Вы здесь

Воспоминания. Из маленького Тель-Авива в Москву. Часть первая. Из маленького Тель-Авива в Москву (Лея Трахтман-Палхан, 1989)

Часть первая. Из маленького Тель-Авива в Москву

Воспоминания детства

Я родилась 2 ноября 1913 года в местечке Соколивка (Юстинград) на Украине в бывшей Киевской губернии. Моя мать Хая Таратута была родом из местечка Кенеле, а мой отец Иосиф Трахтман – из местечка Соколивка.

В фильме «Ентл» показано местечко, очень похожее на местечко, где жил мой дед Биньямин Таратута в Кенеле. Я увидела в фильме дом, который выглядит копией дома моего деда.

Наше местечко называлось Соколивка, как и украинская деревня, к которой оно примыкало. А официально оно называлось Юстинград. Большинство построек в местечке составляли мазанки (т. е. построенные из глины и соломы). Дома зажиточных людей строились из дерева или красного кирпича. Из кирпича были построены конфетная фабрика, баня. За баней находился дом раввина, тоже кирпичный, с красивым садом вокруг. Я помню раввина в традиционной одежде, спускающегося по широкой лестнице в сад. Таких домов было мало. В местечке не было ни шоссейных дорог, ни тротуаров. Осень и зиму местечко утопало в болоте и снегу. Я очень любила весну, канун Пасхи, когда мы, дети, могли играть и бегать по высохшим тропинкам.


Мои родители снимали квартиру, не было у них своего дома. Первая наша квартира была в доме семьи Дозорец (в доме дедушки нынешнего начальника Генерального штаба Армии обороны Израиля Дана Шомрона). Их отца уже не было в живых, а мать уходила утром из дома. И мои родители уходили утром в свою лавку. Целыми днями оставались мы с хозяйскими детьми, которые были старше нас. Они играли и ухаживали за нами, маленькими. В этом доме родилась моя сестра Мирьям – третья дочь в нашей семье. Я помню ее рождение. Там была еще одна квартирантка, которая жила там с маленьким сыном. Она страдала манией чистоты и всегда, убирая свою квартиру, громко кричала на сына.

Ночью приснился мне сон: «Соседка вытряхивает одеяло вместе с сыном около канавы снаружи двора и кричит на него». Я просыпаюсь от крика и вижу маму, лежащую в большой деревянной кровати родителей, напротив моей кушетки. У кровати стоит местечковая бабка-акушерка, вытаскивает из тела матери ребенка, покрытого кровью, и окунает его в деревянное корыто с водой в ногах маминой постели. Я громко заплакала. Папа зашел в комнату, наклонился ко мне и, чтобы успокоить меня, дал мне большую коробку из-под папирос. Так в возрасте трех лет я присутствовала при рождении моей сестры Мирьям.

Я помню сад во дворе семьи Дозорец. Я на руках у одной из дочерей Дозорцев. Мы стоим у дерева, и я лакомлюсь смолой с его ствола. Вдоль забора росла малина. Этот дом и дом раввина, что напротив, примыкали к жилищам украинских крестьян. Вечерами во время дойки мама брала нас (меня и сестру Тову, которая была старше меня почти на два года) к крестьянке, доившей корову, и та наливала нам по стакану теплого молока из стоящего рядом ведра. К нам часто заходил фельдшер, который делал уколы и прививки. Он был инвалидом Первой мировой войны, у него было что-то с горлом, и его речь звучала как «тик-так, тик-так». Я боялась его, начинала кричать и плакать при его появлении.

В этом доме мы жили до погромов.


Мы перехали в дом, расположенный недалеко от рынка. Через пустырь мы переходили к торговому ряду, где была и лавка моего отца. Рядом находилась большая площадь, на которой раз в неделю проходила ярмарка. Масса крестьян из окрестных деревень прибывали со своими повозками, полными товаров. Они продавали овощи, фрукты, а также лошадей и коров. Повозки заполняли всю площадь, было очень тесно. Мы, дети, тоже бывали там иногда. Я помню случай в ярмарочный день. Я стою в узком проходе между лавками. Вдруг появляется передо мною крестьянка, молодая, высокая, в украинской цветной шали на плечах и сапогах. А я босая. Она наступает каблуком на большой палец моей ноги, с силой нажимает на него и не отпускает, пока не появляется кровь. Какая ненависть! Поступать так по отношению к маленькой девочке только потому, что это – еврейский ребенок! Но были среди крестьян и другие люди. Например, те, которые дважды спасли жизнь моему отцу, о чем я расскажу в дальнейшем.

Дочь хозяина нашего дома была красивой девушкой, и мы, дети, ее очень любили. Я помню ее в тонком трикотажном свитере с черными и белыми полосками, с веселой и приятной улыбкой на нежном лице. Она сидит посреди комнаты на стуле, мы вокруг нее. Она уже обручена, и мы знакомы с ее молодым красивым женихом. А затем я вспоминаю ее сидящей на том же месте, плачущей горькими слезами: ее жениха убили бандиты по дороге из Умани, куда он ездил за товаром. Я тогда впервые услышала о бандитах-погромщиках и об убийствах евреев.

В этом доме нас посетила бабушка Рахиль, мама нашей матери. Родители нашей матери развелись. Наш отец, будучи еще женихом, долго хлопотал по поводу их развода. Ко времени своего визита она была замужем за другим человеком и жила в другом городе. Она спала у нас в большой комнате на единственной кровати, что стояла там у стены напротив входа.

Утро. Бабушка, сидя в постели, одевается. Ее лицо белое, длинные волосы спадают на плечи, она надевает розовое белье. Я, стоя у постели, любуюсь своей красивой бабушкой. Вдруг из коридора, ведущего из спальни родителей и из кухни, появляется папа. Бабушка, вскрикнув «Ой!», быстро натягивает на себя простыню. Это единственное, что я помню о бабушке Рахили. Больно, что моя мама после такой тяжелой жизни, полной мук физических и душевных, оставила всего несколько страниц воспоминаний. Она посвятила детство и юность уходу за своими братьями и сестрами. А сколько сил она потратила на нас! Во время погромов она защищала нас, прятала. Когда мне было 14–15 лет, мама рассказывала мне, что мечтала быть писательницей. Она ходила в хедер, но дедушка забрал ее, объяснив, что девушке достаточно уметь написать письмо и знать молитву. Когда она выходила солнечным утром и смотрела на золоченый купол церкви, на зелень, на цветущие деревья, ей страстно хотелось все это описать. И действительно, несколько страниц, оставленных ею, написаны с большим талантом.

Я переписывалась с матерью несколько лет и, прибыв в Израиль, перевела ее записи с идиша на иврит, размножила и раздала внукам. Если я успею завершить книгу о моей жизни, то обязательно включу туда воспоминания моей матери.

Я пишу, чтобы наши дети и внуки знали, как надо ценить свободную, спокойную и мирную жизнь.

Моя младшая сестра Бат-Ами, родившаяся в Стране, сказала мне, что никто ей ни разу не рассказывал о местечке. Об этой жизни она знает только из литературы.

Период жизни в доме у рынка был спокойным и мирным. Папа держал продуктовую лавку, и мама готовила для продажи домашнюю колбасу. Мы любили есть ее прямо из печи. Дома был погреб, полный всякого добра. Летом мама готовила вишневку. В погребе лежала большая бочка отверстием кверху. Мама сидела на низком стульчике, вокруг нее стояли ведра, полные спелой вишни. Вынув косточки, она кидала ягоды в бочку, а мы сидели рядом и ели темную зрелую украинскую вишню сколько душе угодно. Я не помню процесс приготовления вишневки, а только помню аромат спелой вишни, а затем вкус и аромат сладкой наливки. В погребе стояли также бочки с мочеными яблоками и солеными арбузами. Я помню также вкус зрелых яблок, груш и дынь. Больше мне никогда в жизни не приходилось пробовать таких вкусных фруктов. Во время коллективизации почти все фруктовые сады были уничтожены из-за того, что налогом облагалось каждое фруктовое дерево. И помидоры на Украине имели особую форму и вкус. Когда я приехала в Советский Союз в 1931 году, мне уже не приходилось пробовать те фрукты и овощи, которые я любила в детстве. Мы недоедали. По карточкам мы получали основные продукты питания, причем низкого качества. Особенно помнится мне селедка, которую нам выдавали сухую и невыносимо соленую, при том что в Палестине в то же время продавали соленую рыбу высокого качества всех видов, импортируемую из Советского Союза. Мама покупала также рыбные консервы в томате, сделанные в Советском Союзе. Но все эти товары выпускались только на экспорт, чтобы получить иностранную валюту и купить машины, необходимые для индустриализации.

