V. «Вождь народов»
Не спал в эту железную ночь и Александр I – он часто не спал в последнее время. Жизнь царского дворца разбилась о ту пору на два лагеря. В одном, центром которого была старая Марья Федоровна, вдова убитого Павла, веселились день и ночь: есть люди, с которых все скатывается, как с гуся вода. Именно к этой беззаботной породе и принадлежала Марья Федоровна, старуха с птичьей головой, выхолощенным сердцем и, несмотря на то, что всю жизнь свою она провела в России, с отвратительным русским языком. В другом, рядом, изнемогал душой на незримой Голгофе сын ее, могущественный император гигантской страны, находившийся в апогее славы и величаемый «вождем народов». И страдала в холодном одиночестве давно брошенная им жена, императрица Елизавета Алексеевна, женщина с наружностью Психеи и с углубленной, мужской душой, о которой князь П.А. Вяземский говаривал, что она во всей семье Романовых единственный мужчина…
«Вождь народов» не спал. Блестящая поэма его жизни заканчивалась такой страшной пустотой, такими развалинами, такой безмерной тоской, что он готовь был кричать о спасении на все стороны. И в тайне черных ночей этих он и кричал, но – ответа не было. Александр, повесив уже облысевшую и поседевшую голову, – ему не было и пятидесяти, – ходил по своему огромному кабинету и думал, и искал понять, как случилось то, что случилось. И кроткими очами следила за ним со стены Сикстинская мадонна…
Он родился в те наружно блестящие годы, когда лживая, бесстыдно-развратная и ограниченная Екатерина уже подвела Россию вплотную к кровавым пучинам Пугачевщины. Молоденький Пушкин не терпел этого «Тартюфа в юбке и в короне» и утверждал, что она развратила весь народ. Знаменитый созыв депутатов он считал «непристойною фарсой», а наказ – лицемерием. Начав царствование на крови мужа, она никогда не задумывалась залить кровью недовольство истомленного народа. Она хотела, чтобы ее двор сравнился в блеске «со славною Версалиею» и потому расхищала народное достояние без всякого удержа: Екатерина считала «неприличной грошовую экономию». Поэтому, когда граф Орлов отправлялся в Фокшаны, она подарила ему кафтан в миллион рублей… Осенью 1791 года, когда во Франции гремела уже революция, а русские князья с воодушевлением напевали революционные песни и носили в карманах трехцветные кокарды, в Петербурге разнесся слух, что придворный банкир Сэттерланд запутался. Назначено было следствие. Не ожидая его окончания, Сэттерланд застрелился. Следствие обнаружило, что он раздавал казенные деньги высокопоставленным лицам – взаймы без отдачи. Среди этих расхитителей казны оказались князь Потемкин, князь Вяземский, граф Безбородко, граф Остерман и много других, а во главе всех – великий князь Павел Петрович. Этот грабеж до такой степени стал бытовым явлением, что, когда бригадир, граф П.А. Толстой, заведовавший выборгским комиссариатом, во время пожара с опасностью жизни спас крупные комиссариатские суммы и на другой же день представил их главнокомандующему, бывшему с ним на дружеской ноге, тот с удивлением посмотрел на героя.
– Ну, что стоило бы тебе отложить миллиончик? – сказал он. – Сошел бы за сгоревший, а награду ты получил бы ту же…
Цесаревич Павел был убежден, что ближайшие сотрудники его матери состоят шпионами на жаловании у венского двора.
