Ростки цивилизации
Александр Иличевский
Весною сад повиснет на ветвях,
нарядным прахом приходя в сознанье.
Уже вверху плывут воспоминанья
пустых небес о белых облаках.
Впервые о саде как первом признаке зрелой цивилизации меня заставил задуматься один археолог. Однажды сплавились мы по Ахтубе в Трехречье. Дальше пошли в Ашулук по Мангуту и прибыли в Селитренное. Когда-то в окрестностях этого села добывалась аммонийная селитра: порох, дымивший над войсками шведов при Полтаве, брал начало именно отсюда. А еще раньше – в XIII веке – здесь простирался и высился Сарай-Бату, одна из столиц Золотой Орды, основанная чингизидами и питавшаяся товарами и налогами северной ветки Великого шелкового пути. Когда Тимур отрезал ее своим ужасающим неофитским нашествием, город в считанные годы опустел и был занесен песком. Сейчас вокруг Селитренного об этом напоминают лишь раскопки, разбирающие средневековую свалку канувших гончарных производств, и заливные пастбища, утоптанные и выщипанные овцами до состояния изумрудных зеркал.
Мы причалили и побрели сквозь зной к раскопам. Археологи нас встретили пивом, добытым из прохладного шурфа, и Жереховым балыком.
В результате такой “встречи на Ахтубе” мы узнали, что в те времена, когда Лондон насчитывал шестьдесят тысяч жителей, а Париж – сорок, при том что оба города не имели канализации и водопровода, в Сарай-Бату насчитывалось сто двадцать, город тянулся вдоль реки на десять верст, высились дворцы и караван-сараи, здесь били фонтаны.
Но главное – тут располагались висячие сады, по роскоши своей не уступавшие, как гласит предание одного восторженного голландского купца, воздушным садам Семирамиды. И это при том что до Версальского сада, до сада Букингемского дворца, сада Тюильри и приступа дворцово-паркового зодчества у Людовика при строительстве Лувра было еще очень далеко.
Искусство японского сада начинается с первых храмовых садов, возделывавшихся монахами. Слива, вишня, глицинии, азалии, цепкий плющ. К IX веку появляется философско-живописная разновидность: сад камней – причудливой формы камни суть острова посреди океана из мелкого галечника и песка, расчесанного, как море волнами, с высоты птичьего полета – с высоты взгляда Творца.
Японский сад отчетливо олицетворяет природу или даже Вселенную. В качестве частей модели здесь содержится всё: горы, холмы, острова, ручьи и водопады, леса, кустарники, бамбук, злаки, травы, мхи. Беседки и чайные домики – места для медитации, в том числе церемониальной, располагаются в точках (вершинах) лучшего с точки зрения дзен-буддизма ракурса. Каждый уголок, каждая часть и взаиморасположение обладают выражением, находящимся в соответствии с риторикой уникальной связи души и мироздания, выработанной культурой.
А то, что сад живой, означает, что система, положенная в его основу, есть сущность саморазвивающаяся и не закоснелая, но при этом в каждое мгновение сохраняющая все пропорции, необходимые для кодификации системы воззрений японской философии.
У Вергилия прослеживается перемещение от тревожного пастушества к земледельческому покою. “Буколики”, сама мечта поэта об идиллической эпохе, возвещенной появлением на свет Золотого Младенца, есть предвидение царства Бога на земле – и представлялось оно поэту в виде земледельческой трудовой жизни.
Сад вбирает в себя взгляд на мироустройство того, кто его возделывает. Подобно тому как Вселенная оказывается данной нам в ощущении проекцией – “одеянием” Творца, несущим в целом образ и подобие своего Создателя, так и сады могут рассказать нам об устройстве своих творцов едва ли не больше, чем они могут сообщить о себе сами.
