Она, сад и ее садовник…
Жужа Добрашкус
To J.S.M.
I am not one and simple, but complex and many[3].
– Мне нужно сегодня уехать.
– Надолго?
– Не знаю.
– Только прошу тебя, будь осторожнее.
– Хочешь со мной?
– А куда ты?
– В Восточный Суссекс.
– Зачем?
– Мне нужно в Родмелл, в дом, где жила Вирджиния Вулф. Я была там впервые двадцать пять лет назад. Там теперь музей. Интересно посмотреть…
– Нет.
– Что – нет? Неинтересно?
– Нет. Не поеду. I think, it is aperfect opportunity for you to speak to Virginia tet-a-tet [4].
– Наверное, ты прав.
– Только, прошу тебя, будь осторожнее.
Ясный мартовский день. Из Хартфордшира, вокруг Лондона, на самый юг – два часа езды. Нужно не забыть поесть. Я помню, у самого съезда с шоссе был паб…
Вот он. Тут сладко пахнет дровами и пивом, народу много, местных можно узнать по собакам, туристов – по рюкзакам.
Интересно, а она здесь хоть раз была? Или тогда женщины сюда не ходили? Леонард наверняка был. И друзья – те самые “апостолы”, они, конечно, снобы, но не по поводу же эля…
От паба вниз по улице, мимо дома священника, – в самый конец деревни… Вот он, справа, – небольшой коттедж Monk's House. Почему он так называется, никто не знает. Никакой монах тут, конечно, не жил…
Какое же теперь это всё маленькое – просто кукольный домик, совсем не запомнила его таким. Посетителей не так много. Это хорошо, иначе было бы тесно. Потолки невысокие, двери узкие. Вирджиния всегда помнила, что она сестра художницы. Так смело использовать краски – прихожая при ней была выкрашена в цвет граната, лестница в комнату Леонарда – сине-зеленая, расписная мебель, и каминная плитка, и много живописи по стенам. Дом небольшой, но в гостиной – пять окон… Вирджиния любила повторять про эти пять окон… Они снесли несколько стен, чтобы их получить. И наплевать на то, что остался такой разный, кусками, пол… Ну и что? Главное, можно смотреть на три стороны… И принимать гостей. А значит, говорить, играть, слушать граммофон, есть и курить любимые сигары – Petit Voltigeurs или вручную скрученные пахитоски.
На столе в столовой стоит огромное блюдо с фруктами. Всё так же, как и двадцать пять лет тому назад… Неужели это всё то же деревянное блюдо? Я помню, тогда за этим столом, рядом с такими же фруктами, сидел человек лет, наверное, тридцати пяти – и мне представили его как родственника Вирджинии… Интересно, кто это мог быть?
Завтракали чаще всего в кухне, с распахнутой дверью. Там недалеко куст сирени, в мае стоял такой аромат… Отсюда по кирпичным ступеням – в комнату хозяйки, по выложенной полукругом дорожке.
Расспрашиваю про ее вещи – про картины, про шаль на кресле и вышитую подушку на стуле. Но ответы скупы, служащие здесь знают мало. Извиняются и листают папки, там есть перечень вещей под номерами, словно опись, составленная следователями. Этих знаний не хватит… Ну как же так? Почему они ничего не знают? Тут работает много новых людей, они улыбчивы и бесполезны… Может быть, кто-нибудь мне объяснит… Пожалуйста… Идите туда, в основной дом… Там, кажется… В столовой… Да, да… В розовой кофте… Она знает. Ее отец здесь работал. Она видела Вирджинию, она ее помнит…
– Как ее зовут?
– Мари… Дочь Перси.
Здесь есть человек, который ее видел? Скорее, скорее в дом… Неужели это настоящий свидетель… Спрашиваю еще у одного работника с бейджем музея на груди… Да. Так и есть. Здесь есть Мари. Ее отец Перси Бартоломей работал садовником у Вулфов. И она ему помогала… Где же она, эта Мари? Где?
Она смотрительница в столовой. Высокая. С седыми кудельками, в очках, носик уточкой. Обстоятельная, чуть стесняется.
– Какая? Какая она была? Вы ее помните? Расскажите о ней!
Мари кивает и складывает за спину руки. Ей восемьдесят пять, но она похожа на школьницу у доски. Прежде чем говорить, вздыхает и делает серьезное лицо.
