Вы здесь

Воспоминания. ЧАСТЬ ВТОРАЯ (Ф. В. Булгарин, 1849)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I

Порыв общего мнения. – Реакция. – Новая форма и новые моды. – Перемены в корпусе. – Якорь спасения или наставник, друг и благодетель. – Русская литература в корпусе. – Первый успех, щедро вознагражденный. – Новая жизнь. – Литературные идеи. – Корпусные знакомства. – Барон Иван Иванович Дибич. – Три брата князя (Dues) де Броглио. – Саша Клингер. – Поэт Крюковской. – Пробуждение страсти к авторству. – Характеристические черты барона И.И.Дибича. – Музыка необходима военному человеку. – Церковный певчий. – Отчаяние матери. – Празднование столетия Петербурга. – Перемены в корпусе. – Что всего более способствовало нашему умственному развитию.


Хотя я был очень молод при вступлении на престол императора Александра Павловича, но впечатления, произведенные во мне всем виденным и слышанным, столь сильно подействовали на меня, что это великое событие осталось навсегда свежим в моей памяти. Самому Тациту не достало бы красок для изображения той живой картины общего восторга, который овладел сердцами при вести о воцарении обожаемого Александра!

Еще будучи наследником престола, он жил единственно для добра, для утешения несчастных и для покровительства всего высокого и благородного. Скромность его, благодушие, вежливость и деликатность в обхождении превозносимы были во всех сословиях. Всем было известно, что с высокими понятиями о правосудии и государственном устройстве, он любил науки, литературу, художества и уважал занимающихся ими. Доброта сердца его была неисчерпаема! В манифесте своем о вступлении на престол, юный император объявил, что намерен управлять Россией "в духе в Бозе почивающей бабки своей, императрицы Екатерины II", – и эти слова, как электрический удар, потрясли все сердца! Сенатская типография не успевала печатать манифеста; он был в руках у всех и каждого; его читали, перечитывали, лобызали, орошали слезами, и рассылали во внутренность России к друзьям и родным. Знакомые обнимались и целовались на улице, как в первый день Светлого праздника, поздравляя друг друга с новым государем, которого обожали прежде, чем он взял в руки бразды правления, и на котором опочивали все надежды. Во всех семействах провозглашали тосты за его вожделенное здравие; церкви наполнены были молельщиками. Народ толпился на Дворцовой площади, чтоб видеть ангельский лик своего государя, в чертах которого живо изображались кротость, милосердие и человеколюбие, которым он не изменил до конца своей жизни. Радостные восклицания повсюду встречали и сопровождали его. Во всей истории рода человеческого едва ли есть несколько примеров подобной общей радости, и весьма немногие государи вступали на престол при таких счастливых предзнаменованиях, при таких обильных надеждах!..

В короткое время появились изменения в военной форме и в одежде частных лиц. Помню, как теперь, удивление наше, когда поручик нашей роты, Бабин, явился без пуклей, с небольшою косою, перевязанною в полворотника, с волосами, спущенными на лоб (называемыми тогда эсперансами), в коротких сапогах, вместо штиблет. Нам казалось это удивительно хорошо! При отступлении от прежней формы, появились военные моды в прическе, повязке галстука, ношении шляпы и шпаги – и первым щеголем тогда, по гвардии, был плац-майор И.С.Горголи. Во всех делах человеческих, малых и великих, при быстрой реакции наступают крайности.

Прусская форма времен Фридриха Великого чрезвычайно не нравилась после прежней покойной и удобной формы, составленной для войска князем Потемкиным Таврическим, и потому теперь, при новой форме, все было преувеличено, как будто для того, чтоб скорее забыть прошлое. Вместо чрезвычайно низких офицерских шляп, введены огромные, высокие шляпы, с черными султанами (в кавалерии с белыми); вместо отлогого воротника, лежавшего на спине, стали носить превысокие воротники до самых ушей; вместо широких и длинных фалд мундиров, мундиры были короткие и с фалдочками в два пальца. Палевый цвет нижнего платья заменен белым. Пудра и косы не были отменены, но прическа совершенно изменилась. Щеголи сбивали волосы на верху головы (тупей), и всю красу поставляли в висках (oreilles de chien), эсперансах и широкой, короткой косе. Черные галстуки подвязывали высоко. Статские стали носить снова круглые шляпы и английские фраки, вместо французских кафтанов старинного покроя. Шелковые ткани уже не употреблялись для фраков. Фраки были с откидным воротником и клапанами на груди.

Первый, появившийся по новой парижской моде a I'incroyable, был Михаил Леонтьевич Магницкий[30], возвратившийся из Парижа немедленно после кончины императора Павла Петровича, с депешами от тайного советника Колычева, находившегося там для составления пунктов мирного трактата с Франциею. Народ бегал на улицах за М.Л.Магницким и любовался его нарядом. Он имел, вместо трости, огромную сучковатую палицу[31], называвшуюся в Париже droit de 1'homme; шея его была окутана огромным платком, что называлось жабо. При фраках статские пудрились так же, как и военные. Показаться в люди без пудры означало тогда высшую степень небрежения и невежливости. Надлежало пудриться и поправлять прическу несколько раз в день, утром, к обеду и к вечеру.

Граф П.А.Зубов вышел в отставку и отправился за границу, а Ф.И.Клингер остался директором корпуса, и пробыл в этом звании двадцатьлет. Наш главнокомандующий, его императорское высочество цесаревич и великий князь Константин Павлович, не имел времени заниматься корпусом в царствование покойного государя, быв сперва в походе с Суворовым, в Италии, а после того исполняя фронтовую службу по гвардии. По возвращении царской фамилии из Москвы с коронации, его императорское высочество стал весьма часто ездить в корпус, посещал классы, столовую и производил батальонное ученье. Число кадет от 600 дошло до 1000 человек, и мы вскоре сравнялись с полками гвардии по фронтовой службе, что неоднократно подтверждаемо было приказами, за подписью его высочества. Науки шли своим чередом, под надзором директора, Ф.И.Клингера, который вовсе не занимался фронтовою службою, и ни разу не командовал ни на учении, ни на параде. Это исполнял обыкновенно старший полковник или сам цесаревич.

Перехожу к важнейшей эпохе в моей жизни, имевшей влияние на всю мою судьбу. По экзамену переведен я снова через класс, именно в третий верхний, из которого уже выпускали в офицеры, в армейские полки. По всем частям баллы у меня были хорошие, и потому новые учителя приняли меня отлично. В этом классе уже. преподавали статистику, физику и полевую фортификацию; первую, ученый и добрый Герман (скончавшийся в звании инспектора классов Смольного монастыря, и оказавший русской статистике большие услуги); вторую, Вольемут, бывший адъюнктом при знаменитом Крафте; третью молодой корпусный офицер, поручик нашей роты, Александр Христианович Шмит (ныне генерал-майор в отставке). Все они преподавали отлично и чрезвычайно занимательно. Статистику читал Герман по-французски, потому что весьма был слаб в русском языке. Железников в это время стал прихварывать, и не мог заниматься во всех верхних классах, а потому, при сохранении всех окладов, ему оставили два первые верхние класса, а остальные отдали, по указанию Железникова, корпусному офицеру, поручику четвертой роты, Александру Андреевичу Лантингу.

С приятною наружностью, Лантинг соединял в себе необыкновенную доброту, нежность чувств и возвышенный ум. Он был поэт в душе, хотя и не писал стихов, и этим только отличался от незабвенного друга моего, Александра Сергеевича Грибоедова, с которым Лантинг был схож нравственно, как две капли воды. Лантинг и Грибоедов – это один ум и одна душа в двух телах! Если б они знали друг друга, они были бы друзьями и братьями. Лантинг даже манерами походил на Грибоедова. Лантинг вступил в корпус кадетом, при графе Ангальте, в 1788 году. Он сказывал мне, что родился в Лемзале (т. е. в Лифляндии или в Рижской губернии), но я не мог отыскать этой фамилии. Будучи кадетом, он долженствовал происходить из родовых дворян, как мной объяснено выше, следовательно, или фамилия эта пресеклась, или, быть может, она иностранная дворянская, признанная в России. Не справлялся я в Курляндии – там еще родятся люди с пламенною душою!

Лантинг жил сердцем в фантастическом мире, в мире добра, любви и поэзии, и на земле не нашел радостей. Он всегда страдал за других и за себя. Несправедливость и коварство людей проливали яд в его сердце, и он мучился, не будучи в состоянии помочь страждущим. Он любил… и ему изменили; прилепился душою к другу – друг оказался эгоистом! Мрачная меланхолия, как черная туча, покрыла его душу… Он искал рассеяния и утешения в любви детей, порученных ему Промыслом – и мы, дети, не изменили ему! Мы любили его при жизни, в наших детских летах; были преданы ему душевно в летах юношеских, и помним его состарившись! Лантинг, вскоре по выпуске моем, перешел в адъютанты (в капитанском чине) к генералу Кноррингу, ранен тяжело в первую турецкую войну, при императоре Александре, и умер от ран в Бухаресте. Памятник его в сердцах его питомцев, постигших его духовное величие!

Русская словесность расцвела при императоре Александре, под его благотворным влиянием, на плодоносной почве, возделанной императрицею Екатериною II. Жесткие формы, в которых был сжат наш богатый и звучный язык, сокрушились под пером Н.М.Карамзина, М.М.Сперанского, Василия Сергеевича Подшивалова, Ивана Ивановича Дмитриева, Михаила Никитича Муравьева, Василия Андреевича Жуковского. Вся литературная деятельность сосредоточена была тогда в Москве, под сенью знаменитого тогда университета. Там составлялись законы для языка и слога; там уже издавался Вестник Европы, Н.М.Карамзиным, Московский Меркурий, Петром Ивановичем Макаровым. Карамзин увлекал всех своим языком; Макаров предостерегал и поучал своими сильными и остроумными критиками, устремленными против бесталантных подражателей новизны. Как благодетельной росы ожидали мы, в Петербурге, каждой книжки Вестника Европы, читали, перечитывали и изучали каждую статью! Блистательные примеры возбуждали в нас охоту к изучению языка и страсть к авторству… Наставники наши поощряли нас и руководствовали.

Удивительно, как в каждой массе людей, обязанных жить вместе и действовать по одним правилам, например, в полках и учебных заведениях, долго держится дух, однажды утвердившийся каким-нибудь необыкновенным событием! Так в Сухопутном Шляхетном, а после в Первом кадетском корпусе преобладал дух литературный над всеми науками. В этом корпусе, как известно, возникла русская драматургия. Кадет Сумароков, современник Ломоносова, первый из русских начал писать трагедии и комедии, по образцам французских классических писателей, и первые русские актеры были также кадеты. В корпусе был устроен театр (1745 года), существовавший до директорства Кутузова, и кадетская труппа играла даже при дворе, в присутствии императриц Анны Иоанновны и Елисаветы Петровны. Когда, после того, составлена была императорская труппа, то набранные в разных городах России актеры жили в корпусе, и брали уроки декламации у корпусных офицеров: Петра Ивановича Мелиссино[32] и Петра Семеновича Свистунова[33], бывших лучшими актерами кадетской труппы. Балет также возник в корпусе. Танцевальный учитель Ланде составил характеристические танцы, которые исполняемы были кадетами, в костюмах, в присутствии высочайшего двора, и это подало мысль к учреждению балетной труппы, под руководством Ланде.

Внимание двора к русской литературе, слава Сумарокова и русский театр в корпусе, утвердили в кадетах любовь к русской словесности и отечественному языку, и эта любовь, поддерживаемая искусными преподавателями, каковы были Яков Борисович Княжнин и ученик его, Петр Семенович Железников, сделалась как бы принадлежностью корпуса, и переходила от одного кадетского поколения к другому, даже до моего времени. Кажется, после дух этот ослабел, или даже вовсе иссяк, когда в 1812 году и в последующих годах, по надобности в офицерах, выпущены, в одно время, почти все взрослые и, так сказать, унесли с собою все предания. У кадет последующей эпохи уже не осталось никаких воспоминаний и примеров, кроме имени графа Ангальта! С истреблением надписей на стенах рекреационной залы и на садовой стене, стерлось все прежнее в памяти кадет, и Клингер казался каким-то праотцем, Сатурном корпуса!

В наше время корпус полнился слухом о графе Ангальте. Офицеры и учители рассказывали нам о блаженных ангальтовых временах, о театральных представлениях в корпусе, о сочинениях кадетов, представленных императрице, и мы еще оживлялись прежним духом! Главное правило графа Ангальта состояло в том, что первый признак хорошего воспитания есть умение объяснять мысли свои словом и пером;что воин и гражданский чиновник должны непременно писать правильно на родном языке, и даже выражаться щегольски, и знать притом основательно хотя один из иностранных языков, особенно французский, тогда уже общеупотребительный в Европе. Это самое повторяли нам офицеры и некоторые учители, особенно Железников и Лантинг.

"Какая польза в учености, в познаниях, если человек не может употребить их в дело, не умея объяснить или передать того, что у него в голове!" – говорил Лантинг. "Безграмотный то же, что глухонемой. Чем живут Рим и Греция? Писателями! – Катул, Римник важнее Фермопил и Марафонской битвы, и переход Суворова через Альпы затмевает славу Аннибала; но подвиги древности кажутся выше, потому что изображены красноречиво. Безбородко, бедный армейский офицер, стал известен государыне по реляциям, которые он сочинял, и Безбородко стал графом и канцлером! Не каждому дан авторский талант, не каждого природа создала поэтом; но каждый может и должен уметь излагать мысли свои правильно, ясно, даже красноречиво, и для того надобно изучать язык и его грамматику, разбирать писателей, замечая в них хорошее и отвергая дурное, и беспрерывно упражняться в сочинениях…"

Так говорил Лантинг, и упражнял нас в грамматических и эстетических разборах русских писателей и в сочинениях, на заданные им темы. Тех кадетов, которые никак не могли ничего выдумать, он заставлял переводить с французского и с немецкого языков, чтоб приучить их к слогу.

Однажды, в какую-то горькую минуту, когда черная мысль промелькнула в голове Лантинга, он задал мне сочинение, взяв за тему стихи из псалма Давидова: «на реках Вавилонских тамо седоком и плакахом». Я сознался ему, что не заглядывал в псалтырь, и он велел прийти к нему, на квартиру, за книгой. Взяв псалтырь, я уединился, и стал читать заданный мне текст. При этом должен я заметить, что изучение церковного и, так называемого, славянского языка в наше время почитал ось необходимостьюдля познания языка русского, во всей его силе, и нам, с кафедры, толковали красоты Св. Писания и наши древние летописи. Перечитывая псалом, который долженствовал служить мне руководством к сочинению, я почувствовал, внезапно, как будто какое-то сотрясение в сердце… Мне стало грустно, я заплакал! Не было свидетелей слез моих. В уме и в душе моей ожили воспоминания детства: представились моему воображению родители, любимые мною слуги, родные поля и леса, и наконец мое сиротство, мои страдания без всякого соучастия в ближних, существование без любви, без ласки… Как будто в лихорадке схватил я перо, и стал писать… Слезы и чернила лились на бумагу. Исписав несколько листов, я свернул их, и не перечитывая положил под матрац моей постели. Явившись в класс, я представил Лантингу вверенную мне книгу и мое сочинение, и сказал: «Простите великодушно, если найдете тут ошибки и недописки. Я написал сгоряча, и признаюсь, не имел духа прочесть… Эта тема слишком тяжела для меня!» Лантинг стал читать про себя, и я не спускал с него глаз. Я заметил, что сперва легкий румянец выступил на его бледном лице, а потом глаза наполнились слезами. Положив бумагу мою в карман (чего никогда не делал он прежде), Лантинг подозвал меня к себе, обнял, крепко прижал к сердцу, поцеловал и сказал: «Ты не сирота, пока я в корпусе! Я заступлю тебе место отца, матери и друга!» Он велел мне приходить к себе на квартиру, во всякое время, свободное от кадетских обязанностей.

С этих пор началась для меня новая жизнь. Сердце мое жаждало ласки, участия, сострадания; ум требовал советов и руководства; врожденная благородная гордость (то, что мы называем амбицией), так сказать, задушала меня, не встречая никакого внимания и удовлетворения всем моим желаниям, всем потребностям души, и все чего я жаждал, нашел я в Лантинге и нашел в то время, когда уже мог понимать высокую цену всего этого, когда наиболее нуждался в этом, когда ум мой, как слабый стебель цветка, требовал подпоры, и рано развившаяся в сиротстве душа замирала без теплоты и света! О, как пламенно полюбил я Лантинга! Я за него дал бы себя изрезать на части, бросился бы в пламя!

Он был более нежели добр с кадетами, был, как говорится, слаб, никогда сам не наказывал и не жаловался старшим, и оттого часто подвергался неприятностям. Тех кадет, за которых Лантинг получал выговор, и кадет, оскорблявших его неприличными ответами, грубостью, я почитал личными моими врагами, и, по-кадетски, вызывал на дуэль, т. е. на драку, не смотря ни на рост, ни на силу! Весьма часто меня порядком проучали за это и даже, при победе, я часто должен был подвергаться наказанию; но мне приятно было страдать за обожаемого мною наставника, который журил меня за мою драчливость, не зная и вовсе не подозревая, что я сражался за него и за него подвергался наказаниям! Не боюсь, чтоб враги мои уличили меня во лжи, если скажу, что в течение всей моей жизни я почитал, почитаю и буду почитать первою обязанностью вступаться за друга и благодетеля… А иначе что же будет значить дружба и благодарность? Случалось со мною, что вместо признательности (которой я никогда не требовал), по крайней мере, вместо сознания моего самоотвержения, мне платили даже холодностью и горьким упреком: "а кто тебя просил!" Тяжело было на сердце, но я не исправился и не исправлюсь. В сатирах, которыми меня удостоивают наши русские писатели, меня называли даже собакою! Пусть будет так. Правда, собака бросается на обидевших ее господина, и эта собака лучше мудрого эгоиста; а дружба и благодарность должны господствоватьв сердце. Дети мои, это урок для вас!

