Вы здесь

Время как иллюзия, химеры и зомби, или О том, что ставит современную науку в тупик. Глава 2. Перенаселенная вершина. Человеческие существа не такие уж особенные (Майкл Брукс)

Глава 2

Перенаселенная вершина

Человеческие существа не такие уж особенные

Мы превратили животных в своих рабов и теперь не желаем воспринимать их как равных себе.

Чарлз Дарвин

Вы почти наверняка слышали этот рифф из семи нот – основу песни «Армия семи народов» [Seven Nation Army] группы The White Stripes. Джек Уайт, вокалист и гитарист коллектива, сочинил его в 2001 году, настраивая гитару перед концертом, который должен был пройти в мельбурнском отеле Corner. Музыкант счел простенькую мелодию «интересной» и записал ее, а позже выстроил вокруг нее песню. Но интереснее всего другое: хотя вначале никто не обратил на рифф особого внимания (представитель звукозаписывающей компании, присутствовавший при его создании, сказал, что ему эта мелодия совершенно не нравится), теперь это сочетание нот знают во всем мире. И не из-за коммерческого успеха песни.

Живущий в Вашингтоне писатель Алан Сигел даже составил график, который показывает рост популярности риффа{33}. Болельщики бельгийской футбольной команды «Брюгге» начали распевать его в миланском баре в октябре 2003 года. Они продолжили делать это по дороге на стадион и обратно. Они повадились петь его во время домашних матчей своей команды, и клуб решил сделать эту мелодию своим гимном и запускать ее через динамики на своем стадионе всякий раз, когда «Брюгге» забивает гол.

Итальянские болельщики, приезжавшие в Брюгге, увезли мелодию к себе домой, где она завоевала популярность среди звезд итальянского футбола, которые даже исполняли ее вместе с Rolling Stones во время миланского концерта. Потом мелодия пересекла Атлантический океан и зазвучала в США во время таких громких спортивных событий, как игры НБА и НФЛ. На футбольном чемпионате Европы 2008 года эта мелодия слышалась буквально повсюду. Уайт был в восторге. Однако заметим: по скорости и дальности распространения этот рифф не уступал песням синего кита-горбача.

В том же году, когда Уайт сочинил самый знаменитый из своих риффов, Люк Мартелл и Хэл Уайтхед выпустили статью{34} под названием «Культура у китов и дельфинов». Это не какое-то легкомысленное заигрывание с красивой идеей: это монстр длиной 74 страницы (плюс 10 страниц примечаний).

Авторы рассматривали три варианта распространения культуры. Первый – «быстрое распространение»: какая-то новая сложная модель поведения, которая осваивается сегментом популяции. Второй – «от матери к потомству»: некоторые культурные практики передаются из поколения в поколение. Третий же связан со «специфической групповой» культурой, то есть с межгрупповыми различиями, которые невозможно объяснить ни генетикой, ни особенностями среды, ни структурой этих сплоченных групп.

Пример быстро распространяющейся культуры – песни самца горбатого кита. Все самцы поют одну и ту же песню, причем ее длительность бывает различной – от пяти минут до примерно получаса. Каждый брачный сезон киты, которых разделяют тысячи миль, поют одинаковые песни. К примеру, песни китов близ гавайского острова Мауи и возле мексиканского архипелага Ревилья-Хихедо (эти две области отстоят друг от друга более чем на 4000 км) меняются от одного брачного сезона к другому совершенно идентичным образом. Единственным объяснением может служить культурное проникновение: слыша новую вариацию, группа подхватывает ее, подобно тому, как группа футбольных фанатов начинает горланить прилипчивую мелодию.

Второй и третий вариант («от матери к потомству» и «специфический групповой») еще труднее отличить от феноменов человеческой культуры. Юные белухи и юные киты-горбачи следуют за матерями в своем первом путешествии от мест спаривания и рождения к местам питания. Точно такой же путь они затем повторяют на протяжении всей жизни. Некоторые дельфины, живущие в австралийском заливе Шарк, перенимают у матерей оригинальную практику «спонжинга», при которой дельфин отрывает морскую губку (sponge) от дна и надевает ее себе на морду, как человек надевает перчатку на руку. Это позволяет дельфинам рыться на дне залива, выискивая самую питательную рыбу, и при этом не бояться повредить свой нежный клювовидный рот. Однако эта практика распространена не очень широко: лишь 5 из 60 дельфинов залива Шарк, за которыми велись наблюдения, регулярно проделывали такой трюк. Еще несколько пытались его использовать, но быстро прекращали. Однако самка дельфина непременно станет спонжером (губочницей) вслед за матерью. Все мы знаем аналоги из мира людей: вырастая, девочки часто делают какие-то вещи точно так же, как некогда делали матери. Речь может идти о торте, рецепт которого идет еще от бабушки, или об увлечении каким-то видом спорта (скажем, гимнастикой), или о каком-то хобби. Впрочем, у людей это, конечно, не только женская черта: и сыновья, и дочери часто поступают в тот же колледж, где учились их родители, или присоединяются к семейному бизнесу.

Что касается специфических групповых черт, то отличный пример – косатки в морях близ острова Ванкувер. Они четко разделены на две группы – оседлые (резиденты) и бродячие (транзиенты). Резиденты живут стаями, в каждой из которых примерно по дюжине животных, а транзиенты – стайками, где в среднем всего по три особи. Косатки в каждой резидентной стае общаются между собой с помощью звуков, которые складываются в хорошо различимые диалекты, причем эти диалекты передаются из поколения в поколение. Резиденты питаются главным образом рыбой, тогда как транзиентов больше интересуют морские млекопитающие, скажем, тюлень обыкновенный. Аналогия с человеческим обществом очевидна. У нас есть оседлые и мигрирующие популяции. У нас есть культурные различия по части любимой пищи. И у нас, бесспорно, есть разные диалекты.

