Глава вторая
Нитка мира
Узкие лацканы серого со стальным отливом пиджака пластали воздух ломтями, как остро заточенные кинжалы. Брючные штанины отвесно скользили вниз – на гладкие черные лодки туфель. Или – струились над черными лодками туфель, как тугие серебристые паруса. Легким, сильным и стильным вышел Каргин из магазина «Одежда».
Собственно, поэтому он и не стал переодеваться. Попросил обслуживавшую его девушку вскрыть зашитые карманы на пиджаке и спороть многочисленные, облепившие костюм, как новогоднюю елку игрушки, этикетки. Все было сделано быстро и аккуратно. Директор магазина Нелли Николаевна (кажется, ее фамилия была Золотова, но Каргин не был уверен) распорядилась, чтобы брюки в случае необходимости были подогнаны по росту, но они оказались тютелька в тютельку, как отметила девушка-продавщица. Она была очень миниатюрная, с чистым открытым личиком, и Каргин нехорошо задумался над скрытым смыслом (применительно к этой девушке) слова «тютелька». Что означает эта неведомая «тютелька»?
Он знал, что отвязные модельеры, визажисты, кутюрье и прочая паразитирующая в этом бизнесе сволочь называют «вторым лицом» женщины ее попу. Каргин был с этим категорически не согласен. Лица, по его мнению, должны были пребывать в гармонии, согласованно дополнять друг друга. Сколько раз он видел идеальную (естественно, с его точки зрения) попу, но тут же шарахался в сторону, обогнав и рассмотрев, даже не рассмотрев, а бросив мимолетный взгляд на лицо ее обладательницы. Восхитительная попа мгновенно переставала существовать, как будто Каргин ее никогда и не видел. И наоборот – сколько умных, прекрасных, вдохновенных женских лиц странно тускнели, становились какими-то неинтересными из-за кургузых, бесформенных, рогатых, мешковатых, слишком больших или слишком маленьких, как сжатые кулачки или кроличьи мордочки, поп обладательниц этих лиц. Каргин внимательно смотрел на женщину, любовался ее лицом, восхищался ее умом, но при этом как-то гадко и упорно не забывал про ее некрасивую попу. Иногда, впрочем, эту роль с неменьшим успехом исполняли кривые или короткие ноги, родинка с торчащим волоском, видимый исключительно со спины загривок или любое другое мелкое несовершенство.
Каргин пребывал в подкрепленной многолетними наблюдениями уверенности, что истинное – нижнее, греховное – второе лицо женщины мистическим образом взаимодействует с ее верхним, какое воспевают поэты, лицом. Особенно же оно, это нижнее лицо, оживляется, когда женщина мимикой или разными обидными гримасами выражает свое отношение к мужчине, которому в данный момент предъявляет претензии, или же с кем-нибудь (за глаза) этого мужчину обсуждает. Нижнее лицо на собственный манер дополняет и углубляет эмоции и переживания верхнего лица. Можно сказать, бесстыдно развивает тему. Чего оно совершенно точно никогда не выражает, так это восхищения и уважения. Но, к сожалению, никто не видит этого, спрятанного за занавесом трусов театра.
Каргин видел «тютельку» – девушку-продавщицу, как и новую директрису (прежняя отбыла на ПМЖ то ли в Грецию, то ли в Испанию) Нелли Николаевну, второй или третий раз в жизни. Но все сотрудники магазина «Одежда» в Каланчевском тупике знали и передавали, как эстафетную палочку сменщикам, знание, что это он, Каргин – заместитель начальника департамента Министерства промышленности и торговли Российской Федерации – распорядился в свое время, чтобы эксклюзивный таможенный «конфискат» в Москве реализовался именно через их торговую точку. Нелли Николаевна, как и предыдущие директрисы, лично отбирала лучшую одежду от самых известных производителей для Каргина, которую тот официально приобретал за наличный расчет (Каргин никогда не нарушал закон), но по существенно сниженной, как и положено для невостребованного «конфиската», цене. Как она поступала с прочим «конфискатом», Каргина не интересовало. Вряд ли Нелли Николаевна чем-то сильно отличалась от прежних магазинных директрис.
Тело Каргина, влившись в костюм, как в кувшин, приняло его форму, и эта форма понравилась Каргину. Такому кувшину не стыдно было бы стоять на инкрустированном жемчугом столе падишаха.
Почему-то о падишахе (каком, в какой связи?) размышлял Каргин, выходя в Каланчевский тупик из магазина «Одежда». Этот самый падишах вдруг увиделся ему в портовой чайхане на персидском берегу Каспийского моря. Он внимательно смотрел в золотую подзорную трубу на мирно шлепающий по волнам колесный пароход из Астрахани. На таком пароходе в дореволюционные времена служил старшим механиком прадед Каргина – Дий Фадеевич Воскресенский. Какое было дело демократичному (если он пожаловал в затрапезную портовую чайхану, где отсутствовал инкрустированный жемчугом стол с подобающим – в рубинах? – кувшином) падишаху до Дия Фадеевича в морской фуражке и в белом кителе, выдававшего в тот момент на палубе жалованье матросам, Каргин мог только догадываться. Но не догадывался. Никаких не было у него идей на сей счет, за исключением дикого предположения, что здесь, возможно, не обошлось без женщины, причем женщины необычной. В этом Каргин был уверен, потому что «весовые» (в плане привлечения женских симпатий) категории падишаха, пусть даже не всеперсидского, а одной лишь портовой провинции и старшего механика с русского каботажного судна были несопоставимы.
Матросы не хотели брать тяжелые золотые пятерки и десятки с профилем Николая Второго, серебряные рубли и полтинники, просили легких, не оттягивающих карманы бумажных денег. Это тоже каким-то образом было известно Каргину, и он опять-таки не понимал смысла данной информации.
Корабль приплыл к персидскому берегу на закате. Луч солнца соединил золотой нитью подзорную трубу у глаз падишаха и столбики монет на столе перед Дием Фадеевичем, которые не желали брать матросы, просившие бумажных денег. Золото соединяет судьбы, подумал Каргин, составляет из них сложные геометрические фигуры, включает в них природные, такие как солнце, море, воздух, а иногда биологические, такие как птицы или рыбы, элементы. В этот момент нить, сшившая трубу падишаха и столбики монет, вдруг разошлась, точнее, преобразовалась в золотую сеть, неслышно взлетевшую в небо и тут же опустившуюся на воду. И так же легко их разрушает, завершил мысль Каргин, сносит геометрические фигуры с игровой площадки. Знали бы матросы, что через несколько лет цена бумажным деньгам будет нулевая, а золотые пятерки и десятки вместе с серебряными рублями и полтинниками будут цениться вечно. Уходящее за горизонт, тонущее в зеленых волнах солнце как будто тянуло за собой золотую сеть. Каргин чувствовал, как внутри нее ворочаются тяжелые, нагулявшие икру осетры. Но не они интересовали смотревшего из чайханы в подзорную трубу на море падишаха и выдававшего на палубе корабля жалованье матросам Дия Фадеевича…
Он покачал головой, прогоняя странное видение.
