Вы здесь

Воспоминания. о светлом и печальном, веселом и грустном, просто о жизни. Глава III: Война (И. А. Галкин)

Глава III: Война

Ужасное черное слово. Мне было 4 года, когда началась война. Из самых ранних картин мне приходит на память, иногда навязчиво, как самый первый образ чего-то мрачного, трагического, безнадежного. Лето на севере короткое, мокрое, холодное, незаметно переходящее в еще более холодную и унылую осень. А тут и вовсе выпал снег так рано, что мы не успели выкопать картошку на своей полосе. И мы всей семьей, кроме мамы, занятой на скотном колхозном дворе, бродим по неглубокому, но противному мокрому снегу, перемешанному с землей, копаем картошку, запасаемся на долгую холодную зиму. Все семьи на своих полосках заняты тем же. Первый неестественно белый снег вперемешку с черными комьями земли – два противоположных цвета – это и не поле, и не снег, а какая-то мертвечина. По этому странному пространству серыми тенями уныло бродят, копаются невеселые люди. Когда кто-то новый появляется в поле, ему кричат: не слышно ли чего нового о войне? Это слово «война» тоже, видимо, звучало для меня тогда новинкой, если задело мое воображение. Потом и оно станет привычным.

Не врезались почему-то в память четырехлетнего мальчишки проводы мужиков и парней в армию под истерику и вопли женщин. Деревня дала три или четыре десятка солдат для пекла первых боев. Но помню, как уже во второй половине войны вся деревня сбегалась к дому, в который пришла похоронка. Женщины бегали, не зная, как помочь тем, кого настигла беда. Каждая похоронка вгоняла деревню в оцепенение. Кто следующий получит страшную бумажку?

Наш отец, как и большинство трактористов области, в первые два года оставался на брони. Хлеб, картошка и даже сено нужны были армии, и трактористы здесь нужны были не меньше, чем в армии. Во второй год, когда Украина, Кубань и многие центральные области были заняты немцами, выращивание хлеба стало основной задачей не только южной Сибири, Поволжья, Казахстана, но и европейского Севера. Эти два года наша семья еще не испытывала лишений, как позднее. Папе платили зерном и мы не так голодали. Даже на зиму 1943 года у нас с едой было лучше, чем в других семьях. Трактористам и раньше в деревнях завидовали, а в первые годы войны тем более. У нас в доме оказалось несколько мешков гороха – часть папиного заработка. Горох в тот год хорошо уродился. А поскольку он шел по другим ведомостям государственных расходов, то им и оплачивали труд местных трактористов. Государству требовалось в первую очередь сдать рожь, ячмень, овес. Мы высушили на печи горох и ссыпали в мешки. К нам чаще стали забегать друзья Валентина и Бориса, мои сверстники, чтобы поесть горошку, твердого, как камень.

Во вторую военную зиму папу направляли в Архангельск на разгрузку английских и американских судов, привозивших военную технику.

Проводы папы Александра Павловича на войну

В зиму с 1942 на 1943 год папе велели готовить замену из числа женщин. Мужчин уже не осталось. Кто годился в армию, того забирали с 17 лет. Кто не мог служить в строевых частях, тех оставляли на трудовую повинность в основном на лесозаготовках. Эти, с повинностью, уходили из жизни быстро – непосильный труд на лесоповале, плохая кормежка и болезни делали свое черное дело.

Папа взял прицепщицей местную бойкую женщину Александру и учил ее устройству трактора, уходу за ним, регулировке, вождению на пахоте. Папе сказали: поднимешь зябь на последнем поле – и выезжай в военкомат.

Я помню этот сентябрьский день 1943 года. Последним полем папы было Заречное, то, которое от деревни отделяла наша река Вель. Оно прекрасно просматривалось из окон нашего дома. Мы наблюдали, как папин трактор, начав от леса, с дальнего от нас края, проходит справа налево и обратно, увеличивает черную полосу пахоты и сокращает желтую целинную часть поля, упирающуюся в берег реки. Прогон за прогоном папа приближался к нам. Равномерный рокот трактора все слышнее. Это приближение нас не радовало. Оно сокращало время нашего общения с папой. Валя с Борей столкнули с берега лодку, взяли меня с собой, и мы поплыли через реку к папе. Уже вчетвером вернулись домой.

Потом мы мылись в бане. Папа очень любил мыть нас, когда мы были маленькими, иногда перебарщивал с жаром и мы старались вырваться из его рук. Благо баня стояла на берегу и летом мы выскакивали, чтобы охладиться в реке. Зимой Боря иногда выскакивал и бросался в снег. Я этого боялся. Не думаю, что на этот раз мы особо вырывались от папы. Погода стояла уже холодная, но без снега. Дома я прилег на печь, ожидая общего ужина за самоваром. И заснул. А проснулся только утром. Страшно обиделся, что меня вечером не разбудили. Поздно вечером папа и мама на дрогах уехали в МТС, где собрались все трактористы, остававшиеся на брони.

Жизнь во время войны

Для нас настало наиболее трудное время. Зерна, полученного папой, хватило на первую зиму и то не на всю. Оно пошло не только на еду, но и на обмен за обувь, одежду. Валя, Боря и Фаня быстро вырастали из старой одежды и обуви. Кое-что из незаношенного доставалось мне. Холодными зимами я с нетерпением ждал братьев из школы, чтобы надеть их валенки и фуфайку на часок. Фане тоже нужно было свое, девчачье. У колхозников не было денег, а в сельпо не продавалось никакой одежды, ни обуви. Шел натуральный обмен. Вещи носили по деревням далеко не от хорошей жизни эвакуированные из Ленинграда и других городов. В деревне их по привычке называли переселенцами, которых за десять лет до того привозили на север после раскулачивания. Эвакуированным давали в сельпо небольшие пайки. Деревенские завидовали им – все-таки гарантированный хлеб. А те считали счастливцами деревенских жителей, что они жили в собственных домах, имели огороды и кое-какой скот.