Местечковый быт

На окраине местечка за домом бабушки жили «ам аарец» (простой народ). Это были в основном извозчики – «балагулес» (владельцы повозок). Они считались людьми низкого класса, как и другие трудящиеся (портные, сапожники). Наибольшим уважением пользовались знатоки Торы. Богатый человек искал для своей дочери жениха, знающего Тору, причем не обязательно богатого. Возчики были здоровыми, стройными парнями, одетыми по-крестьянски. Они отличались грубым языком и свободными манерами. Уважаемые люди местечка носили капоты, и из-под шапок выступали «пейсы». У зажиточных были палисадники, огороженные заборами. Их было мало. Большинство населения местечка жили в домах, двери которых выходили прямо на улицы, лишенные всякой зелени. Сыровато-черный хлеб в виде круглых, сплюснутых буханок пекли в будни, а в субботние дни халы. Оладьи жарили часто из гречневой муки. Мама подавала нам с Товой по утрам эти оладьи горячими прямо со сковороды. На местечковой базарной площади стояло два ряда лавок с обеих сторон главной улицы – широкой немощеной проезжей дороги без тротуаров. На противоположной стороне дороги, ведущей на Умань через мост, продавались промтовары. Как-то раз папа завел меня в киоск и купил пиво. Я не понимала, как это люди могут пить такой горький напиток!

Однажды утром я остановилась у витрины, в которой были выложены бусы всех цветов и оттенков: красные, розовые, желтые, зеленые. Я долго с восхищением смотрела на них. Мне особенно понравились зеленые. Я быстро побежала домой и принялась умолять маму купить мне их. Мама пообещала мне, что после приготовления обеда пойдет со мной в магазин и купит мне заветные бусы. Затем она отложила это до окончания уборки, а когда завершилась уборка, она стала у корыта и стала стирать. Весь день я ходила за ней с надеждой, что вот-вот она освободится от работы, пойдет со мной и купит мне желанные бусы. Но когда начало темнеть и я наконец-то поняла, что мама мне их не купит, я заплакала громким плачем. Я помню все случаи, когда я в детстве плакала от всего сердца. Взрослые забывают, как чувствительны детские сердца, особенно ко лжи. Так я получила урок воспитания на всю жизнь. Я никогда не обещала своим детям того, чего не могла им дать. Я им говорила правду: «Это не для тебя» или «У нас нет возможности приобрести это».

У моей бабушки Енты, матери моего отца, было семь сыновей. Трое эмигрировали в Америку перед Первой мировой войной, еще до моего рождения. С их детьми и внуками я познакомилась только в последние годы, когда они приезжали в Израиль в качестве туристов. Старшего брата отца Мордехая (Мотла), который уехал в Америку после революции, я помню. Хорошо помню еще двух братьев отца, оставшихся с нами в местечке: дядю Залмана, прибывшего с семьей в Палестину, и дядю Шнеера, единственного из братьев, оставшегося в России. Во всех их семьях старшего сына называли Яковом, по имени деда, который умер молодым. Он был «софер-стам» (переписчиком Торы). Во время эпидемии холеры он заразился, ухаживая за больными.

Бабушка Ента осталась вдовой с семью сыновьями. Залман учился в доме раввина, а у других были частные учителя. В детстве меня называли бабушкой Ентой из-за моего курносого носа. Бабушка, по маминым рассказам, была энергичной женщиной, прямой и справедливой, но вспыльчивой. Дети вызвали ее в Америку, где она и умерла. Дом бабушки Енты стоял в местечке на холме. Просторная площадка перед ее домом высыхала ранней весной и была любимым местом детских игр. Ее длинный, окрашенный в светло-желтый цвет дом был одноэтажным, как и все в местечке. Я не помню двухэтажных домов ни в Соколивке, ни в Кенеле. В его правой части жила бабушка, а в левой – дядя Мотл с семьей. Он был уважаемым человеком, преуспевающим торговцем рыбой. Я помню его серьезное лицо с черной бородой. Мой отец был светловолосым с рыжей бородой. Мои сестры Това и Сара похожи на отца. В моей памяти сохранилось лишь одно воспоминание о доме дяди Мотла – Това, дядя и я сидим на балконе его дома, застекленном цветными стеклами, и пьем чай из японских или китайских чашек. Помнится мне, что во время погромов говорили взрослые: «Ведь Мотл говорил нам не радоваться революции, предупреждал, что будут еврейские погромы, убеждал не участвовать в манифестациях». Я помню, что, когда в местечке узнали о свержении царя, все жители вышли на улицу с красными цветами и красными шелковыми лентами в петлицах. Мне было тогда всего три года и три месяца. И прав ведь был дядя Мотл. Он помнил погромы, сопровождавшие революцию 1905 года.

Дом бабушки прилегал к дороге, ведущей на Кенеле, находившуюся в пяти верстах от Соколивки. Дома дяди Залмана и дяди Шнеера были с другой стороны дороги. Помню бабушку, сидящую на завалинке и вяжущую щетки для побелки. Рассказывают, что после смерти деда она содержала семью благодаря этой работе. Дома в местечке белили внутри и снаружи белой глиной, коричневой глиной мазали полы в канун субботы. Такой пол был у дяди Хаима. В двух предыдущих квартирах пол был дощатым. В день, когда мазали пол глиной, нам, детям, разрешали заходить в дом после того, как пол высыхал. Такой пол я увидела после Второй мировой войны в Бессарабии в городе Когуле.

Была еще родственница в местечке – тетя нашей мамы. Она жила на берегу реки около моста, по которому проходила дорога на Умань. Мы купались в этой реке. Вода в ней казалась зеленой от отражения деревьев и кустов, что росли вокруг. И помнится мне приятный аромат чистой речной воды. Дом тети был построен на холме над рекой, за ним рос фруктовый сад, а перед ним стояли новые повозки, которые, по-видимому, изготовлял ее муж. Тетя была очень гостеприимная.

В местечке жила семья моего дяди Хаима, который эмигрировал в Америку до Первой мировой войны. Его жена умерла во время погромов, о его детях я расскажу в дальнейшем. В его доме мы жили в последний период нашего пребывания в местечке. Недавно нас навестили две его внучки из Америки в возрасте 58 и 60 лет, дети старшей дочери Хаима, которую я хорошо помню.


В семье деда Биньямина остались тогда дома Мордехай и Юда, а из дочерей Ривка и Ада. Его дочь Хана была уже в Аргентине, а моя мать вышла замуж. Мои дедушка и бабушка развелись после гибели их младшего сына, упавшего с лошади. В детстве меня беспокоил вопрос: «Почему они развелись?» Мама отвечала мне, что дедушка считал: Бог наказал их за красоту бабушки смертью сына; и я не понимала: почему Бог, давший красоту человеку, наказывает его за это. Этот вопрос стал особенно беспокоить меня после того, как я стала матерью. Я обращалась с ним к Юде и к Мордехаю. Сожалею, что не разговаривала об этом с Адой.