К Лантингу собиралось много кадетов, по знакомству его с их родственниками. Особенно поручены ему были братья Тагайчиновы (вышедшие в артиллерию), которые имели в его квартире отдельную комнату. Тут собирались для отдохновения от кадетского шума унтер-офицер Бринкен (курляндец), братья Берниковы (вышедшие лейб-гвардии в Семеновский полк) и некоторые другие; но истинно родительское попечение Лантинг имел обо мне одном, давал мне книги для прочтения, и заставлял делать разборы, т. е. сообщать ему мое мнение о прочитанном, с отметками того, что мне нравилось или не нравилось. Потом он рассматривал мои разборы, подтверждая или опровергая мои мнения риторически, эстетически и философически. Таким образом прошел я с ним Древнюю историю, Историю Греции и Рима и новые события до Французской революции включительно, прочел Путешествие Анахарсиса по Греции и Азии, сочинение Бартелеми и много других книг. Кадетам верхних классов позволялось ходить в корпусную библиотеку, и, по рекомендации Лантинга, библиотекарь наш, Г.Фолар, позволял мне брать книги в роту. Это было для меня великое блаженство. Я был, как рыба в воде! При чтении я упражнялся в переводах с французского и немецкого языков. Начальные основания латинского языка я приобрел у Цыхры – и Лантинг, который очень хорошо знал латинский язык (брав частные уроки), занимался со мною, в свободные минуты, переводами с латинского и грамматикой, для собственной забавы, как он говорил тогда. Но главнейшую пользу для моего образования извлекал я из бесед его. Тут открывались передо мною в живых картинах древний и новый миры, с их духовною жизнию, и чудеса природы в творениях Создателя! А будущность – она казалась блистательною зарею, обещавшею красный день!

Кроме книг, служивших к моему образованию, я читал – нет, не читал, а глотал романы и повести, т. е. все, принадлежащее к изящной словесности или беллетристике. Тогда в моде были повести Мармонтеля, г-жи Жанлис, романы Дюкре-Дюминиля, г-жи Радклейф, и вообще роды чувствительныйиужасный. Все, что обращало на себя внимание публики, было прочитано мною. Бедную Лизу, Наталью Боярскую дочь, Марфу Посадницу, Мою исповедь, Рыцаря нашего времени и прочие повести и рассказы Карамзина я знал почти наизусть. Ни одна живая Лиза не стоила мне в жизни столько слез, сколько я пролил по Бедной Лизе, Карамзина! Письма русского путешественника составляли мое наслаждение. Лантинг представил нам эти письма, как образец легкого, живого рассказа, и как доказательство светлого, беспритязательного, здравого ума автора. Часто говорил нам Лантинг: «Бюффон произнес великую истину, сказав: le style – c'est 1'homme (слог – это человек). Можно научиться писать правильно, так что ваше сочинение будет без задоринки, гладко, хоть шаром покати, но в то же время оно может быть холодно, как гладкий, прозрачный и блестящий лед! Можно, с усилием ума, приобрести механизм, но никакая наука не может научить, как сообщается слогу движение, жизнь, одушевление, легкость, летучесть… Все это проистекает из ума и из души человека…» По слогу, говорил Лантинг, не с кафедры, а у себя дома: по слогу я узнаю человека! Напыщенность, надутость, аффектация, изысканность, тяжесть, растянутость, водянистость, холодность слога, точно так же как и противоположности его: живость, пламенность, сила, движение, естественная простота и ясность, суть верные отпечатки характера автора – зеркало его души!

Совершенная правда. Но к этому надобно еще прибавить, что как характер иногда изменяется в людях, по обстоятельствам (honores mutant mores), так и слог принимает формы естественности или искусственности от положения человека в обществе, если душа не в силах исторгнуть ума из оков светских обстоятельств. Карамзин, пока был независимым литератором, увлеченным природой на это поприще, как пчела на луг, Карамзин был прост, мил, летуч, естествен в слоге; когда же он, в звании историографа, захотел казаться важным, серьезным, красноречивым, по тогдашнему убеждению, будто бы слог должен соответствовать предмету, и по тогдашнему учению, будто в словесности должны существовать наличные слоги: простой, средний и высокий, Карамзин, до седьмого тома Истории Российского Государства, надут, напыщен и неестествен в слоге. Я доказывал, в моем Северном Архиве и в приложениях к нему, в Литературных Листках, что в этих томах, у Карамзина, все реки глубокие, все долины обширные, все горы высокие, все юноши прекрасные, все старцы добродетельные. Есть у Карамзина, в этих томах, даже молодые юноши!!! Все эти прилагательныенабраны для круглости и звучности периодов, и педанты верили и верят, что только тот слог образцовый, который составлен из периодов. СVIII тома Истории, Карамзин снова вошел в свой натуральный характер, и за исключением некоторых мест, слог его в этом и последующих томах естествен и прост, как душа его, честная и благородная.

Еще с первых юношеских летах я не принимал разделений слога на простой, средний и высокий, и на размеры его, сообразно предметам, и осмеливался даже спорить с обожаемым мною наставником, утверждая всегда, что человек должен описывать все, простое и высокое, по внушению своего ума и чувства, описывать, как ему представляется, не изыскивая слов и не подбирая их умышленно, для эффекта. Марфа Посадница, Карамзина, Гонзалв Кордуанский, Флориана, Инки,Мармонтеля, мне никогда не нравились, потому что они написаны цветистым, неестественным слогом (prose poetique или prose fleurie). Нынешние русские драмы или трагедии (не знаю как их назвать) мне не нравятся по той же причине. Нас уверяют, что они писаны стихами, пятистопными ямбами, а я вижу в них только напыщенную, раздутую, рубленую или крошеную прозу, в роде Гонзалва Кордуанского или Кадма иГармонии, Хераскова. Один писатель, впрочем талантливый, пошел в наше время еще дальше. Он даже отверг ритм, или размер в своих драмах, на заглавии которых выставлено, что они писаны стихами! Стихи без меры (ритма) и без рифмы – еще хуже, нежели музыка без гармонии! Но в наше время все сходит с рук! Только В.А.Жуковский и А.С.Пушкин умели сохранить музыкальность и все красоты гармонии в своих безрифменных стихах.

У Лантинга я познакомился с кадетами, двумя князьями Броглио (Dues de Broglio) и с сыном Ф.И.Клингера, Александром, которые ходили к нему, когда он бывал дома. С меньшим Броглио и Сашей Клингером я был даже дружен. Первые два были эмигранты, юноши, получившие хорошее первоначальное домашнее образование, а Саша Клингер, сын нашего директора, был ангел душою и лицом. Сколько приятных минут провели мы вместе с Сашей Клингером и меньшим Броглио, мечтая о будущем! Саша Клингер ввел нас к своей матери (она была русская), умной, нежной и в полном смысле добродетельной даме, которая обожала своего единственного сына, и ласкала нас, друзей его. Несколько раз Ф.И.Клингер заставал нас у своего сына, которого он также любил страстно, и позволял нам играть с ним, исследовав, чем мы занимаемся. У Лантинга видывал я часто старшего брата Броглио, уже поручика в Преображенском полку, и барона Ивана Ивановича Дибича, также офицера (не помню поручика или подпоручика) в Семеновском полку. Оба они приходили в корпус чертить планы, под руководством нашего учителя, полковника Черкасова, и учиться русскому языку на дому у Лантинга. Старший князь Броглио убит под Аустерлицем, меньший Броглио и Саша Клингер (бывший также офицером Семеновского олка) убиты в русских рядах, в Отечественную войну; барон Дибич, в последствии граф Забалканский и фельдмаршал, скончался в последнюю польскую войну. Среднего князя Броглио я видал в Варшаве, при возвращении его в отечество, во Францию, в 1816 году. Все они были люди отличные, с умом, с душою, с дарованиями. Обхождение с этими отличными молодыми людьми имело на меня сильное влияние. Я видел живые примеры хорошего у Лантинга и дурного между некоторыми из кадет.

Страсть к авторству беспрерывно усиливалась во мне. Это было не желание славы и известности, не жажда похвал, одним словом, не напряжение тщеславия и самолюбия, этих мелких несносных страстишек, которые квакают, как лягушки в болоте, чтобы обратить на себя внимание, пока аист критики не пришибет их. Нет, во мне было непреодолимое влечение излить чувства и мысли мои, которые, так сказать, угнетали мой малый умишко и мое юношеское сердце. Начитавшись, наслушавшись и раздумав, я приобретал свои понятия о многих вещах, свой взгляд на предметы, часто не согласные с тем, что я читал и чему меня учили. Мне хотелось изливать все это на бумагу, как будто для того, чтобы очищать в уме и сердце место для новых впечатлений и ощущений. Я знал хорошо, что меня ожидает не слава и не награда, а насмешки товарищей и неприятности. Школа есть микроскопический уголок света: это гнездо, хранящее в себе зародыши тех страстей и предрассудков, которые, вылупившись из прокрывающей их коры, подобно хищным птицам, будут страшны разуму и заслуге или тихим ощущениям души. Слово сочинитель есть упрек или насмешка в животном, механическом мире. Сочинитель, по мнению словесных машин, есть человек ни к чему не способный, есть существо только терпимое (tolere) в обществе. Одни мужи великие, одаренные высоким разумом, постигают пользу и достоинства существа мыслящего, извлекающего из всего первоначальные истины, подобно пчеле, извлекающей из всех растений мед. Но великие мужи еще реже родятся на свет, чем великие писатели. – Если справедливо, как утверждали некоторые физиологи, что головные нервы, служащие орудием душе и разуму, почти то же, что клавиши на фортепиане, то, по несчастию, нерв или клавиш сатиры был во мне громче других клавишей, и всякая неправда и несправедливость, трогая душу мою, раздавалась громко в уме, и звуки эти требовали излияния. Я уже и тогда чувствовал, что это несчастье! История Сократа была мне хорошо известна, и земля еще полнилась слухом о французском поэте Жильбере, который, будучи доведен до госпиталя, с отчаяния подавился ключом! Предвидя все то, что испытал впоследствии, я, однако ж, не мог заглушить в душе вопля природы. И.И.Дмитриев сказал справедливо: «Гони натуру в дверь, она влетит в окно!»

Между серьезными историческими работами, между упражнениями в переводах и отчетах о прочитанном, для упражнения разума, я писал басни, сатиры, начинал поэмы, комедии, и все эти отрывки расходились по корпусу… Я прослыл сочинителем. Этим я, как водится, приобрел друзей и врагов. Все это точно так же, как в свете. Некоторые из моих добрых товарищей до сих пор сохранили корпусные мои сочинения, и еще в текущем 1845 году, генерал-майор Аполлон Никифорович Марин дал мне басню моего сочинения, которая в то время была представлена братом его, Сергеем Никифоровичем, великому Державину, и им письменно одобрена. Другие из моих товарищей даже сохранили в памяти некоторые из корпусных моих стихов. Не привожу ничего из этих детских произведений… это были только вспышки. Укрепившись разумом, я понял все величие поэзии, и отказался от стихов. Стихотворство то же, что игра на скрипке: кто не может играть так, как Паганини или Липинский, тот не должен играть в публике. В прозе мысли, чувства, картины подчиняют себе слог, в поэзии слог (стихи) определяет достоинство произведения. Россини был б смешон, если бы захотел сам петь перед публикою то, что прельщало всех, когда пели Малибран и Рубини! Проза богатая нива, поэзия – цветущий и плодоносный сад: и то и другое превосходно, если хорошо возделывается… Но… каждому свое: suum cuique!

У Лантинга встречал я часто поэта Крюковского, прославившегося в свое время трагедиею: Пожарский, или Освобожденная Москва. Крюковской был подпоручиком в нашем корпусе, тихий, скромный, добродушный человек, бывший известным в корпусе более своею рассеянностью, нежели поэзией. Он всегда забывал, в каком-нибудь углу, свою шляпу и перчатки, будучи на дежурстве; иногда являлся в роту без шарфа или без шпаги, и во фрунте делал ужасные промахи. Он был белокурый, приятной наружности молодой человек, приятной наружности молодой человек, и чрезвычайно ласковый в обхождении. Я помню литературный спор, бывший однажды в квартире Лантинга, между Крюковским, старшим Броглио и будущим фельдмаршалом, бароном Иваном Ивановичем Дибичем. Дибич утверждал, что у французов нет поэзии, и что трагедия их скучная, тяжелая, сухая декламация. Крюковской и Броглио сильно защищали Расина, Корнеля, Кребильона и Вольтера, а Дибич уничтожал их, противопоставляя Шекспира, Лессинга, Гете и Шиллера, в которых Крюковской и Броглио, наоборот, не признавали никакого трагического достоинства. Лантинг склонялся на сторону Дибича, но судил не так резко, отдавая справедливость французам. Дибич победил, доказав, что Крюковской и Броглио вовсе не знают немцев, но не убедил их; на меня же, безмолвного слушателя, этот спор произвел удивительное влияние.

Я стал прилежно учиться немецкому языку, и когда, чрез несколько времени, мог прочесть, с помощью лексикона и толкований Лантинга, Эмилию Галотти, Лессинга, и Коварство и любовь, Шиллера, я перенесся в другой мир, а когда потом увидел их на немецком театре (в доме графа Кушелева), я склонился совершенно на сторону немцев. Немецкий язык показался мне во сто раз труднее французского, во-первых, потому что я раньше стал учиться по-французски, а во-вторых, оттого, что французский, так называемый, классический язык, состоит почти исключительно из условных фраз и форм, когда, напротив, каждый немец пишет своим языком, употребляя слова и обороты по произволу, и не стесняясь никакими правилами в картинах и выражениях. Правда, от этого у немцев мало щегольских писателей, зато много сильных. Музыкальность немецкого языка тяжелая, изложение часто запутанное, от длинных периодов (даже и в прозе Шиллера), но мыслей бездна, а в чувствах свежесть и сила.

Видя необыкновенно ласковое обхождение со мною Лантинга, гости его иногда удостоивали меня своего внимания, а Крюковской даже и беседы. Лантинг, по благосклонности своей, нашел одно классное мое сочинение на заданную тему (описание Катульского сражения) достойным того, чтоб показать собравшимся у него приятелям, вероятно, для ободрения меня. Дибич сказал, при этом случае, замечательные слова, которых никогда не забуду. "Обработывайте ваш талант, молодой человек, (cultivez votre talent,jeune homme), и помните, что без Квинта Курция не было бы для нас Александра Великого, а без Тацита Агриколы!" Во всю свою жизнь, и даже на высоте своей славы, Дибич всегда уважал литераторов, обходился с ними ласково, и оказывал им услуги, если это от него зависело, что засвидетельствует товарищ мой, Н.И.Греч.

Однажды, Н.И.Греч, не зная лично графа И.ИДибича, пришел к нему просить о какой-то милости сиротам одного заслуженного генерала. Сперва Дибич, обремененный делами, принял его довольно холодно, и сказал, что на это есть формы, но потом, спросив о его фамилии, и узнав, что пред ним сочинитель Русской грамматики, попросил в кабинет, обласкал и исполнил просьбу.

Покойный граф И.ИДибич был чрезвычайно добр душою, имел необыкновенный ум, глубокие, разнообразные познания, и страстно любил просвещение, т. е. науки и литературу. Ему иногда вредила необыкновенная вспыльчивость и какое-то внутреннее пламя, побуждавшее его к беспрерывной деятельности. Во время последней турецкой войны, прославившей его имя переходом чрез Балканы, русские прозвали его, в шутку, Самовар-Паша, именно от этого вечного кипения. Прозвание это, нисколько не оскорбительное, живо изображает его характер. Замечательно, что это прозвание не новое. Однажды Дибич, в споре с кротким и тихим Броглио о Семилетней войне, упомянул неосторожно о Росбахском сражении, в котором, как известно, французы были разбиты Фридрихом П. Броглио оскорбился и замолчал, но в отсутствие Дибича изъявил свое неудовольствие перед Лантингом. «Не принимайте этого в дурную сторону», сказал Лантинг: "Дибич добрейшая душа, и не имел намерения вас оскорбить. Но он вечно кипит, как самовар, и к нему надобно приближаться осторожно, чтоб не обжечься брызгами!" Сравнение Дибича (малорослого, плотного, с короткою шеей и высокими плечами) с самоваром, показалось всем присутствовавшим так забавно, что все расхохотались, а Броглио больше всех. После этого, при имени Дибича или при встрече с ним, я всегда вспоминал эту шутку, и весьма удивился, когда услышал повторение этого сравнения через много лет!

А что сталось с моей музыкой? Матушка, уезжая из Петербурга, поручила одному своему знакомому платить за уроки на фортепиане, но мне было невозможно и некогда заниматься этим, при переходе в гренадерскую роту. Невозможно было потому, что негде было поставить инструмента, а в малолетное отделение, к мадам Боньот, нельзя было ходить, когда бы мне захотелось; некогда было потому, что для меня важнее было справиться с моими пуговицами и плетешками, чем с клавишами и струнами. Фортепиано взял знакомец матушкин, а гитару (в ящике и под ключом) я удержал и хранил под кроватью, но играл весьма редко. Когда я познакомился с Лантингом, он велел перенесть гитару к себе, сожалел, что я бросил фортепиано, и советовал мне упражняться в музыке, говоря, что для военного человека познание музыки чрезвычайно полезно.

"Может случиться, что ты будешь стоять на квартирах, в каком-нибудь уединенном месте, где не будет никакого общества, никакого рассеяния. Нельзя же все читать и писать, и вместо того, чтоб для рассеяния играть в карты или болтать вздор, ты найдешь приятное препровождение времени в музыке, доставляя удовольствие и себе и другим. Это может отвлечь тебя от дурного общества, в котором приобретаются дурные привычки и склонности. Я знал несколько отличных молодых людей, подававших о себе прекрасные надежды, которые спились с круга, ища рассеяния в веселых обществах. Да избавит тебя Бог от этого!

Учись музыке и рисованию: эти два искусства доставят тебе много радостей в жизни!" Я послушался Лантинга, принялся снова за ноты и гитару, и забавлял его и товарищей моими песенками. Это маловажное обстоятельство привожу по двум причинам: во-первых, чтоб повторить молодым людям совет Лантинга на счет пользы музыки, а во-вторых, что это обстоятельство имело довольно важные последствия и для меня, и для корпуса вообще.

В корпусе были два хора певчих, один из кадет, а другой из корпусных служителей и людей наемных. Тогда певческие хоры не ограничивались одним церковным пением, но певали также во время стола, на вечерах и вообще на празднествах, кантаты, гимны, стихи на разные случаи, положенные на музыку, русские и малороссийские песни. У знатных и богатых людей почиталось необходимостью содержать оркестр и хор певчих. Теперь это вывелось из моды. В последнее время, превосходный оркестр был у покойного В.В.Всеволожского, а теперь только князь Б.Н.Юсупов содержит музыку. Странствующие немцы и богемцы заменили домашние оркестры. – Хор корпусных певчих (из вольных и корпусных служителей) был превосходный. Бас, по имени Бабушкин, славился во всем Петербурге. И точно, голос Бабушкина был необыкновенный: рев Брейтинга перед ним то же, что чириканье стрекозы перед карканьем ворона! Корпусные певчие, в праздники, после обеда, певали в саду, в беседке, светские гимны и песни. Помню эффект, произведенный на меня кантатою, начинавшеюся куплетом:

О судьба!