Мартелл и Уайтхед с трудом сломили сопротивление коллег, убедив их серьезно отнестись к идее о существовании у животных культуры – на примере китов и дельфинов. Однако многие другие животные тоже демонстрируют признаки культуры. Скажем, у птиц, как и у китов, имеется музыкальная культура, где песни перенимаются у родителей и соседей посредством имитации (и поются на различных региональных диалектах). Со временем песни медленно изменяются, подобно тому, как эволюционирует человеческая музыка.

Вероятно, классический пример проявления культуры у животных – те невероятные ухищрения, на которые пускается самец птицы шалашника, чтобы привлечь самку. Он сооружает необыкновенного вида шалашик, сплетая площадку из травинок и веточек, затем строя на ней арку из листьев и украшая ее яркими ягодами, цветами и ракушками. И это не какая-то причуда генетики: в начале брачного сезона молодые самцы посещают шалаши более зрелых, внимательно наблюдая за всеми строительными тонкостями (и за подробностями ритуала ухаживания). Затем молодые самцы собираются группами и осваивают это ремесло, строя черновые шалаши (зачастую просто из грубо сплетенной растительности). Иногда можно наблюдать, как зрелые самцы наносят визит молодежи во время этих первых строительных потуг{35} и протягивают руку (то есть клюв) помощи. Более того, это даже не обязательно родственники, что заставляет усомниться в известном эволюционном мифе, согласно которому в основе всякой деятельности животных – распространение собственных генов или обеспечение себя пищей. Мы привыкли видеть, как пожилые люди регулярно уделяют время подготовке юношеской футбольной команды, или помогают скаутской группе, или обучают детей музыке. И нас как-то не беспокоит, что в этом занятии вроде бы нет никакой выгоды с точки зрения эволюции. Как выясняется, у некоторых животных происходит то же самое. Животные ценят социальные связи точно так же, как мы, и у них есть много знакомых нам занятий – от игр, прихорашивания и ухаживания до посещения похорон. При этом многие виды демонстрируют такой же разброс личностных черт между особями, как и мы. Оказывается, мы не так уж отличаемся от прочих животных. В человеке, по большому счету, нет ничего особенного.

* * *

Наука далеко не сразу приняла эту идею. Возьмем, например, историю Джейн Гудолл{36}. «Когда в начале 1960-х я стала храбро употреблять слова „детство“, „подростковые годы“, „мотивация“, „воодушевление“ и „настроение“ [применительно к обезьянам], меня очень критиковали, – пишет она в главе, вошедшей в сборник Питера Сингера «Проект „Гоминида“». – Еще более страшным преступлением считалась моя идея о том, что у шимпанзе может иметься „личность“. Я приписывала человеческие характеристики животным, не являющимся человеком, а значит, была повинна в главном из этологических грехов – в антропоформизме».

Годами и даже десятилетиями научное сообщество относилось к Гудолл (которая начала свои исследования, еще работая секретарем и не имея никакой академической подготовки) как к особе, чьи выводы ненаучны, ненадежны и эмоциональны. Впрочем, некоторые специалисты довольно скоро осознали ценность ее работ. В 1971 году, через десяток лет после того, как Гудолл начала свои изыскания, Дэвид Хамбург из Медицинской школы Стэнфордского университета назвал ее труды «героической попыткой, какие предпринимаются раз в поколение»{37}, заметив, что эти идеи «изменяют взгляд человека на самого себя». Спустя еще два десятилетия стало ясно, что работа Гудолл куда глубже. Стивен Джей Гулд, прославленный палеонтолог и эволюционист, отмечал, что ее исследования являются «одним из величайших научных достижений ХХ века»{38} и «одним из главных успехов западной науки».

Но, похоже, это мало изменило мнение большинства людей о месте, которое занимают животные в нашем мире. Джеффри Мэссон и Сьюзен Маккарти выпустили книгу «Когда слоны плачут», посвященную эмоциональной жизни животных. В ней Мэссон отмечал, сколько насмешек вызвало его исследование{39} в академических кругах. Так, представитель Sea World (Сан-Диего, США) заявил, что не позволит компании участвовать в изысканиях Мэссона, ибо от них «так и разит антропоморфизмом». Некоторые специалисты, работающие с животными, просто отказывались беседовать с Мэссоном о «ненаучных» вопросах вроде эмоций и чувств, которые способны испытывать животные. Однако Мэссон, опытный наблюдатель самых разных животных (не исключая и людей), отдавал себе отчет в том, что таится за этим показным возмущением. Все эти эксперты, заметил он, работали с животными, и их действия и деятельность противоречили их настояниям, чтобы к исследованиям животных подходили отстраненно, «строго научно». Один исследователь, ежедневно работавший с дельфинами, «с трудом мог заставить себя вечером уйти домой – настолько он привязался к тем, кого сухо именовал „объектами“». Мэссон подчеркивает: нужны «изнурительная подготовка и огромные усилия ума», чтобы так скрывать свои истинные чувства, так упорно отделять себя от них во всех внешних проявлениях. В наиболее острых случаях, добавляет он, невольно подозреваешь, что у такого исследователя развилось психическое расстройство.

Расстройство там или нет, но в нашем понимании животных явно зияет дыра. «Пока ни один из сколько-нибудь заметных специалистов не предпринял систематического исследования эмоций животных», – пишет Мэссон в предисловии к своей книге. Но такое положение дел уже начинает меняться.

* * *

Чарлз Дарвин стал одним из первых ученых, рискнувших зайти на эту территорию{40}. В своем «Происхождении человека» он писал: «Зачастую нам трудно судить, способны ли животные сострадать своим собратьям… М-р Блис известил меня, что он наблюдал, как индийские вороны кормили двух или трех слепых сородичей… Я же лично видел пса, который неизменно останавливался возле корзинки, где лежал захворавший кот, его большой друг, и несколько раз облизывал его языком, что является вернейшим признаком добрых чувств в собаке».