У дедушки была маслобойня. Сыновья работали вместе с ним. Маслобойня помещалась в доме. Был у них рабочий – старый украинец. Дочери занимались хозяйством. Ада была девушкой с сильным характером. Она мне рассказывала, что после того, как она взяла в свои руки управление финансами, семья не знала больше бедности, которую описала мама в своих воспоминаниях. Ада считала: причина нужды – щедрость дедушки по отношению к чужим людям. Четвертая дочь дедушки Хана была уже в Аргентине, и я ее никогда в жизни не видела. С ее сыном Хаимом я познакомилась пару лет тому назад. Он работает хирургом в Буэнос-Айресе. Его дети, получившие в Аргентине еврейское воспитание и прибывшие сюда со знанием иврита, живут в Израиле со своими семьями. Приехав на свадьбы детей, он пригласил и нас. После свадеб мы устроили для него и его семьи праздничную встречу в нашем доме. Дети его утверждают, что я напоминаю им их бабушку – мою покойную тетю Хану. Хаиму не удалось найти себе подходящую работу, и он вернулся в Аргентину. Хана из Аргентины и Ривка из Америки навестили тут своих братьев и сестер, с которыми не виделись около сорока лет. Их отца, моего дедушки Биньямина, тогда уже не было в живых. Это было в 1954 году, за два года до моего приезда.

Вернемся к местечку. Ривка была уже обручена с сыном одного лавочника из Соколивки. После свадьбы они намеревались эмигрировать в Америку. Мне, маленькой девочке, больно было, что моя красивая тетя Ривка, белолицая, с черными волосами, выходит замуж за некрасивого мужчину. И вот мои тети прибыли из Кенеле в Соколивку за покупками к предстоящей свадьбе. Они зашли домой и развернули материал на платье для невесты. От солнечного света ткань заиграла разноцветными оттенками: синим, голубым, зеленым. Мама посмотрела на этот красивый материал и сказала сердито: «Вы не могли купить еще немного, чтобы хватило на платья для Добеле и Лееля». Так звали в семье Тову и меня.

Я пишу свои воспоминания со всеми подробностями, которые, как живые картины, встают перед моим взором.


После смерти Иосифа Палхана, брата Михаила, мы получили письма их отца к Иосифу, которые были написаны из местечка Бершадь в Палестину. Больно читать эти письма. Его внуки, родившиеся и выросшие в доме, построенном за его счет, очень мало знают о дедушке. Израиль Богомольный (отец Михаила) был «софер-стам». Письма его были написаны в годы большой нужды, по большей части на иврите, каллиграфическим почерком на пожелтевшей от времени бумаге. Жена его умерла от тифа, и он остался с тремя маленькими детьми: Юдит, Михаилом и Хаимом. Это случилось во время погромов. Их дом был полон беженцев из других городков, спасавшихся от бандитов. Родители Михаила, по рассказам его старшего брата Иосифа, были очень щедрыми людьми. Вспыхнула эпидемия тифа. Его мама ухаживала за всеми. Заразившись тифом, она умерла.

Старшая дочь Израиля Богомольного, Шифра, была тогда в Бессарабии, принадлежавшей в те годы Румынии. Шифра, молодая одинокая девушка, оказалась там по дороге в Америку без средств к существованию. Старший его сын Иосиф, адресат этих писем, был голодным и босым «халуцем» (в те годы так называли молодых, новоприбывших сионистов). Израиль Богомольный продал дом и все имущество и поехал к Днестру в Каменку, чтобы перейти границу с Румынией. Но он вынужден был вернуться, так как контрабандисты иногда грабили людей, а были случаи, когда и убивали в целях ограбления. Один с тремя маленькими детьми, он не мог рисковать и вернулся в местечко. Все его письма проникнуты большой отцовской заботой. Он пересылал в Америку свитки Торы на продажу, чтобы поддерживать своих старших детей, оторванных от него, и чтобы подготовить почву для своего приезда в Палестину.

Иосиф рассказывал нам, что на деньги, вырученные от продажи свитков Торы в Америке, ему удалось построить свой дом в Кирьят-Хаиме. Иосиф ездил в Бессарабию через много лет и за счет этих денег помог сестре Шифре и ее семье. Только самому себе не смог помочь Израиль Богомольный. В Советском Союзе никто не нуждался в его Торе. Из письма Юдит к брату видно, что они ходили голодными, раздетыми, разутыми. Отец Михаила Израиль Богомольный, именем которого назван наш младший сын, служил в царской армии и много энергии вкладывал в свою работу. Михаил помнит, как о его отце говорили, что он успевает написать два свитка Торы, пока другие пишут один. Он вырастил трех сыновей и двух дочерей. Вместе со своей женой содержал семью с честью. Его жена Хая управляла их магазином тканей. После того как англичане получили мандат на Палестину, прислал Иосифу все данные о себе и о детях и просил Иосифа, который сам отчаялся и хотел вернуться в местечко, выслать ему вызов для проезда в Страну. Он заболел раком желудка и умер в Одессе во время операции. После его смерти один родственник помог переправить детей в Палестину. К сожалению, все трое вернулись в Советский Союз. Юдит и Михаил были высланы английскими властями за участие в коммунистическом движении, а несовершеннолетнего Хаима Иосиф отправил с Михаилом. Юдит и ее сын были расстреляны нацистами вместе со всеми евреями Одессы, а ее муж Бродский погиб в сталинском лагере.

С Юдит я сидела в женской тюрьме в Бет-Лехеме в течение трех месяцев. Она была старше меня на шесть-семь лет. Это была высокая девушка. Лицо ее было широким, волосы черные, стриженые. Ее большие карие глаза выражали материнскую доброту. Она была очень чувствительная. Перед посещением ее мужем в тюрьме она могла дойти до истерики. Сара Чечик, медицинская сестра, сидевшая с нами в камере, ухаживала за ней. Юдит очень хотела, чтобы мы с Михаилом поженились. Приезжая к нему из Одессы, она всегда посылала его за мной. Поселок автозавода, где я работала, примыкал к стандартному городку подшипникового завода, где работал Михаил. Когда я была сослана в Одессу, Юдит окружила меня материнской заботой. Я была знакома с Шифрой и ее семьей, с Хаимом и его женой. А с Иосифом, старшим братом Михаила, я познакомилась уже в Израиле.

О жизни Израиля Богомольного можно узнать только из его писем к сыну Иосифу и из воспоминаний Михаила, которому было всего восемь лет, когда скончался его отец.

Погромы

Перед тем как приступить к описаниям погрома в местечке, я хочу описать два момента из мирной жизни. Мы, дети, любили Пасху. Это радостное воспоминание (а их так мало было в моем детстве). Помню атмосферу наступающего праздника. Нам шили к Пасхе новые, летние платья. Мы играли и бегали по высохшим тропинкам и площадкам и дышали пьянящим воздухом наступающей весны. Старшие в то время были заняты выведением «хамеца» (квасного). Около домов кипятили посуду в больших баках на кострах. А в дни Пасхи мы играли с орешками, которыми были полны наши карманы. Мы катали их по земле в сторону вырытых ямок. Тот, кто попадал орехом в ямку, выигрывал орех у других участников игры. Я любила пасхальную еду: пасхальный борщ и все лакомства, приготовленные из мацы и мацовой муки.

Еще одно воспоминание из мирной жизни в местечке – это свадьба. Я, маленькая девочка, стою близко к «клейзмерам» (свадебному оркестру) и не отрываю глаз от их лиц и инструментов. Это происходило в доме, заполненном шумливой, празднично одетой публикой.

Когда я много лет спустя присутствовала на выступлении еврейского ансамбля «Мы здесь» на курорте в Прибалтике, а затем на его выступлении в Израиле, меня очень взволновали и показались такими родными их песни и пляски в номере «Еврейская свадьба».

Погромы начались, когда мы жили в доме недалеко от рынка. После убийства жениха дочери нашего хозяина по дороге из Умани в местечке был первый большой погром.