Исполни ты желанья наши, Несчастных, жалостных сердец, О судьба, о судьба!

Бабушкин пел этот куплет соло своим громовым голосом, и хор повторял, с различными вариациями. Я думал тогда о Пурпуре!.. Превосходно пел этот хор любимую малороссийскую песню светлейшего князя Потемкина, бывшую в моде во всей России, пока жил и властвовал Потемкин: «На бережку, у ставка» – и стихи Державина: «Краса пирующих друзей», и т. п. – Не знаю, по чьему желанию и повелению вздумали усовершенствовать кадетский хор, и пригласили знаменитого Бортнянского выбрать голоса и обучать певчих. Товарищи уговорили меня вступить в хор, и Бортнянский нашел, что я к этому способен, тем более, что уже знал ноты и важнейшие правила вокальной музыки. Я занял место альта-солиста.

Надобно знать, что я до такой степени обрусел в корпусе, что ходил с товарищами в русскую православную церковь, даже учился православному катехизису в классах, у протоиерея Колосова, и был одним из лучших его учеников. В корпусе была и немецкая церковь и католическая каплица (chapelle), но католиков было весьма мало, человек десяток, и как из них оставалось по воскресеньям человека три (помню только кадет Дрентельна и Эдуарда), то мне скучно было ходить в эту каплицу и слушать латинскую обедню, без певчих и без музыки. Катехизису учились католики в квартире патера, жившего в корпусе. По-польски я почти забыл, и хотя понимал легкий разговор, но сам не мог уже объясняться, да и другие забыли, что я не природный русак. Когда случалось, что меня спрашивали, из какого я племени (иные офицеры и учители по моей фамилии полагали, что я родом из Булгарии), то я всегда отвечал, что русский. Итак, я пел на клиросе (или как у нас говорят неправильно: на крылосе), вовсе не подозревая, чтоб это могло быть неприличным.

Однажды в корпусной церкви был большой праздник: происходила хиротония архиерея[34] (не помню, какого по имени). В церкви было множество гостей и только лучшие кадеты, потому что для целого корпуса не было места. Певчие были на двух клиросах. Кадетский хор пел концерт, сочинения Бортнянского, под его личным регентством, и мне пришлось петь соло. И теперь помню и музыку, и слова этого соло: «От восток, солнце на запад, хвально имя Господне!» Бортнянский выставил меня вперед перед хором, и я пел в пол-оборота в публике. Вдруг в толпе поднялся глухой шум… одной даме сделалось дурно, и ее вывели под руки из церкви. Я оглянулся… это была… моя мать!..

Дрожащим голосом окончил я соло, и сказав, что мне дурно (у меня точно закружилась голова) – выбежал из церкви. Для матушки вынесли стул из ближней квартиры и стакан холодной воды… Она сидела склонив голову на руки сестры моей, Антонины… Я с воплем бросился в объятия матери!..

Ей до того стало дурно, что принуждены были перенести ее в учительскую квартиру, и положить на софу. Явился наш доктор Зеленский, со спиртами и ланцетом, но обошлось без кровопускания, и матушку привели в чувство оттираниями. Во все это время я рыдал, и надлежало вывести меня из комнаты. Часа через два матушка совершенно оправилась. Мы пошли к майору Ранефту, который отпустил меня с матушкою домой. По счастью случилось, что были два праздничные дня сряду. Это было летом, в половине августа.

Матушка жила в Большой Морской, в доме г-жи Байковой (во втором замужестве графини Морель), в Отель де Гродно. Когда мы сели в карету, матушка молчала, держала меня за руку, и смотрела на меня сквозь слезы. Сестра удивлялась, как я вырос и возмужал. В самом деле, вытерпев все испытания, я был здоров и крепок, не боялся ни жара, ни холода, ни жажды, ни голода, по смыслу присяги Петра Великого: «как храброму и не торопливому солдату надлежит».

Когда мы приехали на квартиру, и матушка совершенно успокоилась после обморока, она начала меня расспрашивать, не переменил ли я веры. Я отвечал, что меня никто к этому не приглашал и не понуждал, но что я хожу в русскую церковь потому, что мне кажется в ней лучше, и что готовясь быть русским офицером, я полагаю, что мне приличнее быть русской веры… Не помню, какие аргументы представил я в оправдание моего предпочтения русской веры, но матушка объявила мне, что если я не желаю ее смерти, то должен ходить в католическую церковь и учиться религии у католического священника, прибавив, что единственная причина ее обморока была та, что она застала меня в русской церкви, узнав об этом в роте, и что при одной мысли об этом, она чувствует смерть в сердце. Пошли слезы, увещания, и наконец матушка, известив меня о смерти моего отца, священною памятью родителя заклинала меня сохранить его веру!.. Разумеется, что я повиновался.

Смерть отца произвела на меня ужасное впечатление. Это была перваявечная разлука, и притом с нежно-любимым и самым близким сердцу существом. От слез я перешел к какому-то онемению чувств, и недели две не мог ничем заняться. Лантинг объявил учителям причину моего столбняка, и тем избавил меня от неизбежных неприятностей. Происшествие с матушкою в корпусной русской церкви, и рассказы ее в обществах об ужасе, объявшем ее, когда она узнала в церковном певчем своего сына – наделали шума. Римские католики испугались; иезуиты ударили тревогу: с тех пор учрежден был особый класс, для преподавания римско-католического катехизиса, и римским католикам приказано было ходить в свою церковь. Мне это не весьма нравилось… но надлежало повиноваться.

Все шло своим чередом в корпусе, сегодня как завтра, завтра как сегодня. После экзамена меня перевели, не взирая на лета, во второй верхний класс и в пятую роту[35], из которых уже выпускали в офицеры, в артиллерию и в свиту его императорского величества, по квартирмейстерской части (ныне Главный штаб его императорского величества). Пятою ротою командовал прежний капитан мой, Шепетковский, произведенный в майоры. Положение мое, в отношение моего благосостояния, нисколько не переменилось. Шепетковский был так же добр и ласков, как и Ранефт, и офицеры были люди снисходительные. Во втором верхнем классе я стал обучаться долговременной фортификации и артиллерии (с черчением), ситуации (сниманию мест с натуры), высшей математике, физике, уже в слиянии ее с химией, и вообще всем наукам высшего курса. Русскую литературу преподавал здесь Железников, который принял меня весьма хорошо, по особой рекомендации Лантинга.

Говоря о Первом кадетском корпусе, нельзя не вспомнить об Андрее Петровиче Боброве. В мое время он был простым канониром, потом унтер-офицером корпусной полиции, после того произведен в чиновники 14 класса, а наконец сделан корпусным экономом. Замечательное лицо Андрей Петрович Бобров! Это образец русского добродушия, русской сметливости, смышлености и умения пройти сквозь огонь и воду не ожегшись и на замочившись. Бобров скончался в чине статского советника, с Владимирским крестом на шее, любимый и уважаемый и начальниками и подчиненными, а особенно любимый кадетами. Он умел так вести дело, что, не взирая на удвоившийся комплект кадетов и на возвышение цен на съестные припасы, при равенстве расходных сумм, кадеты во время его экономства имели лучшую пищу, нежели тогда, когда на экономстве восседали люди высшей породы, а впоследствии весьма богатые. Офицерское кушанье было таково, что холостякам вовсе не нужно было обедать и ужинать в трактирах. Бобров чрезвычайно любил кадет, с которыми провел всю свою жизнь, и невзирая на проказы с ним, никогда не жаловался на кадет, а угождал им, как мог. У него всегда были в запасе булки и пироги для тех, которые, будучи оставлены без обеда за шалость, прибегали к его добродушию. Но в таком случае надлежало его убаюкать и обещать раскаяние и исправление. Притворяясь сердитым и непреклонным, Бобров оставлял пирог или булку на столе, и уходил в другую комнату, крича: "извольте убираться!" Кадет брал съестное, и уходил. Это, что называется, sauvez les appar Fences! Некоторым бедным, но отличным кадетам Бобров помогал деньгами при выпуске их в офицеры. Величайшею его радостью, живейшим наслаждением было, когда воспитанник корпуса, после нескольких лет службы, по выпуске, навещал его, чтоб сказать ему доброе слово.

Проезжая, однажды, мимо корпуса, не задолго до его кончины, мне вздумалось завернуть к Боброву – и я, в качестве старого воспитанника, сказал, что приехал поблагодарить его за попечение о моем детстве, и припомнил ему, как он, быв еще полицейским унтер-офицером, поймал меня ночью на галерее с шутихой, и на обещанье мое отречься навсегда от любви моей к фейерверкам, не пожаловался на меня дежурному офицеру, а только отнял мои снаряды, и тем избавил меня от неизбежного наказания. Бобров расплакался, как дитя, от радости. "Вы помните это, вы не забыли этой мелочи!" говорил сквозь слезы добрый старик, обнимая и прижимая меня к сердцу. Потом он засуетился, вздумал угощать меня, хотел непременно влить в меня несколько самоваров чаю, выдвинул целую корзину вина, и я принужден был силою вырваться от него, и бежать от его радушия не оглядываясь. Ну, уж это русское радушие! Не одного свело оно в могилу. Бобров не оставил после себя состояния, следовательно, некому воспевать и прославлять его. Племянник его, бедный чиновник, добывавший лишнюю копейку деланием бумажных коробочек, вне службы, похоронил на свой счет дядю, через руки которого прошли казенные миллионы! Кладу цветок на могилу доброго человека.

Когда в первом корпусе был театр, когда кадеты танцевали на придворных балах и отличались на придворных каруселях, тогда весь город обращал внимание на корпус. Когда же он ограничился своей внутренней деятельностью, в городе почти позабыли о нем. И вдруг все заговорили о корпусе! Что это такое? Объявлено в афишах и в газетах, что в корпусе будет спущен воздушный шар, и что на нем взлетят на воздух, кроме хозяина шара, несколько любителей физических опытов. В корпусном саду, т. е. на плац-параде, где бывает ученье, стали строить огромный амфитеатр, привлекавший множество любопытных. Некто Черни, кажется родом богемец, затеял это предприятие. Это было время, близкое к изобретению воздухоплавания Монгольфьером и к усовершенствованию его опытами Бланшара. Вся Европа говорила об этом, как теперь о железных дорогах, и на воздухоплавание полагали несбыточные надежды. Предприятие Черни взволновало Петербург, и еще до окончательной постройки цирка все первые места были разобраны. Это было осенью (кажется, 1803 года). Наконец настал день, назначенный для воздушного путешествия. Бывший полковник в лейб-гусарском полку, индийский[36] князь Визапур, со своим темно-оливковым лицом (почти черным) и кудрявыми волосами, расхаживал посреди цирка, между множеством гвардейских офицеров и первых щеголей столицы, привлекая на себя общее внимание. На него смотрели с удивлением и каким-то тайным страхом. Он получил позволение подняться на воздух, вместе с Черни. Между тем, пока съезжалась публика, в первой аллее сада, примыкающей к плац-параду, наполняли шар газом, между четырьмя высокими холстинными щитами, чтоб скрыть от публики шар и приготовительные работы. Вокруг этого места выстроена была цепь кадетов с ружьями. Музыка гремела возле богатого павильона, устроенного для царской фамилии. Вдруг раздался треск!..

Это что? Шар лопнул! – закричали в аллее – и эти слова пронеслись по всему амфитеатру и возбудили сильное негодование. Обманщик! – раздалось в толпе, и множество народа бросилось из амфитеатра к аллее, где был шар, и к кассе, где миловидная дочь Черни, долженствовавшая также подняться на воздух, продавала билеты. Там также был кадетский караул. Раздраженные зрители хотели приколотить Черни, за то, что вместо воздушного шара он надул публику, а другие хотели только получить обратно свои деньги. Произошел ужасный беспорядок – шум, крик, толкотня; но кадеты отстояли, защитили и самого Черни, и дочь его, и кассу, и публика должна была выбраться из сада ни с чем. Finita la comedia! Полиция объявила, что на другой день будут выдавать деньги за билеты, в надлежащем порядке.

Кадеты показали себя молодцами: сомкнули ряды и прикладами отогнали дерзких. Помню, что более всех отличился кадет Хомутов, высокий, красивый парень (бывший потом отличным командиром кавалерийского полка и, кажется, генералом), в защите миловидной дочери Черни, которую охранял также и князь Визапур. Не знаю, что сталось с Черни. Говорили, что он был посажен в тюрьму, и будто открылось по следствию, что он нарочно так устроил дело, чтобы шар лопнул; но верно то, что он не возвратил и десятой части собранных им денег. Многие богатые люди вовсе не посылали за деньгами; другие послали и, не добившись толку, посмеялись и забыли; прочие посердились, побранили немца, и замолчали. Худо то, что Черни несправедливо разглашал, будто часть кассы его разграбили, когда никто не прикоснулся к ней. Черни умер в Петербурге, но миловидная дочь его скоро утешилась от всех случившихся с ней горестей. Она долго щеголяла по Петербургу, под покровительством добрых людей, сострадающих несчастной красотке.

После этого приехал в Петербург известный воздухоплаватель Гарнерен, и также возвестил, что взлетит на воздух из корпусного сада. Он исполнил дело свое мастерски, без дальнейших приготовлений, без постройки цирка. Удивительное зрелище воздушный шар! Истинная характеристика нравственной природы человека! Гарнерен поднимался в воздух, кажется, три раза. В одном воздухоплавании сопутствовала ему жена его; в другом взлетал с ним помощник его, мусье Александр, красивый, видный мужчина, удивительной смелости и расторопности. На огромной высоте он завернулся в сеть парашюта, и выпрыгнул из лодки. Сердца зрителей вздрогнули. Несколько времени он, в падении, вертелся как брошенный камень; многим дамам сделалось дурно, все ожидали несчастной развязки, и вдруг парашют распустился, и понесся медленно на землю. Раздались рукоплескания, крики ура – и парашют опустился на корпусном дворе, однако же не без опасности, потому что, в самом углу, едва не зацепился концом о кровлю. Мусье Александр, ступив на землю, выпутался ловко из сети парашюта, подпрыгнул, щелкнул пальцами, и воскликнул: «на этот раз спасен!»

С Гарнеренем в третий раз поднимался в воздух генерал Л-в, человек любезный в обществе, bon vivant, всем тогда известный в Петербурге. На этот счет ходили тогда по городу, нельзя сказать стихи, а рифмованная шутка:

Генерал Л-в

Взлетел до облаков,

Просит богов

Об уплате долгов.

На землю возвратился,

Ни с кем не расплатился!

Этой шуткой и правда дошла до императора Александра, и он, посмеявшись, велел заплатить долги генерала Л-ва, приказав ему сказать, что это последние деньги, которые посыпались на него с неба!

Из внешних событий, имевших влияние на корпус, припомню только празднование (в 1803 году) столетия от основания Петербурга. Мы участвовали только в общем параде войск, вокруг монумента Петра Великого, на Исаакиевской площади, и слушали молебствие под открытым небом. Наш корпус, уже одетый по новой форме, в киверах и коротких мундирах, стоял возле самого монумента, на первом месте. Это было впервые, что корпус был в параде вместе с полками гвардии и армии, и до моего выпуска в другой раз это не повторялось. – Из нововведений по фронтовой части помнятся мне два. У нас прежде не было музыки, а были только кларнетисты[37],в каждой роте по одному. Когда роты учились отдельно, один кларнетист играл известный Дессауский марш, Фридриха Великого, а при батальонном ученье кларнетисты играли вместе. При императоре Александре Павловиче в полках заведена музыка, и цесаревич доставил это удовольствие корпусу. В это же время кадетов стали обучать стрельбе холостыми зарядами. Прежде того знали только ружейные приемы, но не умели заряжать ружья порохом. По учебной части введено важное улучшение. М.С.Перский, человек отлично образованный, произведен, поновому положению, из капитанов в подполковники, и назначен инспектором классов. По его представлению, при первом верхнем классе учреждено было отделение, в особой комнате, для чертежной и вообще для занятия высшими военными науками и математикой. Туда поступали лучшие ученики. Класс этот назывался офицерским отделением. Цесаревич в.к. Константин Павлович доставил еще два благодеяния корпусу. По его представительству стали выпускать из корпуса в гвардию, офицерскими чинами, и недостаточным кадетам, выпускаемым в артиллерию и в армию, назначено денежное пособие на обмундировку.

Но самый важный нравственный переворот в корпусе, т. е. между кадетами, которые хотели что-либо знать, произвело издание П.С.Железниковым классной книги (Lesebuch), под заглавием: Сокращенная Библиотека (в 4 частях). Это избранные места и отрывки (имеющие полный смысл) из лучших русских писателей (в стихах и прозе), из древних классиков и знаменитейших французских, немецких и английских старых и новых писателей, в отличных переводах. Железников извлек, так сказать, эссенцию из древней и новой философии, с применениями к обязанностям гражданина и воина, выбрал самые плодовитые зерна, для посева их в уме и сердце юношества. Различные отрывки в этой книге заставляли нас размышлять, изощрять собственный разум и искать в полных сочинениях продолжения и окончания предложений, понравившихся нам в отрывках. Кроме того, в Сокращенной Библиотеке мы находили образцы слога и языка, примеры систематического изложения мыслей и примеры гражданского и военного красноречия. Книга эта была для нас путеводительною звездою на мрачном горизонте, и сильно содействовала умственному нашему развитию и водворению любви к просвещению.

ГЛАВА II

Петербургское общество при начале царствования императора Александра. – Первенство любезности и барства в роде Нарышкиных. – Неподвижные звезды на горизонте общества. – Благодетельные государственные учреждения и высокое направление. – Страсть к увеселениям. – Театры. – Музыкальное собрание. – Маскарады Фельета. – Загородные праздники и шлюпки. – Дешевизна. – Граф Валицкий и слухи о его приключениях. – Волокитство за фортуной. – Парижские разбойники. – Оригиналы, или эксцентрики. – Польский пан и венгерский магнат. – Va-banque! – Гордость против гордости, или претендент короны польской. – Характеристика Мирабо и Лафайета. Образец светского человека. – Выпуск из корпуса. – Цены тогдашней обмундировки.