К сожалению, это было в 1871 году, когда биологическая наука стала увлекаться точными цифрами и строгими фактами. Подобные душещипательные истории оказались сущим проклятием для растущего числа биологов, изо всех сил пытавшихся сделать свой предмет похожим на физику и химию. В 1883 году вышла составленная Джорджем Роменсом слащавая антология «Разум животных», полная присланных читателями историй и побасенок{41}, но она мало помогла делу. Мэссон отмечает: «Наука отреагировала очень просто: она поспешила удрать в противоположную сторону, как можно дальше». Так что эту область ученые оставили любителям.

Одним из первых, кто после этого употребил страшный термин «личность» применительно к животным, стал некий Л. Р. Тэлбот, непрофессиональный исследователь птиц, проживавший в Томасвилле (штат Джорджия). В 1922 году он описал, как окольцовывал джорджийских птиц{42}, чтобы было лучше наблюдать за их привычками и защищать места их обитания. Методика применялась довольно простая. Птицы влетали в специальные ловушки, где их ждал корм. Затем Тэлбот заманивал их в соседний отсек: пернатые попадали туда через небольшое отверстие. В этом отсеке на лапки птиц удобнее было надевать кольца. Тэлбот признаётся, что поначалу не очень-то ловко справлялся с этой задачей и несколько птиц лишились части перьев из-за его неуклюжего обращения. «Одна воробьиная овсянка оставила у меня в руке свое хвостовое оперение, когда я вновь попытался ее поймать после того, как она вырвалась, – сообщает он. – Впрочем, эта овсянка не затаила на меня обиду: она еще неоднократно прилетала ко мне, и до отъезда из Томасвилла я имел удовольствие видеть, что ее новые хвостовые перья почти достигли своих нормальных размеров».

Сказочки о добродушных и терпимых овсянках звучат как-то ненаучно, однако следует отметить, что Тэлбот добился большой известности среди местных птиц:

Не всегда легко убедить людей проделать что-то такое, в желательности чего они не уверены. Птица тоже иногда не понимает, почему от нее хотят, чтобы она пролезла в небольшое отверстие, которое, судя по всему, никуда не ведет и явно не обещает выхода на волю. Однако именно здесь разные виды и даже разные представители одного вида показывают свой характер, черты своей «личности», если можно так выразиться… Птицы не пугаются. Конечно, они впадают в беспокойство, когда перестают есть и в первый раз обнаруживают, что попали в западню. Они блуждают взад-вперед в поисках выхода, но нет оснований считать, будто они действительно испытывают страх. Птицы, которые возвращаются в такую кормушку каждый день на протяжении двух-трех недель (а иногда и по четыре-пять раз в день), не так уж и испуганы.

Воробьиная овсянка № 22824 влетела в ловушку шесть раз в течение одного дня. Номер 22735 посетил ловушку 44 раза, из них 5 – в один день. А овсянка № 22849 за 22 дня прилетала в западню 55 раз. Некоторые птицы укладывались на спинку, избрав своим ложем протянутую ладонь Тэлбота. Иногда ему приходилось заставлять их улететь. А одна голубая сойка использовала его как игрушку, ложась на спину и затем поднимаясь, ухватившись за указательный палец Тэлбота, после чего птица снова опускалась, переворачиваясь вверх ногами.

Веселые сойки – это еще ладно. А как насчет бесстрашных плодовых мушек-дрозофил? Да-да, и среди этих «низших животных» есть особи с яркими чертами личности.

Дрозофил можно разделить на «непосед» и «лентяек»{43}. Подобно гостям на вечеринке, одни предпочитают кучковаться возле еды, тогда как другие слоняются вокруг в поисках чего-нибудь новенького и интересненького. Хотя не существует генов, отвечающих за определенную модель поведения, генетическое влияние на черты личности – вещь реальная. Но при определенных обстоятельствах дрозофилы способны побороть черты своего характера. Обычно излишняя скученность благоприятствует непоседам, тогда как лентяйки лучше себя чувствуют в ситуациях, когда за доступную пищу соперничает меньшее число мушек. Если же условия изменились (скажем, пищи стало не хватать), лентяйки превратятся в непосед.

По сути, в этом они не так уж отличаются от людей-интровертов, заставляющих себя тусоваться на вечеринке. Как известно всякому интроверту, есть пределы того, что вы можете вынудить себя сделать. Не все животные умеют приноравливать свое поведения к обстоятельствам. Вот почему к этой новой области исследований следует внимательно отнестись даже к тем, кто скептически воспринимает гипотезы о существовании личности у животных. Такие исследования, помимо всего прочего, могут применяться в медицинских штудиях. К примеру, пока мы не проверим гипотезу, согласно которой здоровье, продолжительность жизни и поведение лабораторных крыс связаны с чертами их личности и с тем, как отдельные особи выживают в необычных условиях, нельзя исключить, что все наши опыты на животных дают очень неопределенные результаты. А если мы станем изучать проблему еще глубже, то вполне может возникнуть вопрос: следует ли вообще ставить на них опыты?

«Представители всех таксонов заслуживают этически корректного отношения», – замечают в связи с этим Дженнифер Мэзер и Дэвид Лог{44}. Они поясняют: можно натравить друг на друга двух тараканов (некоторые виды издают при этом шипение), но нельзя допустить, чтобы кто-то из них при этом пострадал. Возможно, даже сама такая встреча – это уже слишком: не исключено, что тараканы испытывают при этом немалый стресс. В зависимости от склада личности кто-то из насекомых может ощущать такое же неприятное чувство перед схваткой с громадным незнакомцем, как и вы. Да-да, у тараканов тоже есть чувства.

И хотя науке как-то неловко признавать, что животные обладают личностными чертами, это важная проблема. Например, при работе по сохранению биологических видов до сих пор как-то игнорировали вопрос о личности животных, а ведь вполне может быть, что это колоссальная ошибка.

* * *

На рубеже XX–XXI вв. Сьюзен Райхерт и Энн Хедрик обзавелись парой воронковых пауков. Один раньше обитал в безводных пустынях штата Нью-Мексико, другой – во влажных лесах на юго-востоке штата Аризона{45}. Исследовательницы также доставили в лабораторию кладку паучьих яиц из этих двух регионов, вывели новое поколение паучков и вырастили из них взрослых особей, нанеся им на брюшки цветные точки для идентификации. А потом они стали выяснять, какие типы личности удастся выявить среди этих подопытных пауков.