Со времени коллективизации каждая деревня – была колхозом. Сомневаюсь, чтобы в Архангельской области хотя бы один колхоз в те годы оказался зажиточным. Если в чем-то и была между ними разница, то война всех подравняла. Каждая работа в колхозе нормировалась в трудоднях. Чтобы заработать один трудодень, требовалось вспахать, проборонить, сжать определенное число соток (одна сотка = 10 м на 10м). На жатве на один трудодень нужно было сжать серпом или навязать за косилкой нужное число снопов. Любая работа оценивалась в трудоднях. Кузнец чинил колеса для телег и плуги за трудодни, за эти же палочки плотники ладили дровни, старики топили овины и сушили зерно, подростки работали на лошадях по вывозке навоза, на бороньбе полей.

Все в один голос жаловались, как много надо вложить сил на каждой такой работе, чтобы заработать один трудодень. Кто занимался нормированием, я не знаю до сих пор. Едва ли такое право предоставляли самим колхозам. Впрочем, у тогдашнего трудодня, как у нынешнего рубля, есть одно и то же свойство – способность к обесцениванию, девальвации. Все зависит от соотношения всего количества трудодней, выработанных всем колхозом, с общим объемом оставшегося для распределения зерна. А его все военные, да и первые послевоенные годы катастрофически не хватало.

Валя и Боря во всю зарабатывали трудодни: на лошадях боронили пашню, возили навоз на поля, снопы с полей, траву на силос, осенью погоняли лошадей на молотилке, зимой возили сено из копен на скотный двор, крутили веялки. Хорошей работой считалась переборка картошки, овощей – можно было что-то перехватить на еду. Осенью колхоз рассчитывался прежде всего с государством. Его налоги и всевозможные обложения заставляли вывозить на государственные пункты львиную долю ржи, пшеницы, ячменя, овса, а также льноволокна, сена, картофеля, капусты, моркови, красной свеклы. Осенью же начинались пропагандистские кампании добровольного патриотического самообложения в пользу Красной Армии. Потом засыпалось зерно на семена, в страховой фонд. Только после этого оставшееся зерно делили на все количество заработанных колхозниками трудодней. И получалось по полтора-два, а то и полкилограмма зерна на один трудодень. Вот и весь расчет. Таково было жалованье колхозника.

Думаю, что власти в этой разблюдовке исходили прежде всего из того, чтобы оставить колхозникам только то, чтобы не было массового мору. И не из человеколюбия, а из расчета, чтобы и в предстоящие год-два люди могли выжить и худо-бедно обрабатывать поля, восполнять поголовье скота.

Голод

Ловлю себя на том, что не смогу в один присест описать даже частично то, что пережили мы во время войны и в первые годы после нее. Тяжело писать о таком. Как от физической усталости хочется периодически отдохнуть, так и от неприятных воспоминаний мозг сам по себе требует эмоционального отвлечения.

В своем жизнеописании мне хотелось бы ограничиться только значимыми вехами, понимая всю относительность маленьких забот и побед перед годами уже прожитой жизни. Но что-то подсказывает, что пока есть возможность, не стоит переходить на въевшийся в мою многолетнюю практику телеграфный стиль. Жизнь состоит из мелочей. О них нельзя забывать, они создают атмосферу и конкретность того, что хочется сказать будущим моим читателям.

Та полоса моего детства, которая пришлась на войну, у меня прочно слилась с чувством голода. С постоянными мыслями о еде. О ней мы думали всегда. Еда была соломинкой, за которую цеплялась наша хрупкая ненадежная жизнь. Не поешь ты завтра, послезавтра и жизнь оборвется, как обрывалась жизнь знакомых нам людей, которые испытывали еще большую нужду, чем мы. Это сытые и благополучные сценаристы и режиссеры придумали чисто киношный ход для изображения голода. Их герои грезят в голодный момент о неких особых яствах. Мы думали о другом.. Когда на второй, третий, четвертый день ждешь чего-нибудь, чтобы успокоить желудок, не упасть в обморок, то вспоминаешь не о яствах, а о последней ржаной шаньге, о почти сладком турнепсе, который удалось стянуть на овощехранилище, о летнем щавеле, который рос прямо под ногами, правда, летом, а не нынешней белой как саван зимой, покрывшей снегом все жившее, зеленевшее.

Самый большой голод приходил к концу зимы, когда запасы кончались, а до лета казалась целая вечность. Старики любили говорить: дожить бы до лета, а там трава прокормит. Вообще-то трава кормила скот, а он давал нам жизнь. Слава богу, у нас была Манька, корова-кормилица, не давшая умереть ни одному из нашей семьи. Выглядела она неласково: костистая, черная с белым пятном на шеей, с небольшими острыми рогами и тяжелым взглядом. Летом моей обязанностью было пригонять Маньку домой с окраины деревни, куда пастух пригонял стадо вечером. Почему коровы сами не шли в собственные дворы и до ночи могли поглощать траву, до сих пор понять не могу. У нас на углу двора всегда стояла длинная вица (прут без сучьев и листьев) и я с ней шел за Манькой. Вица помогала мне держать приличную дистанцию от ее острых рогов. Кстати, Манька никогда и никого не боднула, и почему у меня был страх перед ее рогами, непонятно. Тем более, что все мы ее боготворили, относились с благоговеньем. Не боюсь употребить это слово из церковного высокого слога. Сейчас слово «харизма» применяют к место и не к месту. Я бы оставил его только для нашей Маньки. Большего благоговенья в нашей семье не было ни к кому, кроме Маньки. Она кормила нас еще два или три года после войны, а однажды пришла с поскотины с распоротым боком. От рога другой коровы, от острого сука или от чего-то другого погибла Манька.