– Когда Вирджиния шла по деревне, у нее всегда шевелились губы. Она про себя проговаривала фразы из следующей книги… Было видно, как она пытается попасть в ритм шагов… Словно подстраивается… С ней даже заговорить никто не решался, настолько она была увлечена своими мыслями… Редко когда она останавливалась, чтобы поздороваться… Всегда в темном. Высокая и очень-очень худая. Часто ходила туда, к реке… – Мари взмахивает рукой и опять убирает ее за спину. – Но больше всего времени она, конечно, проводила в доме. Я видела ее здесь, когда приносила овощи. Отец мой был у них садовником. Иногда меня посылали спросить экономку, что нужно принести к обеду из огорода. И тогда я ее видела. Иногда она сидела в саду, но при этом была далеко-далеко… Я старалась не попадаться Вулфам на глаза. Играла в саду, когда их там не было… Но ребенок есть ребенок… До войны они обычно приезжали только на выходные и в праздники. Их часто навещали гости из Лондона, и тогда мой отец просил меня им не мешать… Для меня она была странной хозяйкой, у которой работает отец. Я про нее тогда ничего не знала. Про то, что она знаменита. Совсем. Да и откуда мне знать, я была еще маленькой… И те, кто к ней приезжал, были для нас просто какими-то людьми… – Мари виновато замолкает на минуту. – Я начала помогать отцу и работать в саду, когда мне исполнилось семь… Ножом скребла кирпичи садовых дорожек, а когда появился парник, очищала от земли глиняные горшки для рассады и составляла их в специальные деревянные ящики. Иногда в парник заходил Леонард. Она – нет, – Мари смотрит в потолок, словно вспоминает заученный урок.
– Мари, вы сами отсюда?
– Да. Я родилась здесь, в Родмелле. Леонарду и Вирджинии, кроме этого дома, принадлежали два коттеджа в деревне… Один для садовника, другой для экономки. Я родилась в одном из них в 1930 году. Жили мы в нем до сорок пятого, потом переехали. Она, конечно же, была странной… Да. Но тем не менее, я думаю, они были счастливы… Она обожала прогулки – и к югу на холмы, и вдоль ручья к реке… Я помню, как они много смеялись, когда приезжали гости… Играли в шары совсем рядом с огородом – на поле для игр… Его они прикупили позже. Чтобы из ее кабинета вид оставался неизменным. Да, можно сказать, они были счастливы, – Мари смотрит на меня. А я на нее. Я ничего не спрашиваю, я знаю, она сначала будет говорить то, что выучила. Она отворачивается к окну и начинает совсем другим тоном.
– Я хорошо помню тот день, когда ее не стало. Мне тогда уже одиннадцать было. Она письмо написала Леонарду и сестре и положила на радио, чтобы нашли. Тогда война была, все радио слушали… Вокруг него собирались и слушали. Так вот она там конверт и оставила. Подписала – “Леонарду и Ванессе”. Она знала, что после работы в саду он подойдет к обеду… и включит радио, чтобы узнать новости. И он действительно пришел и сразу конверт увидел, вскрыл, письмо прочитал и побежал… Помню этот его крик:
– Перси! Быстрее! Бежим!
Я никогда не забуду его лица. И как отец всё побросал и побежал за ним… Куртку с вешалки схватил и побежал. Долго ее тогда искали, но не нашли. И на реке искали, – Мари замолкает и смотрит на носки своих туфель. Ей точно восемь, а не восемьдесят пять…
– Спасибо. Спасибо, Мари.
Выхожу из дома. Если пойти прямо, через весь сад, до самого огорода, уткнешься в невысокую каменную изгородь, за ней – церковь и старое кладбище вокруг. А слева – место ее работы. Но пока пройдешь до него, сад успевает тебя заполнить.
Сад…
Место, которое должно было ее излечить… Место, где ей должно было стать лучше. Сад радостей земных… САД. Понятие для англичан почти сакральное. Почему ты ее не спас?