Пресса относит воронковиков к числу «наиболее агрессивных и ядовитых пауков в мире». В каком-то смысле это так и есть. Большинство пауков убегают, если их потревожить, но эти, если верить рассказам очевидцев, «могут встать на дыбы и обнажить клыки». С этими «клыками» (хелицерами) не хочется иметь дело: их укус вызывает у человека рвоту, удушье и конвульсии. Если под рукой нет противоядия, укушенный может умереть в течение всего двух часов. Но теперь кажется, что не следует так уж очернять воронковиков без разбора: не все представители этого вида одинаково агрессивны.

Райхерт и Хедрик оценивали храбрость паука, позволяя ему сплести паутину. У воронкового паука она принимает форму плоскости, в задней части которой имеется своего рода туннель, который спускается вниз, к трещине в земле, где паук может спрятаться, если на него нападут. Однако паук не будет оставаться там долго. Взрослому воронковику требуется ежедневно ловить примерно по 20 микрограммов добычи. Паутина у него не липкая, так что охотник должен быть всегда готов к прыжку, поскольку на паутину всегда может опуститься насекомое. А значит, приходится сидеть у входа в воронку и надеяться, что у тебя хватит времени сбежать вниз, в туннель, если вдруг рядом появится птица, ищущая, чем бы поживиться.

Выживание, полагают Райхерт и Хедрик, требует уравновешивания агрессии с необходимой осторожностью, и оптимальный баланс зависит от географических факторов. К примеру, агрессия приносит пользу не только при ловле пищи: в пустынях штата Нью-Мексико паучья добыча встречается нечасто, и за хорошее место для паутины идет нешуточная борьба. Чтобы выжить, может понадобиться вступить в драку с пауками-конкурентами и победить их. Зато в пустыне сравнительно мало птиц, которые могут слопать паука, так что осторожность тут не является для вас слишком уж необходимым качеством. В аризонских лесах ситуация обратная: много добычи и масса голодных хищников. Райхерт и Хедрик предположили, что из-за этого нью-мексиканские пауки должны быть храбрыми и агрессивными, а аризонские – более осторожными.

И они оказались правы. Когда с помощью пневматического очистителя для фотообъективов они выдували на паутину несколько порций воздуха, тем самым имитируя приближение птицы, аризонские пауки быстрее удирали в убежище по сравнению со своими сородичами из Нью-Мексико и оставались там дольше. Поскольку их вырастили из яиц в лаборатории, в своей затворнической жизни они никогда не встречали птиц, и исследователи пришли к выводу: у склонности к осторожному или агрессивному поведению есть генетическая составляющая.

Кроме того, когда в паутине создавали вибрацию, сходную с той, которая возникает, когда на паутинную нить садится добыча, аризонские пауки медленнее (по сравнению с нью-мексиканскими) начинали изучать причину такой вибрации. Однако не все аризонские пауки вели себя одинаково. Некоторые превосходили осторожностью даже своих земляков. Когда пауков стравливали, заставляя их бороться за паутину (такая битва может длиться до 18 часов), проигрывали всегда те, кто до этого вел себя наиболее робко при имитированной экспериментаторами угрозе нападения хищника.

Еще чуть-чуть, и вы начнете жалеть паука. Между тем сходные явления удалось обнаружить и у других беспозвоночных, например у сверчков или каракатиц. В своем очерке под забавным названием «Бесхребетные и отважные»{46} Мэзер и Лог приводят целый спектр беспозвоночных личностей. На каждую малоподвижную дрозофилу найдется смелая и любознательная равнокрылая стрекоза. На каждого робкого полевого сверчка найдется агрессивный таракан. Некоторые кальмары вечно жаждут приключений, других же не втянешь ни в какую авантюру.

Все это, несомненно, очень любопытно, поучительно и забавно, однако у открытия Мэзер и Лога есть и серьезная сторона. Исследование, которое Дж. Г. А. Мартин и Д. Реал провели в 2008 году в заповеднике Го (Gault Nature Reserve, Канада, провинция Квебек), показало, что робкие бурундуки предпочитают держаться тех участков заповедника, где реже всего попадаются люди{47}. Исследователи подчеркнули, что при оценке влияния присутствия человека на ту или иную популяцию животных следует учитывать и особенности личности животных. В неблагоприятных условиях, связанных с действием стрессовых факторов («повышенным давлением среды»), именно наиболее агрессивные животные победят в борьбе за паутину, гнездо или нору. Обычно они получают и право на размножение. И это проблема, ведь они худшие из возможных родителей, поскольку не прилагают почти никаких усилий для защиты и прокорма своего потомства. Если на какой-то территории остались лишь агрессивные представители вида, выживание популяции под угрозой.

И речь не только о плохом родительском уходе. Такие черты личности, как агрессивность, связаны с определенным набором генов, так что внешнее давление может сужать диапазон генов, доступных для популяции. Это порождает репродуктивные трудности, а иногда опасное однообразие моделей поведения. Если каждый идет на риск при добыче корма и других действиях, повышается вероятность того, что слишком многих представителей популяции уничтожат хищники и популяция зачахнет. Другие сценарии благоприятствуют робким особям, но здесь тоже возникают сложности. Если у вас в популяции слишком много тихонь, может оказаться, что никто не исследует новые участки в поисках пищи. И при первом же кризисе (скажем, во время засухи) популяция начнет голодать. Кроме того, сейчас зачастую важно учитывать, как эти животные будут реагировать на химические загрязнители в своей среде обитания, скажем, в речной воде. Проведенное в 2004 году исследование трехиглой колюшки{48} показало, что этинилэстрадиол, содержащийся в противозачаточных средствах и обнаруживаемый в проточной воде по всему миру в довольно значительных концентрациях, заставляет самок колюшки проявлять более рискованные модели поведения. Может показаться, что это даже хорошо, однако выяснилось, что таких осмелевших рыбок хищники отлавливают в гораздо более впечатляющих количествах по сравнению с колюшками, живущими в незагрязненных водах. Черты личности (приобретенные как естественным, так и неестественным путем) могут в буквальном смысле стать вопросом жизни и смерти.