Служебная машина ожидала его сразу за магазином. Заметив, что он вышел, водитель сдал назад. Каргин повесил чехол, где поместился старый, точнее, не старый, а тот, в котором он сюда приехал, костюм, на специальный крючок в задней части салона.
– Костюмчик – супер! – одобрил, выйдя из машины, обнову водитель. – Помолодели на двадцать лет, Дмитрий Иванович!
Этот водитель, Каргин звал его по отчеству – Палычем, возил его давно, но все же не двадцать лет, чтобы делать столь смелые выводы. До Палыча водители у Каргина по разным причинам часто менялись, а вот с Палычем никаких проблем не возникало. Каргин привык к Палычу, как один человек привыкает к другому, хотя тот другой мало чем отличается от тех, к кому привыкший к нему человек по каким-то причинам привыкать не пожелал. Если, конечно, у него имелась такая возможность. У Каргина имелась. Служебная машина и Палыч слились в сознании Каргина в образ умелого, почтительного, угадывающего его настроение биометаллического кентавра, всегда знающего кратчайший путь в указанную точку. Сейчас Палычу было сильно за шестьдесят. Каргин писал специальное письмо в транспортную фирму, обслуживающую министерство, чтобы ему продлили служебный контракт. У Палыча были аккуратные седые, подчеркивающие его основательность и солидность, усы и румяные (видимо, от повышенного давления, но может, и от избытка здоровья) щеки.
– На двадцать? – рассеянно уточнил Каргин.
– Никак не меньше! – подтвердил Палыч. – И походка стала, как у молодого!
…Каргин вспомнил, что двадцать лет назад, перед тем как он поступил на государственную службу, у него было пять торговых точек на оптовом рынке в Коломне. Он был настоящим, правда, без золотой подзорной трубы, падишахом маленького, но удаленького, пьяненького и разгульного государствишка из трех ларьков и двух развалов, где в две смены трудился гендерный интернационал – десять женщин от восемнадцати до пятидесяти двух лет.
Воспоминания об оптово-рыночном периоде жизни были яркие и сочные, как подкрашенные, накачанные сахарной водой сливы, которыми они торговали.
Каргин вспомнил, как драл на мешках с сухофруктами косенькую трудовую мигрантку Айнур, привезенную (понятно за какую плату) хмурым дальнобойщиком из Казахстана на фуре с арбузами. Она божилась, что ей восемнадцать, но никто никогда не видел ее паспорта. Каргин широкими ноздрями вдыхал аромат сушеных груш, вишен и изюма, и ему казалось, что он скачет верхом по цветущей фруктовой степи, а потом валится из седла мордой вниз, но не в колючую траву, а в загустевшее верблюжье молоко, каким оно бывает в начальной стадии изготовления айрана.
А потом вспомнил пятидесятидвухлетнюю серьезную Елену Игоревну из Мытищ – бригадиршу продавщиц и по совместительству бухгалтершу. Это была удивительная женщина с красивым, строгим, иконным каким-то лицом и комплексом «ваньки-встаньки». Она никогда не ложилась на спину и вообще принципиально не принимала горизонтального положения. И это был не единственный ее комплекс. Было еще два – немоты и ненависти (опять же во время сексуальных мероприятий) к свету. Падишаху гендерного интернационала – Каргину – в моменты неохотной с ее стороны близости ни разу не удавалось исторгнуть из Елены Игоревны ни единого звука, как бы он ни ухищрялся. Как, впрочем, и овладеть ею при естественном или электрическом свете. В ларьке, на складе, в подсобке, где бы ни настигала Каргина начальственная страсть, Елена Игоревна ухитрялась мгновенно организовать непроглядную темноту. Он имел ее стоя, сзади (она упиралась руками в занятые товаром или временно пустые полки), сидя (она не возражала быть «всадницей», скачущей, как вперед, так и назад), боком (под углом в сорок пять градусов, когда она наклонялась и ставила ногу все на ту же товарную полку). Но никогда лежа и хотя бы при минимальном освещении. Это что, какое-то мытищинское ноу-хау? – однажды поинтересовался Каргин, которого беспокоило все, чего он не мог понять. За все Мытищи не скажу, – ответила Елена Игоревна, – но я никогда не буду под мужиком, ни один мужик не услышит моих охов и стонов, пусть думают, что е…т немую тьму. Каргину, помнится, сделалось грустно, как и всегда, когда перед ним открывалась картина чужого горя, объединенного (как гром с молнией) с безумием. Горе и безумие были двумя компонентами коктейля под названием «неизбывная (она же первородная) тоска». Каргин был уверен, что Вселенная во всем ее неподвластном разуму многообразии состоит из тоски Творца по результату своего творению. Она и есть вечная немая тьма. Но Елена Игоревна так высоко не заглядывала. По ее мнению, немая тьма была единственным достойным ответом на пьяную мужскую похоть.
Воистину строгая Елена Игоревна носила между ног частицу Вселенной. Погружаясь в нее, Каргин чувствовал, как немая тьма отнимает у него силу, сумрачным вакуумным насосом выкачивает из него жизнь.
Он резко повысил Елене Игоревне зарплату, как отрезал, перестал наклонять, сажать, суетливо подсаживаться под нее, строгую и молчаливую. Ее добродетель (во всяком случае, со стороны Каргина) более не подвергалась обычной, если не сказать естественной для большинства оптово-рыночных женщин, усушке, утруске, расфасовке, розничной продаже с последующим списанием невостребованных остатков. Благо ему – падишаху из ларька – было из кого выбирать. В торговом женском интернационале Елена Игоревна осталась хоть и уважающей темноту, но гордой белой вороной, в тюркском варианте ак-каргой.
Оптово-рыночные воспоминания были ниточкой, которую Каргин тянул из лохматого, спутанного, пропитанного алкоголем, запахом замусоленных купюр, перепачканного помадой и тушью для ресниц, пропахшего дезодорантами и лапшой «Доширак», заляпанного следами межполовой близости разноцветного клубка. Он был готов тянуть нить дальше. Нить была бесконечной, как ночь Шахерезады и (настоящего) падишаха, и сладкая, как их грех. Можно сказать, не из клубка тянулась она, а из мотка сахарной ваты.
Но вдруг сквозь оптово-рыночные воспоминания, как один сон сквозь другой, проступили воспоминания об иной (альтернативной, но будто бы тоже прожитой Каргиным) жизни. Из-под одних (относительно приличных) обоев вылезли другие – оскорбляющие человеческое достоинство. Альтернативная жизнь была неизмеримо более унылая и серая, нежели клубок, он же моток сахарной ваты, где терял мужские и душевные силы Каргин.