Она своим прекрасным жирным молоком спасла нам жизнь. На севере молоко заменяет и витамины, и минеральные элементы, и все остальное, что необходимо человеку, обделенному природой. Самым суровым временем для нас было полтора-два месяца зимой, когда корова переставала давать молоко до своего нового отела. Мы начинали болеть. Не случайно, видимо, всякие уколы и прививки в деревне делали в основном зимой, когда эпидемии совпадали с перебоями в молоке. Без коровы оставались те семьи, в которых не было взрослых ребят или стариков и некому был заготовить сена на зиму.

В деревне была примета: если у семьи нет коровы, покойника не миновать. В этих семьях чаще умирали дети и старики.

Шаньги

Запал мне в памяти один день военной поры. Мама, Фаня и я сидим у окна и до рези в глазах вглядываемся в окно. И основное, и вставленное на зиму окна уже оттаяли от изморози и мы можем просматривать всю нашу речку, покрытую льдом и ровным снегом, до ее поворота. А там, у поворота, крутой противоположный берег, переходящий в сосновый лес. Из этого леса и должны выкататься санки, на которых Валя и Боря привезут с мельницы мешок муки. Река вот-вот вскроется, уже чернеют на перекатах черные полыньи, лесная дорога со дня на день потонет в воде и тогда мельница две-три недели будет недоступна. А колхоз только что выдал по немного зерна. Все съехались на мельницу, которая в нескольких километрах стояла на лесной крутой речке. Скопилась очередь. Ребята еще вчера должны быть дома с мукой, а мы все не можем их дождаться. Мама налила в блюдо молока, приставила к блюду ложки. Вот приедут ребята, мы насыплем в молоко муку и лучшей еды не придумаешь. Кстати, испокон и до конца войны в наших деревнях никогда не пили молоко кружками. Его хлебали ложкой, понемногу.

Но их все нет. Иногда приезжают с мельницы другие деревенские. Кричим им через окно, где наши? Они отвечают: ждут на мельнице своей очереди. И торопятся к своим, которые тоже ждут долгожданную муку.

Наконец, скатываются к реке Валя и Боря. Тут мы замираем: не провалились бы под лед: одна полынья уже близка к переезду. Кончились страхи и у нас пир – едим молоко с мукой. Это блюдо называлось тогда дежней.

На всю жизнь запомнились ржаные шаньги. Хлеб караваями пекли очень редко. На них шло много муки, а ее весной и летом каждой семье выдавали по сто-двести граммов на едока в день. Мама с вечера заводила тесто, рано утром пекла на сковородке тоненькие шаньги, смазывала их маслом и делила на каждого. Не помню теперь, как проходила эта дележка. Наверно учитывалась работа братьев и то, что им требовалось больше еды. Я знал только, что просыпаясь позже других, я найду у подушки на полотенце свои несколько шанежек. Был соблазн съесть их сразу, но я знал, что тогда до вечера придется терпеть без еды. Обычно растягивали поглощение своих порций. Чего я точно не помню, так это ссор из-за еды. Ни единого случая не запало в памяти, чтобы я был обижен несправедливостью по поводу еды или дележки ее. Не помню ни единого слова обиды и ни от братьев, ни от сестры, ни в каком их возрасте по поводу какой-то возможной несправедливости. Или этой несправедливости не было, или она случалась, но позднее уже не казалась существенной.

Ягоды и грыбы севера

Север страшен своей природной скудостью. Весной природа вообще ничего не дает для прокорма. Летом появляются ягоды. Но земляника и черника – не продукты, а лакомства. Если нет хлеба, ими не наешься. Да и не много наберешь земляники. За черникой Фаня брала меня на болота. Там ее много. Дня два можно питаться нашей семье ведром черной ягоды, принесенной с болота. Мы ее ели с молоком, тушили в печи для пирогов. Тонкий ржаной сочень подгибается с краев в виде рифленой сковородки и заполняется толченой картошкой, поливается сверху тонким слоем размякшей в печи черники. Пытались сушить чернику также на зиму, но для этого ее требовалось слишком много. Успевали все съедать летом.

Осенью поспевала брусника. Той можно было набрать целую бочку. На сбор брусники Валя и Боря ездили на лошадях далеко в лес. Взрослые знали очень ягодные места. Бруснику очищали от мусора и парили в глиняных латках в большой печи. Ягода давала очень кислый сок. Эта кислота и спасала ягоды до весны. Брусника, да квашеная капуста, по видимому, были единственным источником витаминов на зиму. Клюкву собирали на болотах на зиму больше из медицинских соображений, лечились ею от простуды. Она сбивает температуру, помогает пропотеть, избавиться от шлаков в организме. Морошки на наших болотах было мало. Из других ягод черемуха была для баловства ребятишек. Старушки набирали на зиму рябину. Ее кистями развешивали на веревках на повети. Мороз делал ее сладкой при замораживании. Рябина была незаменимой при угарах. В холодное зимнее время жарко натопленные печки нередко несли в избу угарный газ, от которого страшно болела и кружилась голова, ослабевало все тело. Рябина помогает выйти из такого состояния.

Грибы шли в пище после хлеба и картошки. Летние колосовики и ранние осенние грибы служили для супа и сушки на зиму. Как ни странно, но даже в тяжелые голодные годы в наших деревнях к грибам относились с особой разборчивостью. Из ранних ели только подберезовики, подосиновики и белые. Не признавали сыроежек, желтых козлаков. Уже после войны приехавшие из южных областей люди показали, что можно собирать и есть опят, лисичек. Мы жили в общем-то теми, которые можно солить на зиму бочками. Это сырые грузди и волнушки. Последние росли на ближних пожнях и открытых полянках, грузди – только в темных еловых лесах. Найдя грибное место, можно было за полчаса набрать пестерь (своеобразный ранец, сплетенный из бересты, который имел лыковые же лямки, чтобы носить на спине) или пару больших корзин. Но это было дело рук взрослых. Поздней осенью, иногда на конях, Боря и Валя ездили в дальние еловые леса за груздями. Нагружались, сколько могли увезти. Соленые хрустящие грибы зимой особенно хорошо шли с овсяными блинами, если была мука.