Каждое воскресенье и во все праздничные дни матушка брала меня со двора, и я снова заглянул в свет, который не существовал для меня за корпусными стенами. Я уже был не ребенок, и мог многое понимать; однако ж, многое виденное и слышанное тогда, сделалось для меня ясным уже впоследствии, когда я мог рассуждать основательно и сравнивать.

Все приняло другой вид, и самая жизнь петербургского общества изменилась со вступлением на престол императора Александра. Блистательная звезда двора императрицы Екатерины II закатилась: Лев Александрович Нарышкин уже лежал в могиле. Поступив ко двору в первой молодости, при императрице Елисавете Петровне, он по знатности своего рода, по богатству, по уму и характеру занимал всегда почетное место и, сохраняя всегда милость царствующих особ, пользовался даже особенной доверенностью императора Петра III, и дожил до глубокой старости, сохранив всю свою любезность и все предания утонченности придворных обычаев. Я слышал от близких к нему людей много весьма любопытного из рассказов Л.А.Нарышкина о прошлых временах. Он сопровождал императора Петра III в Шлиссельбургскую крепость, для свидания с бывшим в колыбели императором Иоанном Антоновичем, видел его и слышал его речи. Л.А.Нарышкин говорил, что Иоанн Антонович был красавец, имел прекрасные голубые глаза с черными ресницами и белокурые волосы, остриженные в кружок, по-русски. Природный ум отзывался в его словах. Быв очевидным свидетелем восшествия на престол императрицы Екатерины II, и знав лично всех людей, игравших первую роль в государстве, Л.А.Нарышкин помнил множество анекдотов, которые в конце своей жизни рассказывал своим приближенным. Жаль, что все это пропало для истории! Даже князь Потемкин-Таврический не был горд перед Л.А.Нарышкиным, и, напротив, искал его приязни, потому что он был истинным патриархом и коноводом высшего общества столицы, которое, при всей своей уклончивости, поражало иногда выскочек стрелами эпиграмм.

После смерти Л.А.Нарышкина не было, так сказать, главы в обществе, но сыновья его сохранили принадлежащее им первенство, потому что никто не мог подражать Нарышкинской манере. Были им равные родом и высшие богатством, но никто не умел быть в такой степени барином (grand seigneur), как Лев Александрович Нарышкин и сыновья его, Александр Львович и Дмитрий Львович, никто не мог с необыкновенною простотою в обхождении соединить такой благородный тон и самой фамильярностью внушать к себе уважение, как Нарышкины. Александр Львович жил открыто: дом его называли Афинами. Тут собиралось все умное и талантливое в столице, а между ими ум хозяина рассыпался ежедневно искрами, которые иногда больно обжигали глупую гордость и неуместное чванство, но большею частью возбуждали веселость. Дмитрий Львович, муж первой красавицы в столице, изобиловавшей красавицами, жил также барином, но в другом роде. Балы его и праздники имели более официальности и менее той благородной свободы, которая составляет всю прелесть общества. Дмитрий Александрович приглашал гостей, а у Александра Львовича дом всегда был полон друзей и приверженцев. Дом князя Алексея Борисовича Куракина приманивал к себе необыкновенною любезностью хозяйки, княгини Натальи Ивановны. В доме графа Александра Сергеевича Строганова, невестка его, графиня Софья Владимировна, привлекала общество своим искренним радушием. Словом, в петербургском обществе были, так сказать неподвижные звезды, солнца, к которым каждому образованному дворянину или таланту можно было пристать в спутники, т. е. были древние фамилии, исполнявшие законы гостеприимства по древним обычаям. Новые вельможи хотели, но не умели подражать русскому барству. Выскочки всегда боятся унизиться или скомпрометироваться, допуская свободу в своем обществе, а вечный этикет порождает скуку. Вообще, едва ли петербургское общество было когда-либо в такой сильной степени расположено к веселой и открытой жизни, как в начале царствования императора Александра. Все сердца наполнены были какою-то сладостною надеждою, какими-то радостными ожиданиями, и каждый день, порождая какое-нибудь новое добро, освежал душу, воспламенял сильнее любовь к благодушному государю и привлекал к наслаждению жизнью.

Россия жаждала мира с Англией, без которой не могла обойтись тогда ни привозная, ни отпускная русская торговля – и с восшествием на престол императора Александра Павловича, коммерческие и политические сношения России с Франциею и Англиею возобновились, в ожидании заключения трактата, долженствовавшего утвердить всеобщий, прочный мир в Европе. Множество знатных иностранцев приезжали в Петербург, единственно с той целью, чтобы увидеть государя, на которого вся монархическая Европа полагала свои надежды, прославляя все новые меры юного императора. Права и преимущества русского дворянства (дарованные в 1785 году) снова были подтверждены, и произвели общий восторг. Тайная экспедиция уничтожена. Не только все ссылочные не за уголовные преступления, но даже и многие преступники, не закоренелые, а вовлеченные в преступление страстями, прощены, и назначена ревизия для всех вообще ссылочных, между которыми найдены безвинные. Задолжавшим в казну, по несчастным обстоятельствам, прощены долги. Благодетельное городовое положение снова введено в силу, и возобновлены в городах Думы, Магистраты и Управы благочиния. Иностранцам позволено снова въезжать в Россию и жить в ней свободно, а русским по произволу выезжать в чужие края. Духовенство, даже в уголовных преступлениях, избавлено от телесного наказания. Уничтожены не только пытка, но и всякое истязание при допросах, даже в уголовных делах, и конфискация имения преступников. Дозволено купечеству, мещанству и крестьянскому сословию приобретать земли в вечное владение, и учреждено сословие свободных хлебопашцев, с позволением увольнять целые поместья. Учреждены университеты, Педагогический институт, гимназии и приходские училища. Обращено особенное внимание на основание порядка в государственных финансах, на поощрение земледелия, торговли и промышленности. Учреждены, на прочных правилах, американская и беломорская компании, и выслано первое путешествие вокруг Света, под начальством Крузенштерна. Войско получило новое преобразование, на основании введенной императором Павлом Петровичем дисциплины, смягченной правильным течением службы… и все это исполнилось в три года, от 12-го марта 1801 до 1804 года!..

Государю было всего двадцать семь лет от рождения. Он был и добр, и прекрасен, и среди важных государственных занятий снисходил к желанию обожавших его подданных, и посещал и частные и публичные собрания. В конце царствования императрицы Екатерины II, Французская революция нагнала мрачные облака на все европейские дворы, и политические события, тревожа умы, не располагали к веселью. Меры предосторожности отразились и на частных обществах, и везде как-то приутихли. Наконец, сильная рука гениального Наполеона Бонапарте, провозглашенного пожизненным Консулом, оковала гидру Французской революции. Во Франции восстановлены религия и гражданский порядок, и все вропейские державы трактовали в Амиене о заключении общего и прочного мира. Никаких опасностей не предвиделось ни внутри, ни извне; ожившая торговля рассыпала деньги; везде было довольство, и люди, как будто после болезни, спешили наслаждаться жизнью!

В Петербурге были превосходные театральные труппы: русская, французская, немецкая, итальянская опера, некоторое время даже польская труппа, под управлением антрепренера Кажинского (отца отличного музыканта и композитора, Виктора Кажинского, ныне проживающего в Петербурге), и, наконец, знаменитая балетная труппа. На русской сцене давали трагедии, комедии, водевили и оперы; на французской также трагедии, комедии, водевили и комические оперы; на немецкой сцене – трагедии и комедии. Итальянская опера была отличная. Примадонна Манджолетти, теноры Пасква и Ронкони, буффо Ненчини и Замбони почитались первыми в Европе. Наш трагик Яковлев и трагическая актриса Катерина Семеновна Семенова, комики: Бобров, Рыкалов, Воробьев, певцы Самойлов и Гуляев, певица Сандунова и множество прелестных актрис были бы отличными и в самом Париже. Фелис-Андрие была первой певицей французской оперы. В балете мы имели первого европейского танцора Дюпора, знаменитого Огюста, балетмейстера Дидло и наших танцовщиц, не уступавших Талиони: Евгению Ивановну Колосову, чудную красавицу Данилову (умершую, как говорили тогда, от любви к неверному Дюпору), Иконину и потом Истомину.

Словом, в отношении изящества, Петербург не уступал Парижу, и, что всего важнее, директором театров был знатный барин, умный, образованный, ласковый, приветливый Александр Львович Нарышкин! В нынешнем доме Коссиковского (у Полицейского моста) было Музыкальное собрание, которого членами были сам государь и все высокие особы августейшего семейства, а за ними, разумеется, и вся знать. Тут бывали концерты и блистательные балы. В доме графа Кушелева, француз Фельет, в огромных залах, давал маскарады, которые также посещаемы были всем высшим сословием. Все знатные и богатые люди имели собственные шлюпки или катера, богато изукрашенные: в хорошую погоду Нева была ими покрыта, и воздух оглашался русскими песнями, прекрасно исполняемыми удалыми гребцами. Каждый хороший летний вечер был праздник для всего города, и толпы горожан расходились по барским дачам, на которых веселились любимцы фортуны.

Дешевизна была удивительная! Тогда вся молодежь лучших фамилий и все гвардейские офицеры ходили в партер (где ныне кресла), и за вход платили один рубль медью. Было только несколько первых рядов кресел, и кресла стоили два рубля с полтиной медью. За вход в маскарад платили рубль медью. Отличный обед, с пивом, можно было иметь у Френцеля (на Невском проспекте, рядом с домом Строганова) и в трактире Мыс Доброй Надежды (где Физионотип, в Большой Морской), за пятьдесят копеек медью. За два и за три рубля медью можно было иметь обед гастрономический, с вином и десертом, у Юге (в Демутовом трактире), Тардифа (в Hotel de l'Europe, на углу Невского проспекта, в нынешнем доме Грефа, а потом в доме Кушелева) и у Фельета, содержателя маскарадов. Помню, что в маскараде за жареного рябчика платили по 25 и 30 копеек медью, за бутылку шампанского по два рубля! Фунт кофе стоил в лавках сорок копеек, фунт сахара полтина медью. Обыкновенное хорошее столовое вино продавали по сорока копеек и по полтине. Французских и английских товаров была бездна, и они продавались втрое дешевле, чем ныне продаются московские кустарныепроизведения с казовым концом, т. е. напоказ плохое, а внутри вовсе негодное!

В это время, между 1804 и 1806 годом, появился в петербургском высшем обществе человек, способствовавший мне узнать лучшее общество, человек необыкновенный во всех отношениях, и до сих пор оставшийся неразгаданным. О нем я должен упомянуть, как о явлении весьма редком.

В наше время, когда гражданское общество, быв взволновано, как море, вошло в прежнее свое ложе и сверх того подчинилось аргусовым взглядам книгопечатания, уже не может быть подобного явления: мы теперь или все знаем, или хотим все знать, и если не можем проникнуть истины, то лжем и клевещем, чтоб, только показаться всезнающими. Тогда люди были снисходительнее и беспечнее: спешили жить, так сказать, бежали вперед, и редко оглядывались; каждый заботился о своем спокойствии и наслаждении, не беспокоя никого, и общество не составляло индийской касты, недоступной неодноплеменнику. Дворянство всех стран признавало всех своих сочленов равными. Очерки границ на географических картах часто изменялись, и старинные члены государства не смели пренебрегать новымисоотчичами и даже чужеземцами, находя в них все условия хорошего общества. Но обратимся к человеку, который мог бы быть героем весьма занимательного романа, если бы жизнь его была вполне известна.

Валицкий, польский шляхтич хорошей старинной, но обедневшей фамилии, воспитывался в Могилеве, на счет дяди моего (старшего брата моей матери), Крайчаго (т. е. кравчего) Литовского, Бучинского, будучи родственником (не знаю, в какой степени) фамилии Бучинских, и, оказав необыкновенные способности в науках, обладал необыкновенным природным умом. По окончании воспитания, дядя мой, по тогдашнему обычаю, подарил Валицкому бричку, четыре лошади, саблю, ружье, пару пистолетов; дал кучера и мальчика для прислуги; снабдил постелью, бельем и несколькими парами платья, и, вручив сто червонцев и несколько рекомендательных писем в Вильну и Варшаву, отправил молодого человека в путь, как говорится, куда глаза глядят, на все четыре стороны. Так велось в старинной Польше. Бедные дворяне, родственники или чужие, воспитывались на счет богатых, и потом, с подобным приданым, отправляемы были в свет, для искания счастья, или, как говорили поляки: на волокитство за фортуной (w umizgi do fortuny). У некоторых старых поляков был еще обычай, перед отправлением в свет своих питомцев, растянуть их на ковре, в гостиной, т. е. в лучшей комнате своего дома, и влепить сто ударов плетью (sto bizunow), ни за что, ни про что, без всякой вины, единственно для внушения осторожности и притупления гордости!

Но с Валицким этого не сделали.

Получив благословение и благие советы, он отправился в путь, незадолго до присоединения Белоруссии к России. Ему было тогда лет восемнадцать от рождения. С этих пор он пропал без вести, исчез как камень, брошенный в воду, и появился в Варшаве, после двадцатилетнего отсутствия из Польши, в начале Польской революции, графом и богатейшим человеком. Графство купли Валицкий в каком-то итальянском владении, и король Польский признал его в этом достоинстве, следовательно, он был не самозванец, как некоторые утверждали. Король, за пожертвование значительных сумм в пользу учебных заведений, наградил его орденом Св. Станислава первой степени. Мало того, что он был графом и миллионщиком, он находился в самых приятельских отношениях с значительнейшими фамилиями в Италии, Франции, Англии и Германии, и его хорошо принимали при многих дворах. Речь, тон, манеры, образ жизни, все обнаруживало в Валицком человека, привыкшего к высшему обществу, а жил он, как настоящий герцог времен Людовика XIV. Все терялись в догадках насчет приобретения Валицким богатства, и все старались приобрести его дружбу или благосклонность, потому что обеды его были знамениты во всей Европе, щедрость изумительная, обхождение самое лриятное, вкус во всем изящный, красноречие увлекательное и нрав самый веселый и уживчивый. Он был всю жизнь холост, но принимал и дамское общество, избирая для каждого бала новую хозяйку из высшего общества. В доме у Валицкого играли в карты, и он играл превосходно во все игры, выигрывал большие суммы, но и проигрывал иногда, и играл чисто, честно и приятно, был, как говорится, beau joueur, что тогда почиталось важным качеством в светском человеке. Общее мнение утверждало, что Валицкий составил себе богатство играю, но где и как – этого никто не знал наверное. Мне рассказывали, что несколько раз знаменитые шулеры, т. е. фальшивые игроки, составляли против него заговоры, чтобы обыграть его наверную, и всегда платили за это дорого!

Centre coquin, coquin et demi, говаривал Валицкий, и очищал до копейки шулеров, наказывая их за дерзкое покушение. Иногда он возвращал деньги некоторым шулерам, если они ему нравились, а чаще отдавал выигранное на бедных, не желая пользоваться, по его словам, штуками, употребляемыми для наказания неприятелей!

Не знаю, был ли таков Валицкий всегда, т. е. когда был беден; в последнее время, т. е. когда он выступил на светское поприще богачом, общее мнение утверждало, что он играл честно, но чрезвычайно искусно и счастливо, и каждый, почитавший себя хорошим игроком, смело садился с ним за карточный стол. В течение двадцати лет после возвращения Валицкого в отечество, даже зависть не могла бросить тени на его поведение, а репутация его оставалась неприкосновенной. Клевета истощала весь свой яд на неизвестный, тайный период жизни Валицкого: верного не было ничего.

Говорят, что он уже в глубокой старости, поселившись в Вильне, открыл все тайны своей жизни генералу Коссаковскому, с которым жил в тесной дружбе. Но эти тайны погребены вместе с обоими друзьями в могиле! Некоторые данные, однако ж, остались в памяти людей, и, доискиваясь математически неизвестного, по нескольким известным, кое-что открыто. Были люди, которые видывали Валицкого в различные эпохи и в разных краях, и он сам никогда не запирался, когда ему говорили правду, не объясняя, однако ж, подробностей, и не распространяясь в рассказах. Например, Валицкого спросили: «Правда ли, что князь Фр. Сап. встретил вас в крайней бедности, в Галиции?» – «Правда, отвечал Валицкий: я был без куска хлеба и без гроша денег, и князь сделал мне добро, которого я никогда не забуду». – «Как это было?» На этот вопрос Валицкий уже не отвечал, а отделывался обыкновенными фразами: это для вас не интересно, а для меня скучно, и т. п.

Верно то, что Валицкий имел смолоду страсть и необыкновенные способности к карточной игре, а как тогда все и везде играли, и азартные игры были не запрещены, то во всех трактирах и кофейнях, в больших и малых городах, метали банк и штос, и повсюду были целые шайки игроков, которые разъезжали по ярмаркам, как купцы с товарами, плелись за войском, как маркитанты, имели в городах свои открытые залы, и не стыдились своего ремесла. Еще я помню, в Вильне, так называемую, Серебряную залу, в доме генеральши Фитингоф, и в Варшаве (когда после Парижского мира была там главная квартира князя Барклая де Толли, до провозглашения Царства Польского) залу г-жи Нейман (pani Neymanowey), в Hotel de Hambourg, где каждый вечер метали банк и играли в штос, на нескольких столах, и где были в обороте сотни тысяч рублей! Многие полагали даже, что публичная игра, хотя и противна правилам порядка и нравственности, однако ж не производит столько бедствий, как игра тайная, в которой несколько шулеров, сговорившись, просто грабят неопытных или страстных игроков. На публичной игре трудно обманывать, потому что одни шулеры наблюдают за другими, и тотчас воспользуются случаем, узнав средства обмана. Валицкий, пустившись в свет искать счастья, стал играть в карты, выигрывал, проигрывал, и наконец доигрался до того, что в Лемберге остался совершенно на мели, и, как говорили, должен был, ради насущного хлеба, определиться в маркеры в трактире.