Недоуменному его взору предстало скучнейшее учреждение с низкими серыми потолками, рядами желтых письменных столов, казенными тусклыми лампами под зелеными стеклянными абажурами, бесконечными по периметру, как Великая Китайская стена, конторскими стеллажами с выдвижными ящичками для библиографических карточек. Время от времени сотрудники учреждения вставали из-за столов и, припадая на затекшие ноги, направлялись к стеллажам, вставляли в челюсти выдвижных ящиков свежевыправленные карточки, как стоматологи-ортопеды зубные коронки. За одним из столов изумленный Каргин разглядел себя, только не подтянутого, хорошо одетого, без малейшего намека на лысину, помолодевшего на двадцать лет, как заметил Палыч, а досрочно траченого жизнью, безвольно сдавшегося на милость невзгодам, в обвисшем пиджаке и неопределенного цвета галстуке с жирным пятном, как мишенью, по центру. Альтернативная жизнь преждевременно сточила его, как кухонный нож, к которому привыкла рука хозяйки. Под глазами сточенного Каргина темнели мешки, свидетельствующие о пристрастии к алкоголю, а может, о хронической болезни. Глаза конторского Каргина были подшиты тоской, как… невидимой брючной тесьмой. Да, именно такое сравнение пришло почему-то в голову Каргина, вдруг увидевшего себя в другой – однозначно неудачной – жизни. Настоящего Каргина можно было сравнить с ладным, дорогим (но дешево доставшимся, что вдвойне приятно), радующим душу и тело костюмом. Альтернативного – с обобщенной истрепавшейся тесьмой на обобщенных же, криво подшитых, лоснящихся на заднице брюках клерков, отсиживающих положенные часы в постылом и – к гадалке не ходи – малозарплатном учреждении. Странным образом Каргину было прекрасно известно название этого учреждения – «Книжная палата Российской Федерации». Ему сделалось не по себе, в каком ничтожестве он мог бы прожить свою жизнь. И еще одна – совершенно нелепая – мысль посетила Каргина о каких-то параллельных мирах и параллельных людях, в отличие от параллельных линий, очень даже пересекающихся, элементарно восполняющих, дополняющих, а иногда и заменяющих друг друга в этих мирах.
Какое счастье, вздохнул Каргин, что я живу не в худшем из них, не служу в этой… как ее… Книжной палате.
– Двадцать лет назад я бы разбил стекло, – сказал Каргин водителю, – и выкинул этого урода! – кивнул на едва различимый сквозь пыльную витрину манекен.
Палыч внимательно отследил взгляд начальника и даже шагнул, правда, почему-то в сторону багажника (должно быть, за подручным средством), чтобы немедленно воплотить слово в дело. Каргин едва успел ухватить его за рукав.
Неужели, удивленно подумал он, когда машина, как иголка, протолкнулась сквозь заплатки дворов на Садовое кольцо, вшилась в его ткань, как черная пуговица, неужели у этой… как ее… Нелли Николаевны совсем нет вкуса? Как можно выставлять в витрине такие манекены? Надо сказать ей, чтобы убрала его от греха подальше или на худой конец переодела… Привыкший решать простые вопросы просто, а сложные умно, Каргин немедленно набрал по мобильнику номер Нелли Николаевны.
Машина ползла в крайнем левом ряду. Палыч опытным взглядом многолетнего нарушителя правил дорожного движения ловил момент безнаказанного выскока на встречку. Мигалка Каргину не полагалась, но Палыч ухитрялся ездить так, как если бы она – невидимая – украшала крышу.
В этот раз водительское чутье уберегло его от опасного маневра и – одновременно – вознаградило за осторожность.
На перекрытую встречную полосу из переулка с воем, кряканьем, мегафонным рыком вывернул кортеж премьер-министра. Железный поток прошелестел шинами, как новенькими денежными купюрами, мимо, но мгновенно сориентировавшийся Палыч успел практически на месте развернуться и встроиться в хвост кортежа, смахнув капли дождя с бампера замыкающей машины сопровождения.
Каргин мысленно восхитился своим водителем. У них тоже была черная машина с министерскими номерами. Правда, не шестая «ауди», как у серьезных людей, а всего лишь «Skoda superb». Со стороны могло выглядеть, что они как будто отстали на своей несерьезной машине, а теперь вот воссоединились с кортежем.
– Успеем, – обернулся Палыч. – Ребята в Белый дом, а мы с моста на Бережковскую и – в дамках.
Куда успеем? – удивился Каргин, но не успел спросить.
– Слушаю вас, Дмитрий Иванович! – встревоженно отозвалась директриса.
– Нелли Николаевна, – задушевно произнес он, – вы бы убрали это чучело из витрины, ему только в поле пугать… ворон.
Фрейд велик, подумал Каргин, уже хотя бы потому, что не имеет ни малейшего отношения к оговоркам. Но его вспоминают, как если бы он предсказал все оговорки на свете. Как если бы меня вспоминали каждый раз при слове «вода» или… «рыба». Боже мой, при чем здесь рыба?
Чем внимательнее вслушивался Каргин в слова Нелли Николаевны, тем глубже задумывался об этой самой неведомой, высунувшей рыло из нечистого океана психоанализа рыбе. Она (рыба), как библейский кит Иону, проглотила разум Каргина, и он (разум) беспомощно блуждал в ее темном, как подсобка, где Каргин встречался с Еленой Игоревной, чреве.
– Палыч, – поинтересовался Каргин, растерянно пожелав средь бела дня Нелли Николаевне спокойной ночи, – ты видел в витрине манекен?
Опять Фрейд!
Неужели, подумал Каргин, если мужчина днем в разговоре с дамой желает ей спокойной ночи, он хочет переспать с этой дамой?
– Нет, Дмитрий Иванович, – твердо ответил Палыч, – там не было манекена.
– А что там было?
– Большая грязная тряпка, – ответил Палыч, – с надписью «Оформление витрины».
Он не удержался – обошел по встречной крохотный «дэу-матисс». Вцепившаяся в руль девушка повернула в их сторону испуганное, белое, как блюдечко, с двумя изюминками глаз, личико.
С лица воду не пить, тупо подумал Каргин, хотя лицо девушки было очень даже милым. И… не есть изюм, как-то по-вурдалачьи (кажется, именно эти мифические существа высасывали у жертв глаза) продолжил мысль, провожая взглядом весело толкающуюся молодежь на автобусной остановке. Три девушки и два парня с заклепками микрофонов в ушах, айпадами в руках, рюкзаками за плечами. Никакого порядка в одежде. Все в искусственно рваных джинсах с заштрихованными волокнами прорезями на коленях, а одна девушка – в хламиде без рукавов, но с распущенным на ленты косым подолом.
Россия развалится, расползется на куски, как эта хламида, вдруг даже не подумал, а понял Каргин, если молодежь выбирает рваную одежду. Фрейд прав! Главная оговорка – в одежде! Единая страна больше никому не нужна!