Петлюровцы или деникинцы собрали всех мужчин в синагоге, вывели молодых, увели за город и расстреляли. Они убили почти всех молодых людей городка. Наш отец был вместе со всеми в синагоге. Его спасла большая борода – его отвели в сторону стариков. На второй день после того как бандиты оставили городок, стоял в местечке большой плач. Я помню, как люди вышли из своих укрытий и с рыданием бежали на рыночную площадь, а оттуда за город к месту казни. Я помню, что видела мужчин в нижнем белье с непокрытыми головами, бегущих в сторону рыночной площади. По-видимому, одежду у них отобрали. Когда распространялся слух, что банды приближаются к местечку, мама хватала нас, детей (Тову, Мирьям и меня), и убегала с нами из дома, чтобы укрыться. Папа оставался дома. Он говорил, что, если ему суждено умереть, смерть настигнет его в любом месте. Однажды ночью бандиты подожгли городок. Папа, оставшийся один дома, увидел, что пламя достигает крыши, и вынужден был бежать. Это было летом, пшеница в полях стояла высокая. Отец мой добрался до крестьянских полей и скрылся в хлебах. Он слышал голоса других евреев, прятавшихся там же. Когда взошло солнце, отец побежал в сторону деревни. Выбежав на улицу, он увидел старую крестьянку, которая вышла из своего дома и позвала его к себе, сказав, что в соседнем доме находятся бандиты. Она быстро завела его в амбар и спрятала под кучей соломы. Как только она повесила замок на двери амбара, мой отец услышал голос бандита: «Говорят, что жид забежал к тебе. Где он? Если не выдашь его, сожжем дом!» Крестьянка ответила, что она никого не видела и никого не прячет. Погромщик приказал снять замок, вошел в амбар, несколько раз воткнул свой штык в кучу соломы и вышел из амбара. Отец рассказывал, что он почувствовал, как воткнулся штык рядом с его коленом. Возвратившись домой после ухода бандитов из городка, мы прислушивались к волнующим рассказам людей, чудом спасшихся от убийц.

В другой раз отец рассказывал нам, как его спасли деревенские крестьяне, которые наблюдали, как евреев расстреливают, а их тела кидают в реку. Когда дошла очередь до папы и его повели на расстрел, крестьяне начали умолять бандитов пощадить папу, так как он – добрый еврей, всегда дающий продукты в долг. Они сказали, что его лавка расположена неподалеку, и он отдаст им все, что там имеется, ради спасения жизни.

Группа бандитов повела папу в сторону магазина. Они шли, подталкивая его вперед своими винтовками. Издалека отец увидел, что двери его лавки распахнуты, т. е. лавка ограблена. Вдруг он заметил знакомую торговку-украинку из деревни, продающую папиросы, которая часто занимала у него деньги. Тогда он попросил у нее в долг двадцать коробок папирос, но та ему отказала. Погромщики продолжали подталкивать отца в сторону его лавки. Когда он зашел в свой магазинчик, то с ужасом увидел, что магазин полностью разграблен, а все полки пусты. Тогда он вспомнил, что за день до этого он привез из Умани ящик с конфетами и положил их в шкаф под прилавком. Он нагнулся, нашел их на месте и поставил на прилавок. Бандиты накинулись на конфеты, и отец мой сбежал. Таким образом, крестьяне соседней деревни дважды спасали жизнь моему отцу.

Третьим (и последним) местом жительства нашей семьи в городке был дом моего дяди Хаима, расположенный напротив синагоги справа от конфетной фабрики. Часть его занимала семья дяди Хаима, который сам был в Америке, а в другой части жили мы. Окно нашей квартиры выходило на дорогу, которая вела от рынка в сторону дома бабушки за город, в Кенеле. Напротив нашего окна стоял богатый дом с красивым садом, о котором я пишу в предисловии. Во время одного из погромов этот дом и его прекрасный сад были сожжены до основания: остались лишь одни черные угольки.

Вот одно из моих воспоминаний тех времен. Ночь. Я лежу в постели, прикрытая периной, между мамой и папой. Я проснулась от страшных криков людей, зовущих на помощь. Их убивают! Это происходит за стеной с окном, у которой стоит наша кровать. Я чувствую: даже мама и папа – эти большие, сильные, любящие меня родители, не в силах уберечь меня от того страшного, что происходит с людьми за стеной.

Другое воспоминание. Утро. Кто-то заходит и говорит, что видел на мосту бандитов. Мама хватает нас, детей, и в испуге бежит с нами в сторону реки. Вокруг реки растет высокий камыш. Мы между стеблями в воде. Мама несет Мирьям на руках, а мы с Товой держимся за ее юбку с обеих сторон. Мы движемся в глубь камышовых зарослей, и вода доходит нам с Товой почти до шеи. Впереди нас бежит группа молодых людей: три-четыре парня, с ними девушка. Девушка стриженая, с непокрытой головой. Наверное, была одна из «передовых», так как девушки в местечке заплетали косы и носили головные платки. Мама, обращаясь к ним, умоляет: «Возьмите девочек на руки, они могут утонуть!» Девушка оборачивается к нам, хочет помочь, но парни не позволяют ей, с силой тянут ее за собой. Она вторично оборачивается, порываясь помочь, но парни не дают ей это сделать, и они убегают, скрываясь впереди. Вдруг с левой стороны показалась кочка, выступающая из воды. Мама подняла нас на кочку, и мы уселись с ней у кустов. Было лето, солнце светило ярко. Перед нами появилась цапля. Она прошла гордо и спокойно, не замечая нас. Я впервые увидела такую большую птицу.

Вечерело. Мы сидели, прижавшись к матери, голодные и напуганные. Вдруг мы услышали голос папы, зовущего маму: «Хая, Хая!» Обернувшись на голос, мы увидели за кустами реку, а на противоположном берегу папу на фоне крестьянских дворов. Река была узкой в этом месте. Я не помню, как отец перевел нас через реку, но мы прибыли благополучно домой. По-видимому, девушка, вернувшись в городок, сообщила семье о нашем местонахождении. Когда мы вошли в дом, то застали там бабушку Енту. Она укоряла маму за то, что та хватает детей и убегает, не разобравшись, кто пришел в местечко. А это были большевики, которые не убивали евреев, а только грабили зажиточных. Мама сидела молча, с опущенной головой, и снимала пиявку с ноги.

Из-за боязни пожаров мы скрывались в домах на окраине местечка недалеко от украинской деревни. Однажды мы прятались в доме старой вдовы. Мы сидели с мамой на кушетке около входной двери. Вдруг в дом вошли три бородатых мужика. Они угостили нас, детей, семечками и вошли в комнату, подошли к двери, расположенной напротив входной, и открыли ее. Комната была полна молодых девушек, которые подняли страшный крик. Старая женщина начала умолять не трогать девушек. Показывая на свою швейную машинку, она обещала постирать и починить им одежду. Девушки все это время продолжали кричать и плакать. По-видимому, это были крестьяне, присоединившиеся к бандитам, чтобы пограбить. Они повернулись и вышли из дома.

Помню я и другой случай. Мы бежим в сторону деревни. Мама держит Мирьям на руках, а мы с Товой держимся за полы ее платья. Мама была маленькая, рядом с ней бежит высокая женщина с ребенком на руках. Нас преследует молодой бандит с винтовкой. Мы слышим его смех. Наш страх развлекает его. Мы бежим что есть силы, а он продолжает гнаться за нами с протянутой винтовкой. Мы добрались до строящегося дома в поле, расположенного между местечком и деревней. Там нет еще пола, окна еще не застеклены. Мы сидим вдоль стен под окнами вместе с другими семьями. По-видимому, сидели мы там долго. Мы голодны и просим у мамы дать нам что-нибудь поесть. Она не может больше выносить наш голодный плач и решается выйти в городок, где орудовала очередная банда, чтобы поискать для нас еду.

Мы входим в городок. Мы уселись на пороге одного из первых домов, двери которого раскрыты: внутри никого дома нет. Я не помню, нашла ли там мама какую-нибудь еду для нас. Улица пустынна. Вдруг перед нами появляется бандит в синей шапке с красной полоской. Он требует золота. Мама отвечает ему, что это – не ее дом, что нет у нее ни золота, ни денег, дети голодные. Он угрожает, что вернется через полчаса и, если не получит золота, заберет меня. Я помню страх, охвативший меня, когда он указал на меня пальцем. Ведь я уже знала, что мама не в силах защитить нас. Только бандит отошел от нас и завернул в соседний переулок, появились гурьбой дети дяди Хаима, мать которых умерла незадолго до этого. Младших детей вела старшая дочь семьи Хая. Они так обрадовались, увидев нас в опустевшем городке, что кинулись к нам с криком радости: «Тетя Хая! Тетя Хая!» А мама сердито накричала на них: «Как это вы, взрослые девушки, остались в городке, когда тут банда! Бегите быстрее прятаться!» Они убежали разочарованные, брошенные на произвол судьбы, лишенные поддержки взрослых. Я помню охватившую меня острую жалость к ним.