В то время между богатыми и знатными людьми было весьма много людей оригинальных, или, как ныне говорят, эксцентрических, т. е. людей, которые жили особой жизнью, вопреки своему рождению и состоянию, искали повсюду приключений, и большую часть жизни проводили в странствиях, инкогнито, мешаясь со всеми сословиями, посещая места самые низкие, и находя единственное наслаждение в сильных ощущениях, в внезапностях, в необыкновенных событиях, подвергаясь даже опасностям. Таков был и князь Фр. Сап., принадлежавший по рождению и богатству к разряду первых польских панов. В первой своей молодости он уже был главным начальником артиллерии литовской (генералом от артиллерии), получив это важное звание не заслугою, потому что он вовсе не служил, а милостью короля, желавшего склонить сильную партию его фамилии на свою сторону. Отец князя Фр. Сап. был канцлером. Во время всеобщего восстания в Польше, под начальством Костюшки, князь Фр. Сап. объявил, что он чувствует себя неспособным к такому высокому званию, предложил Костюшке выбрать достойного в генералы артиллерии, и сам поступил в капитаны. Этот поступок обнаруживает характер князя Фр. Сап.

Я знал его лично в Париже, и бывал у него в доме в Вильни и в имении его, в Гродненской губернии. Это был человек необыкновенного просвещения и образованности, умный, острый, милый, любезный в обхождении, без малейшей гордости, простодушный и добрый – но чудак! Он терпеть не мог всякой выставки богатства и всякого этикета, редко, только проездом, живал в своем великолепном поместье, и беспрестанно странствовал по Европе, с одним камердинером и запасом банкирских векселей в кармане, посещая игорные дома и все самые сокровенные места в больших городах. Кажется, будто Евгений Сю с него списал тип характера своего князя Родольфа, в Парижских Тайнах! И точно, князь Фр. Сап. в течение своей жизни сделал много тайного добра, спас многих несчастных от погибели, в бездне разврата, и даже многих отвлек от преступлений.

Вот пример, каким опасностям подвергался он, удовлетворяя страсти своей к приключениям. Это слышал я от него. В одно из своих путешествий во Францию, он, в дилижансе, познакомился с французом, весьма приятной наружности, хорошего тона и отличного образования. Приехав в Париж, они расстались, но, по какому-то особенному случаю, князь весьма часто встречал своего спутника, то в трактирах за обедом, то на прогулках, то в театре, и, встретясь, иногда проводил с ним целый день, находя удовольствие в его беседе. Ни тот, ни другой не спрашивали друг друга о месте жительства, хотя и знали один другого по фамилии. Француз называл себя графом старинной аристократии. Однажды, когда князь возвратился вечером домой, чтобы переодеться в театр, он нашел записку от своего прежнего спутника, в которой он просил князя заехать к нему на четверть часа, по весьма важному делу, не терпящему ни малейшего отлагательства, уведомляя, что он нездоров, и поэтому не может сам явиться, надеясь, впрочем, что князь, по благородству характера, не откажет ему в этом. Князь думал, что верно важное дело состоит в денежном пособии, как это не раз уже с ним случалось, и, взяв с собой несколько сот франков, отправился немедленно по адресу. Князь застал своего знакомца в шлафроке, в комнате, убранной со вкусом. В передней были два лакея. Попросив князя сесть, приятель сказал ему без обиняков, с веселою улыбкою: «Я уже давно волочусь за вами, любезный князь, и наконец достиг своей цели! Вы богаты, а я беден. Мне известно, что у вас в шкатулке несколько сот тысяч франков, и вы должны сейчас же написать к вашему камердинеру, чтоб он отдал ее моему посланному, в противном случае, вы не выйдете отсюда живым…» При этом он позвонил, и из передней вбежали два лакея, а из другой комнаты два человека ужасной физиономии, с пистолетами и кинжалами. Сопротивляться было невозможно, и князь, при своей неустрашимости и своем хладнокровии, беспрекословно исполнил требование разбойников. Один из них немедленно отправился в квартиру князя, а между тем спутник князя продолжал с ним разговор.

"Это, конечно, не вежливо", сказал он: "но ведь эта сумма не разорит вас вконец, а нам даст средство ускользнуть в Америку, от несносного здешнего правосудия, которое не дает нам покоя! Я знаю вас, князь, еще с последнего вашего пребывания в Париже", продолжал он: "и тогда еще хотел попросить вас поделиться со мной вашим достатком, но не успел, и должен был удалиться из Парижа, от здешней неотвязной полиции. Вы не поверите, как я обрадовался, встретив вас снова в Париже, и когда узнал, что вы отправляетесь в Седан, для осмотра суконной фабрики барона Нефлиса, поспешил туда перед вами, чтоб иметь удовольствие познакомиться с вами на обратном пути!.". – «Но неужели вы, с вашим образованием, не могли избрать лучшего и безопаснейшего средства к существованию?» возразил князь. «Я охотно помог бы вам в этом…» – «Вы и делаете это теперь», отвечал, смеясь, разбойник. «Я уже пробовал различные средства к приобретению состояния, но они мне не удавались, и вот теперь я уже связан, и не могу расстаться с моими любезными товарищами», промолвил разбойник, указывая на своих сообщников. «Впрочем», промолвил он: «ремесло хотя опасное, но прибыльное, как вы сами видите! Люди мы не злые, и не убьем вас, потому что вы добровольно покорились, а через час нас уже не будет в Париже…»

Пока они разговаривали таким образом, явился посланный и привез шкатулку. – "Браво!" воскликнул главный мошенник, и, обратясь к князю, сказал: "Вы сделали для нас много, и теперь должны довершить доброе дело. Мы вас свяжем, так осторожно, однако ж, чтобы вам не было больно, уложим в постель, завяжем рот, чтобы вы не кричали, и уйдем, а через восемь часов, оставшийся здесь приятель уведомит вашего камердинера, чтобы он освободил вас. Хотя это несколько неприятно, но все же лучше, чем быть зарезанным!.". Вдруг послышался у дверей стук… Главный разбойник выглянул в переднюю, и, закричав: «nous sommes trahis!» (нам изменили), бросился стремглав в другую комнату, а товарищи его за ним. В комнату вбежал камердинер князя с пистолетами, а с ним целая толпа вооруженных полицейских служителей. Полицейский комиссар, узнав от хозяина дома, что в эту квартиру ведут две лестницы, поставил караул у задних дверей, и эти пять человек разбойников, беглых каторжников, которых давно искала полиция, попались в западню! Их обезоружили, перевязали, а князю отдали шкатулку, посоветовав быть осторожнее в знакомствах.

Вот каким образом князь избавился от опасности и сохранил деньги. Камердинер его, француз, получив записку князя об отдаче шкатулки в чужие руки, тотчас догадался, что тут скрывается какое-нибудь злоумышление. Сперва он намеревался задержать посланного, но опасался, чтобы из этого не вышло чего-нибудь дурного, потому что князь писал, чтобы прислать шкатулку немедленно, без всяких расспросов. Он отдал шкатулку, но с лонлакеем последовал за посланным. Они бежали за фиакром, пока не нашли на улице другого наемного экипажа. Доехав до дома, где происходила эта трагическая сцена, камердинер велел лон-лакею узнать, по какой лестнице посланный понесет шкатулку, а сам поскакал к полицейскому комиссару. По особому счастью, у комиссара была в это время собрана полицейская команда, с которой он намеревался отправиться для обыска одного магазина, где хранилась контрабанда, и помощь князю поспела в самую пору. Но это происшествие вовсе не отучило князя от искания приключений, и он даже говорил, что это одно из самых приятных воспоминаний в его жизни! «Вы не можете себе представить», сказал он нам: «Какое блаженство чувствовал я, освободясь из этого разбойничьего гнезда! Таких минут нельзя купить за миллионы! Во-первых, деньги, находившиеся в шкатулке, казались мне выигранными; во-вторых, я почувствовал цену жизни, быв на волос от смерти; а в-третьих, я приобрел друга, в моем верном камердинере». Князь, пересчитав деньги, которые у него были в шкатулке, принудил камердинера взять вексель на эту сумму, и выплатил ее ему по возвращении в отечество.

Таков был человек, который встретил Валицкого в должности маркера, в Лемберге. Разговорившись с ним наедине, и узнав, кто он, князь, зная Бучинских, потому что сам имел огромные поместья в Белоруссии, предложил Валицкому свою помощь, и взял его с собой в Вену, в качестве компаньона. Князь уехал из Вены в Польшу, по делам, а Валицкий остался. Страсть к игре князь не почитал пороком, потому что она обладала им самим в сильной степени, и потому, полюбив Валицкого, он дал ему денег, чтобы, как говорят игроки, разыграться.

В каком-то закоулочком трактире, в Вене, Валицкий, в складке с несколькими товарищами, мелкими игроками, метал банк. Было уже заполночь. Счастье благоприятствовало банкиру, и карманы понтеров уже опустели. Компания намеревалась закрыть банк, как вдруг вошел в комнату высокий, сухощавый, пожилой человек, с длинными усами, в венгерской меховой шапке, закутанный в широкий венгерский плащ. Он смотрел пристально на игру, и вдруг взял со стола карту, подвинул к банку, и сказал: ва банк (va-banque! т. е. на весь банк". Товарищи Валицкого смутились, но он ободрил их, и сказал, что будет метать. – «Извольте прежде пересчитать деньги, и положите на стол соответственную сумму», сказал один из участников банка. Требование было справедливое, но венгерец не соглашался, и даже сказал, что с ним нет денег, но если они честные люди, то должны верить ему на слово. Товарищи Валицкого не соглашались, но он, взглянув пристально на венгерца, прочел в его физиономии какое-то благородство и величие, и сказал товарищам: "Отложите банк в сторону, я один отвечаю этому господину наслово, если он вызывает меня на честь!" – «Вот это я люблю!» сказал венгерец: «Мечите!» – Валицкий стал метать, и убил карту. Сосчитали деньги, всего было около пятисот червонцев. – «Теперь не угодно ли вам пожаловать со мною, для получения денег», – сказал венгерец. – «Как угодно», – отвечал Валицкий. Товарищи хотели сопровождать его, но венгерец не соглашался, приглашая одного Валицкого; он и в этом уступил венгерцу, невзирая на представления своих приятелей.

Они пошли по венским улицам, и венгерец остановился у великолепного дома, позвонил, и швейцар, в ливрее, отпер дверь и с изъявлением уважения посторонился. Венгерец повел Валицкого через ряд великолепных комнат, в кабинет, предшествуемый двумя лакеями со свечами. – "Извольте садиться", сказал венгерец. Валицкий сел. – "Кто вы такой?" спросил венгерец. – "Претендент короны польской!" отвечал находчивый Валицкий, догадавшись, что имеет дело с оригиналом. – "По какому праву?" возразил венгерец. – "По праву рождения", отвечал Валицкий: "Я природный польский шляхтич по фамилии Валицкий, а вам известно, что каждый польский шляхтич может быть избран в короли!" Венгерец улыбнулся. – "Итак, имею честь рекомендоваться", сказал он: "Я князь Э., магнат венгерский. Вам как претенденту короны польской, а мне, как магнату венгерскому, не следовало бы посещать такие места, как то, в котором мы встретились… но я делаю это, иногда, для рассеяния…" – "А я, по нужде", возразил Валицкий, и рассказал ему всю свою историю. Откровенность, ум и образованность молодого человека понравились магнату, который почитал обязанностью отплатить ему за оказанную доверенность. Отсчитав деньги, магнат простился с новым своим знакомцем, взяв его адрес.

По прошествии нескольких дней, вероятно после справки в полиции или у польского посланника, магнат пригласил Валицкого к себе обедать, и представил своим родственникам и аристократии, как своего приятеля, которому он обязан, и в судьбе которого он принимает самое искреннее участие. Валицкий так умел вести себя, что снискал общую благосклонность, и стал домашним в семействе магната, который полюбил его до того, что не мог без него обойтись. Через некоторое время магнату надлежало ехать в Париж с какими-то дипломатическими поручениями. Он взял Валицкого с собою, и ввел его во все дома, в которые сам был приглашаем, и между прочими к княгине Полиньяк, любимице королевы Марии Антуанетты. – Все это рассказывал мне француз Дерон, бывший при Валицком много лет сряду доверенным управителем дома. С этих пор прекращаются все подробности о Валицком. Известно только, что он удостоился чести быть представленным к французскому двору, бывал на вечерах у королевы, был хорошо принимаем во всех первых парижских домах, и в это время завел дружеские связи со многими знатными иностранцами, посещавшими Париж, и с членами дипломатического корпуса. Он путешествовал по Италии, по Англии, изъездил всю Германию, en grand seigneur, барином, и возвратился в Париж в начале Французской революции. Слышал я, что он даже имел случай оказать много услуг королевской фамилии, бывшей, при возвращении его в Париж, в несчастном положении, и пользовался особенной доверенностью королевы Марии Антуанетты. Валицкий никогда не вмешивался в политику, и весьма редко разговаривал о ней; но очевидно было, что он был аристократ в душе и монархист по убеждению. Находясь в Париже, во время революции, он знал многих из главных ее участников, и я сам слышал, как он, говоря однажды о Мирабо, сказал: mauvais plaisant et mauvais joueur (т. е. плохой шутник и дурной игрок). Он искренне сожалел о ниспровергнутом старинном порядке вещей во Франции, и вообще ненавидел революционеров. Когда перед ним сказали однажды, что Лафайет мог бы спасти престол и монархию, он с жаром воскликнул: «Никогда! Я знаю очень хорошо Лафайета», промолвил он: «он честный человек, но слаб характером, и в этом совершенно сходен с Костюшкой, с той разницей, что Костюшко простодушен и искренен, а Лафайет тщеславен, как кокетка!»

Возвратись в отечество графом, Валицкий купил несколько тысяч душ в Гродненской и Виленской губерниях, и между прочим богатое поместье Иезиоры, под Гродно. Он проживал то в Гродном, то в Вильне, а по восшествии на престол императора Александра переехал на житье в Петербург, где имел много знакомств по прежним связям за границей. Он сперва нанимал весь нижний этаж (rez-dechaussee) в доме графини Браницкой (ныне князя Юсупова, на Мойке), а потом купил собственный дом (в Большой Морской, на углу Почтамтского переулка, ныне дом г-на Норда), потому только, что прежняя его квартира была не на солнце. Комнаты графа Валицкого меблированы были с величайшим вкусом и великолепием. По возвращении Крузенштерна из путешествия вокруг Света, привезенные товары на кораблях Надежде и Неве продавались с аукциона в Правлении российско-американской компании (бывшей тогда в Гороховой, между Садовой и Семеновским мостом), и вся знать съезжалась туда ежедневно, покупать или любоваться произведениями Китая и Японии. Граф Валицкий купил лучшие вещи: китайские шелковые обои на несколько больших комнат, множество китайских и японских ваз и разных фарфоровых вещей, которыми были уставлены карнизы сперва в его квартире, а потом в его доме. Кроме того, он имел богатое собрание картин лучших мастеров.

Но что составляло истинное богатство, это множество драгоценных камней и различных галантерейных вещей, которые находились в ящиках, за стеклом, в его кабинете. Коллекция его золотых эмалированных табакерок почиталась, по справедливости, первой в Европе, и между ими находились известные в целом свете двенадцать эмалированных табакерок, с живописью знаменитого Петито. Эти табакерки, как всем известно, принадлежали французскому королю: о них было много толков, но известно, что в революцию множество королевских драгоценностей перешли в частные руки. Несколько столовых сервизов графа Валицкого изумляли богатством и изяществом, и к золотому сервизу, в коралловых черенках ножей и вилок, вставлены были драгоценные каменья. Между редкостями графа Валицкого известен целому свету его сапфир, изменявший свой цвет после захождения солнца, и послуживший г-же Жанлис предметом к написанию повести. А кто исчислит коллекцию его шалей, богатейших кружев, и т. п.!

Хотя бы граф Валицкий и не был так любезен, то самое любопытство заставляло бы навещать его, чтоб видеть его редкости. И потому неудивительно, что все петербургское высшее общество навещало его, и что его везде охотно принимали. Все, знавшие Петербург в эту эпоху, верно помнят графа Валицкого. Едва ли можно было найти столь приятного и занимательного человека в беседе, как он. Знав всех важнейших людей в Европе, и быв свидетелем необыкновенных событий, он имел в запасе множество анекдотов и происшествий, которые рассказывал чрезвычайно мило, умея придавать даже серьезным делам лак сатиры. Дамам он рассказывал о Версале, о Трианоне и праздниках Марии Антуанеты, о жизни парижского общества перед революцией, и т. п. Граф Валицкий обладал, кроме того, двумя весьма важными качествами, которые в свете имеют силу волшебных талисманов, а именно: он умел отлично угощать, по всем правилам изящной роскоши и утонченности, и умел кстати дарить. Люди, которые сроду не брали ни от кого и никаких подарков, иногда не могли отказаться от подарка графа Валицкого. Изящный вкус его служил образцом для самых образованных людей, и они с ним совещались при устройстве празднества или бала.

При этих светских добродетелях, граф Валицкий был чрезвычайно благотворителен. Он любил помогать несчастным, и сыпал деньги во все богоугодные заведения. Виленскому университету подарил он богатейшую коллекцию редких камней и минералов, которая носила прозвание Коллекции Валицкого; она ныне находится в Университете Св. Владимира, в Киеве. Кроме того, он устроил, в Вильне, фундуш для восьми бедных воспитанников, т. е. купил дом, в котором эти воспитанники жили, на полном его содержании, и имели надзирателя. Такой человек уже не принадлежит к толпе!..

При различных догадках об источниках богатства графа Валицкого, мне кажется, я больше других приближусь к истине, если скажу, что он приобрел богатство торговлей драгоценными каменьями (bijouterie), картинами, антикамии т. п. Бывая у него в доме во всякое время дня, знав всех его домашних и присматриваясь к ходу дел, я убедился в этом. Все петербургские ювелиры, особенно Г.Дюваль, бывали у него весьма часто по утрам, и то приносили вещи, то брали из ящиков графа Валицкого. Тремон, о котором я говорил выше, занимался у него этим делом, и вел переписку с Парижем, Лондоном, Амстердамом и другими богатыми городами, даже с Константинополем. Через тогдашнего банкира барона Раля переводились за границу и получались оттуда огромные суммы денег.