Всерьез прочувствовать, что такое садово-парковое искусство, мне пришлось в юности в Гатчине, знаменитом личном прибежище Павла I, известного печального фрика российской царской династии, робко, но упрямо пытавшегося внедрить, подобно своему деду, Петру Великому, ценности мировой цивилизации – в архаично отсталое общество своих подданных.
Почерневший в советское безвременье, искореженный разрухой дворец был заброшен, смотреть в нем было нечего, там не было даже паркета, а вот парк заворожил по мере погружения в него. Причем поначалу было неясно, парк ли это вообще или такой гостеприимный светлый лес с дорожками. Но сомнения рассеялись, когда деревья расступились и я вышел к небольшому холму, на вершине которого обнаружился аккуратный кратер и в нем живописный пруд, обрамленный рядом скамей.
Так я познакомился с английским парком, стиль которого определен не подчинением природы человеческому замыслу по преобразованию ландшафта, но соподчинением творческого начала человека природному замыслу Творца.
Гатчинский парк мне тогда, наверное, под влиянием образа угрюмого своего царственного создателя (взвинченного отчаянной борьбой с силами хаоса с помощью утопических идей о порядке и страшившегося призраков – сгустков его страха перед архаикой, которые его в конце концов и погубили), показался моделью загробной жизни. Это было одновременно величественное и сумрачное ощущение.
В русской культуре мировой сад всерьез появляется усилиями Чехова. Сад Чехова и возы сушеной вишни, тянущиеся в направлении Москвы (гекатомба бутафорской крови, возы условных жертвоприношений, словно бы выкупающих из небытия своих владельцев, посланные в храм культуры, надежды, избавления – в столицу), выступают обычно в национальном сознании в роли символа ускользающего из судьбы освобождения – материального, душевного, климатического, духовного, какого угодно. Символа честного чистого труда и заслуженной награды.
Конечно, эти значения вполне справедливы. Но Чехов в корне амбивалентен, он лучше многих понимал, что художественный образ не может быть однозначным.
Вишневый сад сам по себе объект баснословный, мифический, и на эту не главную его черту указывают сведения о том, что впервые в Европе вишня появилась благодаря гурману и устроителю кулинарно-пиршественных оргий Лукуллу, привезшему ее из Персии. Главное же значение его, вишневого сада, смыслового облака в том, что цветущие вишни для героев пьесы оказываются пространством загробной жизни. И только это решает вопрос о возможности ее существования вообще.
В “Черном монахе” – своего рода гимне проклятий в адрес провидения, стоящего за спиной художника не то с мечом, не то с пальмовой ветвью виктории, – тоже есть сад, но яблоневый, весь в цвету: в заморозки в полнолунье он окутан дымом костров, разведенных садовником, спасающим цвет и урожай.
Сады римских придворных – Саллюстия, Лукулла, известного больше как ценителя соловьиных язычков, чем как тот, кто подарил Европе вишню, – вошли в моду. Среди этих садов возникла и вилла императора Адриана, не отпускавшая его от себя на протяжении всего правления империей. Именно отсюда Адриан управлял захватом Британии и отдавал приказ о подавлении Великого Иудейского восстания. Возможно, здесь же, в этом саду, у пруда, отражающего окружающие холмы и пинии, он выслушал реляцию о разгроме странной еврейской секты, лидер которой был распят и, по слухам, воскрес, что стало, по сути, первой, еще доапостольской вестью о Спасителе.
Название библейской местности – Гефсимания – происходит от ивритского Гат Шманим, то есть ''масличный пресс”: это местность у подножия Масличной горы (Елеонской, от “елея” – сакрального оливкового масла), в долине Кедрон, расположенной восточнее Старого города Иерусалима. Во времена Второго Храма так называлась вся долина, ниспадающая с подножия
Масличной горы, на которой, по преданию, произойдет воскрешение после Страшного Суда. Здесь во времена Второго Храма произрастал обширный оливковый сад, часто использовавшийся как место молитвенных медитаций. В современном иудаизме эта традиция широко распространена до сих пор: каббалисты ценят ночное время и часто отводят его для мистического созерцания перед ликом луны, движущейся над хороводом деревьев. Цель этих медитаций может быть разной, но практическая суть одна: вслушивание в мироздание, попытка найти бессловесный ответ на краеугольные вопросы существования.
