Вы здесь

Время жить и время умирать. 2 (Эрих Мария Ремарк, 1954)

2

Ночью гул на горизонте опять усилился. Небо красное, вспышки выстрелов видны отчетливее. Десять дней назад полк отвели в тыл на отдых. Но русские приближались. Фронт перемещался каждый день. Четкой линии уже не существовало. Русские наступали. Уже который месяц. А полк уже который месяц отступал.


Гребер проснулся. Прислушался к гулу, попробовал снова уснуть. Без толку. Немного погодя натянул сапоги и вышел наружу.

Ночь ясная, не холодно. Справа, из-за леса, доносились разрывы. Парашюты осветительных ракет прозрачными медузами висели в воздухе, источая свет. Еще дальше шарили по небу прожектора, выискивали самолеты. Гребер остановился, посмотрел вверх. Луны нет, зато звезд полным-полно. Он, правда, их не замечал, видел только, что ночь в самый раз для авиации.

– Отличная погодка для отпускников, – сказал кто-то рядом с ним. Иммерман. Он стоял в карауле. Полк находился на отдыхе, но партизаны просачивались повсюду, поэтому ночью выставляли часовых.

– А ты рановато, – сказал Иммерман. – До смены еще полчаса. Иди лучше вздремни. Я тебя разбужу. В твоем возрасте всегда можно поспать. Сколько тебе? Двадцать три?

– Да.

– Ну вот.

– Я не устал.

– Отпускной мандраж, да? – Иммерман испытующе посмотрел на Гребера. – Вот ведь везуха! Отпуск!

– Я пока не в отпуску. В последнюю минуту могут все отменить. Со мной бывало такое, целых три раза.

– Верно, могут и отменить. Давно на очереди?

– Полгода уже. Все время что-нибудь да мешало. Последний раз ранение, нетяжелое, для отправки на родину не хватило.

– Н-да, осечка… но ты хотя бы на очереди. А я нет. Бывший социал-демократ. Политически неблагонадежен, шанс на героизм, и всё. Пушечное мясо и удобрение для Тысячелетнего рейха.

Гребер огляделся по сторонам.

Иммерман рассмеялся:

– Немецкий взгляд! Не боись, все дрыхнут. В том числе и Штайнбреннер.

– Да я и не думал об этом, – сердито ответил Гребер. Именно об этом он и думал.

– Тем хуже. – Иммерман опять засмеялся. – Так засело в печенках, что уже и не замечаешь. Забавно, что в нашу героическую эпоху именно доносчики кишмя кишат, как грибы после дождя! Вообще-то наводит на некоторые мысли, а?

Гребер помедлил, но потом все же сказал:

– Раз ты все так хорошо знаешь, не мешало бы тебе побольше остерегаться Штайнбреннера.

– Да плевал я на Штайнбреннера. Мне он может насолить меньше, чем вам. Именно потому, что я не осторожничаю. У таких, как я, это признак честности. Будешь не в меру вилять хвостом – бонзы только подозрительнее станут. Старое правило бывших соци, чтобы остаться вне подозрений. Или как?

Гребер подышал на руки.

– Холодно, – сказал он.

Ему не хотелось ввязываться в политический разговор. Лучше вообще ни во что не ввязываться. Он хотел получить отпуск, вот и все, и не хотел ставить его под удар. Иммерман прав: недоверие – самое распространенное качество в Третьем рейхе. Почти нигде не бываешь в полной безопасности. А если ты не в безопасности, держи рот на замке.

– Когда ты последний раз был дома? – спросил Иммерман.

– Примерно два года назад.

– Н-да, чертовски давно. Вот ты удивишься!

Гребер не ответил.

– Удивишься, – повторил Иммерман. – Сколько там всего изменилось!

– Что уж там могло измениться?

– Да много чего. Увидишь.

На мгновение Гребера обуял страх, резкий, как удар под дых. Знакомая штука, так бывало временами, внезапно и без особой причины. Неудивительно в мире, где уже давно нет безопасности.

