Вы здесь

Время затмения. Роман. 2.Блудная дочь (Владимир Янсюкевич)

2.Блудная дочь

1


Данила перелез через ветхий, повалившийся под натиском снежной бури, заборчик. Калитка была с другой стороны, а здесь проглядывала сквозь наметённый снег хоженая тропинка. Взобравшись по крыльцу в разорённые сенцы, загромождённые вёдрами, банками, лопатами и прочим хозяйственным скарбом, он бухнул окоченевшим кулаком в массивную, набранную ромбом, дверь. Звук утонул в старом дереве. Погодя, бухнул ещё, посильнее. В ответ только порывисто запуржило по углам да бесформенный кусок ссохшейся краски, отвалившись от двери, бесшумно спланировал под ноги. Тогда он дёрнул за металлическую ручку – дверь оказалась незапертой, к тому же приземистой – с трудом управляя отяжелевшим телом, он ударился головой о косяк и буквально впал в избу, скользнув рукой по заиндевелой притолоке. Спёртый воздух – смесь едкого дыма, кислого духа прачечной и сивушного перегара – бритвой резанул по глазам, кляпом застрял в горле, вынудив его зажмуриться и задержать дыхание.

Присмотревшись, он стал различать очертания предметов. Так на потемневших полотнах старых мастеров постепенно обнаруживаются ранее незамеченные детали. Вот слева обрисовался дверной проём, завешанный портьерой с вышитыми на ней гладью, по моде пятидесятых годов, цветочными корзинами. Далее скупыми мазками обозначился колченогий табурет с прислонёнными к нему куцым веником и ржавым топором. За табуретом всплыл угол закопчённой печи с полукруглым устьем, в недрах которого отметился матовым блеском край широкой посудины – таз. За печью, по стене, разбросанно пришпиленные булавками к старым обоям, красовались выцветшие и засиженные мухами картинки из журнала «Огонёк»: репродукции старинных живописных портретов дам и кавалеров в кружевных воротниках и карамельные пасторали. Под ними стояла металлическая кровать с тускло мерцающими на спинках набалдашниками. На кровати, по грудь укрытая лоскутным одеялом и выставив наружу спёкшиеся мощи, покоилась старуха. Ближе к её изголовью висели обрывки обоев, образуя изборождённое глубокими царапинами тёмное пятно, словно кто-то долго возил по этому месту когтистыми лапами. В ногах у кровати стояла тумбочка с допотопным телевизором. А над самым изголовьем, на другой стене, криво висели ходики без стрелок. И под ними – невысокий поставец с разнокалиберной посудой.

Он повёл взглядом в поисках источника света и увидел женскую фигуру в красном махровом халате на голое тело, понуро сидящую за столом, застеленным бывшей когда-то белой скатертью с неожиданным, явно контрастирующим обстановке, искусным кружевным подзором. Тусклый свет керосиновой лампы освещал голову молодухи и белые округлости, выступающие из-под небрежно распахнутого халата. Ей было, наверное, около тридцати. Мальчишеский овал головы создавали светлые, ранее коротко стриженые, но уже отросшие, волосы, одинокими прядками ниспадающие на чистый правильный лоб, плавно переходящий в слегка изгибающуюся кверху линию носа. Надбровные дуги, немного выдающиеся, довольно прямолинейные и обычно придающие лицу насупленный вид, лежали спокойно и говорили о твёрдости характера. Небольшой рот, с резкими запятыми по бокам, вместе с нижней, по-детски выпяченной, пухлой губой, выражал какую-то древнюю, переходящую из рода в род, затаённую обиду и перечёркивал этим портрет рисуемый бровями, настаивая на внутренней незащищённости и даже беспомощности. И, наконец, глаза, большие, несколько утопленные и необычайно тёмные для светловолосых, словно колодцы с мерцающей в глубине водой, составляли главную тайну молодухи. Даже синяки и запойные отёки возле глаз не могли скрыть её молодости и женской привлекательности. Перед молодухой лежала большая кукла, закутанная в тонкое шерстяное одеяльце, и стояла бутылка с остатками прозрачной жидкости и натянутой на горлышко шарообразной соской. Молодуха отрешённо смотрела прямо перед собой, одной рукой облокотившись о стол и обхватив ладонью подбородок, а другой с механической неодушевлённостью водя по кукольной головке. Если бы не это движение, женщина спокойно сошла бы за искусный экспонат музея восковых фигур.