– Это, – говорил он герцогу Тосканскому, – князь Потемкин, секретарь императрицы Безбородко, Бакунин, граф Семен и Александр Воронцовы и Марков, который теперь посланником в Голландии. Я вам называю их потому, что очень рад, если они узнают, что мне известно, кто они такие. Лишь только власть будет в моих руках, я их разжалую, высеку и выгоню…
И вот, с одной стороны, блестящий, но лживый, развратный, воровской двор бабушки, которая кокетничала с Вольтером, а Радищева и Новикова мучила в Петропавловске, и, отобрав – и вполне справедливо – у монастырей их необозримые вотчины с тысячами рабов, раздавала их своим любовникам, а с другой – Павловск, где жил отец среди офицеров, наряженных по прусскому образцу, среди окриков часовых, звона рожков, треска барабанов, пушечной пальбы и воплей истязуемых за малейшую оплошность во фронте солдат. А между дворами бабушки и отца атмосфера ненависти, которую Павел и не думал скрывать. Он часто с ругательствами говорил сыновьям, что его мать убийца и что трон – его…
До сих пор не устают восхвалять Като – так Вольтер двусмысленно[6] звал Екатерину – за ее педагогические усилия для внука Александра, но надо быть слепым, чтобы не видеть, что все эти ее «наставления» лишь жалкий набор чужих слов. Все это производит впечатление только потому, что баловство это происходит в Зимнем дворце. Все эти «лакомства европейской мысли», это вольноглаголание, были тогда в воздухе, но никого ни к чему не обязывали. Если с Петром и окрепло русское самодержавие, то тогда же началась и критика «монашическия власти» (Посошков) и вообще всяких «устоев». В 1773 году приезжал в Петербург «сам Дидро», чтобы уговаривать царицу самоограничиться, но она назвала его разговоры болтовней и продолжала наслаждаться своим «деспотичеством», хотя князь Щербатов и выражал тогда мнение, что цари для составления законов «неудобны». Монтескье и Вольтер подтверждали это, а за ними пришли Мабли, Руссо, Рэналь и – 1789-й. Два князя Голицына участво-вали во «взятии Бастилии», Ромм, воспитатель молодого П.А. Строганова, водил его в Париже по самым красным клубам. В домах русских вельмож в качестве воспитателей кишели «истые вольтерьянцы» и якобинцы. При известии о взятии Бастилии в Петербурге на улицах обнимались незнакомые. Маленькая дочь вельможи Соймонова устроила у себя иллюминацию. Офицеры в театре на представлении «Фигаровой женитьбы» рукоплескали при намеке на глупость солдат, позволяющих убивать себя неизвестно за что, В.П. Кочубей, будущий министр, был ревностным сторонником революции. М.А. Салтыков превозносил жирондистов. Сын французского эмигранта Эстергази пел в Эрмитаже революционные песенки. А.Н. Радищев вслед за Мабли проповедовал, что «самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние»… То же внушал в Зимнем дворце своему ученику Лагарп, один из пошлейших болтунов своего века…
И он, восемнадцатилетний мальчик, по воле бабушки уже женатый, среди всякой лжи и блуда дворца мечтал только об одном: бросить всю эту раззолоченную грязь и уйти, купить на берегу Рейна небольшой хуторок и жить просто, тихо и незаметно среди любимых им книг и природы. И книги, и природа только дань сантиментализму времени, конечно, но в жизни и мечтании такой же факт, как и всякий другой факт.
Незадолго до своей смерти Екатерина решилась устранить сына от престола и объявить своим преемником внука Александра. С участием преданных ей вельмож был составлен соответствующий акт и поручен хранению графа Безбородко, вице-канцлера. Она хотела обнародовать этот акт в свои именины, а предварительно заставить Павла подписать отречение. Но за две недели до именин Екатерина скоропостижно умерла – так же, как и жила: в нужнике. Преданный Безбородко тотчас полетел в Гатчину и вручил Павлу акт, устраняющий того от престола. Павел наградил его княжеским титулом, возведением в канцлеры и пожалованием девяти тысяч душ, а сам понесся в Петербург. Несмотря на то что его не лобили ни придворные, ни войско, ни знать, все покорно ему присягнули. Павел, не теряя ни минуты, превратил пышный дворец матери в огромную казарму, полную лязга палашей и звона шпор. Александр, ставший наследником престола, в эту же ночь расставлял по приказу отца у всех входов Зимнего дворца пестрые будки и часовых по гатчинскому образцу. С первых же дней началось свирепое гонение на… круглые шляпы. В первые же дни было приказано, чтобы при встрече с императором на улице все без исключения выходили из экипажей и почтительно с ним раскланивались. С первых же дней была произведена реформа… обмундирования войск и начались бесконечные трескучие парады. С первых же дней всему екатерининскому была объявлена безлошадная война, назло матери были выпущены из крепостей и тюрем ее противники, и уже через две недели, 19 ноября, по приказанию его величества было вынуто тело убитого Екатериной мужа, Петра III, погребенного в Александро-Невской лавре, и переложено в новый, великолепный гроб. Затем 25 ноября Павел торжественно короновал своего мертвого отца, собственноручно возложив на гроб императорскую корону, а 2 декабря жителям Петербурга представилось совершенно необыкновенное зрелище: из Александро-Невского монастыря при 18-градусном морозе потянулась в Зимний дворец процессия с останками Петра, которые сопровождал пешком, в глубоком трауре, государь, государыня и все великие князья и княгини. По прибытии во дворец гроб был внесен в большую залу и поставлен на катафалке, под великолепным castrum doloris, рядом с гробом устранившей Петра жены. Затем 5 декабря оба гроба одновременно были перевезены в Петропавловский собор, где в тот же день последовало отпевание, во время которого на лице императора, как заметили современники, было заметно больше гнева и высокомерия, чем печали…