Следует отметить, что некоторые животные намеренно ищут вещества, изменяющие черты личности. В 1998 году Р. Дж. Коуи и С. А. Хинсли на протяжении 13 дней наблюдали, как большие синицы кормят своих только что вылупившихся птенцов{49}. В 3–9-й дни родители приносили своим детям огромное количество пауков. Дальнейшие исследования подтвердили эту модель поведения: намеренный выбор пауков в качестве еды, когда птенцам примерно пять дней от роду. Вне зависимости от времени года и разновидности места обитания синиц, вне зависимости от того, много ли там вообще водится пауков, птицы-родители отыскивали этих восьминогих и на протяжении всего нескольких дней закармливали ими своих чад. Почему? Потому что пауки содержат таурины – вещества, побеждающие страх.

У млекопитающих аминокислота под названием таурин, судя по всему, необходима для нормального развития мозга: так, лишенные таурина кошки испытывают проблемы со зрением, а человеческие дети, в организме которых не хватает таурина, отличаются пониженным уровнем IQ и нарушением моторных функций. Поскольку сам организм младенца, находящегося в утробе матери или только что появившегося на свет, не в состоянии вырабатывать это вещество, эволюция позаботилась о том, чтобы млекопитающие получали его от матери – через плаценту, а затем вместе с молоком.

Но если вы не млекопитающее, таурин вам добыть непросто. Птицам явно было бы куда легче ловить гусениц для прокорма своих птенцов: по содержанию питательных веществ гусеницы, в общем, напоминают пауков. Есть лишь одно существенное отличие: организм паука содержит в 40–100 раз больше таурина. Мы не знаем (и вряд ли можем узнать), почему инстинкт побуждает птиц охотиться за таурином, однако дальнейшие исследования показали, что его потребление подавляет тревожные реакции – попросту говоря, делает вас храбрее. «Подопытные птицы, получавшие в самом раннем возрасте тауриновые пищевые добавки{50}, имитирующие неонатальную диету, богатую пауками, затем с большей вероятностью проявляют способность рисковать», – отмечают Кэтрин Арнольд и ее коллеги по Университету Глазго. Кроме того, обнаружилось, что такие птицы лучше обучаются – в частности, ориентированию в пространстве – по сравнению с теми, кто не получал «паучьей» добавки. Если же никто из птиц-родителей не принадлежит к тем, кто готов добывать пауков для своего потомства, чрезвычайно высока вероятность того, что численность популяции быстро сойдет на нет – именно из-за того, что в ней слишком мало особей, идущих на риск.

Говоря на эту тему, следует еще кое-что сказать о роли животных в лабораторных исследованиях. Казалось бы, проблема этичности использования животных для опытов совершенно ясна, когда мы думаем о них как о смелых или робких, замкнутых или общительных. Но даже если мы при этом все равно продолжаем использовать их в своих экспериментах, наверное, следует задаться вопросом: отбираем ли мы для наших опытов существ с подходящими чертами личности?

* * *

В начале 1970-х годов кардиологи Мейер Фридман и Рэй Розенман заметили, что некоторые кресла в их приемной очень нуждаются в новой обивке{51}. Драпировщик, явившийся для предварительного осмотра мебели, удивился характеру распределения дырок: сильнее всего обивка прохудилась в передней части сидений и на подлокотниках. Указав на это Фридману и Розенману, он заметил, что обычно больше всего страдает спинка кресла. Врачи быстро выяснили, что креслами пользуются в основном их пациенты. Наблюдения показали, что эти посетители обычно сидят на краешке сиденья. В переносном смысле они тоже постоянно пребывали «на краю»: самые нетерпеливые из пациентов, посещавших клинику, попросту никогда не расслаблялись, погружаясь в кресло, и часто вскакивали, чтобы узнать, не пришла ли их очередь зайти в кабинет и проконсультироваться с врачом. Два медика пришли к выводу: такое нетерпеливое и раздраженное ерзанье как раз и является причиной износа кресел в приемной – и вполне возможно, что оно связано с сердечными проблемами пациентов.

В 1974 году Фридман и Розенман выпустили книгу «Поведение типа „А“ и ваше сердце». Люди с типом личности «А» всегда пребывают в напряженном, нервно-оживленном, взвинченном состоянии, нередко проявляют враждебность по отношению к окружающим, вечно спешат, часто делают две вещи сразу, никогда не расслабляются за рулем, всегда пытаются как можно быстрее доехать до цели. Они агрессивны, и их легко спровоцировать на стычку. Эта возбужденность и враждебность – результат чрезмерной внутренней активности организма: их надпочечники вырабатывают гораздо больше гормонов, чем необходимо. Результат – покрытые рубцами сердечные артерии, а также другие повреждения сердечно-сосудистой системы. После выхода книги Фридмана и Розенмана специалисты много спорили о правомерности их умозаключений. Однако, по-видимому, все-таки существует четкая связь между типом личности «А» и сердечными недугами. Так что если вы хотите помочь таким людям посредством лекарств, испытываемых в лаборатории на грызунах, лучше брать для этого грызунов с типом личности «А». Иначе получится, что вы проверяете действие вашего препарата в биохимической мешанине, которая не имеет почти никакого отношения к пациенту-человеку, ждущему (с большим нетерпением) улучшения своего состояния.