Он стянул шапку, шагнул с порога, задев рукавом за ковшик, висевший у двери. Тот сорвался с гвоздя и с металлическим звуком ударился о ведро. Ведро, стоявшее на самом краю скамейки, покачнулось и свалилось с грохотом, выплеснув на пол остатки воды.

Молодуха резко обернулась на модернистскую симфонию железных инструментов, и её мгновенно затянуло в вихревую воронку страха, необоримого, панического страха – она вскочила, съёжилась, схватила куклу и, крепко прижав её к груди, отпрянула вглубь избы и затряслась в истерике.

– Ааааа! Ма-ама, они нашли меня! Не хочууу!!!

И этот отчаянный крик ледоколом врезался в его уши, протаранил сознание. Он попятился к двери, на ходу поднимая ведро, вытянул руку в успокоительном жесте.

– Тихо, тихо… Не бойтесь…

Молодуха смолкла и, вытянув шею, прищурилась, как бы вглядываясь в вошедшего, и тут же отбросила куклу, простёрла руки призывно и кинулась к нежданному гостю: «Ва-ася!!! Верну-улся!!!»

Старуха, которую он поначалу принял за покойницу, завозилась на постели, захныкала, заскребла по стене изуродованными тяжёлой работой пальцами.

Он мягко отстранил обвившие его руки.

– Вы обознались.

Молодуха замерла, на её лице дрогнули и переполнились влагой два бездонных колодца. С силой приглаживая волосы растопыренными пальцами, она почти пропела, пьяно растягивая гласные:

– Козлятушки-обознатушки! – и тут же ляпнула с глупой улыбкой: – «Не ждали», картина Репина! – и, громко икнув, отошла к столу и давай щебетать с показной беззаботностью: – Вот и валет объявился! Как ты нагадала, мать! Не зря я тебе картишки презентовала. Да ты можешь на этом бабки зашибать! Стопку заслужила. – Она поиграла бутылкой и сунула её матери. – На, соси. От себя отрываю, – и прибавила глухим басом, с оттяжкой: – И захлебнись ею, алкоголичка чёртова!

Преодолев свою немощность, старуха жадно вцепилась в бутылку, сорвала соску, опрокинула в рот, и, поперхнувшись, извергла скрипуче:

– Катька-а… воды!..

– Перебьёшься, – бросила молодуха походя и, отфутболив куклу, лежащую на полу, подошла к столу, выкрутила фитиль в лампе, отчего в избе заметно прибавилось свету. Лицо молодухи разгладилось, посвежело, щёки запылали, в глазах заиграли торжествующие огоньки.

– Проходи, Вася!

– Данила я.

Катерина фыркнула по-лошадиному, отчего брызнувшая слюна зашипела на ламповой колбе:

– Данила – уши из винила! Голова из кости, приходи к нам в гости! – хохотнула и нахмурилась, выпятив нижнюю губу. – Кончай нудить, мужик! Ва-ася, не Ва-ася… мне без разницы. Женщина унижается, сама напрашивается, а он на пороге… выставился! – и тут же выплеснула просительной скороговоркой: – Выпить найдётся?

Данила с трудом держался на ногах, но пройти не решался. Хотелось спокойно переночевать и двигаться дальше. Но, видно, не судьба. Надо разворачиваться. Он провёл холодной ладонью по лицу, встряхнулся.

– Я бы сам сейчас хряпнул… Но… – развёл руками, – пуст.

– Пуст, говоришь? – спросила Катерина истерически-высоким голоском и тут же сошла на суровые низы: – Тогда зачем припёрся?

– Я в Город шёл…

Катерина вдруг заговорила отчуждённо, едва шевеля сухими губами:

– В какой ещё город?.. Тут города сроду не бывало.

– А что за деревня? Не припомню…

– А кто о ней теперь помнит… Была Потеряиха и нету. Вся в землю ушла. Кого волки съели, кого закопали, кто съехал. Одни ёлки остались. Да вороньё. Да мы вот с маманей застряли тут… Как занозы в чьей-то жо… – и спохватилась, прикрыв рот игривой ладошкой. – Ой! Дико извиняюсь!

Данила соображал, как ему быть. Хозяева не в себе, обе под хорошим градусом. На нормальное гостеприимство рассчитывать не приходится. А силы на исходе. Не в сугробе ночевать, в самом деле. Прилечь бы… хоть у порога.

– Такая история: заблудился я… Иду с утра… Мне бы переночевать…

Катерина, не замечая критического состояния нежданного гостя, и словно не слыша его, покладисто махнула рукой:

– Не тушуйся, мужик. Это я так, со скуки набросилась, – и, приподняв плечи, шутовски потёрла ладонями: – Покурим?..