Безумная власть, поддерживаемая и питаемая окружающим раболепием и подлостью, с каждым днем все более и более туманила больную голову царя. Ежедневно он придумывал новые способы устрашать людей и сам все более и более их страшился: красный призрак французской революции да и участь собственного отца давали для того слишком обильную пищу его больной голове. В своей подозрительности этот мученик власти дошел до того, что кушания ему готовила особая кухарка рядом с его покоями. Задуманный им Михайловский замок снабжался подземными мостами, рвами, потайными ходами – это был не дворец, а скорее крепость. И чем больше придумывал он средств обезопасить себя, тем более дрожал. Он порол, ссылал, заточал людей в крепости, сажал на цепь, рвал им ноздри, забивал их насмерть палками. Палкой бил он собственноручно офицеров в строю за малейшую оплошность. Последовал указ, запрещающий ввоз из заграницы всякого рода книг и даже нот. Цензура задержала даже книги, выписанные из Европы царицей, и ей стоило большого труда добиться у своего венценосного супруга разрешения получить эти книги. Лифляндского пастора Зейдлера за то, что он имел библиотеку из книг, купленных в России, приговорили к лишению духовного сана, наказанию кнутом и ссылки в нерчинскую каторгу…
Иногда сознание несчастного как будто прояснялось и он пытался сделать что-то такое. Так он ввел обязательный воскресный отдых для крепостных и повелел, чтобы они работали на помещика только три дня в неделю. На эту меру некоторые смотрели, как на первый шаг к освобождению крестьян. Думать об этом приходилось: за один только первый год царствования Павла среди крестьян волнения вспыхивали 280 раз – в таком состоянии передала ему крестьянское царство Фелица, любимица богов, очаровательная Като, при которой эти волнения и кровавые усмирения их стали бытовым явлением. При усмирении крестьян Апраксина и князя Голицына произошло настоящее сражение. Победитель Репнин на могиле убитых крестьян водрузил надпись: «Здесь лежат преступники перед Богом, Государем и помещиком, справедливо наказанные по Закону Божию». Разрешив крестьянам жаловаться на помещиков, Павел предоставил в то же время помещикам право пороть этих жалобщиков сколько им хочется, а затем вскоре и совсем запретил жалобы скопом. И если Като за 34 года своего царствования раздала в рабство 800 000 крестьян, то за короткие дни своего царствования Павел роздал 530 000.
Превыше всего Павел ставил торжество самовластия. Это доходило у него до того, что от дворянства он требовал, чтобы, обращаясь к нему, они подписывались «верноподданный и раб», и часто он садился за обед в императорской короне. Он мнил себя царем-первосвященником: он глава церкви, папа и «все, что угодно». И если любимице богов, Екатерине, случалось бивать своих фрейлин по щекам, то Павел не останавливался и перед палками: крысы и левретки, которых терзал, забавляясь, Петр III, у Павла сменились гвардейскими офицерами. Малейший намек на «революцию» – и Павел выходил из себя. Когда при поездке в Казань сопровождавший его Нелединский-Мелецкий, статс-секретарь, указывая ему на леса, заметил:
– Вот первые представители лесов, которые простираются далеко за Урал… – Павел сразу вспылил:
– Очень поэтично сказано, но совершенно неуместно: извольте сейчас же выйти из коляски!..
Его взбесило революционное слово «представители»…
И жизнь близких он с невероятной быстротой превратил в неперестающий кошмар: никто не знал, что ожидает его на утро, ссылка в Сибирь или необыкновенное повышение в чине, палки или необозримые поместья с тысячами рабов.
Однажды петербургского почт-директора, Ивана Борисовича Пестеля, срочно вызвали к императору. Павел встретил его с иностранной газетой в руках.
– Как это, сударь, осмелились вы пропустить эту газету, – гневно сказал Павел, – когда в ней написано, что я будто бы отрезал уши мадам Шевалье?.. На что это похоже?..
– Точно, пропустил, ваше величество… – не смутился тот. – Но только для того, чтобы обличить иностранных вралей… Каждый вечер публика видит в театре, что у мадам Шевалье уши на месте, и, конечно, смеется над нелепостью выдумки…
– А, правда!.. – сразу согласился Павел. – Я виноват…
И он тут же написал в кабинете записку об отпуске пары хороших серег Пестелю.