– Откуда ты знаешь? – спросил он. – Ты же не ездил в отпуск.

– Не ездил. Но знаю.

Гребер встал. И зачем он только вышел? Говорить-то не хотел. Хотел побыть один. Только бы уехать отсюда! Прямо-таки навязчивая идея. Он хотел побыть один, один, хоть несколько недель, побыть в одиночестве и подумать, вот и всё. А подумать надо об очень многом. Не здесь – там, на родине, в одиночестве, по ту сторону войны.

– Пора сменяться, – сказал он. – Схожу за своим барахлом и разбужу Зауэра.


Гул в ночи продолжался. Гул и вспышки на горизонте. Гребер посмотрел туда. Русские… Осенью 1941-го фюрер объявил, что им конец, и казалось, так оно и есть. Осенью 1942-го он твердил то же самое, и все еще казалось, что так оно и есть. Но грянуло необъяснимое – сперва под Москвой, потом в Сталинграде. Все неожиданно застопорилось. Прямо чертовщина какая-то. У русских вдруг опять появилась артиллерия. Начался гул на горизонте, который разметал все речи фюрера и уже не прекращался, а затем погнал перед собой немецкие дивизии, погнал обратно. Они не понимали, однако внезапно поползли слухи, что целые армейские корпуса отрезаны и сдались в плен, а вскоре каждый знал, что победы обернулись бегством. Бегством, как в Африке, когда до Каира было уже рукой подать.

Гребер шагал по дороге вокруг деревни. Безлунный свет сдвигал все перспективы. Снег откуда-то выхватывал его и, рассеяв, отбрасывал. Дома, казалось, стояли дальше, а леса – ближе, чем на самом деле. Пахло чужбиной и опасностью.

Лето 1940-го во Франции. Прогулка в Париж. Вой «штукасов» над растерянной страной. Дороги, запруженные беженцами и отступающей, дезорганизованной армией. Разгар июня, поля, леса, марш через неразрушенный ландшафт, потом город с серебряным светом, улицами, кафе, распахнувшийся без единого выстрела. Разве он тогда думал? Разве тревожился? Нет. Все казалось правильным. Германия, на которую напали воинственные враги, оборонялась, вот и все. А что противник фактически не подготовлен и толком не может дать отпор, не казалось противоречием. И позднее, в Африке, когда войска большими переходами шли вперед, ночами в пустыне, полной звезд и грохота танков, разве тогда он думал? Нет, даже при отступлении не думал. Это была Африка, чужая земля, за ней было Средиземное море, потом Франция и только дальше Германия. О чем там было думать, даже если терпишь поражение? Везде побеждать невозможно.

Но потом – Россия. Россия, и поражение, и бегство. И моря теперь нет, отступление ведет прямиком в Германию. И разбили здесь не несколько корпусов, как в Африке, – здесь отступала вся немецкая армия. Вот тут он вдруг начал задумываться. Он и многие другие. И немудрено. Пока побеждали, все было в порядке, а что было не в порядке, того не замечали или оправдывали великой целью. Какой целью-то? Она же всегда имела две стороны, разве не так? И одна из этих сторон всегда была темной и бесчеловечной, верно? Почему он не видел этого раньше? Вправду не видел? Ведь частенько испытывал сомнения и гадливость, но просто отгонял то и другое?

Он услышал кашель Зауэра и обогнул развалины нескольких избенок, чтобы встретить его. Зауэр кивнул на север. Огромное тусклое зарево трепетало на горизонте. Слышались разрывы, виднелись всполохи огня.

– Там тоже русские? – спросил Гребер.

Зауэр помотал головой.

– Нет. Наши саперы. Взрывают какой-то поселок.

– Значит, продолжаем отступать.

Оба замолчали, прислушиваясь.

– Давно я не видал невредимого дома, – наконец сказал Зауэр.

Гребер кивнул на квартиру Раэ:

– Этот-то еще довольно невредимый.