– Не курю, – глухо ответил Данила, неожиданно для себя качнувшись из стороны в сторону.

Катерина, глядя на гостя исподлобья, вздохнула с горловым звуком, протяжно, досадливо.

– Темно, говоришь? Твоя правда, Вася, темно… Так и проживём в темноте, – и вдруг спросила с деланной томностью: – А уешки у тебя имеются? – и, распахнув халат пошире, привстала, выставила круглый живот, наводяще тряхнула оголённой грудью.

– Что?..

– Деньги есть? А то можешь попользоваться, пока я добрая.

Старуха беспокойно завозилась на кровати. Принятая доза алкоголя придала истощённому организму видимость бодрости. Она даже посмела возразить дочери, за что и получила тут же оплеуху.

– Катька!.. – застонала старуха, тяжело выговаривая слова, будто вылавливая их беззубым ртом из спёртого воздуха. – Чего привязалась к человеку… Видишь, он с холоду…

Катерина метнула в мать жёстким матерком.

– Не хулюгань, Катерина.

– А ты не дребезди! Не с тобой базарю! Думаешь, и тебе перепадёт? Перебьёшься! Ты своё отъелозила…

У-у! Данила попятился к двери. Попал петушок на бал! Избушка, избушка встань ко мне передом, к лесу задом! Встала. В углу, на железной кровати, баба-яга костями гремит. А посреди избы – русалка заблудшего путника охмуряет. Чего доброго, и леший притаился где-нибудь за печкой, с дубинкой… Или Кощей зажал в костлявой руке своё бессмертное яйцо… Шёл на заработки, а попал… на стриптиз. Это у нас пока наиважнейшее завоевание хлынувшей горлом демократии…

От голода, зловония и угарного приёма у Данилы потемнело в глазах, и, чтобы не свалиться от слабости, он выскочил на воздух, бросив:

– Извините…

Когда дверь захлопнулась, Катерина сразу заскучала. Прикрутила фитиль в лампе, из экономии. Выдвинула из печки таз, помешала бельё, задвинула обратно. Прошлась от печки к столу. Затем вернулась. Заглянула в тёмную комнату. И вдруг поняла, что нежданный гость не вернётся – спугнули мужика пьяные бабы.

– Спёкся кавалер, слинял, – заключила Катерина и набросилась на мать: – Ду-ура! Отдавай мою водку! Нечего добро переводить! – а увидев пустую бутылку без соски, завопила кликушески: – Всю выхлестала, гааадина припадочная! Кто тебе велел соску сдёргивать, а?!

Старуха захныкала, её подагрические пальцы запрыгали по одеялу в виттовой пляске. Катерина замахнулась на мать бутылкой, но тут же отбросила её в сторону, и стояла, тяжело покачиваясь, с безвольно обвисшими руками.

– В кои-то веки живой человек объявился… И вот ушёл… А всё из-за тебя! Что жрать-то будем, Матрёна Иванна? У меня тыщёнка где-то заныкана… И всё! Конец нашей лавочке! Больше ни копья! Ты – инвалид… по собственному желанию… А я без работы, без паспорта… Ловушка захлопнулась! – и снова расходилась, обхватив голову руками: – Понимаешь ты это, грымза вонючая?! Всю жизнь мою испоганила, бесовка! Васю моего… споила и схавала ни за что ни про что! Как нечего делать! Змеюка ты! И меня за собой в могилу тянешь? Нет, не возьмёшь! Я жить хочу! – и запричитала: – И зачем я сюда припёрлась, дура! В очерёдной раз вляпалась, и теперь уже по уши… Сбежала от одной тюрьмы к другой!.. Кто же знал, что у вас тут полный падёж… Как дальше жить?.. Уж лучше там, в Городе… какие-никакие, а всё же люди… – и вдруг решилась: – Завтра пойду в Елшановку к участковому, пожалюсь про паспорт… Будь что будет…

Она приблизилась к окну и, уткнувшись лбом в холодное стекло, упёрла взгляд в тонкую, сотканную паучками между рамами концентрическую паутинку. С другой стороны окна сквозь паутинку на неё глядела луна с окровавленным краем. В рамные щели задувало, и паутинка подрагивала и качалась, и казалось, что и луна качается и подпрыгивает на паутинке, как цирковой акробат на батуте, с каждым прыжком выдавливая из своего тела капельки крови. Но Катерина не замечала этого, как не замечала и ледяного сквознячка, нагло пробиравшегося под халат к её осквернённому лону…


2


Прошлая жизнь, не очень счастливая, но полная надежд, светила ей из глубин юности далёким маячком, и свет его теперь едва пробивался сквозь удушливый туман житейской непогоды.