Вот персиковое дерево наклонилось над самой дорожкой, на нем устроился белый клематис. Рядом клинками ощетинились ирисы, за ними седые кусты лаванды и огромный фикус. Успеваешь набрать воздуха у пруда с рыбками и тут же ныряешь в омут фруктовых деревьев. Поздним летом здесь будет много-много яблок, и ветки в их коралловых ожерельях прогнутся до самой земли. Еще сливы, груши и инжир. Магнолия с огромными восковыми цветами. А за всем за этим, в углу, у самой кладбищенской ограды, после набухших яблонь, груш и корявой черешни, – маленький садовый домик, в котором она писала, и окно в этом домике смотрит на заливные луга, на гору Кабарн, на широкие долины Суссекса, прочь от всего этого цветочного буйства. Леонард писал, что она была слишком дисциплинированна в работе, приходила в свой рабочий кабинет “с регулярностью биржевого маклера”. Там она писала первый вариант от руки, сидя в низком кресле, а потом пересаживалась за стол, перепечатать то, что написала. Вот он, ее любимый письменный стол. Она его обожала, считала его симпатичным, уютным, располагающим. Да, он действительно чудный – в ящичках. Мытое-перемытое дерево.
А страстью Леонарда стал Сад.
Сначала Вирджиния к Саду была снисходительна.
“Наш сад – точно пестрый ситец: астры, мелкие хризантемы, циннии, нежный гравилат, настурции и тому подобное – все яркие, словно вырезанные из цветной бумаги, жесткие, торчащие, как, собственно, цветы и должны быть”.
Считала, что он отвлекает ее от главного.
“У меня здесь было столько возможностей написать самое интересное – диалог души с душой, но я упустила это – почему? Да потому что меня отвлекали кормление рыбок, любование на вновь выкопанный пруд, игра в шары… счастье, наконец… ”
Леонард же отдавал Саду всё больше и больше своего времени. Цветы стали его особой страстью. Сначала это были банальные георгины, гвоздики, астры и лакфиоль, потом он вошел во вкус и появились необычные – фрезии и глоксинии, различные из лилейников, книпхофия, которую здесь называют “раскаленная кочерга”, и ирисы “черная вдова”. Да чтобы еще вырастить самому, из семян, в теплице, а не покупать рассадой. Здесь у него проявился этот дар. Дар садовника.
Так, постепенно, Сад в отношениях стал третьим. Леонард не был против, а даже скорее за. Ей же приходилось конкурировать с Садом, соблазнять мужа прогулкой. И не всегда он соблазнялся. Сад, сад, сад… Она слишком часто упоминает о нем в дневниковых записях… Она красит гостиную в ярко-салатовый, чтобы доказать, что зелени может хватить и без него. Она смеется над страстными садоводами…
“Помню, – начала она, – моя тетушка разводила кактусы. В оранжерею можно было попасть прямо из обширной гостиной. Входишь, а там на трубах отопления – десятки этих уродливых, приземистых, маленьких колючек, каждая в отдельном горшке. Раз в сто лет алоэ цветет, так говорила тетушка. Но она не дожила до этого”.
Когда же проявились первые знаки нелюбви? Когда Сад начал ее пугать? Может, тогда, когда она с ужасом написала в своем дневнике, как у самой ее спальни ночью Леонард давил на кирпичной дорожке собранных с листьев улиток? Как страшен был этот скользкий скрежет? Сад стал слишком агрессивен для нее… И еще ей приходилось делить с ним Садовника.
– Ой, да, да, спасибо, это моя сумка. Я хотела ее забрать, потом забыла, спасибо, что вы принесли ее мне. Нет, спасибо. Я не волновалась. Я просто ее там оставила. Да, да, я понимаю. Спасибо. Какие милые люди. Да, это моя ручка – где вы ее нашли? В саду? Спасибо. Когда я умудрилась уже потерять ручку? Спасибо. А можно мне присесть на стул в ее спальне? Да, этот – у самого камина. На этот изящный стул с зеленой обивкой и вышитым на ней букетом? Хоть на минуточку. Я осторожно. И потом пойду за сумкой. Отсюда видно только траву и дерево грецкого ореха. Даже церковь не видно. Но точно слышно колокол. Наверное, к августу окно зарастает. Сад. Волшебный сад… Но почему она выбрала себе комнату с окнами на самую скромную его часть, самую простую?
Так… Нужно проверить, есть ли в сумке ключи. А для этого нужно где-то присесть и всё аккуратно из нее извлечь. Нет, это всё не то. Ключи… Ключи…
Монкс-хаус был, безусловно, для нее бегством. Но бегством с возможностью вернуться. Вернуться в лондонский Блумсбери в любую минуту… И когда вдруг это стало невозможным, когда бегство превратилось в постоянное место проживания – всё стало для нее невыносимым. И тогда она ушла. И еще она освободила его. Освободила от себя. Садовник не справлялся с двумя… Всё встало на свои места.