Накануне погромов появилась в городке молодая женщина с двумя маленькими девочками возраста моего и Товы. Она была городской. Это видно было по их одежде и прическе. Я думаю, что она была направлена в местечко какой-нибудь партией для пропаганды и агитации. Вечерами, когда женщины городка выносили стулья из дома, усаживаясь рядом на площадках у дома, где играли их дети, часто появлялась эта женщина со своими девочками. Девочки, красиво одетые, с бантами в волосах, пели и декламировали перед женщинами.

Во время одного из погромов я увидела эту женщину, пробегающую мимо нашего дома. Она перепрыгнула через забор соседнего дома. За ней гнался бандит. Всем своим чувствительным детским сердцем я желала ей спасения. Я не знала, что такое изнасилование женщин, но знала, что существует какое-то зло, от которого прячут девушек.

Мы в Кенеле в доме дедушки. Бандиты ведут по улице пленных красноармейцев. В Кенеле мой дедушка, владелец маслобойни, и еще один зажиточный еврей, хозяин аптеки, откупали городок от бандитов, и там не убивали жителей. Один из пленных, молоденький еврейский парень, сбежал из колонны и скрылся в доме дедушки. Я увидела его в доме, в кровати, обвязанного женским платком и прикрытого одеялом. Мои тети Ривка и Ада стоят у кровати и уговаривают его лежать спокойно, не вставать, так как бандиты скоро оставят городок, и он будет спасен. Но парень отказывается оставаться в доме, ведь он подвергает опасности нашу семью. Выражение его лица тревожное, расстроенное, он сбрасывает с себя одеяло, головной платок, и, одетый в форму красноармейца, выбегает из дома. Я, маленькая девочка, стояла рядом с тетями и с волнением следила за происходящим.

Недавно мой 93-летний дядя Мордехай подтвердил это мое воспоминание и прибавил, что и он, и Юда заходили в комнату и уговаривали парня остаться.

Вскоре после его ухода мы услышали стрельбу со стороны синагоги. Взрослые говорили, что красноармеец скрылся в синагоге, а бандиты нашли его и расстреляли.

Мы с Товой часто гостили в Кенеле, бывая там подолгу. Бабушка Рахель уже не жила там, они с дедушкой разошлись еще до женитьбы родителей. Когда мы гостили у дедушки, то любили обмакивать хлеб в свежее подсолнечное масло и жевать жмых. Жмых выходил из-под пресса в виде круглого диска. Мы его ломали на куски и жевали. Это была наша любимая еда в Кенеле. Я не помню, чтобы нас там баловали конфетами. Разумеется, что шоколада, жвачки, вафель или мороженого не было, но на конфетной фабрике возле нашего дома производили леденцы. Через окна мы наблюдали за процессом их приготовления. Они были разноцветными с кисло-сладким вкусом. Папа привозил из Умани конфеты из спрессованных семечек. Но хотя в Кенеле особенно не баловали нас сладостями, мы очень любили там гостить. Я навеки привязалась дедушке, тетям и дядям. Больше всех полюбила я Мордехая и Юду. Теперь я понимаю причину: они больше других уделяли нам внимание. Ведь тети ухаживали за домом и за нами, а дедушка с сыновьями был занят с утра до вечера на маслобойне. Старый украинец, работавший там же, был в семье и «субботним гоем», т. е. в субботу зажигал свечи, печи для обогрева дома зимой и делал другие нужные работы, воспрещенные евреям по субботам.

У семьи деда был участок земли в поле. Мордехай и Юда, которых мы звали тогда Мотл и Лейб, брали нас с Товой на участок, когда ходили обрабатывать его. Я помню: мы идем с поля, дяди несут лопаты на плечах, Мотл держит меня за руку и говорит, что придет день, и мы будем жить в Эрец-Исраэль и обрабатывать там нашу родную землю, а не чужую.

Другая картина, сохранившаяся в моей памяти, о жизни в Кенеле. Мордехай ведет меня в хедер для девочек. В Кенеле, как и в Соколивке, не было ни тротуаров, ни мощеных улиц. Широкая проезжая дорога между двумя рядами домов осенью и весной была заболочена. И вот мы шагаем с дядей вдоль ряда домов, расположенных выше дороги, а тропинка вдоль домов – сухая. Осень. Холодно, но нет снега. Мы доходим до места перехода на противоположную сторону, и я вижу девочку, выходящую из дома в сопровождении кого-то. Она одета в шубку из овчины золотистого цвета. Они направляются в тот же хедер. Мордехай переносит меня через грязь на другую сторону. Мы входим в комнату. Там сидят рядами дети за столами, а молодой парень стоит перед классом и учит их ивриту.

Рядом с Кенеле было заброшенное дворянское поместье с большим парком вокруг. Я не знаю, когда хозяева покинули дом: во время революции 1905 или 1917 года. Жители городка гуляли по субботам в парке поместья. Я помню, что меня поднимали на ограду, которая была на уровне парка. Мы не заходили через ворота. Тети брали нас к реке, когда ходили туда полоскать белье. Я помню: белые облака над рекой напоминали мне овец и разных зверей. Смотреть на них было привлекательно и страшновато.

Во время погромов довольно долгий период мы жили в Кенеле на съемной квартире напротив дедушки. Тут я помню долгую болезнь мамы. Когда ее положение ухудшилось, Юда сел на коня и понесся за врачом. Это была высокая русская женщина с серьезным, самоуверенным выражением лица. После ее посещения мать стала поправляться. Однажды я сидела у окна рядом с маминой кроватью и ела селедку с картошкой. Мама протянула руку и шепотом попросила меня угостить ее моей едой. Она говорила шепотом, чтобы не услышали на кухне, так как ей нельзя было есть грубую пищу. Я испугалась ее вида и сбежала.

В моей памяти запечатлелось посещение одной молодой женщиной сапожника (хозяина этого дома). Это была дочь соседа моего дедушки. Она вышла замуж за украинского парня из соседней деревни и, наверное, приняла христианство. Родители от нее отказались, это считалось большим позором для ее родителей, для всей ее семьи. И вот появилась эта «мешумедет» (отступница) у нас в доме. Она была молодой красивой брюнеткой, босой, одетой в длинную юбку и темную рабочую одежду, как одевались крестьянки той деревни. Мне жалко было ее. В те времена только большая любовь могла толкнуть еврейскую девушку на такой шаг.

Еще картина из быта местечка моего детства. Мы в Кенеле. Зимний вечер. Мы сидим с мамой и другими женщинами на кушетке у печи и ощипываем пух из перьев для подушек и перин. Женщины беседуют между собой. Кто-нибудь из маленьких детей соскребывает мел со стены и кладет в рот. Его мать пытается остановить его, но пожилая женщина не дает это сделать, говоря, что в организме ребенка, по-видимому, не хватает каких-то веществ. Ощипывание пуха было послеобеденным времяпрепровождением, сочетанием полезного с приятным для женщин местечка. Это было в спокойные дни в Кенеле, куда мы приезжали временно пожить, спасаясь от погромов.


Дома вокруг сожжены. На месте богатого дома с красивым садом, что стоял напротив, одни груды угля. Дети дяди Хаима, жившего в Америке, остались сиротами и должны были как-то прокормиться. И вот они собирали куски угля от сгоревшего дома и продавали его на рынке для утюгов. Дома они его немного смачивали водой, так как в базарные дни они продавали его в бумажных пакетах, взвешивая на весах. Я помогала им собирать угольки и была в курсе всего процесса.