…Ей виделся февральский солнечный день, снежная горка на Масленице… Она только что съехала вниз и машет стоящим на горке подружкам. Подружки заливаются смехом, машут в ответ и что-то кричат, показывая на мчащиеся под гору санки. Солнце слепит глаза, и она видит только их скачущие в радужной оболочке фигурки. Она зажмуривается и уже собирается подняться на горку, как в тот же миг что-то тяжёлое подрезает её, сшибает с ног, и она падает на кого-то, и этот кто-то дышит ей в ухо влажным ветерком и кричит на весь свет: «Поймаааал!» Замерев от неожиданности и накатившего страха, она видит близко перед собой чьё-то раскрасневшееся лицо с необычайно крупной снежинкой на ресницах!.. Белой, искрящейся светом, неописуемой красоты, нерукотворной снежинкой!.. Сверкнув необычайным рисунком, под воздействием разгорячённого дыхания снежинка тает, наливаясь тяжёлой прозрачной капелькой… И тут Катерина приходит в себя, по лицу и голосу понимает, что её держит в руках соседский паренёк Васька, которого ребячья молва, посмеиваясь, нарекла её суженым, громко и задиристо провозглашая при встрече:

Тили-тили тесто,

жених и невеста!

Белая курица

скочет по улице,

клювом тычет,

кочета кличет!

Кочет налетит,

пух полетит!

Ёлки-палки, лес густой,

ходит Васька холостой.

Когда Васька женится,

куда Катька денется?..

И как она тогда перепугалась! Начала смешно брыкаться, вырываясь из Васькиных объятий, и кубарем скатившись на снег, ударилась головой о единственное растущее под горой дерево!.. Её сознание окутал сладкий туман, и в нём расцвели, как прекрасные видения, сверкающие снежинки; они кружили в воздухе, образуя белоснежные круги и кольца, и распадались, и вновь составлялись, теперь уже в тонкие цепочки и замысловатые, растянутые в воздухе наподобие летящих облаков, фигуры и опять рассыпались; и вот одна из них начала расти, расширяться, образуя тончайшее покрывало, и оно лёгким саваном опадало на неё; и всё исчезало, погружаясь во тьму… И она открыла глаза и опять увидела… Васю! Вася, в заснеженной шапке, съехавшей на затылок, в расстёгнутом полушубке, стоял перед ней, переминаясь с ноги на ногу, румянощёкий и перепуганный…

– Ну как? – спросил он, часто хлопая глазами, но голоса его она почему-то не услышала, поняла по губам. – Жива?

И она также неслышно ответила:

– Жива.

– Ну, вот… а я тебя это… домой привёз. Думал… А ты жива, значит?

– Жива, Вася, – также беззвучно отвечала она, обозначив улыбку на обескровленном лице.

– Ну, ладно… А то девки меня клянут… толкуют: убил!.. А ты… жива!..

– Жива, – в третий раз ответила она с трудом прорезавшимся голосом…

– Ну, тогда я… пошёл?..

– Иди…

Слава богу, всё обошлось. Удар был не смертельный и даже не очень болезненный, только сдвинулось что-то в голове, поменялось местами, и стала мерещиться ей бесконечная вереница снежинок, круглых, овальных, в виде солнышка или в виде животных и птиц… И как-то ввечеру руки сами придумали себе занятие… И стала она рукодельницей по наитию, по какому-то сверху ниспосланному сигналу, и прославилась на всю округу мастерицей…

Всё свободное от учёбы время она придумывала узоры, сначала вычерчивая рисунок на бумаге, а потом, глядя на него, плела, пробуя так и эдак связывать заготовленные за день травинки, соломинки. Позже в ход пошли припасённые в хозяйстве для различных нужд верёвочки, распущенные на узкие разноцветные полоски куски завалявшейся материи, старые нитки и бабушкин костяной крючок… И вот только ниток не доставало. В местный магазин их завозили очень редко. Приходилось заказывать всем, кто отправлялся по какому-либо случаю в Город.