Она слишком долго жила, думая о смерти, и потому не смогла дождаться и вышла ей навстречу. Так бывает, когда больше нет сил ждать. Она и так ждала уже слишком долго. И дальше не было смысла.
А у Леонарда он был – он строил парник, он подкармливал, обрезал и прививал… Он неустанно трудился, пока она боролась со своими демонами. Однажды он ослабил внимание… Ее садовник.
Присаживаюсь на каменную низкую изгородь. Как приятно нежное, весеннее солнце. Закрываю глаза. Пахнет скошенной травой и мульчей. Слышно, как открывается дверь садового домика. В проеме узкой стеклянной двери вырастает долговязая фигура. Я сразу ее узнаю. Она осторожно перешагивает завалившийся на ступеньку цветок нарцисса. Я вижу пуговицы на ее туфлях. Толстые в резинку чулки. Но она всё равно мерзнет. Затолкала руки в карманы длинной кофты. Длинная юбка замялась по подолу. Потягивается, растирает предплечья, вертит худыми запястьями. Щурится на солнце. У нее тяжелые веки и глубоко посаженные глаза. Узел волос съехал низко на шею, на плечи выбилось несколько прядей. Она шевелит губами, недовольно качает головой из стороны в сторону. На лице выражение болезненной скорби. Словно она не соглашается с собой. Видит меня и смущается. Она не привыкла к чужим. Я стою против света, она поднимает руку, загораживая лицо от солнца. Когда видит, что я смотрю на нее, сконфуженно кивает и опускает руку. Она замедлила шаг, ей неловко. Она не знает, кто я, что я здесь делаю и почему. Я кланяюсь ей и улыбаюсь. Она в растерянности останавливается на том расстоянии, на котором можно всё еще не разговаривать… Оглядывается на домик. Я тоже не двигаюсь, не отхожу и не подхожу ближе.
– Вирджиния, что заставляет вас писать?
Она опять смотрит на меня из-под руки.
– “Ничего ведь не произошло, пока это не описано кем-то…” Верно?
Из кустов выбегает собака.
– Пинки! – восклицает она, спаниель, крутя хвостом, тычется ей в ноги, она неловко присаживается, чтобы его погладить. Он вьется перед ней рыжим пламенем. Она опирается одной рукой о землю, чтобы не упасть.
– Пинки! Пинки, что ты делаешь? Ты меня свалишь.
Неловко поднимается, усаживается на крыльцо и смеется. Пинки на минуту прижимается к ее ногам, но тут же, болтая ушами, уносится в те же кусты, из которых появился. Она зовет его, но он уже занят чем-то другим. Она пожимает острыми плечами, извиняясь, смотрит на меня.
– Всем нужен хороший садовник, – говорит она мне и отворачивается. Ее внимание привлек огромный шмель, он пытается влезть в слишком узкую корону нарцисса. И вот она уже не здесь… Шевелит губами, длинные пальцы выписывают в воздухе непонятную вязь.
– Вы понимаете? Садовник! – повторяет она вслух и улыбается.
“Л. возится с рододендронами” – ее последняя запись в дневнике, тоже по поводу сада…
Она была совершенно не такой серьезной, как принято думать… Да, была умной и сдержанной, но также смешной и даже беззаботной, когда не работала, любила задавать вопросы, много и разные. У нее был невероятный интерес к тому, как устроена жизнь. Ее изумляли люди, она обладала способностью наблюдать и видеть малейшие нюансы их сосуществования. Но, с интересом изучая других, она не знала себя… Получив домашнее образование, она не имела возможности сравнивать себя со сверстниками. Она писала в дневнике о том, что не могла понять, какая же она – красивая или уродливая, умная или не очень, талантливая или совсем нет.
Конечно, компания снобов научила чувствовать ее одной из них… Даже нездоровье Вирджинии было не лишено снобизма. В ее галлюцинациях птицы говорят с ней исключительно на греческом. И юношеский, кембриджский снобизм Вулфа никуда не делся… Его врожденное дрожание рук Вирджиния в шутку называла выражением еле сдерживаемой ненависти мужа к человечеству в целом. И оттого Сад стал для него спасением.