– Мы куда-то опаздываем? – строго поинтересовался он у Палыча, по длинной гипотенузе пересекшего перекресток под красным светом светофора.
– Уже нет. – Съехав сквозь прореху в ограде через утоптанный газон на малую дорожку, Палыч притормозил перед офисным зданием из светлого стекла на Бережковской набережной.
Несколько этажей в этом, напоминающем модернистский памятник русскому граненому (с водкой, с чем же еще?) стакану здании занимала управляющая компания государственного холдинга «Главодежда». Каргин представлял в нем главного акционера – государство в лице профильного министерства. Окна его кабинета смотрели на Москву-реку, плавно уводимую в ажурных наручниках двух железнодорожных мостов к Лужникам, как если бы Москва-река была схваченной за мокрую (от страха) руку коррупционеркой, а Лужники – неподкупной прокуратурой.
Кабинет в «Главодежде» нравился Каргину больше, чем кабинет в министерстве в Китайгородском проезде, выходящий окнами во внутренний двор.
– Вон она. – Палыч кивнул в сторону женщины, поднявшейся со скамейки.
«Она» была в коротком белом плаще, в высоких – по (восточноевропейской моде – кожаных сапогах с наколенниками и при недешевой (Каргин сразу определил) плетеной сумке на длинном ремне через плечо.
– Кто такая? – Каргин впервые в жизни видел эту – с лицом симпатичной пожившей крысы – женщину. В то же самое время он знал, что это не так, что он знает ее давно. Их общее прошлое проявлялось медленно, но неостановимо, как портовые сооружения, когда к ним сквозь туман с тревожным носорожьим ревом приближается корабль.
– Ну, вы даете, Дмитрий Иванович, – возмутился Палыч. – Сами ей здесь назначили, мне сказали, чтобы я вас из магазина хоть на крыльях, а… – ткнул пальцем в зеленые, как глаза зверья на обочинах ночного шоссе, цифры электронных часов, – к пятнадцати тридцати сюда доставил! – Палыч обиженно отклонился, чтобы Каргин с заднего сиденья увидел цифры на часах: пятнадцать двадцать семь.
– Молодец, – похвалил водителя Каргин. – Надо было заказать ей пропуск, подождала бы в приемной.
– И я вам говорил, – ответил Палыч, – но вы сказали, что сначала посмотрите на нее, а потом… решите.
– Значит, у меня еще есть две минуты…
Женщина уверенно шла в их сторону, словно ей был известен номер служебной машины Каргина.
– Или нет, – вздохнул Каргин.
Два Каргина – старый и новый – толкались локтями внутри его раздвоенного сознания. Две жизни, не смешиваясь, как водка и сухое мартини в бокале Джеймса Бонда, слились в одну. Каргин отчетливо (по годам, событиям и эпизодам) помнил свою жизнь. Но в его жизни, как заноза, засели (Каргин не мог точно определить – размышления или воспоминания?) недавно вышедшего на пенсию книговеда-библиографа. Двадцать лет назад этот самый – из параллельного мира – двойник Каргина трудился в унылой, как молодость без денег и любви, Книжной палате Российской Федерации. Потом подвизался в отделе исторических документов Библиотеки имени Ленина, работал редактором в издательствах «Вече» и «Палея». Он и сейчас редактировал по договору рукописи, утаивая заработок от недреманного ока Пенсионного фонда. Даже сумма пенсии двойника была известна Каргину – двенадцать тысяч триста десять рублей с учетом всех московских надбавок. С такими доходами параллельный пенсионер – книжнопалатный Каргин – не мог не быть пессимистом, давно махнувшим рукой на себя, Родину и государство.
Настоящий Каргин, напротив, был оптимистом, борцом за собственное благополучие. «Жить бедно – стыдно» – такой девиз просился на его (если бы он существовал) фамильный герб. В советское время Каргин был фарцовщиком и мелким спекулянтом. Мать-перестройка уберегла его от тюрьмы, воздав сумой. В девяностые Каргин интенсивно челночил, познавая зарубежный мир посредством такого его измерения, как дешевый, попросту говоря, бросовый товар. Ему и сейчас иногда снилось, как в зале ожидания морского вокзала он тревожно пересчитывает огромные клетчатые сумки с одеждой и техникой, в ужасе обнаруживая недохват. Каргин мечется по залу, отыскивая пропажу, и в этот самой момент таможенник в серой фуражке с кокардой грозно объявляет ему, что коносамент на груз оформлен неправильно. Это стандартное, в общем-то, в челночном деле обстоятельство почему-то приобретало во сне апокалиптический масштаб. Он просыпался в холодном поту. Сердце стучало, как пожарный колокол. Трусливый обморочный озноб пробирал до костей. Коносамент, шептал Каргин, нетвердо пробираясь в темноте на кухню к воде, коносамент, как же так… И в обычной жизни, случайно услышав про коносамент, он крупно вздрагивал. Проклятое слово как будто пробивало дно в некоей емкости, откуда мгновенно вытекали воля и мужество Каргина.
Советский (российский) мир, поглощая невообразимые объемы бросового товара, сам быстро превращался в бросовый мир. Власть полагала, что выброситься (переброситься) из бросового мира в мир качественный можно с помощью денег, выручаемых за нефть, газ, лес, руду и прочие природные богатства. Но не получалось. Сами по себе деньги ничего не решали, отнюдь не являлись символом прогресса. Невидимая рука рынка работала исключительно на свой невидимый же, но бездонный и бесконечный, как астрономическая «черная дыра», карман. На все остальное, включая планы правительства по модернизации экономики, здравоохранения, армии и прочего, ей было плевать. Если руке не давали по руке, она, подобно безжалостной прессовальной машине, давила остальное тело, выжимая из него, как сок из апельсина или граната, копейку.
В конце девяностых (накануне дефолта) обитавшему на оптовом рынке Каргину (на примере этого самого рынка) открылись две ускользнувшие от правителей России истины: бросовым давно стал весь мир – от африканских лачуг до лондонских небоскребов, куда ни бросайся, попадешь туда же; исправить бросовый мир способны идеи, но не деньги.
Единой, но бесконечно делимой сущностью бросового мира являлась неисчерпаемая, как атом или электрон, подделка. Через нее мир воспроизводил сам себя в слепоглухонемом (в смысле понимания будущего) режиме.
Но кто должен был трубно возвестить об этом миру и – неизбежно – принести себя в жертву истине, которую все знали, а потому наотрез отказывались в нее верить?
Бросовый мир активно защищался, контратаковал – кастрировал опасные для него идеи задолго до достижения ими половой зрелости, «тушил» будущих гениев, как предсказывал великий Достоевский «во младенчестве». Стерилизованные идеи развлекали мир, как развлекали падишаха (опять этот падишах!) клоуны-евнухи. Бросовый мир, как серная кислота, растворял своих противников в тщеславии и бессмысленном потреблении. Он был непобедим до тех пор, пока люди хотели вкусно есть, сладко спать и быть известными другим людям.