Во время войны мы получили письмо и посылку от старшей дочери Хаима Хаи. В письме она писала, что хорошо помнит, как я девочкой пяти-шести лет помогала им собирать уголь на продажу. Мое ответное письмо, к сожалению, не застало ее в живых. Она умерла молодой от сердечного приступа. Ее дочери, родившиеся в Америке, недавно были в Израиле с туристической группой и навестили нас.

И вот еще воспоминания из последнего периода нашей жизни в местечке. В соседнем городке был жестокий погром. Повозки беженцев проезжают через Соколивку в Умань по проселочной дороге через мост. Повозки остановились на базарной площади, и жители нашего местечка окружили их. Люди рассказывают о пережитых ужасах. Я стою там, держась за руку отца. Вид беженцев потрясает меня. У всех мужчин в повозках отрезаны носы. На их месте – открытые красные раны.

И вот другая страшная картина тех времен. У синагоги на бугорке, прижавшись к стене, сидит женщина. Она вся завшивлена. Жители городка, стоящие на расстоянии от нее, говорят, что она прибыла поездом. Но железнодорожной станции в Соколивке не было. Она жует хлеб, по которому ползают вши. Люди стоят, советуются, что делать. Вечером мы дома. Кто-то стучит в дверь. Папа подает женщине еду, но в дом не пускает. На другое утро рассказали, что одна одинокая женщина взяла несчастную к себе и ухаживала за ней.

Историю нашей жизни в местечке я хочу закончить воспоминанием о моем отце. Я нахожусь с папой в одном доме нашего городка. В комнате много людей. Мой отец с маленькой брошюркой в руках стоит и читает юмористический рассказ. Возможно, это был один из рассказов Шолом-Алейхема. Люди внимательно слушают, и время от времени раздается общий смех.

Итак, дважды поджигали бандиты наш городок. Жители местечка покидают дома и направляются в Умань, где установилась уже власть большевиков. Местечко опустело. Мы тоже собираемся уезжать. Через Соколивку проезжают на Умань жители окрестных городков. Дом дяди Хаима не сгорел, так как стоял особняком, не примыкая ни к какому дому. Мама открыла пансион для проезжающих и готовила еду для них.

Я помню такой эпизод. Двое молодых людей сидят за столом и соревнуются, кто больше выпьет водки. Мама подала им две бутылки. Каждый выпил свою и попросил еще. И тогда мама начинает подавать им воду. Они продолжают усердно пить. Каждый из них, по-видимому, думал, что он пьет воду, а другой водку. Когда шутка была понята, все рассмеялись.


Дедушка продал маслобойню в Кенеле и купил двухэтажный дом в Умани. Затем и мы оставили местечко и приехали к нему. Дом дедушки стоял на склоне холма. Умань сохранилась в моей памяти как пышно озелененный краснокирпичный город. Мордехай, Юда и Ада уже уехали в Палестину. Дедушка купил дом, заселенный жильцами. Они отказывались платить квартирную плату, говоря, что прошло время хозяев домов. Однажды в дом дедушки пришли студенты. Они были в черной форменной одежде с золотыми пуговицами и в фуражках с золотыми эмблемами. Я стояла с дедушкой в кладовке, где было много столов. Студенты записывали что-то в блокнот, выносили столы из подвального помещения склада и погружали их на повозки. Наверное, национализировали имущество для какого-нибудь учреждения. В Умани был большой парк со статуями и фонтанами. Мы с Товой гуляли в этом парке. Как-то раз мы получили деньги, чтобы пойти на концерт для детей или в кино. Но мы плохо понимали русский язык и купили билеты на выставку машин. Билетер, стоявший у ворот выставки, сказал, что детям там нечего делать, но билеты были у нас в руках, и мы вошли. Нам было скучно смотреть на машины, и мы ушли разочарованные. Была осень. Нам готовили зимнюю одежду для дороги. Мне помнится, что нам заказали белые фетровые валенки. Мы готовились к выезду в сторону границы.

Мы – беженцы

Мы пустились в путь. Ночь. Темно. Нас несколько семей в повозках. С обеих сторон дороги лес. Вдруг нас стали преследовать с криком и руганью какие-то люди. Они тоже ехали в повозках. Возчики наши своими кнутами бьют по спинам лошадей, лошади несутся галопом. Страшные крики преследователей еще слышны, но уже более отдаленно. Повозки наши повернули вправо на узкую лесную дорогу, и мы спаслись от преследователей. Мы доехали до какого-то дома и легли спать на полу. Среди нас была молодая неженатая пара. Они были веселыми, несмотря на общую напряженность, лежали рядом и смеялись над упреками взрослых.


Утром мы выехали в Каменку, городок на берегу Днестра на тогдашней границе между советской территорией и Румынией. Бессарабия принадлежала тогда Румынии. Местную синагогу превратили тогда в общежитие для беженцев. Среди беженцев в синагоге была больная эпилепсией женщина. Она падала на пол, билась и ударялась до крови. Это была страшная картина. Мама заболела желтухой, лицо ее пожелтело, ее госпитализировали. Мы остались на некоторое время с отцом. Тяжелую зиму мы прожили в Каменке. В синагоге не было дров для топки. Нас, детей, посылали по домам выпрашивать у жителей дрова. Местное население принимало нас неприветливо. Они открывали нам двери с сердитым выражением лица, и в большинстве случаев мы уходили ни с чем. Мы боялись также собак во дворах. Однажды мы вошли в дом, где сидели «шиву» (семь дней траура по мертвому). Хозяйка велела сыну дать нам немного дров. Он вышел с нами во двор и дал нам несколько поленьев.

Весной прибыла в синагогу наша тетя Ада. Она была очень смелой и деловитой девушкой и вернулась из Палестины, чтобы забрать с собой дедушку и вернуться с ним обратно. Она выполнила эту задачу с честью.

Дети беженцев в синагоге страдали болезнью глаз. Мы просыпались с глазами, склеенными гноем. Отец языком, своей слюной снимал гной с наших глаз. Мы, девочки, были одеты в платья из мешковины, крашенной в синий цвет. В швах под мышками были вши. Родители раздевали нас и ногтями убивали вшей. Во время этого мероприятия мы сидели на бугорке, на просохшей уже земле на солнечной стороне. Это, по-видимому, было весной. Около этой стены недалеко от синагоги мы сидели с тетей Адой. Лицо тети Ады было асимметричным, одна щека толще другой. Мне казалось, что она сосет конфету, держа ее за толстой щекой. Мне так захотелось конфетку, что я попросила ее у тети. Но у нее ничего не было.

В Каменке нам не удалось перейти границу, и мы переехали в соседний городок Рашков.


Мы жили у хозяина пекарни и спали всей семьей на одной большой кровати в комнате, что примыкала к печи. Пекари работали и ночью, и мы просыпались от их разговоров и громкого смеха.

Днем мы выходили всей семьей к реке. Дорогой я как-то раз услышала, как люди, показывая на папу, говорили: «Посмотрите на бедного вдовца! Остался с четырьмя детьми без жены». Папу старила большая борода, а мама выглядела молоденькой девушкой, и ее принимали за его старшую дочь.

В Рашкове Днестр делил город на две части: одна часть городка принадлежала Румынии, другая была советской территорией. Румынская часть городка была расположена на пригорке. Зимой река была покрыта льдом. Мы, беженцы, стоя на берегу реки, видели противоположный желанный берег Румынии и пограничника, шагающего вдоль берега.

Однажды я увидела молодого парня, перебегающего на ту сторону по льду. Но пограничник его заметил и погнался за ним по улице уже на румынской стороне.

Братья отца из Америки прислали деньги для всех родных на адрес сестры нашей бабушки Енты в Кишинев. Деньги эти предназначались для уплаты контрабандистам, которые должны были перевести нас в Румынию.