Фаня меня с ранних лет начала водить по ягоды и ранние грибы. Ей обязан я знанием ближнего леса вокруг деревни, умением разбираться в грибах, собирать ягоды.

Рыба из Вели и колхозные поля

Еще был один источник пополнения продуктов – рыба. Речка Вель, протекавшая под нашими окнами, в то время хранила в себе немало соблазнительной рыбы. Тут главным моим учителем был Валя, заядлый рыбак. У Бориса не хватало терпенья часами просиживать на берегу. Я обычно ходил по берегу за Валей, таскал чайник снебольшим количеством воды, в которую запускал пойманную рыбешку. В зависимости от сезонов и полноты воды в речке, Валя ориентировался то на один вид рыбы, то на другой. Для ловли щук даже он был еще маловат, но ельцы, сороги, голавли, подъязки, окуни и, конечно, царский хариус были всегда желанной добычей. Сам я тоже имел маленькую удочку, таская пескарей, ершей и самую мелкую рыбешку Вели – меевок. Если день бывал удачным, мама наутро пекла не шаньги, а рыбные пироги. Заеденье.

По берегу обычно ходили босиком, закатав штаны, мерзли от береговых ключей, обжигавших ноги, насквозь промокали даже от мелкого дождя, ежились от ветра, но охота была сильнее неволи, и возвращаясь домой, хвастали уловом и отогревались на печи. Благо ту топили и зимой, и летом.

Подкармливали летом и поля. Мы бегали на розовые полосы, засеянные клевером, срывали и жевали розовые мягкие цветы-шишечки. На гороховые посевы начинали лазить еще до того, как стручки наполнятся белыми горошинами. И так до осени, пока горох не свезут на молотилку.

На овощных полях, тянувшихся параллельно речке, можно было, применив ловкость и хитрость, достать морковку, красную свеклу, репу, брюкву, а поздней осенью и капусту.

Все поля, естественно, охраняли сторожа – дряхлые старики, но набить карманы, на той же речке помыть и съесть добычу, было не трудно. Важно не попадаться с добычей в деревне. Это уже считалось воровством, преступлением перед государством.

Семья Елизаветкиных

Что значила война для нашей деревни, для ее людей, приведу пример семьи Елизаветкиных. Поскольку в деревне было множество однофамильцев, то я буду называть их по прозвищам семей. Нас называли Макаровы, соседей справа – Яколевчевы, соседей слева – Гашковы. Так вот через дом от нас жила семья Елизаветкиных. По имени ли хозяйки семьи Елизаветы или по иному совпадению получено это прозвище, но в деревне об этом никто и не задумывался.

Елизавета была постарше нашей мамы, муж ее рано умер, а на руках у нее осталось пятеро детей. Старший сын Иван по возрасту попал на войну. Был там ранен и снова воевал, стал офицером, а после войны женился и жил в других краях. Второй сын Слава был взят в армию в последний год войны, на фронт не успел. Третий сын Валя после четвертого класса работал в колхозе. Четвертому – Володе в начале войны было 8 лет после нее —12. Рос он худеньким, малорослым, какие долго ходят в подростах. Была у Елизаветы еще белокурая девочка Люся моего возраста. Она умерла шести лет. Я пришел с моей мамой на нее посмотреть и впервые осознал, что умирают не только старики. Я тоже могу умереть, как она. Мне очень не хотелось лежать в гробу таким же желтым и неподвижным.

Зимой, когда корова перестала доить, Елизавета, работавшая дояркой, набрала фляжку молока и под фартуком хотела вынести со двора. Заведующая фермой, наша же деревенская баба и даже елизаветина подруга детства, застукала ее и доложила председателю. Тот составил надлежащую бумагу. Елизавету судили и посадили на 8 лет. Служивший в то время в армии сын Слава пытался застрелиться, искалечил себе горло, потерял речь, долго лечился, потом работал пастухом в колхозе. Едва исполнилось 16 лет третьему сыну Вале, тот подался в фабрично-заводское училище и до конца жизни остался в Мурманске. В деревню приезжал раз или два. Володька помыкался с немым Славой, потом мы, мальчишки, проводили его, когда он уезжал к старшему брату. Там он прожил недолго, вернулся и уже женатым человеком говорил в минуты откровенности, что для него нет ничего лучше родной деревни. Умер рано от рака. Первая жертва среди моих однокашников. Его мать Елизавета вернулась из лагеря, полностью оттрубив срок, и доживала век в деревне.

Бабский генерал Тетерин

Запомнилось полновластие местных начальничков. Когда война началась, в деревню прислали из одного далекого сельсовета небольшого, шустрого мужика с землистым злым лицом по фамилии Тетерин. Никогда не смотрел людям в глаза, говорил только приказным тоном. Он вселился в дом, который был куплен в деревне нашим дядей Гришей до того, как в 1934 году его арестовали. Это был добротный дом с редкой особенностью: из малой комнаты в просторный мезонин вела винтовая деревянная лестница. Наша семья присматривала за домом. Тетерин вселился, никого не спросив.

Мама рассказывала, что пришла к Тетерину, сказала, что он поселился в дом ее брата и надо бы как-то платить за вселение. Тетерин ответил, что его прислали и он должен где-то жить, а об оплате никто ничего ему не говорил.

Так и жил он или, по словам старух, зверствовал в деревне. Ругал, грозил и требовал. Других разговоров у него не было. Немало слез пролили женщины после разборок председателя. Прихватив лучшую колхозную корову, Тетерин вернулся в свой сельсовет через год после войны. Земля слухами полнится, и вскоре после отъезда Тетерина в Филимоновке узнали о дальнейшей судьбе ненавистного им человека. Уведенная им корова первой же весной утонула в болоте. Дом сгорел, жена умерла, сын, страдавший падучей (эпилепсией), тронулся умом. Наши старухи называли это божеской карой. Справедливы они или нет – не знаю.