Но они хотели этого всегда.
Следовательно, люди не могли изменить мир.
Изменить мир мог только Бог.
Только он мог трубно возвестить об этом и – без вариантов – вторично отправиться на крест. Но это было бы не просто повторение пройденного, а признание ошибки, то есть тупик. Поэтому бросовый мир ожидали Апокалипсис и Страшный суд.
Осознав это, Каргин резко успокоился.
Пережив в девяносто восьмом дефолт, избавившись от торговых точек на оптовом рынке, расплатившись с долгами, он занялся портфельными инвестициями, операциями на рынке ценных бумаг. Из пахучего матерящегося мира больших клетчатых сумок, грохочущих раздолбанных тележек, подмокших картонных ящиков с просроченными продуктами, фальсифицированного алкоголя и альтернативной (так она называлась) парфюмерии он перебрался в аккуратный мир офисов, чистых туалетов, услужливых секретарш, шипящих, как змеи, и плюющихся, как верблюды, кофе-машин, электронных бирж, законспирированных торговцев инсайдерской информацией, вороватых чиновников и продажных (можно наоборот) юристов.
Нельзя сказать, чтобы Каргин отчаянно преуспел в этом мире. Между игрой по-маленькой и по-крупному он всегда выбирал игру по-среднему. Это была беспроигрышная – как в материальном, так и в философском смысле – игра. В худшем случае проигрыш не превышал выигрыш. Мелочь давили, не глядя под ноги. Крупняк отстреливали из снайперских винтовок, душили шарфами, травили инновационными радиоактивными или генетическими ядами. Середина, пусть временами тревожно, но жила.
Сделав необходимые (теоретически до конца жизни должно было хватить, если, конечно, в мире сохранится денежное обращение, а инфляция не обрастет нулями) деньги, Каргин переместился из электронного фондового бизнеса на государственную службу.
Он сам не вполне понимал, почему вдруг презрел золотой принцип середины – не гнаться за большими деньгами и держаться подальше от политики, почему принял предложение давнего приятеля – заместителя министра промышленности и торговли – устроиться на небольшую должность в одном из департаментов этого министерства.
«Но ведь я не смогу тогда зарабатывать для нас деньги», – заметил Каргин приятелю, который исправно, но отнюдь не безвозмездно снабжал его информацией, на каком предприятии какой государственный заказ предполагается (после так называемого тендера) разместить. Дальше все было просто и абсолютно законно. Каргин опережающе скупал на фондовом рынке акции этого предприятия, а после получения предприятием госзаказа с выгодой их продавал.
«Я сам готов тебе заплатить», – снисходительно улыбнулся приятель, дав понять Каргину, что бонусы от продажи акций – отнюдь не главная позиция в перечне источников его доходов. Он объяснил, что должность хоть и маленькая, но важная. Вновь создаваемый отдел будет готовить экспертные заключения по перспективным проектам в швейной индустрии: какие поддерживать, а какие – под сукно. «Там должен сидеть мой человек, – сказал приятель. – Будущее отрасли и государственные миллиарды нельзя оставлять без присмотра».
«Миллиарды? – усомнился Каргин. – Откуда миллиарды, если нефть дешевеет?»
«Она будет только дорожать, – возразил приятель. – В России нефти осталось на двадцать лет. Потом – передел всего и вся. Но до этого момента истощения казны не предвидится. Они сейчас не знают, куда девать деньги. Красть? Уже некуда. Не пенсионерам же с сиротами, в самом деле, отдавать? Ты ничем не рискуешь. Твоя подпись будет не главная. Не понравится – уйдешь, держать не буду».
Каргин не ушел.
Что такое двенадцать тысяч триста десять рублей, искренне расстроился за пенсию двойника Каргин, я иногда столько трачу за день. Наверное, задумчиво посмотрел на приближающуюся к машине женщину с лицом симпатичной пожившей крысы, я должен предпринять нечто судьбоносное, чтобы пенсия у параллельного книжнопалатного лоха (так он определил общественно-социальный и духовно-психологический статус двойника) была не двенадцать, а… сто двенадцать тысяч, щедро отмерил Каргин. Только что я должен для этого сделать – свергнуть правительство, перенаправить деньги за нефть и газ в карман народа, отменить капитализм, восстановить СССР?
Глядя на неотвратимо приближающуюся, определенно знакомую, но пока безымянную и бесфамильную женщину, Каргин ощутил себя избранником судьбы, двухмерной, но, может, и двухмирной личностью, полупроводником, соратником несуществующего, как выяснилось, манекена из инновационного металлопластика.
Он недавно делал ремонт в своем загородном коттедже, и его восхитили трубы из металлопластика – белоснежные, гибкие и, как объяснил мастер, вечные. Они были превыше ржавчины, съедающей изнутри обычные сантехнические трубы. Так человек несостоявшегося коммунистического будущего был бы превыше всех без исключения отравляющих жизнь пороков. Сознание тоже можно было сравнить с системой сантехнических труб, по которым вместе с горячей (жизни) и холодной (смерти) водой летит забивающая их мерзость повседневного существования.
Сидя в машине, Каргин почти физически ощутил, как его персональная – проржавевшая, забитая житейским, служебным и прочим мусором, так что живое чувство едва просачивалось сквозь него прерывистой простатитной струйкой, – труба волшебным образом преобразилась. Внутри белоснежного металлопластика текли легкие и чистые воды обретенной надежды. Вот только… на что? Трубу можно было сгибать, направлять в любую сторону этой надежды.
Вместе с легкими и чистыми водами из прошлого в обновленное, освобожденное от мусора сознание Каргина притекли имя и фамилия идущей к машине женщины.
– Здравствуй, Надя, – вышел ей навстречу Каргин. – Ты все еще Звоник или у тебя сейчас другая фамилия?
Имя и фамилия женщины притекли из прошлого по долгоиграющим трубам. Но трубы хранили молчание – зачем Каргин назначил свидание Наде Звоник в сквере на Бережковской набережной перед стаканным офисом «Главодежды»? Здесь оркестр долгоиграющих труб держал паузу. Можно было, конечно, поинтересоваться у всезнающего Палыча, но Каргину не хотелось усугублять неуместную зависимость от водителя. Палыч в упор не разглядел возмутивший Каргина манекен. Но почему-то знает, зачем начальник встречается с Надей. Это никак не вписывалось в логику отношений между начальником и персональным водителем.
Плевать на Палыча, решил Каргин. Может быть, я решил… ее трахнуть. Он предоставил возможность ментальным водам течь в любом (они сразу устремились понятно куда) направлении. Или просто решил помочь старой подруге, тем более что у меня сейчас есть такая возможность.
Каргин взял Надю за руку.