Мы все в какой-то степени вскормлены мифами, воспевающими волшебные сады, а уж жители Англии воспитаны в духе их абсолютного обожествления. Но как часто горожанин, мечтая о безмятежной радости в тиши деревьев и цветов, рисует себе картину райского умиротворения и счастья, а оказываясь там, испытывает невероятную вселенскую тоску…
Вирджиния рвалась в Лондон даже из Ричмонда. И Сад Монкс-хауса был хорош для нее по выходным, скорее как площадка для приема друзей. Но в момент переезда сюда “навсегда”, в безнадежности войны, в холоде и относительном одиночестве, Сад был ей противопоказан. Она нуждается в помощи, а садовник занят Садом. Леонард писал, что для него Родмелл с бомбами милее, чем Лондон без…
Когда? Когда Вирджиния и Сад становятся соперницами? Крамольная для англичан мысль… Но, я думаю, случилось именно так. Человек, по-настоящему любящий Сад, никогда не уйдет весной, когда всё только начинается, когда впереди столько работы… Он скорее уйдет в конце лета или осенью, с чувством выполненного долга, вместе со смертью Сада, в преддверии бездейственной зимы.
Она же сделала это в конце марта… Да, зима в сорок первом была долгой и холодной.
“Никогда не было у нас такой средневековой зимы. Электричество отключили. Готовили на огне, ходили немытые, спали в чулках, замотанные в шарфы”.
Континентальная Европа ведет войну, угроза вторжения фашистских войск на территорию Британии вполне реальна. В Лондоне во время бомбежки разрушен их дом, уничтожена библиотека, полная редких книг. Они перебираются в коттедж Родмелла на постоянное проживание. Наверное, тогда она ощутила всю свою беспомощность и бесполезность… В случае прихода фашистов судьба Леонарда была бы весьма печальной. И она страстно обсуждала план их совместного самоубийства, если всё же немцы сюда доберутся… Леонард запасся бензином, чтобы в крайнем случае отравиться угарным газом в гараже, и купил цианид.
Конечно, в конце такой зимы можно устать… Можно сказать – хватит. Солнце встает так поздно… можно решить, что и вовсе не взойдет… Но это зимой! А март уже не зима… Март – это когда всё уже позади… Когда всё наконец начинает дышать. Когда появляются первые признаки пробуждения. Гремит ручей, ему вторят птицы, веет влажной ожившей землей и робкими ароматами первых цветов. Стоят набухшие, выспавшиеся яблони в толстых почках… В марте появляется надежда на то, что всё еще будет. И скоро отогреется душа… И как именно тогда уйти? Причем уйти сложно, с усилием, с борьбой. Не на подушках, не засыпая с ядом, а в холодную, грязную воду. Как? В марте можно уйти, только испугавшись Сада. Его силы. Его власти.
Хорошо бы взять воды из машины. Жаль, что я запарковалась у паба. Но ведь двадцать пять лет назад никакой стоянки здесь не было. Потому я о ней ничего не знала… Наверное, ее сделали, когда дом перешел в национальный траст. Но и до паба недалеко. Так что пойду туда. Так… Кажется, я потеряла ключи от машины. Сунула их куда-то, а теперь не могу найти. В сумке… Они должны быть в сумке. А сумка? А сумку оставила, когда говорила с Мари. Блокнот взяла, а сумку оставила там, в столовой. Наверное, положила на стул. А потом забыла об этом.
До реки Оуз, не торопясь, идти минут двадцать. От дома, за деревню, через поля. Весной река бурная, темная, течение сильное. Вода словно кипящий эль. Как трудно ей было это сделать… Ведь она хорошо плавала, и река не такая глубокая. Пришлось набрать в карманы камней, чтобы утянули…
Недели через три ее тело ниже по течению нашли дети…
“Против тебя бросаю я непокоренного, не уступившего себя, о Смерть”.
Ее пепел захоронили в Саду. Над ним сейчас ее бюст. Она смотрит растерянно, даже испуганно.
“Не думаю, что два человека могли бы быть счастливее, чем были мы… ”
После смерти Леонарда садом лет десять никто не занимался. В 2000-м дом сдали постояльцам. Они въехали туда зимой… Чтобы заняться восстановлением сада, ждали весны – хотели увидеть, что же в нем осталось? Что же в нем взойдет? И вот наступившей весной взошли кругом одни белые флоксы. Летом Сад стал белым-белым… Белым, как тогда, в ее последнюю зиму…
“В субботу выпал снег, весь сад накрыло толстым слоем белой сахарной глазури… ”
Как хорошо, что есть на свете садовники…
Он идет мне навстречу и улыбается.
– Как я мог отпустить тебя одну?
Он все-таки приехал…
И тогда сразу находятся ключи. И у него в руках бутылка воды. И всё становится таким настоящим и осмысленным.