День Победы

День победы я запомнил во всех подробностях. Потому что перебирал его в памяти тысячи раз с детства до старости.

Боре летом должно было исполниться 14 лет. Поскольку рос он не крупным, но крепким и жилисты, а по натуре смелым и напористым, то решил той весной включиться наравне со взрослыми в пахоту. Это самая тяжелая работа на селе того времени. Сдерживать тяжеленный стальной плуг на заданной глубине, подтаскивать его на разворотах, одновременно управлять лошадью и подгонять ее, требовалась немалая сила. Напряжение на все тело – на руки, на ноги, на спину. И это почти весь световой день. К пахоте кое-как справили Боре кирзовые сапоги. Уж не знаю, что там было с сапогами, порвались они или не высохли носки, но Боря шумел от недовольства, расшвыривал по полу портянки. Я от шума проснулся раньше обычного, забрался на печку и оттуда наблюдал за бориными сборами. Он ушел и стало тихо. Я подремал на теплой печке. В окна било яркое солнце и мне представилось, что уже начинается теплое лето. Захотелось на улицу. Но погода оказалась обманчивой. Поддувало холодком. Дошел до середины деревни, где у дома Маслехиных сходятся три улицы – наша – подгорная, вторая идет ей навстречу из Заручья и третья, которая ведет из деревни в гору и дальше дорога между полей тянется в соседнюю деревню Якушевку, где находится сельсовет с его телефоном и почтовым ящиком. В деревне тихо. Пахари выехали в поле. Ни звука не раздается ни от конского двора, ни от коровника. Ребята тоже сидят по домам. Я прижался к стенке дома, нагретой солнышком и защищенной от прохладного ветерка.

В деревенской тишине вдруг появились тревожные и необычные звуки: вопль, плач – сразу не разберешь. А было и то, и другое. Письмоносица бежала с горы из Якушевки с палкой в руках. Она подбегала к каждому дому, стучала палкой у окон, кричала и, не останавливаясь, проделывала то же самое у каждого дома. «Война кончилась!», «Война кончилась!» – разобрал я в крике письмоносицы, когда она прибежала к центру деревни и направилась к дому правления колхоза. На улицах появились люди из домов и все устремились вслед за почтальоншей к правлению. А там начало твориться невообразимое – радость, слезы, крики, причитания. Письмоносица рассказывала, что позвонили из Вельска, сообщили о победе. С полей верхом на лошадях примчались пахари. Председатель колхоза клял Гитлера и хвастал непобедимостью советской власти.

Вдовы и сестры погибших еще раз оплакивали своих. Кому повезло больше, обсуждали друг с другом, сколько придется ждать живых с войны. Все вместе гадали, насколько будет легче жить дальше. Все вместе требовали от председателя выдать хлеба по поводу такого праздника. Тот обещал, правда, неопределенно, таил, когда и сколько может выдать.

Посылки от папы

Победа пришла, а наши страхи за папу не только не уменьшились, но с каждым днем возрастали. Время шло, а писем от него не было. Мы уже привыкли хвастать сверстникам, что папа воюет за границей. Вместо привычных треугольничков, мы начали получать конверты. В одном конверте был лист очень белой бумаги с чертежами американского мотоцикла «Харлея». Папа на таком же белом листе без линеек написал, что жив, здоров, а воюет он на таком вот мотоцикле. На другой папин конверт приходила посмотреть вся деревня. Нижняя часть конверта была как бы с окошечком из целлофана. За этим окошечком стояла маленькая фотография: папа и какой-то высокий боец – оба с автоматами, в пилотках и гимнастерках стоят на фоне скирды соломы.

Еще до победы пришло от папы посылки. В первой было два больших куска хозяйственного мыла, материя. Во второй посылке лежали туго свернутый рулончик кожи, наручные часы, машинка для стрижки волос и что-то из женской одежды. Позднее папа рассказывал, что когда они проходили Румынию и вступали в Венгрию, офицеры стали отправлять посылки домой. Делали это и солдаты, но на свой страх и риск. Четких указаний насчет посылок не было. А тут вдруг офицер выстроил всех, остававшихся в батальоне, велел выйти из строя тех, кто не посылал посылок. Папа был среди них. Другие заволновались, как бы не пришили мародерства, о котором еще недавно сурово предупреждал тот же офицер. Но, видимо, установка была иная и офицер, как от себя лично, стал срамить вышедших из строя солдат, что не любят они свои семьи, не хотят им помогать в тяжелые годы, не оказывают вещевую помощь.

– Вы что, не видите, как живут буржуи, – поучал офицер. – Вон, какие у них хоромы! И все набиты таким добром, какой вам и не снился. Не только немецкие войска грабили наши города. С ними были и румыны, и венгры. Нечего их жалеть. А теперь приказываю, чтобы все помогли собрать посылки тем, которые сами не подумали о своих семьях.

Таково происхождение папиных посылок: первую – с мылом и тряпками собирали всем миром второпях, вторую уже осознанно.

Ранение папы

А тут ни весточки. Еще цыганки подлили масла в огонь: нагадали тяжелое ранение, показали якобы карточку папы, залитую кровью. Мама вечером заставила всех нам стать на колени перед иконой, помолиться за папу. Она делала это несколько раз, когда бывало особо мрачно на душе.

Наконец, в середине лета пришло письмо, папа писал, что ранен, врачи стараются спасти ногу. Если все будет хорошо, осенью будет дома.