Узкая сухая рука пятидесятилетней женщины скупо поведала ему о жизни Нади – изнурительных трудах и безрадостных днях ее борьбы за материальное благополучие, плохих мужчинах и неблагодарных детях. У Нади было заостренное, как наконечник стрелы, лицо. Серые глаза смотрели из паутины горьких морщин, как две замочные скважины запертого сундучка. Надя и двадцать лет назад не была склонна к откровенности и сентиментальности. Прожитые годы, похоже, не смягчили ее твердое сердце. Надя никогда ни с кем не откровенничала, потому что всегда говорила правду или (если не хотела говорить правду) не говорила ничего. Молчала как рыба об лед. Кстати, она великолепно разбиралась в рыбе и морепродуктах, каким-то образом определяла их качество сквозь толстый картон и ледяную броню холодильников. Для этого ей не требовалось заходить в рефрижераторы, смотреть товар. Этот – мимо, говорила Надя, и Каргин брезгливо махал рукой норовившему всучить тухлятину оптовику, проезжай! Да и в других товарах она разбиралась не хуже. Сентиментальность была ей чужда. Надя видела жизнь такой, какой она есть, без свойственных женщинам эмоций, переходящих в неоправданные надежды, а затем в неизбежные разочарования. Не как прикатившая в Москву на фуре с арбузами трудовая мигрантка Айнур, вообразившая, что блядовать и воровать по мелочи в России веселее, а главное, безопаснее, чем в родном Казахстане. Не как строгая, с иконным лицом бухгалтерша Елена Игоревна, полагавшая, что протестно-стоячее положение в немой тьме перечеркивает грех, как учительский карандаш – неверно решенную задачу в ученической тетради. Каргин вдруг вспомнил, что ни разу не видел Надю с книгой. Он, случалось, заставал ее за изучением каких-то инструкций, руководств по эксплуатации, УК, ГК, УПК, даже один раз видел в ее руках… красную (она почему-то в России всегда такого цвета, независимо от социально-политического строя) Конституцию. Но никогда – художественную литературу. А между тем любое художественное произведение, начиная от «Илиады» Гомера и заканчивая дрянным детективчиком с сиськами и пистолетом на обложке, всегда смесь откровенности и сентиментальности. На этих двух китах стоит литература, как бухгалтерша Елена Игоревна в подсобке на двух ногах. Интересно, подумал Каргин, прочитала Надя хоть одну книгу за минувшие двадцать лет?
Впрочем, отсутствие откровенности и сентиментальности, а также принципиальный отказ от чтения книг восполнялись (компенсировались) у Нади склонностью к пению. Она пела, когда никто не мог ее видеть и слышать. Но иногда Надя забывалась и пела при Каргине, что следовало воспринимать как высшую степень доверия. Слова в ее песнях не складывались в предложения, не несли, как верблюды поклажу, смысловой нагрузки. Более того, из разных языков были надерганы случайные слова, как сорные цветы в поле. Но, заслышав ее пение, Каргин замирал, как задумчиво и без видимой цели оглядывающий дали суслик посреди этого самого поля. Глупые надежды Айнур, стоическая печаль Елены Игоревны, беспокойство Каргина по задержанной на питерской таможне партии мороженых куриных окорочков, радость маленькой девочки, которой мама купила на рынке куклу с омерзительными рыжими волосами, безответные чувства грузчика Сабира к официантке Тане из близлежащего кафе «Порция» и все прочее, о чем думал (или мог подумать) Каргин, каким-то образом вмещалось в Надину песню. Не существующая или существующая где-то рядом, как истина в сериале «Секретные материалы», жизнь, подобно порыву ветра, с сосновыми иголками, клочьями морской пены, ночными звездами, подземными судорогами и бескорыстной любовью к Господу, пролетала сквозь его приоткрывшую, как устрица створки, душу. Каргин на мгновение осознавал, сколь неправилен мир, вбивший его, как гвоздь кувалдой, в оптовый рынок, и сколь ничтожны его потуги преуспеть в этом мире в сравнении с… чем? Этого – самого главного – Каргин не мог уяснить. Такого куплета в песне не было. Огорченный, он еще глубже, так что уже шляпку было не разглядеть, погружался в неправильный мир, еще злее жил по его неправильным законам.
Он понятия не имел, поет ли Надя сейчас и слышит ли кто-нибудь ее песни?
Зато она сохранила стройную девичью, хоть и не такую гибкую, как раньше, фигуру. Должно быть, занимается гимнастикой, решил Каргин, бегает по утрам в обтягивающих спортивных брюках, кроссовки скрипят, груди, как луковицы в авоське, прыгают в майке.
Надя спокойно смотрела на Каргина. В ее глазах не было печали, что они столько лет не виделись. Не было и радости, что наконец это случилось. Каргин пытался определить, интересует ли сейчас Надю секс, возможен ли он между ними, хотя бы теоретически? Но вдохновляющие (каждый мужчина в душе скульптор, когда смотрит на понравившуюся женщину) композиции в духе «Вечной весны» Родена в замочных скважинах ее запертых глаз не просматривались. Надя и прежде была «вещью в себе». Сейчас она, похоже, превратилась в вещь «из себя», точнее, из прожитой жизни, как из камня. А может, и не из камня вовсе, а из… металлопластика? Может, она счастлива в семейной жизни, у нее любимый муж и беспроблемные дети, дом – полная чаша, вилла на Кипре, и она, как герой из романа «Зависть» писателя Юрия Олеши, «поет по утрам в клозете»?
Но что-то подсказывало Каргину, что это не так.
– Ты хорошо сохранилась, – сказал Каргин. – Сапоги тебе к лицу.
Когда люди встречаются после долгого перерыва, они чрезмерно внимательны к словам. Любая произнесенная фраза представляется даже не двух-, а трех- или четырехсмысленной. Что я несу, ужаснулся Каргин, вспомнив отца всех оговорок доктора Фрейда, какое отношение имеют сапоги к… лицу?
– А тебе к лицу костюм, – ответила Надя. – Моя фамилия Звоник. Но не еще, как ты спросил, а снова, если тебя это интересует. – Она вдруг погладила Каргина по плечу. Невероятно, но сундучок запертых глаз приоткрылся. Каргин увидел там то, чего совершенно не ожидал и не заслуживал, а именно – восхищение. – Это костюм повелителя, – продолжила Надя, не в силах оторвать руку от гладкой ткани конфиската. – Чего бы ты ни попросил, ни потребовал… Отвечу, как восточная женщина: слушаюсь и повинуюсь! – Сложив ладони на груди, она склонилась в поклоне.
Издевается, подумал Каргин, испытав тем не менее мимолетную ревность к костюму, как если бы тот был ему конкурентом.