Программы разведения лабораторных животных, существующие на биомедицинском рынке, проявили некоторые генетические черты подопытных крыс и мышей, а значит, в распоряжении ученых теперь есть грызуны, которые в большей или в меньшей степень подходят для проверки кардиологических препаратов – в зависимости от их склада личности. Хорошо годятся для этого SAL-мыши (от «Short Attack Latency» – термин означает относительно малое время, которое нужно животному для того, чтобы начать атаку). Этим зверькам свойственна большая враждебность, и они, как удалось установить, проявляют нечто вроде поведения типа «А». Плохо годятся для таких опытов крысы-неофобы Спрега-Доули: они терпеть не могут попадать в новые для себя ситуации. Эти грызуны куда больше подходят для исследования аллергий и патологических тревожных состояний, которые, как полагают специалисты, на медицинском уровне связаны у человека с робостью и подавлением реакций. Исследования физиологической связи этих болезней с такими типами поведения пока еще находятся в зачаточном состоянии, однако уже сейчас явно имеет смысл создавать лекарства, эффективные для профилактики или лечения сердечно-сосудистых заболеваний именно у тех животных, которые наиболее похожи на типичного пациента, страдающего такими недугами. Соня Кавигелли и ее коллеги выражаются по этому поводу так{52}: «Если наша цель – лучше понять развитие и физиологический субстрат определенных черт личности, а также их влияние на самочувствие, тогда наиболее многообещающий метод состоит в том, чтобы выявить у подопытных грызунов те черты личности, которые наиболее сходны с человеческими».

* * *

Примиряясь с существованиям у животных особенностей личности (хотя мы порой предпочитаем именовать это поведенческими синдромами), мы начинаем признавать и существование культуры у животных. То, что у китов есть определенная культурная жизнь, сейчас признается гораздо более широким кругом ученых, чем в те времена, когда Мартелл и Уайтхед столь подробно ее документировали. Но китами дело отнюдь не ограничивается. Биологи сумели увидеть признаки культурной деятельности у самых разных существ – от гуппи до слонов. Глубоко укорененные охотничьи привычки горбатого кита, праздность ленивых сурикатов и многое другое – все это приобретенные модели поведения, специфичные для той или иной группы. Одни шимпанзе приветствуют друг друга, стуча костяшками пальцев о костяшки приятеля, другие предпочитают вместо «здрасте» хлопнуть знакомца по физиономии. Бабуины, может, и не ходят на балетные спектакли, но они вырастают внутри своего рода театральной труппы, где получают важные уроки – учатся, как правильно делать некоторые вещи. Причем в других «труппах» «правильным» почти наверняка будет считаться что-то иное, так что проникновение чужака сразу будет заметно. Вероятно, в этом-то и заключается смысл такой стратегии.

Непросто дать строгое определение культуре – отчасти из-за того, что все мы одновременно принадлежим к множеству культур. Какие-то из них могут быть расовыми, какие-то – национальными или племенными. Плюс приверженность определенному виду спорта (существует, к примеру, футбольная культура) и даже культурная жизнь, связанная с поддержкой конкретной команды. Есть религиозная культура, которая может влиять на то, как вы проводите пятничный вечер или субботнее утро. А может, вы член клуба дегустаторов виски: еще одна разновидность культуры. Не забудем и про музыкальные вкусы: возможно, вы принадлежите к сообществу любителей джаза или оперы. Есть и наркотическая культура – присущая ценителям того сомнительного эффекта, который оказывают на сознание некоторые вещества.

«Оксфордский словарь английского языка» определяет культуру в первую очередь как «искусство и другие проявления интеллектуальных достижений человека, рассматриваемые на коллективном уровне» и как «идеи, обычаи и социальное поведение определенных людей или общества». Но во всех дефинициях культуры есть один яркий признак: речь всегда идет о модели поведения, которую демонстрирует какая-то группа и которая отличает эту группу от остальных. Если пользоваться таким определением, можно без особых сомнений сделать вывод: у животных культура тоже есть.

Впервые культуру животных стали широко обсуждать в 1999 году. Именно тогда одна команда приматологов (куда входила и Джейн Гудолл) призвала ученых-снобов прекратить упорно отрицать идею, согласно которой у животных имеются традиции, общие для всех представителей той или иной группы. Члены команды в совокупности обладали более чем 150-летним опытом наблюдений за шимпанзе{53}, и за это время удалось зафиксировать 39 различных поведенческих моделей, от ритуалов ухаживания и прихорашивания до использования инструментов.

Географический характер распределения этих моделей поведения поражал. Так, шимпанзе из леса Таи (Кот д’Ивуар) с помощью палок выясняют, есть ли мед в пчелином гнезде. Но такой культуры – модели поведения – нет у шимпанзе, которые обитают в пяти других регионах Африки, изученных в рамках этой работы. Гвинейские шимпанзе, живущие близ городка Боссу, отличаются от своих собратьев тем, что у них нет культуры плясок под дождем. А их сородичи из танзанийского заповедника Гомбе, судя по всему, единственные, у кого есть обычай засовывать палку в муравейник, а затем собирать с нее муравьев себе на ладонь, чтобы их съесть: к примеру, шимпанзе из леса Таи сразу суют в рот такую палку с муравьями. Обезьяны из Гомбе – единственные, которые при обыскивании (стандартная процедура ухода за телом у приматов) используют листья растений, чтобы давить паразитов. Шимпанзе из леса Таи просто кладут жучка на предплечье и сильно шлепают по нему.

А ведь есть еще проблема смерти. В культурных практиках, в убеждениях, которые сопровождают нас всю жизнь, именно смерть часто является первоосновой. Корни множества историй, которые мы рассказываем (в книгах, пьесах, песнях), лежат в области человеческого опыта, связанного со смертью, и наша реакция на нее, быть может, одна из главных определяющих черт культуры.

Судя по всему, многие животные обременены сходным (разве что менее сложно устроенным) культурным грузом, влияющим на их отношение к кончине близких. Конечно, здесь мы вынуждены полагаться лишь на тщательное наблюдение (и рассказы разной степени достоверности): как отметил Джон Арчер в своей книге «Природа скорби» (1999), лабораторные эксперименты, где в исследовательских целях у животных намеренно вызывают ощущение горя{54}, «были бы этически неприемлемы или, по крайней мере, сомнительны». Арчер долго изучал особенности человеческой скорби и не сомневается, что животные тоже горюют, когда разлучаются со своими детенышами или близкими спутниками. Несмотря на опасения Арчера, кое-кто все-таки провел этически сомнительные эксперименты на животных, и эти опыты подтвердили его гипотезу.