Все обнаруживало торговлю, которую граф Валицкий вел через других, вел секретно, потому что в то время в общество охотнее принимали хорошего карточного игрока и умного искателя приключений (aventurier), чем купца. Тогда было правилом, что для дворянина перо и шпага, а для купца аршин и весы, – и два сословия сходились только официально. Тогда аристократия почитала для себя унизительным подряды, торги, откупы, спекуляции, и порядочное дворянство подражало ему. Теперь, во Франции, денежная аристократия взяла перевес над породою, и разбогатевшие лавочники затерли потомков крестовых рыцарей и детей наполеоновских героев! Франции всегда подражает Северная Европа, и теперь, у нас, дворянство не только не стыдится торговли, напротив, люди гордятся оборотами, спекуляциями, подрядами и откупами, как предки наши гордились воинскими или гражданскими подвигами. Полезно ли всеобщее водворение торгового духа во всех сословиях общества? Это важный вопрос, предстоящий разрешению моралистов. В старину, во многих государствах дворянин лишался прав своих, если занимался каким-нибудь ремеслом. Разве ремесло, доставляющее честное пропитание, ниже торговли? Все это странности ума человеческого, bigarroures de I'esprit humain, которые приобретают важность от духа времени. Если разобрать дело основательно, то трудолюбивому ремесленнику удобнее сохранить чистоту нравов, нежели торговцу, потому что барыши завлекают человека далеко, далеко! Но с духом времени нельзя воевать. – Граф Валицкий в наше время мог бы явно торговать алмазами, и за это еще более был бы уважаем в свете, а тогда он соглашался на то, чтобы люди верили, будто он приобрел состояние играю, чтобы только скрыть свою торговлю.

Еще будучи кадетом, я видел в доме графа Валицкого почти всех тогдашних значительных людей, или людей, имевших вес в обществе. В моей детской простоте, я думал тогда, что под каждым напудренным тупеем скрывается палата ума, и что под каждой звездой на груди живет высокое чувство. С напряжением ума слушал я их речи, досадовал иногда, что не мог отыскать в них премудрости, и приписывал это моей глупости! Впоследствии узнал я смысл французской пословицы: 1'habit ne fait pas le moine, и русской поговорки: по платью встречают, а по уму провожают, т. е. узнал, что не все то золото, что блестит, – и разочаровался.

Матушка моя уехала домой, выиграв процесс; сестра вышла замуж и осталась в Петербурге, а я был произведен в офицеры, 11 октября 1806 года. Я готовил себя в свиту его императорского величества по квартирмейстерской части, но его императорскому высочеству цесаревичу в великому князю Константину Павловичу, нашему главнокомандующему и инспектору всей кавалерии, угодно было взять меня в Уланский имени его высочества полк. Его высочество знал меня еще в корпусе, удостаивал часто ласковым словом или шуткой, и потом, во всю жизнь свою, обходился со мной отечески, хотя я иногда, по молодости и ветрености, заслуживал его справедливый гнев. Даже на смертном одре вспомнил он обо мне! Мне не следует судить о долговременной и полезной службе престолу и отечеству столь высокого современного лица; но долг совести принуждает меня сказать, что у его высочества было добрейшее сердце, что душа его чуждалась всякой скрытности, всякой лжи и обмана, и что он был вовсе не злопамятен. Гнев его проходил мгновенно, если он не встречал хитростей и запирательства и видел искреннее сознание. Все служившие под его начальством любили его и сохранили к нему привязанность. Он благодетельствовал всем, и делился своим достоянием с нуждающимися. Мало этого: когда его просили, он входил даже в домашние дела, хлопотал в тяжбах своих подчиненных, мирил их с родственниками, даже принимал на себя сватовство. Он требовал от нас только ревностного исполнения службы и откровенности. Лжецов он презирал.

Какая разница в тогдашних ценах с нынешними! За уланский мундир с шитьем и широкими лампасами красного, т. е. самого дорогого сукна на панталоны, я заплатил только сорок рублей ассигнациями, тогдашнему знаменитому военному портному Зеленкову (бывшему потом подрядчиком и откупщиком, и оставившему после смерти миллионы). Тогда в России были только четыре полка, одетые в уланскую форму: наш, конно-польский, конно-литовский и конно-татарский; но название уланов носили только мы. Эполет вовсе не было в русской армии, и мы одни носили их. В магазинах не продавали ни уланских шапок, ни эполет, ни витишкетов. Шапки делали в полку, а прочие вещи на казенной фабрике. Уланская шапка, с широким галуном, эполеты и витишкеты стоили мне вместе сорок пять рублей. Лядунка сто двадцать рублей, шарф шестьдесят рублей ассигнациями. Заметьте, что тогда ни в гвардии, ни в армии не употребляли ни мишуры, ни плаке; все было чистое серебро и золото. О мишуре мы не имели понятия. Но относительно к этим вещам, другие мало изменились в цене. Седло со всем прибором стоило, у знаменитого тогда седельника Косова, сто двадцать пять рублей, а за полусапожки со шпорами, первому тогдашнему сапожнику Брейтигаму (кажется, тестю нынешнего Пеля) платили мы пятнадцать рублей ассигнациями. При шапках носили мы высокие белые султаны из перьев, и лучшие были берлинские. За хороший султан надлежало заплатить шестьдесят рублей ассигнациями; необыкновенно высоко, в сравнении с другими ценами. Тогда вообще употребляли английское привозное сукно, и лучшее стоило от семи до девяти рублей аршин. За лошадь заплатил я товарищу моему, корнету Прушинскому, триста рублей ассигнациями. За такую лошадь я дал бы теперь охотно две тысячи рублей!

Я имел обширный круг знакомства при выпуске моем в офицеры, но вступил в свет в такую эпоху, что не мог поддерживать светских связей. В наше время, военному человеку некогда было отличаться на паркете, под звуки очаровательной музыки, в кругу избранных красавиц: мы должны были проводить юность нашу на ратном поле, в бивачном дыму, под свистом пуль и шипением ядер, и ждать ежеминутно объятий смерти. Чудная эпоха, которая не скоро повторится на земле, эпоха истинно мифологическая! Битвы Титанов, общий переворот на земном шаре, падение и восстание царств, столкновение целых народов, ряды героев в их челе – все это мы видели, и участвовали в великих событиях, как капля воды в волнах разъяренного моря. Молодость наша прошла в тяжких трудах, в великих опасностях, и мы рано возмужали. Пролетит еще несколько лет, и много великих дел, совершившихся на наших глазах, уже не будут иметь очевидных свидетелей, перейдут в предания, и многие юноши с пламенной душой станут нам завидовать! Нам некогда было, в юности, наслаждаться, по каплям, приятностью светской утонченности, а в краткие промежутки, между кровавыми битвами и изнурительными походами, мы на лету ловили светские радости, и тем выше ценили их!.. Закаленные в боевых трудах и свыкшиеся с опасностями, все наши современники сохранили до поздних лет и крепость тела, и энергию души. Воины Александра и Наполеона, как некогда сподвижники Энея и Агамемнона, обращают на себя внимание умных людей нового поколения! Говорю не о себе – я нуль в этом счете, но указываю на людей, и ныне достойно подвизающихся на поприще службы, или оставивших по себе незабвенную память!.. О многих из них я вспомню теперь…

ГЛАВА III

Дух военной молодежи. – Молодечество и удальство. – Образчик тогдашней разгульной жизни. – Гвардейская пехота и конница. – Флот. – Молодецкая жизнь и погибель лейтенантов Давыдова и Хвостова. – Геркулес-Лукин. – Примеры дружбы и самоотвержения. – Избавление Головнина из японского плена. – Уланский его императорского высочества цесаревича и великого князя Константина Павловича полк. – Начало полка. – Беглый взгляд на политическое состояние Европы, предшествовавшее войне 1805 г. – Дюрок в Петербурге. – Общее уважение к нему. – Начало военных действий. – Уничтожение австрийской армии. – Знаменитая ретирада Кутузова из-под Кремса до Вишау. – Русская армия при Ольмюце. – Приход гвардии. – Аустерлицкое сражение. – Уланский его высочества полк в сражении под Аустерлицем. – Причина успеха французов. – Последствия Аустерлицкой победы. – Пресбургский мир. – Твердость императора Александра. – Новая война 1806 г. – Пруссия устремляется против Франции.

«Где друзья минувших лет, Где гусары (или уланы) коренные?» и т. п.

Д. В. Давыдов


Все перешло в предание! Ни следа, ни эха прежних лет! Кажется, будто два столетия отделяют нас от той эпохи, в которую я вступил в военную службу. Образец русских гусар, первый русский партизан в Отечественную войну, поэт-воин Денис Васильевич Давыдов списал с натуры кавалерийскую жизнь своего времени:

"Я люблю кровавый бой;

Я рожден для службы царской!

Сабля, водка, конь гусарский,

С вами век мой золотой!

Я люблю кровавый бой,

Я рожден для службы царской!"[38]

Так, в самом деле, думали девять десятых офицеров легкой кавалерии, в начале нынешнего столетия!

Прошу моих читателей заметить, что этими словами я вовсе не намерен хвалить старину, или приглашать юношество к возобновлению прошлого; напротив, все улучшается и совершенствуется, и в старину много было такого, что забавно только в рассказе, а дурно на деле. Но я обязан рассказать, что было!..

Характер, дух и тон военной молодежи и даже пожилых кавалерийских офицеров составляли молодечество, или удальство. «Последняя копейка ребром» и «жизнь копейка-голова ничего», – эти поговорки старинной русской удали были нашим девизом и руководством в жизни. И в войне и в мире мы искали опасностей, чтоб отличиться бесстрашием и удальством. Попировать, подраться на саблях, побушевать, где бы не следовало, это входило в состав нашей военной жизни, в мирное время. Молодые кавалерийские офицеры были то же (и сами того не зная), что немецкие бурши,[39] и так же вели вечную войну с рябчиками( Так, в старину, кавалеристы называли статских или неслужащих, как говорят теперь: фрачников.), как бурши с филистерами( Немецкие студенты называют филистерами всех не принадлежащих к званию студентскому. Слово филистер происходит от филистимлян,т. е. народа проклятого, преданного в жертву народу избранному. ).

Эта военно-кавалерийская молодежь не хотела покоряться никакой власти, кроме своей полковой, и беспрерывно противодействовала земской и городской полиции, фланкируя противу их чиновников. Буянство хотя и подвергалось наказанию, но не почиталось пороком и не помрачало чести офицера, если не выходило из известных, условных границ. Стрелялись чрезвычайно редко, только за кровавые обиды, за дела чести; но рубились за всякую мелочь, за что ныне и не поморщатся. После таких дуэлей наступала обыкновенно мировая, потом пир и дружба. Тогда бы не каждый решился мурлыкать вам в ухо, во время пения какой-нибудь знаменитой певицы, хлопать или шикать в театре, наперекор общему мнению, наступать на ноги без извинения, говорить на ваш счет дерзости, хоть не прямо в лицо, клеветать заочно и распространять клевету намеками. Тогда бы два десятка молодцов вступились за приятеля и товарища, и наказали бы дерзкого и подлого клеветника. Корпус офицеров в полку – это была одна семья, родные братья: все у нас было общее – и деньги, и время, и наслаждения, и неприятности, и опасности.

Но от офицера требовалось, чтобы он знал хорошо службу и исполнял ее рачительно. Краеугольными камнями службы, на которых утвержден был порядок и все благоустройство полка, были эскадронные командиры и ротмистры, люди уже в зрелых летах, а иногда и пожилые, опытные, посвятившие жизнь службе, из любви к ней. Большая часть эскадронных командиров и ротмистров были суворовские воины, уже крещенные в пороховом дыму. Они обходились с нами, как обходятся добрые родители с детьми-повесами, но добрыми малыми, прощали нам наши шалости, когда это были лишь вспышки молодости, и требовали только исполнения обязанностей службы, храбрости в деле и сохранения чести мундира. Офицер, который бы изменил своему слову, или обманул кого бы то ни было, не мог быть терпим в полку. Правда, мы делали долги, но не смели обмануть ни ремесленника, ни купца, ни трактирщика. В крайности офицеры складывались, и уплачивали долг товарища, который в свою очередь выплачивал им, в условленные сроки. Офицерская честь высоко ценилась, хотя эта честь имела свое особенное, условное значение.

Гвардия тогда была малочисленна, и состояла из пехотных полков: Преображенского, Семеновского, Измайловского, одного батальона егерей и кавалерийских полков: Кавалергардского, Лейб-гвардии конного, Гусарского (каждый полк в пять действующих эскадронов, с шестым запасным эскадроном) и Казачьего, в два эскадрона; гвардейская артиллерия состояла из одного батальона в четыре роты. К гвардейскому корпусу принадлежали Лейб-гренадерский полк и наш, Уланский его высочества.

Солдаты в гвардии все были необыкновенно высокого роста и вообще прекрасной наружности. Не трудно было выбрать из всей армии взрослых и красивых людей, для составления нескольких полков гвардии. В Кавалергардском, Преображенском и Семеновском полках был особый тон и дух. Этот корпус офицеров составлял, так сказать, постоянную фалангу высшего общества, непременных танцоров, между тем, как офицеры других полков навещали общество только по временам, наездами. В этих трех полках господствовали придворные обычаи, и общий язык был французский, когда, напротив, в других полках, между удалой молодежью, хотя и знавшею французский язык, почиталось неприличием говорить между собой иначе, как по-русски. По-французски позволялось говорить только с иностранцами, с вельможами, с придворными и с дамами, которые всегда были и есть француженки, вследствие первоначального их воспитания. Офицеров, которые употребляли всегда французский язык вместо отечественного, и старались отличаться светскою ловкостью и утонченностью обычаев, у нас называли хрипунами, оттого, что они старались подражать парижанам в произношении буквы г (grasseyer). Конногвардейский полк был, так сказать, нейтральным, соблюдая смешанные обычаи; но лейб-гусары, измайловцы и лейб-егеря следовали, по большей части, господствующему духу удальства, и жили по-армейски. О лейб-казаках и говорить нечего: в них молодечество было в крови.

Генерал Малютин, командовавший Измайловским полком, отличался в Петербурге старинным русским хлебосольством, молодечеством и удальством. В Измайловском полку были лучшие песенники и плясуны, и как тогда был обычай держать собственные катера, то малютинский катер был знаменит в Петербурге своим роскошным убранством и удалыми гребцами-песенниками. Вот образчик тогдашней жизни. Осенью, 1806 года, в пять часов пополудни, отправился я в Измайловские казармы, чтобы навестить, по обещанию, поручика Бибикова. На половине Вознесенского проспекта услышал я звуки русской песни и музыки. У Измайловского моста я нашел такие густые толпы народа, что должен был слезть с дрожек и пробираться пешком. Что же я тут увидел! Возле моста, на Фонтанке, стоял катер генерала Малютина. Он сидел в нем с дамами и несколькими мужчинами, а на мосту находились полковые песенники и музыканты, и почти все офицеры измайловского полка, в шинелях[40] и фуражках, с трубками в зубах. Хоры песенников, т. е. гребцы и полковой хор, то сменялись, то пели вместе, а музыканты играли в промежутки. Шампанское лилось рекой в пивные скатаны, и громогласное ypal раздавалось под открытым небом. В самое это время, государь-император подъехал, на дрожках, с набережной Фонтанки, шагов за пятьдесят от толпы народа, и спросил у полицейского офицера: «Что это значит?» – «Генерал Малютин гулять изволит!» отвечал полицейский офицер, и государь-император приказал поворотить лошадь, и удалился. Тогда это вовсе не казалось странным, необыкновенным или неприличным. Другие времена, другие нравы! Разумеется, меня схватили под руки и заставили вместе пировать. Часов в восемь вечера, в темноте, почти все мы отправились на катерах, украшенных разноцветными фонарями, на Крестовский остров, с песенниками и музыкой, где, на даче, занимаемой генералом Малютиным только для прогулок, приготовлен был ужин. Мы возвратились домой утром.

Жаль мне, когда я подумаю, как доставалось от наших молодых повес бедным немецким бюргерам и ремесленникам, которые тогда любили веселиться со своими семействами в трактирах на Крестовском острове, в Екатерингофе и на Красном кабачке. Молодые офицеры ездили туда, как на охоту. Начиналось тем, что заставляли дюжих маменек и тетушек вальсировать до упаду, потом спаивали муженьков, наконец затягивали хором известную немецкую песню: Freu't euch des Lebens, упираясь на слова Pflucke die Rose, и наступало волокитство, оканчивавшееся обыкновенно баталией. Загородные разъезды содержались тогда лейб-казаками, братьями уланов. Кутили всю ночь, а в 9 часов утра все являлись к разводу, кто в Петербурге, кто в Стрельне, в Петергофе, в Царском Селе, в Гатчине, и как будто ничего не бывало! Через несколько дней приходили в полки жалобы, и виновные тотчас сознавались, по первому спросу, кто был там-то. Лгать было стыдно. На полковых гауптвахтах всегда было тесно от арестованных офицеров, особенно в Стрельне, Петергофе и в Мраморном дворце.

Слава Богу, что всего этого теперь нет, и что это перешло в предание! Должен, однако ж, я сознаться, что никогда и нигде не видал я такой дружбы, как между тогдашними молодыми офицерами гвардейского корпуса, и никогда не встречал так много добрых ребят, благородных и вместе с тем образованных молодых людей. Жили не только весело, но и бестолково; любили, однако ж, и чтение, и театр, и умную беседу. Не знаю как, но на все было время, и служба шла своим порядком. Во флоте было еще более удальства. Кто не слыхал о капитане Лукине и его геркулесовской силе? Насчет Лукина носились самые несбыточные анекдоты, которые хотя бы в существе были и несправедливы, но рисуют дух времени. Чему верили и что рассказывали, то и нравилось. Говорили, что во время пребывания Лукина в Англии, один англичанин заспорил с ним насчет смелости и решительности обоих народов, утверждая, что русский никогда не решится на то, на что покусится англичанин. – "Попробуй", сказал Лукин. – "Вот, например, ты не смеешь отрезать у меня носа!" возразил англичанин. "Почему же нет, если ты захочешь", отвечал Лукин. – "На, режь!" воскликнул англичанин, в энтузиазме. Лукин прехладнокровно взял нож со стола, отрезал у англичанина конец носа, и положил на тарелку. Сказывали, что англичанин, старый и отчаянный моряк, не только не рассердился за это на Лукина, но подружился с ним, и вылечившись, приезжал навестить друга своего, в Кронштадте. – Лукину предложили в Англии кулачный поединок (to box). Вместо одного, он вызвал вдруг лучших четырех боксеров, и каждого из них, по очереди, перекинул через свою голову, ухватив за пояс. – Быв выслан наберег в городе Ширнесе, для приема такелажа, с двадцатью матросами, Лукин вмешался в спор английских моряков с их канонирами, и наконец объявил войну обеим партиям, и в кулачном бою, со своими двадцатью удальцами, прогнал всех. В городе заперли лавки, жители спрятались в домах, и Лукин, празднуя победу, возвратился на корабль с песнями. Подобных анекдотов о Лукине было множество; но при своем удальстве и гульбе он был добрейший человек.