Он вспомнил, что (тогда это его интересовало) ему так и не удалось установить национальность Нади. Мать – татарка, отец – то ли молдаванин, то ли гуцул, сестра почему-то была записана башкиркой. Сама Надя легко разговаривала на всех языках оптового рынка. А с Айнур так еще и на казахском, который, как она объяснила, почти один в один с башкирским, да и от татарского недалеко ушел. Тогда еще были живы ее дедушка-мордвин (эрзя) и бабушка-бурятка. Дедушка плотно сидел в мордовских болотах в избушке на курьих ножках без электричества и водопровода. А бабушку-бурятку Каргин один раз видел зимой – в лисьем малахае, с зубами через один, как в плохом заборе. Она, помнится, приехала в Москву искать правду насчет озера, по дну которого собирались проложить трубу. Большой газ, как явствовало из привезенной бабушкой местной газеты, добрался до самых глухих уголков Республики Бурятии. Дом (а может, юрта?) бабушки как раз и стоял(а) в уголке на берегу глухого озера, и ей почему-то не хотелось, чтобы по дну проходила газовая труба. «Умрет, там все умрет», – сокрушалась бабушка. «Что умрет, рыба?» – поинтересовался любивший посидеть с удочкой на берегу Каргин, случайно вовлеченный в обсуждение этой проблемы. «Совсем нельзя будет плавать…» – горестно качала головой бабушка. Неужели она… плавает в этом озере? – изумился Каргин. Испорченное воображение услужливо нарисовало сюрреалистическую – в стиле Дали – картину: «Купание бурятской бабушки в газовом озере». Бабушка купалась в озере в тот момент, когда на дне прорвало газовую трубу, и вода в озере вспенилась как минералка в стакане, так что бабушка плыла в чешуе из серебристых пузырьков, как… русалка. Каргин быстро вышел вон, чтобы унять слетевшее с катушек воображение. Если беззубая бурятская бабушка в лисьем малахае на кого-то и походила меньше всего, так это на русалку. Потом ему была доверена честь довезти плавучую бабушку и Надю до гринписовской конторы, где сидели адвокаты, занимающиеся вопросами экологии и охраны окружающей среды. Они помогли составить безответные заявления в прокуратуру, арбитражный суд, международные организации защиты природы и ООН. Чем кончилось дело, Каргин не знал. В лучшем случае – трубой на развороченном дне. Но, скорее всего, осушением озера и переброской трубы на новый маршрут. Зная, как составляются сметы и ведутся работы по прокладке коммуникаций, Каргин был уверен, что дело кончилось именно этим: ни озера, ни трубы.
От разноязычной родни в Надины песни вплетались шифрующие (или возносящие смысл на недосягаемую высоту), если он, конечно, изначально в них присутствовал, слова. И русский язык у нее был особенный – простой, четкий, укороченный, как линейка для измерения предметов определенной длины.
«Я в Финке. Говорить дорого», – отвечала Надя, когда Каргин звонил ей много лет назад по только что появившемуся в те годы сотовому телефону из Питера, точнее, из дачного пригорода, где он держал свой первый – перестроечный – магазин. Он, как только такие телефоны появились, сразу купил два тяжелых, золотисто-черных, с откидывающейся крышкой-микрофоном и вылезающей антенной «моторолы» – себе и Наде. Используя стилистику Надиного русского, он называл их – «звониками».
«Звоник не платит за „звоник“, – возражал Каргин, – за Звоник платит Дима».
Но Надя, особенно если речь шла о бессмысленно потраченной копейке, была неумолима.
«Дос!» (до свидания), – отключалась.
Из немногих Надиных слов явствовало, что в данный момент она закупает товар в Финляндии (Финке). Другой цели пребывания в этой, как и в других, разделяемых в зависимости от расстояния на дальник и ближняк, странах, у Нади не было.
Иногда (если Каргин сильно просил не торопиться с досом), он успевал узнать, что она заехала в Финку через Бруснику (пограничный переход Брусничное), а возвращаться будет через Торфы (Торфяное), потому что товара много, а в Торфах у нее знакомая смена. Она берет в эту ездку в основном хозку (хозяйственные товары). Хозка занимает много места, так что через Бруснику, где считают, сколько сумок на рыло, никак.
Каргин пытался развивать Надин язык. К примеру, предлагал сократить хозку и взять немного едки (продуктов) и питки (напитков). Или зарезервировать пару сумок под носку (дешевый, но качественный финский ширпотреб). Однако неологизмы не приживались в Надином языке, как неудачно пересаженные органы в человеческом организме. Хотя Каргин не понимал, чем, собственно, ее хозка лучше его носки?
– То есть если я захочу, ты… дашь, – с трудом сформулировал какой-то неуместный, как неожиданные воспоминания о бурятской бабушке, вопрос Каргин. – Но не мне, а… костюму?
– Дашь? – пожала плечами Надя. – Разве у костюма есть то, чем можно взять?
– Кто его знает. – Каргину показалось, что костюм на нем ожил. Он как будто пытался втолковать Каргину, что есть, еще как есть у него то, чем можно взять.
– Ты меня нашел и позвал сюда не для этого, – продолжила Надя, покачиваясь с каблука на каблук, поигрывая дорогой плетеной сумкой на длинном ремне.
Каргин подумал, что Надя в высоких сапогах с наколенниками, в походном плаще похожа на средневекового почтальона-скорохода, а в ее сумке на длинном ремне его ожидает письмо с ответами на все вопросы.
Когда Каргин держал магазин в пригороде только что переименованного в Санкт-Петербург Ленинграда, он платил Наде зарплату как продавщице, процент выручки как партнеру, оплачивал ее ездки в Финку за хозкой, едкой, питкой, ноской и прочими товарами, которые пулей улетали с полок. Надя в то время была его работницей, подругой, советчицей – одним словом, незаменимой участницей во всех делах, которыми занимался Каргин. Эти дела можно было сравнить с хаотично рассыпанными на столе пазлами от разных картинок. Каждую картинку следовало завершить к определенному времени. Надя безошибочно раскладывала пазлы в нужном порядке, завершая картинки точно в срок. Она знала, чем одарить пожарника, как договориться с председателем дачного кооператива о столе заказов (это делало торговлю опережающе рентабельной), как отвадить бандитов или сделать неизбежную дань необременительной, как организовать при магазине кафе – небольшое, на несколько столиков, – и тем самым превратить торговлю спиртным – самым востребованным в России во все времена товаром – в круглосуточную.
В любви (а куда деваться, если они все время были рядом, ели из одной тарелки, спали на матрасах в подсобке, пока Каргин не выкупил участок в дачном кооперативе) Надя была неприхотлива, отзывчива и по-своему (к счастью, не так, как позже Елена Игоревна) стыдлива. У Каргина не было тогда других женщин. Он о них даже не думал. Он хотел позвать Надю замуж, но смущали ее невозможная четкость, простота, умение все контролировать, рентгеновское видение сути вещей. Это были достоинства исполнителя, но не спутника жизни. В самом деле, не мог же Каргин и дальше в хвост и в гриву эксплуатировать Надю уже не как работницу, а как жену? Он пытался вывести их отношения из матрицы «шеф – наемная сотрудница», но как-то не получалось. Надя скучала, когда он водил ее в ресторан, отказывалась от подарков, молчала, когда он заводил речь о будущем.