К примеру, Тереса Иглесиас изучала для этого западных кустарниковых соек{55}. Когда она и ее команда клали мертвую сойку на заднем дворе чьего-нибудь дома, этот труп быстро обнаруживали сородичи покойницы. Сойка, первой заметившая тело, испускала крик, и все окрестные сойки прекращали искать пищу (обычное для них занятие) и слетались, чтобы посмотреть на случившееся.

Итак, когда западные кустарниковые сойки видят мертвую птицу, они начинают перекликаться и прекращают поиск еды. Иглесиас наблюдала, как группа соек собралась вокруг тела и воздух огласился какофонией криков. Лишь на другой день птицы успокоились: очевидно, сойки полагают, что смерть сородича требует некоторого перерыва в привычных делах. Свои наблюдения Иглесиас описала в статье под смелым (по мнению многих орнитологов, чересчур смелым) названием «Похороны у западных кустарниковых соек».

Кстати о похоронах. Антрополог Барбара Дж. Кинг излагает в своей книге «Как горюют животные» весьма примечательную историю, описывая наблюдения приматологов Кристофа Боша и Хедвиги Бош-Ахерман{56}. Они изучали поведение обезьян в лесу Таи. Однажды леопард убил самку шимпанзе по кличке Тина.

Боши обнаружили дюжину шимпанзе (шесть самок и шесть самцов), в молчании сидящих вокруг тела. Затем на протяжении нескольких часов сексуально возбужденные самцы (не все) вышагивали вокруг трупа. Некоторые из них иногда прикасались к Тине. В течение еще 80 минут самцы Улисс, Мачо и Брут занимались чисткой («обыскиванием») трупа: каждый из них делал это около часа. При этом при жизни Тины ни Улисс, ни Мачо не занимались ее чисткой (по крайней мере, исследователи этого не видели), а другие самцы сообщества делали это лишь в течение недолгих промежутков времени.

В конце концов Брут, самый разумный в группе, отогнал более молодых сородичей, которые начали слоняться вокруг тела. Однако Тарзану, младшему брату Тины, он разрешил приблизиться к телу, обнюхать и осмотреть его. «Брут понимал, что Тарзану, единственному среди всех молодых шимпанзе леса Таи, нужно время для того, чтобы обследовать тело своей сестры и проявить скорбь, – поясняет Кинг. – Тарзан скорбел как представитель социального сообщества, поскольку альфа-самец обезьяньего коллектива признал его родственные отношения с сестрой». Кинг описывает ритуал как своего рода поминки. Продолжалось все это шесть часов с четвертью.

* * *

Кинг приводит еще много необычных историй о том, как животные реагируют на смерть. В некоторые из этих историй трудно поверить. Взять хотя бы рассказ о курах, которые побежали искать помощи у человека, когда одна из их товарок свалилась в бассейн. Приводятся и сведения о самоубийстве животных: примерами служат один медведь и одна сломленная горем газель (о которой сообщалось в 1847 году в Scientific American). Кинг пишет, что не знает, как относиться к этим двум случаям.

Впрочем, другие истории кажутся более правдоподобными. Кинг рассказывает о матери мертворожденного дельфиненка, которая несколько дней заботилась о трупе, толкая его перед собой в воде и защищая от прожорливых чаек. При этом она вот-вот могла погибнуть от недоедания, потому что перестала заботиться о собственном прокорме. Время от времени к ней подплывали другие дельфины и принимались кружить возле разлагающегося тела, помогая двигать его, словно тем самым выражая сочувствие скорбящей матери.

Не все куры, козы, шимпанзе, дельфины зримо скорбят в любых аналогичных обстоятельствах, замечает Кинг, но ведь и люди способны переносить смерть близких, не выражая никаких эмоций. Она подчеркивает: «Великий урок проведенных в ХХ веке поведенческих исследований животных состоит в том, что не существует какого-то одного способа быть шимпанзе, или козой, или курицей, точно так же, как не существует какого-то одного способа быть человеком». Однако многие животные, судя по всему, очень стремятся передать другим свои навыки и ухватки.

* * *

Исследователей, которые заявляют о наличии культуры у животных, часто упрекают в неверной трактовке проблемы обучения. Различия между сообществами шимпанзе показывают, что культурные нормы усваиваются в них по мере того, как обезьяны взрослеют, подобно тому, как британских детей учат, что креветку надо сначала очистить, а сингапурским детям объясняют, что креветку едят вместе с панцирем. Но копирование поведения и обучение поведению – разные вещи. Многие специалисты полагают: лишь когда мы увидим, как одни животные учат других подражать своим действиям (то есть покажут, что у такого поведения есть понятная им цель), можно будет согласиться с тем, что у животных и в самом деле есть культура.

Энтузиасты не раз сообщали о том, что видели, как животные обучают своих собратьев. Но подобная практика обычно должна соответствовать трем критериям, чтобы ее можно было считать обучением. Во-первых, учитель должен модифицировать свое поведение в присутствии неопытной или наивной особи. Во-вторых, учитель не извлекает из своих действий никакой непосредственной прибыли: более того, они могут даже требовать от него каких-то затрат. В-третьих, ученик при этом приобретает знания или умения быстрее, чем без таких уроков. Используя эти признаки, можно заключить, что культурные знания и навыки не передаются случайным образом, посредством простого копирования чужого поведения. И некоторые животные все-таки успешно проходят проверку по этим критериям.

Мы уже упоминали о взрослых птицах-шалашниках, дающих юным самцам родного сообщества полезные советы по части постройки шалаша. Как выясняется, среди некоторых муравьев тоже есть преподаватели: они помогают другим научиться отыскивать место для нового муравейника и даже оценивают, хорошо ли ученики усваивают материал. Первой птицей, о преподавательских способностях которой узнал человек, стала, по-видимому, пегая дроздовая тимелия: она издает определенные звуки, чтобы научить птенцов опознавать и находить те места, где есть корм. Но интереснее всего поведение сурикатов, которые учат своих детенышей правильно обращаться со скорпионами.