И вот мы находимся в шалаше на берегу Днестра. Лето. Много зелени вокруг. Кусты, деревья, высокая трава; и шалаш наш не построен руками людей, а сплетен из веток кустов и деревьев. Мы ясно видим солдат-пограничников на румынской стороне. Река в этом месте очень узка. Солдаты улыбаются, как будто насмехаются над нами. Мы уже несколько дней в этом месте вместе с другими семьями. Дети голодны и просят есть. Родители рассуждают о том, что будет хорошо, если красноармейцы обнаружат нас и арестуют: в тюрьме, по крайней мере, дадут хотя бы по куску хлеба детям. А контрабандисты все не появляются. В конце концов, темной безлунной ночью они пришли. Они торопят нас, подталкивают вперед и шепчут: «Гайда! Гайда!» Впервые я услышала это слово. Мы добежали до берега к лодкам. Нас посадили туда и переправили на другую сторону. Нас отвели в землянку и принесли нам бутылки с водой и хлеб с селедкой. Какой привлекательный вид и запах был у этой еды! И как мы были голодны! Но наш организм после долгой голодовки принимал только воду: остальное мы не способны были есть.

Наша семья благополучно перешла границу. Мы остались все вместе, а многие семьи распались, потеряли друг друга: одни перешли границу, а другие остались, расставшись с близкими на многие годы. Подкупленные румынские солдаты из пограничной охраны грабили беженцев, отнимая у них часы и драгоценности.

Итак, мы находимся в Рашкове, на румынской территории. Живем в маленьком глинобитном домике, побеленном снаружи. Това переболела тифом, она вернулась из больницы худой и бледной. Все мы, дети, весь период наших скитаний ходили с бритыми головами. Това помогала соседке в уходе за ребенком. Однажды она принесла мне несколько долек апельсина. Я впервые попробовала этот неведомый мне доселе фрукт, и он показался мне вкуснее украинских яблок и груш.

Мы должны были переправиться в Кишинев. Так как документов у нас не было, мы не могли переехать всей семьей вместе. Не помню, как переправились другие члены семьи, но помню, что муж бабушкиной сестры, на адрес которого прибыли деньги для всех нас, приехал из Кишинева и забрал меня с собой. Мы едем поездом в Кишинев. Тяжелое испытание пришлось пережить мне во время этой поездки. Дядя, высокий старик с ермолкой на голове, сидел и играл в карты с другими пассажирами. Молдаване, муж с женой, оба высокие, смуглые, приветливо отнеслись ко мне. И вот мы сидим на ступеньках вагона, мужчина держит меня на коленях, а жена его сидит рядом. И он говорит ей: «Давай возьмем эту девочку с собой, к нам». Я поняла его слова и громко закричала. Дядя прибежал и отобрал меня у них. На следующей станции они сошли. Чего только не случалось в те времена! Я могла быть навсегда оторвана от своей семьи.


Мы в Кишиневе живем в большом прямоугольном дворе, с жилыми домами с обеих сторон. Мы живем на первом этаже. Вход во двор через ворота. Уже в первые дни нашего пребывания в Кишиневе мама взяла Тову и меня и повела нас в школу. Для нашей матери главное было, чтобы мы учились, и учились хорошо. У Товы еще в местечке был частный учитель. Он учил ее ивриту и русскому языку. Мама зашла с нами посреди урока во второй класс, куда была направлена Това. Это была еврейская школа общества «Тарбут» («Культура»). Ученики сидели за столами, чисто и аккуратно одетые. Ведь они не были беженцами! А мы стояли перед классом в черных рваных чулках. Дети смотрели на нас, а мне было очень стыдно за наш вид. Учитель встретил нас приветливо. Мама попросила его взять меня в этот класс, так как я напугана после погромов, и желательно не разлучать меня с сестрой. Учитель согласился и посадил нас с Товой за одну парту. Я помню, как я научилась читать. Когда мы начинали учить новый урок, я волновалась, что мне предложат почитать вслух, как другим детям; тогда обнаружится, что я даже букв не знаю. Но так ни разу не случилось: вероятно, учитель знал об этом. Дома Това читала вслух, а я заучивала урок наизусть. Разумеется, письменные задания и упражнения по арифметике я срисовывала с тетради Товы. При проверке домашних заданий я была спокойна, так как все они были у меня выполнены. Таким путем я постепенно научилась читать и писать.

У наших соседей были сын и дочь соответственно Товиного и моего возраста. Девочку звали Зиночка. Она была светловолосой с голубыми глазами. Я дружила с этой девочкой. Первое время после приезда в Палестину я очень тосковала по ней и видела ее в снах.

В Кишиневе однажды я попросила у родителей купить мне мяч. Папа поехал со мной на рынок, и мы подошли к прилавку игрушек. Там были разноцветные мячи. Я выбрала большой мяч с красными, зелеными и синими полосами. Но папа сказал, что, увы, он слишком дорогой. Я показала на другой, поменьше, потом на третий, на четвертый, но ни один из них не был по карману моему отцу. Наконец выбрали: папа купил мне самый маленький мяч светло-серого цвета. Я рада была и этому. Мяч был упругий и высоко подскакивал; мне приятно было играть с ним.

Однажды зимой, когда мы играли с соседскими детьми, он попал в открытую печь и сгорел. Я стояла со своими друзьями, беспомощно глядя, как огонь пожирает мой мяч. Эта потеря причинила мне боль. Я не помню у себя в детстве других игрушек, кроме куклы с фарфоровой головой в местечке и этого мяча в Кишиневе.

В Соколивке отец наш имел лавку, но в юности после смерти отца он научился у ремесленника плести веревки. И вот в Кишиневе отец приобрел деревянное устройство для кручения веревок изо льна. Это устройство состояло из большого деревянного колеса. Папа установил его посреди двора. Това и я помогали папе в изготовлении веревок. Одна из нас крутила колесо, а другая держала концы нитей, протянутых от установки на большое расстояние. Папа, пробегая вдоль крутящихся ниток, соединял их в веревку. Не помню точно процесс изготовления, но помню, что получались настоящие крепкие веревки.

У папы появился компаньон, чтобы освободить нас, детей, для учебы в школе. Когда отец заболел и долго лежал в больнице, компаньон обобрал его. Это была большая травма для моих родителей. Выйдя из больницы, отец по совету врачей бросил курить. С тех пор он не курил больше никогда. Мирьям очень подросла и похорошела за время нашего пребывания в Кишиневе. Я помню, как мы с Товой ведем ее за руки по улице, а проходящая женщина говорит: «Посмотрите, какая красивая девочка!» И мы гордились нашей сестрой.

В Кишиневе я впервые в жизни попробовала маслины, но не поняла, почему люди едят такую соленую и горькую ягоду. Мамалыга (запеканка или каша из кукурузной муки) – национальная еда молдаван – также не понравилась мне.

В Кишиневе мы прожили около двух лет. Вероятно, мы дожидались разрешения английских властей Палестины на въезд в страну. Там родилась Сара, четвертая дочь в нашей семье. Мы с Товой поехали в роддом посмотреть на ребенка. Мама показала ее нам через окно. Возвращаясь домой, мы шли по ремонтируемой мостовой. Мы шли по кучам камней и спорили: одна из нас говорила, что девочка красивая, другая утверждала, что нет. В споре я толкнула Тову на груду камней так, что она сломала или вывихнула руку. Това вскрикнула от боли, а я в тот вечер, боясь наказания, сбежала из дому. Но когда меня поздно вечером нашли, то о наказании уже не было речи, так все были рады. Но сильнее страха наказания меня мучили мысли, что из-за меня Това пострадала и может остаться с поломанной рукой. С этими мыслями я жила все время, пока Това была в гипсе. О, как я воспрянула духом, когда гипс наконец сняли и рука ее оказалась целой.

У нас во дворе жила одна девочка нашего возраста, которую родители заставляли делать всякую тяжелую работу и запрещали ей играть с детьми. Она даже боялась остановиться около нас, чтобы переброситься словом. Я помню ее в темно-сером платье, поднимающуюся по лестнице с двумя полными воды ведрами в руках, смотрящую в нашу сторону с жалкой улыбкой. Судьба этой молчаливой, грустной девочки трогала и озадачивала меня: как могут родители так относиться к своей дочери!