– Поди, возьми в кабинете эти серьги и отвези мадам Шевалье, – сказал он Пестелю, – и скажи, чтобы она сегодня же надела их перед выходом на сцену…
Раз на смотру конногвардейского полка, которым командовал великий князь Константин, третий эскадрон, не расслышав команды Павла, повернул не направо, а налево. Павел загремел на офицера: как, непослушание?! Снять его с лошади, оборвать его, дать ему сто палок!.. Несчастного офицера тотчас же стащили с лошади и увели. Это обхождение Павла с офицерами солдатам нравилось, и они питали к нему известные симпатии, хотя доставалось часто и им. Константин умел прекрасно угадывать настроения отца и пользоваться этим. Несколько дней спустя, встретившись с отцом в Мраморной зале, он вдруг стал перед ним на колени и проговорил:
– Государь и родитель, дозвольте принести просьбу…
При слове государь Павел, как всегда, величественно надулся.
– Что вам, сударь, угодно?
– Государь и родитель, вы обещали мне награду за итальянскую кампанию. Награды этой я еще не получил…
– Что вы желаете, ваше высочество?
– Государь и родитель, удостойте принять вновь на службу того офицера, который навлек на себя гнев вашего величества на смотру конногвардейцев…
– Нельзя, сударь: он был бит палками…
– Виноват, государь: я приказания вашего не исполнил…
– Благодарю, ваше высочество… Он принимается на службу вновь и повышается двумя чинами…
Во время одного из путешествий по России Павел приказал расстрелять помещика Храповицкого за то, что тот, вопреки его приказанию не отрывать крестьян от работы для починки дорог по случаю царского проезда, все-таки осмелился выслать их чинить дорогу. И только ловкое вмешательство Безбородко спасло несчастного…
Павел думал, что призвание его состоит в том, чтобы восстановить все, что было разрушено французской революцией, он вступил в Мальтийский орден, мечтал возвратить низверженным венценосцам их троны, и мечты эти освящали всю его политику… Но все это тонуло в массе поступков явно уже безумных, вроде строжайшего выговора умершему генералу Врангелю или публичного, чрез газеты, вызова всех европейских монархов на дуэль…
Даже сыновья его не знали, что ждет их завтра, и трепетали в этом кошмаре день и ночь. Раз Павел вошел в комнату Александра и увидал у него на столе трагедию Вольтера «Брут», которая кончается стихами:
Rome est libre! Il suffit…
Rendons grâces aux dieux…[7]
Павел ничего не сказал, только нахмурился и стал по обыкновению тяжело дышать, а потом велел позвать к себе Александра и, показывая ему на страшный указ Петра I о цесаревиче Алексее, спросил:
– А вы знаете, сударь, историю этого царевича?
И остановил на смущенном сыне свой бешеный взгляд…
Отношения его к близким все обострялись. Все с минуты на минуту ждали указа о заключении Александра в Шлиссельбург, а Константина в Петропавловскую крепость. Павел открыто говорил о своем желании назначить наследником престола принца Евгения Вюртембергского, племянника Марии Федоровны, пятнадцатилетнего мальчика, которого Павел сделал уже генерал-майором и шефом драгунского полка.
Мягкий Александр совсем терялся под гневом отца. Опытный Аракчеев помогал ему советом в затруднительных случаях, и Александр чувствовал эту хотя и грубоватую, но настоящую, собачью преданность. В нем все более и более крепло желание уйти прочь от всего этого, но – куда уйти наследнику российского престола?! Да и жаль было страны. Ведь так легко, казалось, устроить ее судьбу: нет Павла, нет и всего этого ужаса… Надо сперва, значит, все устроить, а потом уже уйти. А устроить все совсем просто: сперва – просвещение, а потом – constitution libre, которая обеспечит России свободу и благоденствие навсегда. И во всех этих мечтаниях его поддерживали молодые приятели: Чарторижский, Строганов, Новосильцев…
А гроза надвигалась все ближе и ближе, и в Александре заговорило, наконец, чувство простого самосохранения. И – после долгой борьбы он дал согласие на то, чтобы вооруженной рукой заставить отца подписать отречение от престола…
…Александр остановился среди своего огромного кабинета. В глазах его была смертельная боль и ужас. Он не мог выносить воспоминания о той ужасной ночи, когда те ворвались в спальню отца и Зубов… табакеркой… и… Скарятин… шарфом…
И, не помня себя, «вождь народов», несмотря на поздний час, бросился мимо тихих караулов на половину жены…