Алекс Торнтон из Кембриджа обнаружил эту модель поведения в пустыне Калахари{57}, на территории ЮАР. Сурикаты охотятся поодиночке, так что подрастающее поколение не таскается за взрослым охотником в попытке научиться его ремеслу. Вместо этого взрослые приносят пищу домой. Вначале детям дают мертвую добычу. Когда же они успешно осваивают приемы обращения с ней, родители меняют стратегию. К примеру, безопасное обращение со скорпионами – штука непростая. Детям отдают скорпиона живьем (удалив жало), чтобы они научились убивать и есть такую добычу. Когда они освоят и это, родители перестают удалять жало, предоставив подрастающим детенышам самим справляться с опасностью. Вероятно, для взрослых это немного утомительно: им приходится торчать рядом, пока дети борются с добычей, и снова ловить ее, если молодежь упустит пленника. Однако в конце концов терпеливых учителей ждет награда – большая группа умелых охотников.

* * *

Все эти явления – личность, культура, обучение – подводят нас к неизбежному заключению: наши возможности представляют собой лишь часть широкого спектра талантов, свойственных живым существам, обитателям нашей планеты. Мы вовсе не что-то отдельное. Конечно, человеческая культура неизмеримо богаче по сравнению с культурой каких бы то ни было животных, к тому же она изменяет Землю самыми различными путями: мы лишь сейчас начинаем по-настоящему понимать влияние человека и его деятельности на наш мир.

Главное различие между нами и остальным миром – тот шаг, который резко отделил коммуникацию животных от человеческого языка. Мы толком не знаем, как и почему возникла эта пропасть. Стивен Пинкер в своем «Языковом инстинкте» замечает{58}: «Первые шаги в сторону развития языка – настоящая загадка».

К тому же раньше это считалось табуированной темой в некоторых научных кругах. Так, в 1866 году Парижское лингвистическое общество официально внесло запрет на обсуждение языковой эволюции{59} во вторую статью своей учредительной декларации. Представляется уместным воспроизвести этот текст в оригинале: «La Société n’admet aucune communication concernant, soit l’origine du langage, soit la création d’une langue universelle» («Общество не дозволяет никаких дискуссий, касающихся происхождения языка или создания универсального языка»). Иными словами, vive la différence (да здравствуют различия): человеческий язык и уникален, и разнообразен, а больше вам знать ничего не надо.

И хотя парижский запрет отнюдь не обрел международного статуса, все современные исследователи языка вроде бы склонны полагать: он более века оказывал колоссальное влияние на мировую науку, поскольку видные лингвисты решили тогда не иметь дела с биологами и антропологами, выступая резко против идеи, согласно которой между животной и человеческой коммуникацией может существовать какое-то промежуточное звено.

Этот разрыв лишь усугубил Фридрих Макс Мюллер{60}, оксфордский профессор лингвистики, ополчившийся на дарвиновскую теорию естественного отбора, которая в ту пору только-только появилась. Дарвин опубликовал свою теорию в 1859 году, а два года спустя Мюллер прочел в Королевском институте Великобритании серию «Лекций о языкознании», в которых всячески высмеивал идею о том, что развитие коммуникации между животными могло каким-то образом привести к появлению человеческого языка. Язык, заявлял он, «есть тот рубикон, который отделяет человека от зверя, и ни одно животное никогда не сумеет его пересечь… Наука о языке еще позволит нам противостоять натиску радикальных теорий дарвинистов и провести четкую и прочную границу между человеком и тварью».

Существование этого рубикона можно объяснить физиологическими причинами. Горло у нас располагается в нижней части гортани, а наша глотка глубокая. Из-за такого положения горла мы – единственные животные, не способные одновременно дышать и глотать. Что это – эволюционное преимущество или недостаток? Специалисты не пришли к единому мнению. Это просто факт. Именно он позволяет нам издавать звуки, недоступные для других животных. Но дело не только в том, что воздух, проходя через нашу гортань, позволяет нам производить уникальный диапазон акустических колебаний. Тут задействован наш мозг, а главное – наше сознание. Что дает нам возможность представлять абстрактные идеи словами, играть ими, громоздить их друг на друга, швырять их хитроумные сплетения нашим собратьям, да так, что нас почти всегда прекрасно понимают?

Именно эта относительно новая (в эволюционных масштабах) способность дала Мартину Новаку основания заявить{61}: «Язык – самое интересное, что появилось в ходе эволюции за последние несколько сотен миллионов лет». По его мнению, это изменило и правила самой эволюции. Когда-то информация передавалась лишь генетически, но благодаря языку мы обрели возможность накапливать и хранить знания, сообщать их потомкам и ускорять процесс нашего изменения. Язык позволил ставить и решать сложные интеллектуальные задачи, так что мы в конце концов сумели усилить свои возможности с помощью компьютеров, научились предотвращать и лечить болезни, которые иначе давно бы выкосили почти все человечество, и кардинально менять лик планеты, на которой существует и действует наш вид. Если мы уникальны, так это из-за случайного появления языка.

Но даже если не брать в расчет лингвистических талантов, мы все равно воспринимаем себя как нечто неизмеримо высшее по отношению к прочим животным. Однако это очень рискованный подход. Ведь, что ни говори, распространение нашей культуры привело нас ко многим заблуждениям и опасным расколам. Биолог Э. О. Уилсон четко формулирует проблему{62}: «Вопреки популярному мнению, демоны и боги не бьются за союз с нами. Мы сами себя сделали, мы независимы, одиноки и непрочны. Понимание себя – вот что необходимо для выживания в долгосрочной перспективе как для отдельной особи, так и для вида в целом».

Этот процесс постижения себя подразумевает, в частности, смиренное признание того, что мы – лишь одна из составляющих экосистемы: иными словами, мы находимся во взаимосвязи и взаимозависимости с другими видами и качественно от них не отличаемся. Имея это в виду, перейдем к вопросу о противоречивой практике смешивания человеческого и животного материала. Как вы относитесь к созданию химер?