Папу ранило 2 мая 1945 года в окрестностях австрийской столицы Вены, где еще шли бои. По рассказам папы, почти весь апрель он и его товарищи жили в постоянном ожидании окончания войны. Основные бои проходили севернее, ближе к Берлину, а его фронт считался более спокойным. Он продолжал колесить на мотоцикле между частями, развозя связных офицеров, порученцев с пакетами, иногда почту. Писем писать не торопился, ожидая главного события жизни – победы. И вот ранение, об обстоятельствах которого он не любил рассказывать. Петляли с сержантом-автоматчиком по разбитому шоссе, то обгоняя, то пропуская встречные военные колонны. Тихие места их пугали больше, чем оживленные дороги, там легко было наскочить на случайные части немцев. У всех, кто пробирался со стороны Берлина, на ходу спрашивали, не конец ли войне? Вместе со страшным ударом папа потерял сознание и очнулся через несколько дней в небывало просторной палате с высокими потолками. Оказался в шикарном венском госпитале, утопавшем среди старых зеленых деревьев. Он заметил это позднее, когда пришел в себя и его кровать как наиболее тяжелого больного придвинули к высокому окуну. Во многих местах у него была перебита левая нога. Чтобы спасти ее, одну за другой собирали кости в несколько операций. Между операциями и узнал он о победе.

У раненых только и разговоров, где сейчас та или другая часть. Из папиного мотобатальона никого в госпитале не было. Незадолго до его ранения в батальоне шел разговор, что, возможно, их отправят после капитуляции своим ходом в Россию. Офицеры подшучивать над солдатами: «Готовьте трофейные мотоциклы, поедите на них до самого своего крыльца».

Так ли это оказалось на самом деле, папа не знал. Но на всю жизнь запомнил теплый день, когда он немного оклемался от очередной операции и наслаждался зеленью, солнцем, тишиной. Вдруг весь госпитальный парк разразился родным для него треском множества мотоциклов. По коридорам тревожно забегали, боясь беды. Но папа услышал в коридоре знакомые голоса и в палату вбежали счастливые товарищи-мотоциклисты. Они действительно своим ходом возвращались на родину и заглянули попрощаться. Завалили кровать всевозможной снедью, заставили выпить вина за победу, подбадривали его. В тихом парке еще раз рявкнули в один голос мотоциклетные моторы и для папы опять наступила тишина, тишина беспамятства. Еще много недель приводили его в чувство от ран телесных и душевных. А мы получили его письмо уже в середине лета.

Встреча папы

В начале осени 1945 года наступил долгожданный день, когда мы встречали папу. Не знаю уж, как он известил, но мама знала поезд, в котором он прибудет на станцию Усть-Шоноша. Там составы тогда стояли дольше обычного, чтобы заправиться водой и углем. Мама поехала туда на дрогах (снег еще не выпал), а мы прибирали избу к празднику. С утра зачастила к нам вся деревня тоже в ожидании солдата с войны.

И вот мы обвешиваем папу посреди избы, не замечая, что на костылях ему трудно устоять от наших обниманий. Мы к нему льнем, плачем, он в наши плечи прячет колкое обросшее лицо, вздрагивающее от слез. Дольше других его не отпускает Фаня, раз за разом бросаясь на шею. Не отходит от него Валя. Даже Боря, обычно сдержанный, не скрывает слез и нежности к папе, поддерживает его костыль. Я сержусь на них, что мне меньше достается папиных ласк. Сам заворожено смотрю на родное, но и немножко незнакомое лицо. Два года разлуки вроде немного, но для меня, прожившему на свете всего восемь лет и два года разлуки составляют четверть жизни. Видимо не случайно я оказываюсь рядом с папой справа, а Фаня слева, когда садимся за пустой еще стол. На папу мне смотреть неудобно – снизу вверх. Зато прекрасно вижу интерес и любопытство, с которыми разглядывают и слушают папу односельчане. Мне кажется, что часть этого внимания относится и ко мне. И мне хорошо. Минута славы, как называют это ныне. Меня переполняет счастье и гордость. Сбылось самое большое желание семьи – вернулся папа.

Потом на столе появился хлеб кирпичиком и в самом большом блюде толченая на молоке картошка с чем-то необыкновенно вкусным, пускающим запах по всей избе. Мама подает мне ложку, подмигивает и подбадривает: «Ешь, это тушёночка. У нас такой не бывало».

Я в тот вечер считал, что с возвращением папы у нас все будет по-другому – хорошо, спокойно и сытно, поэтому на еду не налегал, о завтрашнем дне не думал. Кстати, именно война и голод заставляли нас, по сути – малышей и заморышей, думать о завтрашнем дне, о завтрашнем пропитании. У одних это превращалось в маниакальную жадность, у других просто в рассудительность. Возможно, я относился ко вторым.

Рассказы Папы о войне

Папа рассказывал о войне, где и как служил. Только позднее сложилось более-менее понятное мне представление о его военной доле. И это понятие закреплялось по мере расширения моего представления об услышанном и познанном.

К службе папы на войне ему исполнилось 37 лет. Он был вдвое старше тех молодых парней, которые подошли к призыву в конце 1943 года. Поэтому в части его называли отцом, батей. Когда в учебном батальоне попросили выйти из строя тех, кто умеет ездить на велосипеде, он в таком возрасте и вовсе оказался среди молодых, по преимуществу городских ребят, только что примеривших на себе солдатскую форму. В тогдашней деревне знали только один транспорт – лошадь. Даже редкий трактор использовался лишь на поле, да на молотилке. Деревню вывозила лошадь с телегой. Папа через свою МТС стал трактористом, рабочим, имеющим паспорт как в городе, и обзавелся велосипедом, чтобы добираться до своей работы которая находилась километрах в 25—30 километрах от нашей деревни. Это как считать – по прямой – 20, по кривым проселочным дорогам – все 40 км. И вот он, почти пожилой человек, оказался среди пацанов из-за велосипеда. Пути Господни привели его в формируемый мотоциклетный батальон. Их отправили в Ковров, несколько недель учили устройству мотоцикла, езде на этом рогатом двухколесном дьяволе в экстремальных условиях – без дорог, в грязи, через мелкие ручьи. На нормальной дороге от них требовалась максимальная скорость, на которую способны машины. Бывалые фронтовики, которые вели занятия, не щадили курсантов и многие из них уже на курсах начали счет своим переломам, серьезным ушибам. Папа удивлялся и говорил об этом не раз: зачем нужно было заставлять гонять по трамплинам, каменоломням еще неопытных мотоциклистов. Лишние травмы отпугнули часть солдат от машины. Все равно это не заменяло военного опыта.