Нашлась в деревне и старинная рукодельница, полуслепая бабка Анисья, девочкой служившая у господ в кружевницах. Она с радостью показала ей, что помнила, научила связывать ниточки друг с другом. Да деревенский плотник дядя Иван, отцовский брат, помогал, чем мог. Токарил понемножку и всё для Катюшкиной пользы, точил из берёзовой или яблоневой заготовки коклюшки, мастерил подставки под матерчатый валик для плетения, набитый соломой – куфтырь, как его называли в старину. А будучи в Городе, покупал для любимой племянницы спицы, крючки, булавки, шнуры и тонкие хлопчатобумажные нитки, смотанные в толстые круглые бобышки. Она насаживала бобышку на вбитый в берёзовую колоду гвоздь, и бобышка таяла, разматываясь, и тянулась белая нить, преображаясь под руками мастерицы в прозрачное белое кружево. А однажды дядя Иван отыскал где-то самоучитель по старинному плетению кружев, а к нему прикупил серебряную нить, намотанную косым крестом на тонкую картонную трубочку…

Теперь она не отводила взгляда от щедрых природных красот, до которых ей раньше не было дела: подолгу рассматривала в саду яблоневые листы, источенные плодожоркой до прозрачного кружева; изучала сотканные паучками миниатюрные пружинистые гамачки, перекинутые с растения на растение, в которых нежились, сверкая в лучах утреннего солнца, дрожащие шарики росы; любовалась многолистными, словно набранными умелой рукой, веточками рябины с иссечёнными мелким зубчиком краями; пыталась запомнить размашистый контур кленового листа; удивлялась роскошеству павлиньих перьев папоротника в лесу и стройности молоденьких ёлочек. Ну, это летом. А зимой её пленяли затейливые морозные узоры на окне и бесконечное разнообразие снежинок. Мороз-Красный нос, вот у кого можно было поучиться неподражаемому фантастическому художеству! И все свои впечатления и наблюдения она перерабатывала в своём воображении, создавая причудливый кружевной хоровод скатертных подзоров, занавесей, полосок-прошивок.

Её сказочное рукоделие не оставалось без внимания. К ней и относились теперь как-то по-особому, в один год она стала местной достопримечательностью. Деревенские парни, те, что постарше, с уважением посматривали на ладную девичью фигурку, спешащую к колодцу за водой, и не пропускали случая подхватить из рук мастерицы ведро, наполненное бултыхающейся студёной влагой; в её присутствии не сквернословили и всячески сдерживали дурные эмоции; а те, которые помладше, при встрече с ней смущённо изгибали мальчишеские телеса и, жмурясь, как от солнца, чесали в затылках. Да и девки ходили за ней хвостом по всей деревне или толпились летними вечерами под окнами нелепинской избы, то замирая от лицезрения чудесного рукомесла, то горячо шепча и споря о чём-то; а зимой напрашивались в избу и тихо сидели на лавке, в уголке, как в театре, зачарованно прислушиваясь к звонкому перестуку деревянных коклюшек и не отводя сверкающих глаз от кружевной пены, ниспадающей из-под проворных Катюшкиных пальчиков, когда она вязала крючком. И пели потихоньку старые песни о главном:

…Стоит берё-ёза у опушки,

Грустит одна-а на склоне дня.

Я расскажу-у берё-ёзе, как подружке,

Что нет любви хорошей у ме-еня…

Кто-то из девушек принёс однажды репродукцию с картины Верещагина «Кружевница», аккуратно вырванную из «Огонька», которую тут же торжественно прикрепили булавками к стене, судача при этом о поразительном сходстве Катюшки с верещагинской мастерицей. И Вася, старше её года на три и в шутку прозванный «женихом», стал невольно присматриваться к ней – она это отметила сразу – заглядываясь на её необычайно гибкие и проворные пальцы и глубокие тёмные глаза.

Да и взрослые от её рукоделья приходили в немой восторг и чуть ли не кланялись при встрече. А председатель колхоза, наслышанный о деревенской искуснице, посулил устроить в клубе выставку Катюшкиной «вязальной продукции», как он выразился однажды осенью на собрании по итогам жатвы.

Ей тогда минуло двенадцать. И вскоре она замахнулась на большие композиции, задумав связать три праздничных кружевных скатерти с цветными подкладками: белой, синей и красной. Посреди полотна по её замыслу располагались, как солнышки, несколько кругов с цветами, один большой и два поменьше рядом. В отступе от края она наметила широкую полоску с ёлочками и коняшками, а на самом подзоре должны были повиснуть ажурные снежинки с серебряной нитью по контуру. Одну скатёрку она закончила, взялась за другую, но тут случилось несчастье в семье: отец сошёлся с училкой из Елшановки и бросил их…

Конец ознакомительного фрагмента.