Лукин командовал кораблем во флоте Сенявина, и бросясь на несколько турецких кораблей, погиб геройской смертью. Покойный государь-император Александр Павлович облагодетельствовал семейство Лукина, по просьбе известного всей России и Европе лейб-кучера Ильи, который прежде принадлежал Лукину и питал к нему всегдашнюю привязанность.

Вся гвардия и армия знала о дружбе и похождениях лейтенантов Давыдова и Хвостова, русских Ореста и Пилада, которые и жили и страдали вместе, и дрались отчаянно, и вместе погибли. Флотские лейтенанты Хвостов и Давыдов служили в американской компании, командуя ее судами. Известно, что с Крузенштерном, отправившимся на первое плавание русских вокруг Света, послан был камергер Резанов, в звании посла, для заключения торговых трактатов с Китаем и Япониею. Русских не только не приняли в Японии, но и оскорбили отказом. Находясь в Петропавловском порту, на обратном пути, Резанов за столом сказал, что русская честь требует, чтоб отомстить варварам. В числе гостей были Хвостов и Давыдов. "Дайте только позволение", возразил Хвостов: "а я заставлю японцев раскаяться!" В порыве гнева Резанов написал несколько строк, в виде позволения, и отдал Хвостову, который немедленно отправился, с другом своим Давыдовым, на свой бриг, и велел собираться к походу. На другое утро, когда первый пыл досады прошел, Резанов хотел взять обратно данное им позволение отмстить японцам, но уже было поздно. Хвостов не соглашался возвратить бумаги, и немедленно отплыл в Японию. С одним бригом, слабо вооруженным, он наделал столько хлопот японцам, что все их государство пришло в движение, Хвостов и Давыдов брали их суда, делали высадки на берег, жгли города и селения, и только за недостатком боевых припасов возвратились в Петропавловский порт, с богатейшей добычей.

В Петропавловском порту начальствовал тогда известный всему флоту капитан 1-го ранга Бухарин, кончивший самым несчастным образом свое служебное поприще. Тогда в Сибири, Бог весть, что делалось! Бухарин посадил под крепкий караул Хвостова и Давыдова и овладел всем грузом. Хвостов и Давыдов ушли из тюрьмы, и пешком пробрались через всю Сибирь, не показываясь в городах и следуя проселочными дорогами. Они встретились в сибирских пустынях с известным в то время разбойником, начальствовавшим толпою беглецов. Присутствие духа и молодечество Хвостова и Давыдова понравились разбойнику, и он помог им пробраться в Россию. Когда все почитали Хвостова и Давыдова погибшими, они внезапно появились в Петербурге. Разумеется, что их отдали под суд; но государь-император, по благости своей, предоставил им средство загладить проступок, и послал их на гребной флот, в Финляндию, которую тогда покоряли русские войска. Хвостов и Давыдов вскоре прославились отчаянным мужеством и блистательными подвигами. Имена их были известны в финляндской армии.

В одном морском сражении ядром пробило подводную часть канонирской лодки, на которой находился Хвостов. Он мгновенно сорвал с себя мундир, и заткнул им дыру. Главнокомандующий граф Буксгевден привез обоих друзей в главную квартиру, и в награду за их подвиги велел отдать гауптвахте генеральскую почесть. Государь-император, по окончании финляндской войны, простил Хвостова и Давыдова, и они возвратились в Петербург. Вдруг оба они пропали без вести, а как в это же время американский купеческий бриг прошел без осмотра, при сильном ветре, мимо брандвахты, за Кронштадтом, и не заявил бумаг, то многие, зная беспокойный дух Хвостова и Давыдова, полагали, что они, по страсти к приключениям, ушли в Америку. Это казалось тем более вероятным, что шкипер американского брига был приятель Хвостова и Давыдова, оказавших ему услугу в Ситхе. Наряжена была комиссия для исследования дела, но она ничего не открыла.

Два года прошли в неизвестности о судьбе наших храбрых моряков, а на третий год прибыл в Петербург тот же самый американский шкипер. Он объяснил дело. За день до отъезда его из Петербурга в Кронштадт, Хвостов и Давыдов обедали у него, на Васильевском острове. Они пропировали долго за полночь, и возвращались, когда уже начали разводить Исаакиевский мост. Только один плашкоут был выдвинуть наполовину. – "Воротимся!" сказал американский шкипер, провожавший их. – "Русские не отступают!" возразил Хвостов: "Вперед! Ура!" Хвостов и Давыдов хотели перепрыгнуть через пространство, казавшееся небольшим в темноте, упали в воду – и поминай, как звали! Опасаясь задержки, шкипер тогда промолчал, а люди, разводившие мост, также боялись ответственности, и несчастный случай остался тайной. Замечательно, что тел не выброшено нигде на берег.

Я знал хорошо и Хвостова и Давыдова, и в Финляндскую войну, и в Петербурге. Умные, образованные, прекрасные офицеры, но пылкие и неукротимые молодые люди, поставлявшие все наслаждения в жизни в том, чтоб играть жизнью!

Может ли быть что трогательнее дружбы П.И.Рикорда (ныне адмирала) и В.М.Головнина (умершего в чине контрадмирала)! Когда Головнин был задержан в Японии, Рикорд решился или умереть, или освободить друга своего из плена варваров, и успел в своем предприятии[41].

Геройский дух одушевлял флот наш, и все тогдашние офицеры, которые только имели случай отличиться чем-нибудь, составили себе имя! – Уланы жили в большой дружбе с флотскими, и часто съезжались или в Стрельне, или в Кронштадте. Вся армия одушевлена была тем же духом молодечества, и во всех полках были еще суворовские офицеры и солдаты, покорившие с ним Польшу и прославившие русское имя в Италии. Славное было войско, и скажу, по справедливости, что Уланский его высочества цесаревича Константина Павловича полк был одним из лучших полков по устройству и выбору людей, и по тогдашнему духу времени превосходил другие полки в молодечестве. – Страшно было задеть улана!

Расскажу, каким образом возникли уланы в русском войске. Прежде не было уланских полков. После покорения и разделения Польши, император Павел Петрович, чтобы дать приличное занятие множеству польской шляхты, поручил генералу Домбровскому[42] устроить конно-польский полк, на правах и преимуществах прежней польской службы. Полк не получал рекрут, но формировался и комплектовался вольноопределяющимися, на вербунках. Шляхта образовала переднюю шеренгу, и каждый солдат из шляхты назывался товарищем. Вторую шеренгу составляли вольноопределяющиеся, не доказавшие шляхетского происхождения, и назывались шеренговыми. Служили по капитуляции,т. е. вступали в службу на шесть на девять и на двенадцать лет. Унтер-офицеры из товарищей назывались наместниками, и производились на вакансии в офицеры. Они были одеты, как старинные польские уланы пинской бригады, носили длинные синие куртки, с малиновыми отворотами, синие шаровары с такими же лампасами, уланские шапки, вроде стоячих конфедераток, и запускали волосы до половины шеи, a la Kosciuszko. После, по тому же образцу, сформированы были, вербунками, Конно-литовский и Конно-татарский полки. Все эти три полка были отличные и по выправке, и по устройству, и по храбрости. Они вооружены были карабинами и пиками с флюгером, как уланы; но имени улан не существовало.

В начале 1803 года предположено было сформировать несколько новых кавалерийских полков, и генералу барону Винценгероде, пользовавшемуся особенным благоволением государя-императора, поручено было формирование Одесского гусарского полка. В это же самое время к австрийской миссии в Петербурге прибыл австрийский уланский офицер граф Пальфи, родом венгерец, молодец и красавец, сложенный, как Аполлон Бельведерский. Уланский мундир в обтяжку сидел на нем бесподобно, и все дамы и мужчины заглядывались на прекрасного улана. Уланский австрийский мундир был усовершенствованный старинный польский уланский наряд, с той разницей, что куртка с тыла была сшита колетом, и не имела на боках отворотов, что она и панталоны были узкие, в обтяжку, и шапка была красивой формы, как нынешние уланские шапки, а при шапке был султан. Его императорскому высочеству цесаревичу и великому князю Константину Павловичу, носившему звание инспектора всей кавалерии, чрезвычайно понравился этот мундир, и он испросил у государя императора соизволения на сформирование уланского полка. Государь-император, согласясь на это, отдал ему Одесский гусарский, еще не сформированный полк, назвав полк именем цесаревича. Полк состоял в инспекции[43] генерала Боуера, любимца его высочества, и Боуеру немедленно поручено было выбрать людей из других кавалерийских полков и дополнить лучшими рекрутами. Штаб-квартира полка назначена в местечке Махновке, в Киевской губернии.

Барон Винценгероде был употреблен по дипломатической части, и его высочество избрал в командиры своего полка одного из лучших кавалерийских офицеров русской армии, шефа знаменитого Тверского драгунского полка, генерал-майора барона Егора Ивановича Меллера-Закомельского. Его высочество с пламенною любовью занялся формированием полка своего имени, и по нескольку раз в год ездил в Махновку, а между тем из Петербурга высланы были толпы разных ремесленников, а некоторые выписаны были даже из Австрии, для обмундирования полка.

Обучение людей и выездка лошадей производились успешно. Его высочество находился в беспрерывной и постоянной переписке с генералом Меллером-Закомельским, и занимался всеми подробностями по части устройства полка. Случайно сохранилась у меня часть этой переписки, доказывающей и заботливость его высочества о полке, и необыкновенное познание службы, и прямодушие его, и доверенность к генералу Меллеру-Закомельскому. Ездовые его высочества беспрестанно разъезжали между Петербургом и Махновкой, и привозили то офицерские вещи, то деньги в полк. В одном из этих писем к генералу Меллеру-Закомельскому, его высочество сам назначил всех эскадронных командиров полка[44].

Атаман Войска Донского, граф Матвей Иванович Платов, дал в полк лучших донских лошадей, а недостающее число куплено было майором Сталинским. Впрочем, донские лошади, как они ни хороши, оказались неспособными для регулярной конницы. Уланское седло, с полным вьюком и пистолетами, для донской лошади слишком тяжело, и она никогда не может привыкнуть к мундштуку. Во время атак часто случалось, что донские лошади заносили уланов в средину неприятеля.

В начале весны 1804 года полк был уже сформирован, и его высочество вытребовал в Петербург пятерых офицеров и пятерых унтер-офицеров (преимущественно из дворян), для усовершенствования их в кавалерийской службе, под личным надзором его высочества. Выбрали из полка самых молодцов. Из них помню я штабс-ротмистра Вуича и поручика Фаща, с которым я был очень дружен впоследствии. На вахтпарадах взоры всех обращены были на улан, и народ толпился вокруг их на улицах. Его высочество возил их в частные дома, которые он удостаивал своим посещением, и уланский мундир вошел в моду. Его высочество был чрезвычайно доволен, и писал к генералу Меллеру-Закомельскому, от 19 марта 1804 года: "Messieurs les officiers de mon regiment sont arrives il у a de cela une semaine, ainsi que les sous-officiers.II sont bien bons, beaux et zeles pour le service, etc., т. е. господа офицеры и унтер-офицеры моего полка прибыли сюда за неделю перед сим; они добрые ребята, молодцы и усердны к службе", и проч. Было множество охотников в уланы, и много гвардейских офицеров просили о переводе их в полк его высочества; но он всем отказывал, чтоб (говоря нашим военным языком) не посадить старших другим на голову.

В гвардии и армии офицеры и солдаты были тогда проникнуты каким-то необыкновенным воинским духом, и все с нетерпением ждали войны, которая при тогдашних обстоятельствах могла каждый день вспыхнуть. С самого восшествия на престол императора Александра Павловича, политический горизонт был покрыт тучами, по обыкновенному газетному выражению. Тогда во всех петербургских обществах толковали о политике, и даже мы, мелкие корнеты, рассуждали о делах! Это было в духе времени. Существовали две партии: мирная и военная. Одни хотели нейтралитета и мира с Франциею, другие желали союза с Англиею и войны с Франциею. Для пояснения дела я должен припомнить тогдашнее положение дел в европейском политическом мире.

При восшествии на престол императора Александра Павловича, Россия, хотя и была уже в мирных сношениях с Франциею, но мирный трактат еще не был заключен. Император Павел Петрович вооружился против Французской Республики, с великодушною целью восстановления законных престолов не только в Италии, но и в самой Франции, и возвращения Голландии прежней ее самостоятельности. Но убедившись, что Австрия намеревается завоевать Италию для себя, не приняв плана Суворова к вторжению в южную Францию, и оставив Корсакова в Швейцарии, и что англичане, завладев голландским флотом, всю тяжесть войны сложили на русских, император Павел Петрович отозвал Суворова из Италии и генерала Германа из Голландии, и оставшись нейтральным в отношении к Австрии, объявил войну Англии. С Франциею начались переговоры о мире, коего главными условиями долженствовали быть восстановления престолов королей Сардинского и Неаполитанского. В этой цели император Павел Петрович выслал обер-егермейстера Василия Ивановича Левашова в Италию, где, после блистательного окончания войны, французы распоряжались как дома, и куда съехались дипломаты разных стран для трактования о мире. Наполеон, приобрев уже особенное благоволение императора Павла Петровича, возвращением без размена русских пленных, одетых и вооруженных на счет Французской Республики, еще более привязал к себе императора блистательным приемом, оказанным Василию Ивановичу Левашеву везде, где находились французские войска, хотя он и не носил звания посла. Василий Иванович Левашов, хотя и не бывал прежде дипломатом, но был человек умный, благородный, с отличной манерой, и знал свет и людей. Он очаровал Мюрата, начальствовавшего французскими войсками в Италии. Города были иллюминованы в честь доверенного лица русского императора; при занимаемых им домах ставили почетные караулы, с знаменем, и в честь его давали народные празднества. При заключении мирных условий (6-18 февраля 1801 г.), подписанных Мюратом, существование королевства Неаполитанского, в угождение императору Павлу Петровичу, обеспечено. Насчет других требований производились с Франциею переговоры в Париже, тайным советником Колычевым, и хотя требования России встречали много препятствий, однако ж переговоры не прерывались до самой кончины государя.

В это время первый консул Французской Республики пользовался почти всеобщей любовью и, по крайней мере, всеобщим уважением в Европе. Будучи только полководцем, он не мог ответствовать за политику Франции, и из тягостных для Европы войн ему досталась в удел только слава. Ниспровергнув бестолковую директорию и приняв бразды правления, Наполеон начал действовать в духе общего европейского порядка, и приглашал все европейские державы к миру. Презрение его к революционерам, ненависть к буйным правилам революции и его аристократический дух, которым он руководствовался во всех своих нововведениях, старание его ввести во Франции порядок, и сношения с римским престолом о восстановлении Христианской религии – все это привлекало к нему сердца государей и народов, в надежде, что он прекратит политическую горячку Франции, ввергнувшую всю Европу в крайнюю опасность. Наполеон Бонапарте был тогда всемирным героем. Его портреты и эстампы, изображающие его военные подвиги, продавались во всех городах Европы и украшали стены гостиных всех образованных людей. Тогда была дамская мода носить на груди силуэты любимых особ, и во всех столицах, даже и в Петербурге, многие дамы носили силуэты первого консула Франции. – Император Александр Павлович разделял общее уважение к первому консулу, которого главные выгоды тогдашнего положения основывались на мире с Россиею. Без этого Наполеон никогда не мог надеяться на заключение выгодного мира с Англией.

Для поздравления государя с восшествием на престол, а главное, для выведания образа мыслей государя насчет европейской политики, первый консул выслал в Петербург первого своего любимца, адъютанта Дюрока, бывшего потом герцогом Фриульским и великим маршалом (то же, что министром) двора императорского. Я хорошо помню эту эпоху. Появление Дюрока в Петербурге произвело удивительный эффект. Только и разговоров было что о нем! Видели ли вы Дюрока? говорили ли с Дюроком? это были общие вопросы. Великий князь цесаревич Константин Павлович привозил Дюрока к нам в корпус, и делал перед ним батальонное учение, и Дюрок разговаривал со многими кадетами, знавшими французский язык, расспрашивал о науках, и вообще был чрезвычайно доволен корпусом. Дюрок был прекрасный мужчина, чрезвычайно стройный, и одевался щегольски. Волосы у него были темного цвета, остриженные ровно на всей голове, и курчавые. Он не пудрился. Впервые увидели мы человека в военном мундире без косы и без пудры. Его прическа вошла в моду между дамами, и называлась a la Duroc. Ему было тогда только двадцать девять лет от роду (он родился в 1772 году), но он уже был опытен в делах, будучи доверенным лицом гениального человека. Дюрок обладал необыкновенным природным умом, был красноречив, но воздерживался в речах, чуждаясь всякого фанфаронства, был чрезвычайно любезен в обращении и ловок. Он находился при Наполеоне во всех сражениях в Германии, Италии и Египте, и везде отличался необыкновенным мужеством. Лучи славы Маренго, Аркола и Пирамид отражались на Дюроке, и он казался чем-то необыкновенным, по близким связям с гениальным человеком. Дюрок и в Петербурге, и в Берлине, куда он также послан был с дипломатическими поручениями, снискал отличный прием и при дворе, и в высшем кругу общества, и приобрел уважение к своему характеру.

Дюрок нашел в императоре Александре Павловиче самые мирные расположения. Государь, для утверждения прочного трактата, решился отступить от многих требований своего родителя, отказался от обладания островом Мальтою, от очищения Египта французами, настаивал только на сохранении в целости владений союзников своих, королей Неаполитанского и Сардинского, и о вознаграждении немецких князей за лишение их владений на левом берегу Рейна, и даже, в угодность первому консулу, отозвал Г.Колычева из Парижа, на гордость которого он жаловался. Послом назначен в Париже граф Марков. Но Дюрок не мог убедить государя обратиться к системе морского нейтралитета северных держав, объявленного императрицей Екатериной, и император Александр, во время переговоров о мирном трактате с Франциею, подписанном графом Марковым в Париж, 8-20 октября 1801 года, заключил конвенцию с Англией, 3-17 июня 1801, на основании прежних договоров. Таким образом хотя Россия и была со всеми в мире, но не могла надеяться на прочность его в Европе до окончания войны Франции с Англией.