– По-твоему, это называется невредимый? Сплошь дыры от пулеметных пуль, крыша сгорела, хлев обвалился! – Зауэр шумно выдохнул. – А уж невредимых улиц и дорог я вообще с незапамятных времен не видал.

– Я тоже.

– Ну ты-то скоро увидишь. До́ма.

– Да. Слава богу.

Зауэр глянул на зарево.

– Иной раз посмотришь, сколько всего мы тут в России поразрушали, так прямо страх берет. Как по-твоему, что они с нами сделают, если подойдут когда-нибудь к нашим границам? Ты об этом думал?

– Нет.

– А вот я думал. У меня мыза в Восточной Пруссии. Я еще помню, как в четырнадцатом нам пришлось спасаться бегством, когда пришли русские. Мне тогда было десять.

– До границы еще далеко.

– Это как посмотреть. Такое может произойти чертовски быстро. Помнишь, как прытко мы здесь поначалу шли вперед?

– Нет. Я тогда в Африке был.

Зауэр опять посмотрел на север. Там поднялась стена огня, затем грянуло несколько тяжелых разрывов.

– Видишь, что мы тут творим? Представь себе, что русские поступят с нами точно так же… и что тогда останется?

– Не больше, чем здесь.

– Я про то и толкую! Неужто не понимаешь? Наверняка ведь у каждого в голове этакие мысли бродят, ясное дело.

– Русские пока не у границы. Ты же слушал позавчера политический доклад, на который нас собирали. Мы-де сокращаем протяженность фронта, чтобы вывести новое секретное оружие на благоприятные для наступления исходные позиции.

– А-а, чепуха! Кто в это поверит? Для чего мы тогда сперва так рвались вперед? Я тебе вот что скажу. Как подойдем к нашим границам, надо заключать мир. Другого выхода нет.

– Почему?

– Парень, что за вопрос? Чтобы они не сделали с нами того самого, что мы сделали с ними. Неужто не смекаешь?

– Да, а вдруг они не захотят заключать мир?

– Кто?

– Русские.

Зауэр во все глаза уставился на Гребера:

– Так ведь им придется! Мы предложим мир, и они не смогут не согласиться. Мир есть мир! Тогда войне конец, и мы будем спасены.

– Они согласятся, только если мы безоговорочно капитулируем. А тогда оккупируют всю Германию, и ты останешься без своей мызы. Об этом-то ты думаешь или нет?

На миг Зауэр смешался.

– Конечно, думаю, – помолчав, сказал он. – Но все ж таки это не одно и то же… Они ведь не вправе ничего больше разрушать, если настанет мир. – Он прищурил глаза и вдруг превратился в хитрого крестьянина. – Тогда у нас все останется целехонько. И только у других разрушено. А в конце концов они рано или поздно уйдут.

Гребер не ответил. И зачем я опять ввязался в разговор? – думал он. Ведь не хотел ни во что встревать. От разговоров проку нет. Чего только за эти годы не наговорили и не перепортили говорильней! Любую веру. Разговоры не имели смысла, только грозили опасностью. А то другое, что беззвучно и медленно приблизилось, было слишком огромно, слишком туманно, а вдобавок слишком мрачно. Потому-то говорили о службе, о жратве и о морозе. Не о том другом. Не о том и не о погибших.


Он шагал обратно, через деревню. Чтобы не вязнуть в талом снегу, на дороги набросали досок. Доски двигались, когда он на них наступал, того и гляди, поскользнешься, никакой опоры внизу.

Путь вел мимо церкви. Она была маленькая, разрушенная, и там лежал лейтенант Райке. Двери открыты. Вечером нашли еще двух мертвых солдат, и Раэ распорядился утром похоронить всех троих как положено военным. Одного из солдат, ефрейтора, опознать не удалось. Лицо изъедено, личного знака при нем не обнаружили.