«Я человек места», – однажды сказала она ему.
«Какого места?» – удивился Каргин.
«Я знаю свое место, – ответила Надя, – и с него не сдвинусь. На чужое не сяду».
«Где твое место?» – не отставал Каргин.
«Ты знаешь».
«Не знаю».
«Если до сих пор не знаешь, значит, ты… дурак, – сказала Надя. – Или обманщик».
«А если я тебя люблю и мне плевать на твое, мое и все прочие места?»
«Это еще хуже. Место сильнее любви. Еще раз скажешь про любовь, я уволюсь».
«Мне кажется, не я дурак, а ты дура!» – обиделся Каргин.
«Так нам будет проще», – закрыла тему Надя.
У нее есть все, размышлял потом Каргин, для того, чтобы быстро разбогатеть и жить в свое удовольствие. Надя и впрямь была местным гением торговли. Затоваренная, прошедшая все стадии уценки хозка, купленная на оставшиеся деньги на оптовом складе у самой финской границы, пользовалась у дачных хозяек немыслимым спросом. Каргин сам слышал в электричке, как одна женщина говорила другой, что завтра в Надином (не его, Каргина, а в Надином!) магазине будет распродажа финского мыла, стирального порошка и какой-то (Каргин даже не подозревал о ее существовании) пены для снятия пыли, причем по… предварительной записи. Между тем на дворе стояла вторая половина девяностых, народ успел позабыть о дефиците, и магазин Каргина был в дачном поселке отнюдь не единственным. А рыба, какая у нее рыба, изумляясь, слушал дальше Каргин, у них арендована коптильня в Лаппеэнланте, они делают семгу только для Надиного магазина.
Но большие деньги странным образом обходили ее. Она имела только то, что ей платил Каргин, и это обстоятельство тоже каким-то образом снижало ценность Нади как потенциальной жены. Она могла продать кому угодно что угодно. Но при этом была патологически честна. Две крайности свести воедино Каргин не мог. Неужели, думал он, ее место – принципиально вне денег? И если мы сложим два наших места, то победит ее, как минус побеждает плюс, и мы будем всю жизнь торговать хозкой в этом несчастном магазине? Пусть хозка в несчастном магазине, в отчаянии мечтал он, зная, что не получится, но мы-то, мы с ней будем счастливы!
Лихие девяностые – так сейчас называли то время. Для Каргина оно было золотым и благословенным. Рука не поднималась бросить камень в прошлое – в первую подержанную иномарку, малиновый пиджак, оттопыривающую карман «котлету», золотую цепь с медальоном на шее под расстегнутой рубашкой. У него была Надя, которой можно было доверить все на свете. У него был доступ к кредитам в стремительно обесценивающихся рублях. Только успеть добежать с ними до ближайшей обменной конторы. Приятель Каргина – нынешний замминистра – сидел тогда в областном управлении Сбербанка на кредитной линии для малого бизнеса. Каргин как раз и олицетворял собой этот самый малый бизнес. Инфляция была такова, что кредит к моменту возвращения превращался в ничто, в ту самую пыль, которую собирала загадочная финская пена. А еще можно было его застраховать на астрономическую сумму и, сославшись на гиперинфляцию и прочие форс-мажорные обстоятельства непреодолимой силы, требовать выплату по страховке. Кредиты, привычка немедленно переводить всю прибыль в доллары и Надя (в прямом и переносном смысле) лежали в основе тогдашнего финансового подъема Каргина. В золотые благословенные девяностые сформировался его основной капитал, на который он потом только наворачивал новые деньги, особенно, кстати, не рискуя и не напрягаясь.
Надя воистину была человеком места. Каргину стоило немалых усилий уговорить ее уехать с ним в Москву. Что тебе этот магазин? – спрашивал он. Привыкла, отвечала Надя, здесь много воды – озера, Финский залив. Каргин хотел отдать ей магазин, но Надя отказалась. Она выкупила его с соблюдением всех формальностей, в один день выплатила всю сумму, хотя Каргин не настаивал, посадила туда сестру-башкирку.
Но в Москве на оптовом рынке проработала недолго.
Вдруг как с ножом к горлу пристала к Каргину с предложением взять партию каких-то нелепых женских кофточек с воздушными пуфиками на плечах и свисающей сзади на манер рыбьего хвоста серебристой оборкой. Бред! Через руки Каргина прошло немало носки, но с таким победительным уродством он еще не сталкивался. Партия (даже не Китай, не Бангладеш, а какая-то Мьянма!) была столь огромна (четыре товарных вагона!), что Каргину, сойди он с ума и решись ее взять, пришлось бы задействовать все свои свободные средства. А у него полным ходом шел ремонт в только что купленной трешке на Студенческой улице, он внес задаток за участок на Новой Риге… Планов – громадье. Дорогомиловский цветочный король Намик-бай предлагал (на неприемлемых, естественно, условиях) войти в тюльпанный бизнес.
«Ты спятила», – сказал тогда Каргин Наде.
«Я хоть раз тебя подводила?» – спросила она.
«Нет, но когда-нибудь это должно случиться», – ответил он.
«Значит, нет?» – спросила она.
«Нет».
«Я ухожу», – сказала Надя.
«Скатертью дорога! – Каргин не понимал ее внезапного умопомрачения, а потому предполагал самое худшее. Она хочет его разорить, обворовать, да чего мелочиться – убить и, понятное дело, сбежать… с Намик-баем в Баку! – Возьми себе сто кофт как выходное пособие».
«А пошел ты!» – Надя вышла вон, небрежно вскинув вверх согнутую в локте руку со сжатым кулаком.
Ничего, подумал Каргин, когда дверь за Надей закрылась. Вернется, одумается, куда она без меня? Интересно, кто ее научил этому, вне всяких сомнений, выражающему крайнюю степень презрения (у кого – у курдов?) жесту? Неужели… Намик-бай?
Надя не вернулась.
– Ты права, – сказал Каргин, с трудом усмирив сексуальные поползновения костюма. – Я тебя нашел и позвал сюда для того, чтобы выплатить выходное пособие. За двадцать лет наросли неплохие проценты.
– Само собой, – не стала спорить Надя. – Какую должность ты хочешь мне предложить в этом… – уходящее вечернее солнце вдруг наклонилось в небе, как пузатая золотая бутылка, и темный стакан «Главодежды» наполнился до краев кумачового цвета вином, – замечательном заведении?
Вино революции – кровь, почему-то подумал Каргин, хотя мирный осенний пейзаж не давал ни малейшего повода к подобным экстремистским сравнениям.