Вы здесь

Во дни Пушкина. Том 1. XI. Слава (И. Ф. Наживин, 1930)

XI. Слава

Гонимы вешними лучами, с окрестных гор уже снега сбежали мутными ручьями на потопленные луга весело гуляющей Сороти. Зашумела всякая птица по полям и лесам. Леса оделись зеленой дымкой. Прелестная купальница покрыла своим золотом все низины. Зацвела черемуха… Земля была раем, переполненным радостью, но Пушкин тосковал в неволе чрезвычайно. Жизнь манила его сразу во все стороны, и ему казалось, что какое-то ослепительное счастье ждет его за этим синим горизонтом. И, раздраженный неволей, он то ссорился со своими тригорскими друзьями, то снова принимался ухаживать за кем-нибудь там, то в годовщину смерти Байрона заказывал удивленному его блогочестием о. Шкоде панихиду по балярине Георгии, то мечтал бежать в Грецию или Америку, заказывал даже себе дорожные чемоданы и искал чрез приятелей пятнадцать тысяч – не больше и не меньше – на это предприятие, и, наконец, вспомнив, что он болен аневризмом, он обратился к Александру чрез своего приятеля Жуковского с французским письмом, прося отпустить его для лечения за границу. Сердитый на беспокойного человека, Александр приказал ответить, что лечиться можно и в Пскове. И Пушкин, ничего от бешенства не видя, снова написал сумасшедшее письмо Жуковскому – для передачи выше:

«Неожиданная милость Его Величества тронула меня несказанно… – писал он яростно. – Я справился о псковских операторах. Мне указали на некоторого Всеволожского, очень искусного по ветеринарной части и известного в ученом мире по своей книге об лечении лошадей. Несмотря на все это, я решился остаться в Михайловском, тем не менее чувствуя отеческую снисходительность Его Величества. Боюсь, чтобы медленность мою пользоваться Монаршей милостью не почли за небрежение или возмутительное упрямство…» Но сейчас же вся эта история представилась ему в смешном виде, и в письме к своему большому приятелю, поэту А.А. Дельвигу, он пишет: «…Идет ли история Карамзина? Где он остановился? Не на избрании ли Романовых? Неблагодарные!.. Шесть Пушкиных подписали избирательную грамоту, да двое руку приложили за неумением писать… А я, грамотный потомок их, что я, где я?..»

Любивший его Жуковский напрасно уговаривал своего буйного друга успокоиться. «До сих пор ты тратил свою жизнь, – писал он, – с недостойною тебя и оскорбительной для нас расточительностью, тратил и физически, и нравственно. Пора уняться. Она была очень забавной эпиграммой, но должна быть возвышенною поэмою…» Пушкин не унимался и все обсуждал с Алексеем Вульфом, сыном Прасковьи Александровны от первого брака, студентом, который приехал на Пасху домой, всякие планы бегства за границу, а в ожидании счастливого дня освобождения он готовил издание своих стихотворений, работал над «Онегиным» и над «Борисом Годуновым» и переписывался со своими многочисленными приятелями и приятельницами. Но летом много писать он не мог и, томясь, целыми днями пропадал в дальних прогулках… Лето разгоралось какою-то купиною неопаляемой и необъятной. Земля нарядная томилась в яру любовном, переполненная радостью жить и дышать. В конце мая, «на девяту», то есть на девятую пятницу от Пасхи, в старом Святогорском монастыре, где лежали его деды Ганнибалы, бывал годичный праздник и ярмарка. Народу в этот день со всех концов Скопской земли сходилось тьма: одни – чтобы помолиться, – в монастыре была очень чтимая псковичами икона Одигитрии Божьей Матери, – другие для того, чтобы закупить, что нужно, на ярмарке, а третьи просто на людях потереться.

Конец ознакомительного фрагмента.