Гребер зашел в церковь. Внутри пахло селитрой, гнилью и мертвецами. Он посветил фонариком в углы. В одном стояли две разбитые фигуры святых, а рядом валялись рваные мешки из-под зерна – вероятно, при Советах в этом помещении хранили зерно. Обок, в снежном наносе, стоял ржавый велосипед без цепи и шин. Посредине на плащ-палатках лежали мертвецы. Суровые, неприступные, одинокие – их ничто более не трогало.

Гребер закрыл дверь, пошел дальше по деревне; тени метались вокруг развалин, и даже слабый свет казался предательским. Он поднялся на бугор, где были могилы. Ту, что вырыли для Райке, расширили, чтобы похоронить вместе с ним и двух мертвых солдат.

Слышалось тихое журчание воды, сбегавшей в яму. Холмик земли тускло поблескивал. К нему прислонен крест с именами. Так что у желающих несколько дней будет возможность узнать, кто там лежит. Не дольше – скоро деревня вновь станет районом боевых действий.

С бугра Гребер оглядел окрестности. Голая, безотрадная, обманчивая местность; свет вводил в заблуждение, он увеличивал и скрадывал, и все казалось незнакомым. Все было чужое, пронизанное ледяным одиночеством незнакомого. Не за что зацепиться, нет ничего, что бы дарило тепло. Все бесконечно, как эта земля. Без границ, совершенно чуждо. Чуждо, внешне и внутренне. Гребер поежился. Вот оно. Вот что с ним стало.

Комок земли оторвался от кучи, с глухим стуком упал в яму. Интересно, уцелели ли черви в этой каменной, промерзшей земле? Возможно… если заползли достаточно глубоко. Но способны ли они жить на метровой глубине? И чем там существуют? С завтрашнего дня пищи у них на время будет в достатке, если они еще живы.

В последние годы они не бедствовали, думал он. Повсюду, где были мы, жратвы им хватало с лихвой. Червям Европы, Азии и Африки мы обеспечили золотой век. Оставили им армии трупов. В своих преданиях многие поколения червей будут славить нас как добрых богов изобилия.

Он отвернулся. Мертвецы… их было непомерно много. Сперва чужие, главным образом чужие… но потом смерть стала все больше и больше вторгаться в собственные ряды. Полки приходилось вновь и вновь пополнять; товарищей, которые воевали рядом с самого начала, оставалось все меньше, теперь их вообще по пальцам перечтешь. Из давних друзей вовсе один-единственный – Фрезенбург, командир четвертой роты. Остальные либо погибли, либо в лазарете, либо, если повезло, признаны негодными к военной службе и отправлены в Германию. Когда-то все обстояло совершенно иначе. И называлось тоже иначе.

Он услыхал шаги Зауэра, тот поднимался на бугор.

– Что-нибудь произошло? – спросил Гребер.

– Ничего. Мне было что-то послышалось. Но оказалось, крысы в хлеву, где лежат русские. – Зауэр глянул на холмик, под которым похоронены партизаны. – У этих хотя бы могила есть.

– Да. Сами себе вырыли.

Зауэр сплюнул.

– Вообще-то, можно понять этих бедолаг. Мы ведь уничтожаем их землю.

Гребер посмотрел на него. Ночью думаешь не так, как днем, но Зауэр был старый солдат и избытком сентиментальности не грешил.

– Как ты до этого додумался? – спросил он. – Из-за отступления?

– Конечно. Представь себе, вдруг они учинят такое с нами!

Гребер помолчал. Я-то чем лучше его? – подумал он. Тоже все отодвигал подальше такие мысли, пока мог.

– Странно, других начинаешь понимать, когда сам со страху в штаны кладешь, – наконец сказал он. – Когда все хорошо, ни о чем таком не думаешь, верно?

– Ясное дело. Это каждый знает!

– Да. Но никого это не оправдывает.

– Оправдывает? Да какие уж тут оправдания, когда речь идет о собственной шкуре? – Зауэр смотрел на Гребера со смесью удивления и злости. – Эх вы, гимназисты ученые! Чего только не напридумываете! Мы с тобой войну не начинали и за нее не в ответе. Мы только исполняем свой долг. А приказ есть приказ. Разве нет?