В Амиене происходили переговоры о всеобщем успокоении Европы, и наконец заключен знаменитый Амиенский трактат, 1-13 марта 1802 года, который, не удовлетворив никого вполне, вмещал в главнейших статьях своих семена раздора. При исполнении условий трактата, Франция и Англии, толкуя каждую статью по-своему, не могли согласиться, и после долгих споров, война снова вспыхнула между ими, в начале мая 1803 года. Первый консул, намереваясь нанести решительный удар Англии, собирался к высадке в сердце ее, и учредил лагерь при Булони, где были собраны лучшие его войска, а между тем занял берега Италии, Голландии, и ввел войска в Ганновер, принадлежавший Англии, предложив императору Александру посредничество между Францией и Англией. Оно, однако ж, не имело никакого успеха, тем более, что император Александр, отказываясь великодушно от всех личных выгод и даже от Мальты, которую Франция предлагала сама России, требовал только обеспечения независимости европейских государей и прекращения вмешательства Франции в их дела, и на этом основании настаивал, чтобы Франция вывела войска из Неаполя и Ганновера, и признала нейтралитет северной Германии. Первый консул не соглашался на это, и между Францией и Россией настала холодность, которая превратилась в неприязнь со стороны Франции, от гордых поступков русского посла в Париже, графа Маркова, который поставлял себе в удовольствие унижение первого консула и всех властей Французской Республики. Тщетно император Александр приглашал Австрию и Пруссию соединиться, для восстановления разрушенного равновесия в Европе хищной политикой Франции и неограниченным честолюбием ее правителя; они отговаривались и избегали войны, когда, напротив, в России, партия, желавшая войны, превозмогла. Между тем, происшествия быстро сменялись. Насильственная смерть герцога Ангенского, захваченного в чужих владениях, ужаснула всю Европу, и возбудила общее негодование. Принятие Наполеоном титула императора французов и короля Италии, и самовластный тон с слабыми соседями открыли Европе будущие намерения счастливого завоевателя. При российском дворе даже наложен был траур по герцоге, и поверенный наш, статский советник Убри, представил французскому правительству сильную ноту. Император Александр не признавал Наполеона в звании императора и короля, и в половине 1804 года, русское посольство оставило Париж, а французское Петербург, и с обеих сторон приготовлялись к войне, не зная еще, где и как она откроется. Наконец, императору Александру удалось убедить Австрию к вооружению, а Пруссию к обещанию охранять северную Германию от вторжения французских войск, и в крайности даже пристать к союзу. Неаполь и Швеция присоединились искренно к императору Александру. С Англиею император Александр заключил тесный союз. Россия обязывалась выставить 180 000 войска, а Англия действовать на море и в десантах, согласясь платить вспомогательные деньги (subsides) всем государствам, которые пристанут к союзу против Франции. В таком положении находились дела Европы перед начатием знаменитой войны 1805 года, в которую император Александр впервые обнажил меч, долженствовавший сокрушить невиданное дотоле могущество, и освободить Европу от диктаторства завоевателя.

Если в высшем петербургском обществе и между высокими государственными сановниками были различные мнения насчет мира или войны с Франциею, то в русском войске и во всем русском народе был один голос – за войной. Суворов доказал, что можно побеждать непобедимых, и неудачи наши в Швейцарии и Голландии, происшедшие от неискренности наших союзников, требовали возмездия. Русское войско кипело желанием переведаться с французами, и множество молодых людей вступали в службу, в новоформировавшиеся или преобразуемые полки. Ежедневно ждали повеления выступить за границу. Все готовились к войне.

Генерал-адъютант барон Винценгероде был послан в Вену, с проектом операционного плана. По расчету австрийского двора, союзники долженствовали выставить против Франции более полумиллиона войска, кроме резервов, на трех главных пунктах, а именно: в северной и южной Германии, в верхней Италии и в Неаполе.

Лето 1805 года прошло в вооружениях и приготовлениях к войне и в дипломатических сношениях с германскими владетельными князьями, которых хотели присоединить к союзу против Франции. Баварский курфюрст подавал надежду на согласие с союзниками, и австрийская армия, в сентябре, перешла через Инн, вступила в Баварию и поспешила занять Ульм. В России был издан манифест о войне, и войска стояли на границе. В августе, генерал Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов выступил, через Радзивиллов, за границу, с корпусом из 46 405 человек, для совокупных действий с австрийцами. Жребий был брошен!

Но союзники имели полмиллиона людей на бумаге, а Наполеон действительно повелевал армией в шестьсот тысяч человек, на разных пунктах. Предусмотрительный во всем, он приготовлялся деятельно к войне, пока шли переговоры о мире. Усилив войска свои в Тироле и в Италии, и имея уже собранную армию в Булонском лагере, Наполеон, при первом известии о вступлении австрийцев в Баварию, двинулся быстро против их, в сентябре перешел Рейн и Дунай, разбил отдельные корпуса, обложил Ульм, и принудил генерала Макка сдаться, с 28 000 войска. Кутузов стоял, в это время, на Баварской границе, в Браунау, ожидая подкрепления и распоряжений к вступлению на боевую линию, когда получил известие о сдаче Ульма, и прежде чем русские встретились с французами, главная австрийская армия почти не существовала: она была разбита отдельно в Италии, в Тироле и в южной Германии, и из ста тысяч австрийцев, действовавших против самого Наполеона, шестьдесят тысяч человек, с множеством генералов, были уже в плену, и двести пушек австрийских уже находились во власти французов! Что оставалось делать Кутузову? У него, с австрийскими отрядами, было всего до 50 000 человек, и австрийские генералы побуждали его двинуться вперед; но благоразумный и дальновидный Кутузов не хотел отваживать слабые силы свои против превосходного числом и ободренного победами неприятеля, и начал знаменитое свое отступление, которое столь же славно в военной истории, как отступление 10 000 греков, с Ксенофонтом.

Отступление Кутузова от Кремса до Вишау, где он соединился с корпусом графа Буксгевдена, т. е. от 17 октября до 8 ноября, есть, по моему мнению, самая блистательная кампания Кутузова, точно так же, как Ватерлооская кампания, невзирая на неудачное ее окончание, есть блистательнейшая из кампаний Наполеона. Хотя, по силе обстоятельств, русские должны были отступить после сражения под Кремсом, но победа принадлежит, без всякого сомнения, русским. Сражаясь, так сказать, на каждом шагу, с превосходным в силах неприятелем, предводимым лучшими полководцами нашего времени, избегая обходов и опасности быть окруженным и отрезанным, Кутузов в этом славном отступлении возвысил честь русского имени, и принудил даже неприятелей отдать первенство русскому солдату перед всеми другими воинами. И то правда, что Кутузов имел необыкновенных помощников: князь Багратион и Милорадович командовали его пехотой, князь Витгенштейн – конницей, а Ермолов (в чине подполковника) артиллерией. Что за люди!

Победу при Кремсе торжествовали в Петербурге и во всей России. Она возвысила дух войска и народа. Вероятно, что на основании этого славного отступления Кутузова решились на продолжение борьбы с Наполеоном, невзирая на то, что Австрия уже предлагала ему мир, и что он, заняв Вену, по справедливости, торжествовал свои победы над австрийцами в их столице.

Между тем, пока Кутузов отступал от Бараунау, русская и австрийская армии сосредоточивались у Ольмюца, куда прибыли император Александр и император Франц. Русских было 68 500 человек, австрийцев 14 000, по показанию генерала Данилевского. В этом составе была и русская гвардия, в числе 8500 человек, под начальством его высочества цесаревича великого князя Константина Павловича. Ожидали приближения эрцгерцога Карла с 30 000 человек из Тироля и русских колонн Эссена и Беннингсена, и надеялись на Пруссию, которая с Саксониею и Герцогством Веймарским долженствовала выставить до 250 000 войска. План кампании был превосходный, и Наполеон долженствовал, по всем соображениям, уступить силе. Главнокомандующим назначен Кутузов, дежурным генерал генерал-адъютант князь Петр Михайлович Волконский (ныне министр императорского двора), генералом-квартирмейстером австрийский генерал Вейротер.

Я не пишу истории войны 1805 года, и не намерен описывать Аустерлицкого сражения, которое уже прекрасно и справедливо изображено генерал-лейтенантом Александром Ивановичем Михайловским-Данилевским; но расскажу только то, что знаю о бывшей семье моей, т. е. об Уланском его высочества полку, о последствиях сражения, и передам тогдашнее общее мнение.

Сорок лет, почти полвека, Аустерлицкое сражение было в России закрыто какой-то мрачной завесой! Все знали правду, и никто ничего не говорил, пока ныне благополучно царствующий государь-император не разрешил генералу А.И.Михайловскому-Данилевскому высказать истину. Уже ли полагали, что стыдно сознаться в том, что мы были разбиты! Да разве был и есть хотя один народ в мире, который бы не проигрывал сражений? Разве римляне скрывали свои неудачи? Разве мы разбиты были от недостатка храбрости? Нет, сам Наполеон отдал нам справедливость! В военной присяге, составленной Петром Великим, воин обязывается: "поступать в поле, обозе и на карауле, водой и сухим путем, как храброму и не торопливому солдату надлежит". – Вот где наша ошибка! Мы проиграли сражение от торопливости. А.И.Михайловский-Данилевский говорил, что государь был молод и окружен молодыми людьми, жаждавшими битвы. Надеясь на наше мужество, мы слишком опрометчиво бросились в борьбу с опытным и искусным полководцем. Главная ошибка, как мне кажется, в том, что австрийцам не надлежало начинать военных действий до соединения всех сил своих с силами России. Если б до сдачи Ульма и всех потерь австрийской армии, имевших пагубное влияние и на общее мнение в Германии, и на политику германских государств; Австрия и Россия выдвинули все свои силы внутрь Германии, то вероятно, что не только германские государства второго разряда, но и самая Пруссия пристали бы к союзу, и тогда-то надлежало начать военные действия очищением Германии и Италии от французов, и уже на берегах Рейна трактовать о мире, налагая условия Франции. Вся эта война 1805 года представляет только желание сразиться с Наполеоном, как возможно скорее! Когда русская сила собралась у Ольмюца, австрийская армия уже почти не существовала, и все ее военные запасы, вместе со столицей, находились в руках Наполеона. Страх, наведенный на всю Германию наполеоновскими победами, удерживал всех от вмешательства в дело, проигранное в самом начале, и к тому же, репутация австрийского войска много пострадала. На одних русских мало надеялись, а русские, по несчастью, были слишком самонадеянны. Старик Кутузов, как видно из рассказа А.И.Михайловского-Данилевского, не высказал всего, что бы надлежало сказать в таком важном деле, и противу убеждения повел войска на бой с неприятелем.

Наполеон не хотел драться с русскими, и несколько раз предлагал мир; но требования союзников были таковы, что Наполеону надлежало в одно мгновение лишиться всех плодов своих побед. Немедленно по прибытии императора Александра в Ольмюц, Наполеон прислал своего адъютанта Савари, поздравить государя с приездом, и предложил мир, и даже перед самым начатием движения союзной армии повторил предложения, и просил личного свидания с государем на аванпостах. Наполеону во всем отказали, и его миролюбивые предложения приняты были за сознание в невозможности противостоять русским. В самом деле, положение Наполеона, в случае проигранного сражения, в отдалении от всех своих вспомогательных средств, было опасное. Государь послал к Наполеону генерал-адъютанта князя Долгорукова, требовать немедленного выступления из Германии, и князь раздражил его смелыми речами и слишком вольным обращением. – "Итак, будем драться!" сказал Наполеон князю Долгорукову, который, не отвечая ни слова, сел на лошадь, и ускакал. Решено с обеих сторон кончить спор оружием.

Все писатели, говорившие об Аустерлицком сражении, приписывают поспешность в битве и уклонение наше от мира князю Долгорукову, пользовавшемуся особенной благосклонностью государя. Мне кажется, что князь Долгоруков был только представителем общего мнения. Горячность его к борьбе с Наполеоном разделяла с ним не только вся русская армия, но и вся Россия. В солдатах и в офицерах был один дух, и нельзя было драться с большим ожесточением и мужеством, как дрались русские под Аустерлицем. Французы также дрались отчаянно, но при равенстве сил (по А.И.Данилевскому, у французов было около 90, а у союзников 80 тысяч человек[45] под ружьем), перевес опыта, соображений и уверенности в гении полководца был на стороне французов, а это и при меньшем числе доставляет победу.

В русской главной квартире были уверены, что Наполеон намерен ускользнуть от сражения. Только один опытный Кутузов молчал и был мрачен, видя всеобщую самонадеянность и торопливость, и зная гений Наполеона.

Наконец настал достопамятный в истории день 20 ноября-2 декабря 1805 года! В 8 часов утра русские двинулись к нападению на французов, по составленной с вечера диспозиции. Наполеон стоял на кургане, и смотрел на движение русских. При нем были Дюрок, Бертье, Мюрат, Ланн и Сульт. Из всех их один только Сульт остался в живых! Видя, что русские исполняют движение, которое он предвидел, а именно: тянутся на правый фланг французской армии, Наполеон не мог скрыть своей радости, и воскликнул: "Попались в мои руки!" (Us sont a moi!).

Маршалы поскакали к своим местам. Началась битва.

Невзирая на позднее время года, солнце взошло во всей красе своей и во всем своем величии. До смерти своей Наполеон не мог забыть этого солнца, и даже перед Бородинским сражением сказал: "voila le soleil d'Austerlitz!" Вот аустерлицкое солнце! Притворялся ли Наполеон суеверным, или в самом деле верил предзнаменованиям, но всем известно, что он часто говорил о своей звезде. Прекрасный восход солнца в день Аустерлицкой битвы, он почел счастливым предзнаменованием, и старался внушить это своим воинам. К тому же, это был день годовщины коронации Наполеона. Обожавшие его солдаты еще с вечера торжествовали этот день, и когда он проезжал по бивакам, зажгли солому по всей линии, вместо иллюминации, оглашая воздух кликами: vive 1'Empereur! Весело пошли французы в битву, ободренные своим гениальным вождем, предсказывавшим им победу. В прокламации к войску, накануне сражения, Наполеон даже открыл всему войску план сражения.

"Когда русские двинутся, чтобы обойти мое правое крыло, они обнажат свой фланг", и проч. (Pendant que les Russes marcheront pour tourner ma droite, ils-me preteront leur flanc, etc.) Каким образом Наполеон знал, что русские начнут сражение с атаки правого его фланга? Ужели по соображению местностей? Быть может! Тогда, впрочем, носились слухи, что Наполеон знал нашу диспозицию. Если это правда, то уж верно он узнал это не от русских! Много было толков, но ничего не открывалось в течение сорока лет, и должно верить, что Наполеон расположил свое войско на позиции таким образом, что по правилам стратегии надлежало атаковать его с правого фланга. Ведь гении больше всего берут тем, что сбивают с толку людей методических отступлением от правил. Как бы то ни было, но Наполеон, осмотревший лично все места, где долженствовало быть сражение, и распорядившись прежде, имея отличнейших исполнителей в своих маршалах и генералах, восторжествовал над нашей неопытностью и нашим пылким мужеством, отдав нам, однако ж, полную справедливость.

В изгнании, на острове св. Елены, Наполеон, говоря об Аустерлице, сказал: "Le succes a la guerre tient tellement au coup d'oeil et au moment, que la bataille d'Austerlitz, gagnee si completement, cut ete perdue si j'eusse attaque six heures plus tot. Les Russes s'y montrerent des troupes excellentes, etc., т. е. "Успех в войне до такой степени зависит от одного взгляда (глазомераполководца) и от одной минуты, что я бы проиграл Аустерлицкое сражение, если бы атаковал шестью часами прежде. Русские доказали, что они превосходные воины" и пр. (См. Memorial de Ste Helene, т. 2, стр. 210). Биньон (см. Histoire de France, etc., стр. 470), основываясь на мнении французских маршалов, говорит: «Ainsi, il n'y avait plus, du cote de I'ennemi, une armee unique, agissant dans un seul systeme et dont les parties se soutinrent entr'elles. C'etaient trois armees differentes, isolees, ayant les Francais en tete et sur leur flanc, et ne pouvant plus opposer qu'une resistance locale et sans calcul, qu'une resistance locale et sans ensemble. Du cote des Franсais, au contraire, tout etait lie, tout marchait d'accord et s'entr'aidait pour le resultat commun», т. е. «Таким образом со стороны неприятеля (т. е. русских и австрийцев) не было соединенной армии, действующей по одной системе, которой части поддерживали бы друг друга. Тут были три различные неприятельские армии, разобщенные, имевшие французов в голове и на фланге, могшие только действовать личной храбростью, без всякого расчета, и сопротивляться местно, без общей цели; со стороны французов, напротив, все было связано между собой, все двигалось в согласии, и все помогало одно другому для общего последствия».

Это самое слышал я, в 1811 году, из уст знаменитого маршала Сюшета, участвовавшего в Аустерлицком сражении: "Русским надлежало фланговым движением заставить Наполеона переменить позицию, и тогда уже начать сражение, а если бы им это не удалось, в таком случае должно было действовать сжато, и не отделять вовсе кавалерии от пехоты, но действовать ими таким образом, чтобы они подкрепляли друг друга". Кто-то спросил маршала, какая же была бы цель флангового движения, если б Наполеон, воспользовавшись этим, вовсе уклонился от сражения, и обратился к своим резервам и сикурсам? – "Или соединение с эрцгерцогом Карлом в Венгрии, или с пруссаками", отвечал маршал: "и во всяком случае преимущество было бы на стороне союзников". Предоставляю стратегикам обсудить это мнение.

Уланский его высочества полк находился в отряде австрийского генерала князя Лихтенштейна. Пока отряд успел пробраться на место, назначенное ему по диспозиции, – место это было уже занято французами, которые, вытеснив русских из деревни Блазовиц, открыли сильный пушечный огонь по русской гвардии, не попавшей также на назначенное ей место, и выслали против нее стрелков. В эту минуту прибыл, на рысях, отряд князя Лихтенштейна, и примкнул к левому флангу гвардии. Его императорское высочество великий князь цесаревич Константин Павлович прискакал к Уланскому его высочества полку, в белом колете и каске Лейб-гвардии конного полка, поздоровался с солдатами, обнял и поцеловал генерала, Егора Ивановича Меллера-Закомельского, и, обратясь к фронту, сказал: "Ребята, помните, чье имя вы носите! Не выдавай!" – "Рады умереть!" воскликнули все в один голос – и сдержали слово.

Конец ознакомительного фрагмента.