Гефсиманский сад, точнее, его остатки, состоящие из нескольких десятков древних олив, почитается христианами, потому что Иисус и его ученики часто приходили сюда для молитвенных бдений. Здесь же, согласно Евангелиям, в ночь предания в руки Понтия Пилата Христос молился, пытаясь получить ответ о своей участи и предназначении.
Оливы не растут в вышину. Старое дерево может достигать нескольких обхватов и похоже на приземистого великана, обладающего узловатым мускулистым торсом, чья удивительная корявость и складчатость почему-то напоминает огромный мозг. Он осенен скромной кроной и стоит среди камней вечности нерушимо и величественно, подобно живому алтарю.
Сады – первый признак мирной жизни и, следовательно, цивилизации. Сад развернут во времени в будущее – на многолетний срок, куда более длительный, чем сезонные работы по возделыванию зерновых культур. Сад есть следующий этап в земледелии, означающий окончательную укорененность рода – в данной конкретной местности, выбранной для жизни путем проб и ошибок. Оседлая жизнь при поле и садах решительно противостоит кочевой обозной жизни, предназначенной захвату, обороне, бегству Цивилизация способна удержаться и развиться во времени, только будучи сопряженной с оседлостью и созиданием.
Ветка оливы – символ мира: сбор оливок развернут во времени и трудоемок, что делает невозможным ведение войн, ибо обе противоборствующие стороны окажутся в результате перед лицом другого, куда более беспощадного и непобедимого врага – голода. Принесенная в стан противника ветка оливы символизировала предложение перемирия на время сбора урожая.
Переход к земледелию необъясним ни с точки зрения облегчения труда, ни с точки зрения экономической выгоды. Это первый опыт принципа “отложенного удовольствия”, лежащего в основе любого развития цивилизации. Первый опыт абстрактности усилий и целеполагания, основанного на взаимодействии личности (ее развития, развернутости во времени) с волей сил природы. Первый опыт дисциплины, основы основ всякого искусства. Календарь возникает из сезонов земледелия, но не на основе сезонной миграции добычи охотников. Само по себе время произрастает из зерна. Мировое дерево – ствол времени, отсчитываемого отныне ростками цивилизаций, формируется земледельческими усилиями.
Сад для поэта символизирует сущность искусства. Художник возделывает свой клочок смыслов, как истинный земледелец, использующий гумус текстов, выращенных до него.
Переход к земледелию объяснить особенно невозможно, если учесть, что ведение сельского хозяйства обусловило увеличение труда и ухудшение качества пищи. До эпохи земледелия люди питались разнообразнее за счет охоты и собирательства, причем оба занятия были менее трудоемкими, чем земледелие, тем более интенсивное.
Охотники и собиратели обладали развитым интеллектом (тропа следопыта полна дедуктивных сцеплений) – в сравнении с земледельцами, погрязшими в тяжелом механическом труде, который до приручения тягловых животных был непереносим. Но главное – результат был удручающим: однообразная пища с низким содержанием белка и витаминов. Однако коллективно собранный урожай оказывался более обильным, нежели добыча, извлеченная с охотничьих угодий. Земледелие, несмотря на все свои тяготы, значительно увеличило численный состав племен, а рост населения позволил общине высвободить для защиты от агрессии соседей людей и сформировать из них пограничные отряды. Умиротворенная оседлая жизнь земледельцев – в сравнении с кочевой, полной набегов и катастроф жизнью охотников и собирателей – наконец привела к досугу, необходимому для возникновения искусства.
Конец ознакомительного фрагмента.