По рассказам папы, в их мотобатальоне кроме самих мотоциклов было свое техническое хозяйство: мастерская на грузовике, ящики запчастей, заправочная цистерна. Были в батальоне свои полевые кухни, провиантский склад. Такие мобильные мотобатальоны передавались крупным воинским подразделениям.

Постоянным у двух или трехколесной машины был только один – мотоциклист. Автоматчик на заднем сиденье придавался в зависимости от поручаемого задания. Стрелковое оружие – в основном автоматы. Когда стали получать американские мотоциклы с колясками, в их комплект вошли и пулеметы, прикручивавшиеся в передней части коляски или в задней. Коляска предназначалась для пулеметчика или офицера, выполняющего задачи связного, штабиста, порученца или военного врача, фельдшера, почтальона. В ходе активных действий на территории других стран с их большими открытыми пространствами и неплохими дорогами мотоциклистов иногда передавали разведчикам. Папа со своей крестьянской закалкой помогал своим молодым городским сослуживцам починить обувь, наточить бритву, запаять котелок или кухонную утварь, отремонтировать мотоциклетный мотор в полевых условиях, подстрелить и зажарить зайца, косулю, фазана.

Папа при своей скромности не любил рассказывать о наиболее опасных случаях. Правда, и не стыдился своего страха. Пришлось как-то одному просидеть со сломанным мотоциклом целую ночь в полуразрушенном сарае, слышать немецкую речь с проезжавших почти рядом грузовиков. Чуть не поседел за ту ночь. Мотоцикл требовалось сохранить в любой ситуации – военная машина. Ценилась в прямом и переносном смысле дороже оружия, и утрата его каралась самым суровым образом.

Другой раз в венгерском селе, где разместилась его часть, возникла паника средь бела дня, и они спешно вывозили офицеров вместе с их штабными документами. Опомнились километров через десять, и тут один из офицеров спохватился, что оставил нужную папку. Ему было приказано тут же вернуться в покинутое село за бумагами. Офицер плюхнулся в коляску папиного мотоцикла, на заднем сиденье примостился автоматчик и втроем они балками пробирались обратно к оставленному селу. Офицер держался за голову и торопил. Перед селом начиналось открытое пространство. Но дорога была ровная и они полетели к селу на удачу. Слышали только треск своего мотоцикла да ветер в ушах. На окраине ничего подозрительного не заметили, дорога переходила в улицу, она тоже была пустынна. За поворотом должен быть дом, где размещался столь спешно покинутый штаб. Около него-то и увидели ошеломившую картину. Там стояли немецкие танки с работавшими моторами.

Папа резко развернулся, миновали улицу, а дальше оставалось только открытое прямое шоссе километра на два. Все простреливалось. Немецкий танк не собирался упускать легкую добычу, выдвинулся к шоссе, и взрывы его снарядов начали ложиться все ближе к беглецам. Папа ощутил боль в левой ноге – ниже колена, но в управлении мотоциклом это не сказывалось, и он продолжал лавировать между воронками на дороге. Прямо перед мотоциклом, волоча ногу, выполз на шоссе красноармеец, опираясь на винтовку. Он кричал, просил спасти. Папа резко затормозил, автоматчик помог подтащить бойца. Уложили его на переднюю часть коляски, а ноги поддерживал автоматчик. Снова газ – и вперед к не простреливаемой балке. Только там папа заметил, что с автоматчиком неладное, он сполз с сиденья, уткнулся в ноги спасенному красноармейцу. Его сразило осколком. Раненого бойца поместили в коляску и теперь он поддерживал безжизненное тело автоматчика. Сиденье за папой занял никого и ничего не замечавший офицер, Добрались до своих и уже другой мотоциклист повез несчастного офицера в дивизионный штаб. Только тут папа заметил, что левый сапог полон крови: осколок от взрыва снаряда угодил в немецкий тесак, который он всегда держал за голенищем. Тесак сломался, на ноге осталась вмятина от вырванного куска мяса.

Трагикомические истории о войне

Папа больше любил рассказывать о трагикомических историях. Одну я слышал особенно часто. Это когда в Румынии они вечером, уже в темноте, обследовали странный склад, около которого взвод остановился на ночлег. Склад напоминал овощехранилище, наполовину вкопанный в землю. Вместе с напарником открыли громоздкую дверь склада, заметили лестницу, ведущую вниз. В нос бил странный дурманящий запах, слышалось тихое журчание воды. Карманный фонарик плохо освещал, упираясь в темень. Продвигаясь по лесенке, неуклюжие разведчики разом плюхнули в воду, от которой почувствовали удушье. Как могли быстрее выбрались на свежий воздух. Товарищи их оказались догадливее, тут же организовали нормальное освещение, благо, аккумуляторы и фары были всегда под рукой. Склад оказался длиннющим подвалом с рядами бочек. Из простреленных кем-то бочек продолжалось цедиться красное вино. В винном озере и купались папа с напарником. Не трудно представить, каков был ужин у винного хранилища.

Папа восхищался молодыми городскими ребятами, проявлявшими особую дерзость во фронтовых приключениях. В его рассказах чаще других произносилась фамилия Дергачев. Этого москвича посылали на особо рискованные поездки с такими же лихими офицерами. Особенно после того, как они с автоматчиком привезли в часть связанного и запеленатого в коляске румынского офицера. У Дергачева было больше медалей, чем у других сослуживцев, но и взысканий тоже хватало. Он много дерзил и панибратски общался с молодыми офицерами.

На только что занятом румынском хуторе папу и Дергачева послали в большой господский дом проверить, не скрывается ли кто подозрительный. На втором этаже увидели в одной из богато обставленных комнат здорового бородатого мужика, лежавшего на кровати под одеялом. Дергачев навел на него автомат и скомандовал «Хенде хох!» На его зычный голос из-под кровати со звериным рычанием выскочила здоровенная собака. Папа успел выстрелить в нее, пока она не вцепилась в товарища.

Мужик вдруг сел на постели и на чистом русском языке заорал:

– Вы, голодранцы, пришли тут со своими колхозами. Убивать вас, как крыс!

Дергачев удивился такому хамству:

– Ты откуда тут, дядя?

– Не вам, свиньи, судить!

– Батя, ты слышал? – продолжал удивляться Дергачев. – Мы их от Гитлера спасаем, а этот бородатый… вякает. Вставай к стенке!

Мужик продолжал сидеть на кровати.

– Черт с тобой, подыхай тут! – обозлился Дергачев и пустил в бородатого короткую очередь.

– Да ведь это недобитый буржуй! – догадался Дергачев и, не жалея патронов, прошел по комнатам и палил в дорогую мебель, зеркала, люстры. Об этом случае папа и Дергачев начальству не докладывали. Не любили общения с особистами, которые стали особенно подозрительными с переходом наших войск за границу.

Возможно, из-за этого случая или еще что-то повлияло, но папа плохо отзывался о румынах и много лет спустя:

– Этим верить нельзя. Лживые, – говаривал он.

Папа рассказывал еще об одной истории. В той же Румынии батальон остановился на одном хуторе и папа был назначен помогать ротному повару у полевой кухни. Чуть свет нарубил дров, растопил кухню, а за водой нужно было через поле идти за километр к небольшой речке, обозначенной издали камышами. Взял ведра, перекинул автомат через плечо и пошел к речке. Проходя мимо прошлогодней скирды, он услышал шорох. Нагнулся, навел автомат, подошел поближе и скомандовал:

– Хенде хох!

Из-под соломы выбрались два мужика в помятой румынской форме и на перебой что-то залопотали, явно прося о пощаде. Папа жестом велел им отойти от скирды. Сам подошел к ней и ногами нащупал две винтовки. Перекинул их через левое плечо. Пленные продолжали что-то жалостливое объяснять, а папа стоял в растерянности. Что делать? Ему нужна вода для повара, а тут навязались эти горе-вояки.

В это время со стороны части показался цыган, он красовался на великолепном жеребце, и такую же картинную кобылу держал на поводе. Ехал на водопой. Цыган служил в их части, в основном около кухни, но грезил лошадьми, о них только говорил. И вот вчера он привел этих прекрасных двух лошадей, рассказывал, как он сумел их, бесхозных, поймать в степи и соблазнил командира части пристроить скакунов в обозе, обещал научить его верховой езде, а уж о корме и уходе он позаботится сам. Тот не устоял – кому не хочется оседлать этакого красавца. Сейчас папа обрадовался цыгану, передал ему две румынские винтовки и их владельцев, чтобы отвел в часть. Цыган грозно поднял на задние ноги своего коня над испуганными румынами и погнал их бегом к части, размахивая нагайкой.

Папа пошел дальше к речке. Не один раз еще пришлось возвращаться по воду, пока не сварили завтрак, а потом заполняли бидоны воды на обед, на ужин. Почти забыл про пленных. Слухи в части сами напомнили ему об утреннем приключении. Цыган утром продиктовал писарю штаба, как с боем захватил двух сопротивлявшихся румынских солдат, обезоружил их и благодаря приобретенным для части лошадям смог доставить их прямо в расположение части. В штабе оформили документы на награждение цыгана орденом Красной звезды. Так полагалось за захват вражеского солдата с оружием.

Через пару часов произошло другое событие. В часть нагрянули на двух виллисах полковник и майор из соседней дивизии за лошадями. Рассказали, что этих лошадей, захваченных на румынском конном заводе, готовили для передачи в штаб корпуса. Неопытный солдат из сельских конюхов ухаживал за иноходцами и когда вел их на водопой, к своему несчастью, встретил ловкого цыгана. Тот схватил лошадей за уздцы и потребовал у конюха справку на право владения лошадьми. Справки, естественно, не было. Цыган заставил конюха бежать за справкой в свою часть, а сам в седло – и был таков. Не успев получить орден, цыган оказался в комендатуре. В мотобатальоне его, естественно, больше не видели.

К концу жизни папа все реже вспоминал о войне. Мы чаще сами ему напоминали.

– Помнишь, ты рассказывал, как ехали на мотоцикле разведать румынское село и нарвались на немецкий танк?

– Еще бы не помнить. Автоматчика потеряли.

– Вы еще и раненого красноармейца спасли.

– А как его не подобрать, смерть ему была неминучая. А он и в сознании и на винтовку опирается, старается тащиться к своим. Перекинули его через люльку, автоматчик и офицер поддерживают, а я вцепился в руль, виляю между воронок и только молюсь, чтобы не прямое попадание. Кабы не «харлей», не удрать бы нам на другом мотоцикле от этого танка, лупил почем зря. Тесак от немецкой винтовки спас меня. Держал я его всегда за левым голенищем. Он мне служил и ножом, и саперной лопаткой. Надо же – осколок ровно в тесак попал и пополам его. Но выковырнули эти половинки ямку в глени, аж до кости.

Папину ямку мы с детства знали, как и другие шрамы. А папа еще раз добавил, какой хороший мотоцикл американский «харлей».