В Кишиневе родители спорили между собой, куда ехать на постоянное место жительства. Папа хотел в Америку к своим братьям, а мама тянула к своей семье в Палестину, где был уже дедушка с двумя моими дядями и тетей. А в Америке у папы было четыре брата. Его старший брат Залман жил уже в Тель-Авиве, а Шнеер, единственный брат, которому не удалось перейти границу, переехал из местечка в Баку. Мама победила. Мы готовились к поездке в Палестину.

Нам купили новую одежду. Помню вязаные синие шапочки с белыми полосками. Мы прибыли в город-порт Галац. Там мы сели на пароход и поплыли в Палестину. В Черном море начался страшный шторм. Все заболели морской болезнью, кроме папы и меня. Мы с ним гуляли по палубе, смотря на бушующее море, на волны, бьющиеся о борт парохода. Отец показывал мне на прыгающих над волнами рыб и называл их.

Первые годы нашей жизни в Палестине

Мы прибыли в Хайфу, и нас первым делом поместили в карантин. Здание карантина представляло собой большой краснокирпичный дом, окруженный решетчатым забором. Один парень из нашего местечка, по-видимому из семьи Дозорец, подошел к забору и передал нам корзинку с мандаринами. В карантине нас кормили в большом зале за длинными столами. Каждое утро к завтраку нам подавали черный хлеб, намазанный медом, с куском голландского сыра. Мне это сочетание сладкого с соленым показалось странным. Когда нас выпустили из карантина, мы пошли пешком на Адар к строящемуся дому Дозорцев. Братья Дозорец стояли на лесах и строили своими руками свой дом. Они встретили нас приветливо.

Мы прибыли в Тель-Авив. Вначале мы жили у дедушки вместе с дядями и тетей Адой. Нам выделили часть барака без окон. Дяди мои возили на верблюдах щебень и гравий с берега моря для строительства домов в Тель-Авиве. Ада занималась домашним хозяйством. Нас было четверо детей, а папа не смог найти работу. Нам, семье из шести человек, пришлось жить за счет дядей, которые с трудом зарабатывали себе на жизнь, а на их иждивении были уже дедушка и Ада. Положение было тяжелым. Тове и мне тогда частенько попадало от папы, раздраженного тяжелым положением новоприбывшего. За что нас наказывали, я не помню. Я помню два случая, когда я обидела Тову и заслужила наказание, но я убегала, пряталась, и все сходило мне с рук.

Мои родители прибыли из разрушенного погромами местечка с четырьмя маленькими детьми без всяких средств к существованию. Папа пытался работать строительным рабочим, но работа эта была случайна, и прокормить ею семью он не мог. Однажды дедушка, услышав через стенку барака, что папа бьет меня, прибежал, забрал и уложил спать с собой. Мне было тогда восемь лет, и спать с дедушкой было неудобно, но я была ему благодарна, что он спас меня от побоев.

Около барака моего деда стояла большая палатка брата отца Залмана Трахтмана. Это была большая прямоугольная военная палатка из брезента. В ряду бараков новоприбывших на самом конце стоял большой красивый добротно построенный барак из струганых досок семьи старожилов Ерушалми. Моя тетя Ада через некоторое время вышла замуж за Иешуа Ерушалми – члена этой семьи. Иногда для развлечения дяди нас с Товой катали на верблюде. Через некоторое время семья Залмана переехала в барак, расположенный на этой же песчаной площадке между теперешней улицей Кинг Джордж и улицей Бецалель. Мы переехали в маленький домик, побеленный снаружи, в песках, далеко от улицы Алленби и от барака дедушки. В это время мы с Товой начали посещать школу. Мы учились в школе для девочек в Нве-Цедеке. Мы продолжали учиться вместе в третьем классе. Автобусов в Тель-Авиве тогда не было, и мы ходили в школу пешком.

Мы пересекали улицу Алленби, выходили на улицу Нахлат-Биньямин, оттуда, пройдя мимо больницы «Адасса», поворачивали направо, продолжая идти по разным другим улицам до Нве-Цедека. Наша бывшая школа для девочек перестроена теперь в Центральную школу танца.

Спустя несколько лет, когда мы переехали на улицу Левински, мы шли в нашу школу через улицу Герцля, мимо гимназии «Герцлия» и поворачивали налево в сторону Нве-Цедека.

Когда мы жили в домике в песках, рано утром подходил к дому арабский пастух со своими козами, и мама покупала у него молоко. Часов у нас в доме не было. Това была очень прилежной ученицей, выбегала в школу рано утром. Она бежала, я за ней. Когда мы добегали до улицы Алленби, то часто видели дядю Залмана и тетю Браху, продающих фрукты на рынке. Было рано, они только начинали раскладывать товар на прилавке, как и другие торговцы. Покупателей на рынке еще не было. Я, устав от бега по пескам, говорила Тове: «Смотри, нет еще школьников на улице!» Она в ответ: «Не видно учеников, так как они уже давно все в школе» и продолжала нестись бегом в школу, а я за ней.

Мы всегда приходили в школу первыми и долго играли во дворе, пока не появлялись некоторые другие.

Напротив школы для девочек располагалась школа «Альянс». Однажды наша подруга Симха решила опередить нас. Когда мы пришли в тот день в школу, то застали Симху одну во дворе в панамке, играющую в «классики», нарисованные мелом. Она подпрыгивала и торжественно напевала: «Я сегодня пришла в школу раньше сестер Трахтман!»

В третьем классе я продолжала переписывать у Товы упражнения по математике. Читать и писать я уже умела. Мы переехали в старый барак на улице Бецалель. До нас в нем жил возчик, и конюшня примыкала прямо к бараку. Там были две комнатушки, и каждое утро перед выходом в школу мы мыли в них полы. Затем мы брали с собой Сару и Бат-Ами, наших маленьких сестричек (Бат-Ами родилась уже в Стране), и по дороге в школу оставляли их на рынке с родителями, которые открыли там лоток по продаже яиц. Родители наши выходили на рынок рано утром до восхода солнца, когда мы, дети, еще спали. Бат-Ами я возила в соломенной коляске, колеса которой не смазывались и скрипели на всю улицу. Я провозила коляску по Бульвару Ротшильда и по другим тихим улицам, где зажиточные люди еще спали. По дороге из школы мы забирали девочек домой. Вероятно, в Тель-Авиве тогда еще не было детских садов, или же у наших родителей не хватало средств на детский сад. Мы приводили детей домой и ухаживали за ними до возвращения родителей. Барак был старый, в нем между досками кишели клопы. Мы с Товой решили вывести их. Я не знаю, были ли тогда в продаже какие-либо химические средства против насекомых, а если и были – мы о них не знали. Мы взяли острый перец и в жаркий летний день во время каникул стали намазывать щели барака перцем, держа его голыми руками, прижимая к доскам, чтобы сок выливался в щель. Втирая перец в щели, мы вытирали руками пот с лица. Постепенно лица наши начали гореть. Мы крикнули младшей сестре Мирьям, чтобы она немедленно принесла нам воды. Но воды не было ни в бараке, ни около него. Мирьям схватила ведро и помчалась через улицу за водой. Мы мыли лица руками, вымазанными перцем, и кричали Мирьям нести еще воды. Барак наш стоял далеко от других. Мы были дома одни; не было взрослого, который помог бы хотя бы советом.

Когда я гостила в 1956 году в Израиле, сидя дома у Мирьям всей семьей, мы вспомнили этот случай, что вызвало большой смех. Сидя в квартире, показавшейся мне станцией московского метро, можно было посмеяться над этим. Тогда, в свое время, это вызвало слезы.

В этом бараке произошел печальный случай. Мирьям заболела. У нее появились приступы страшных болей в ноге. Нога выглядела обычно, никаких признаков болезни не было, но Мирьям вдруг начинала кричать от боли. Мы были одни, беспомощны, а родители были далеко, на рынке. Лицо Мирьям искажалось от невыносимой боли, и она кричала. Мама водила ее к рентгенологу, мы делали ванночки с листьями эвкалипта, но ничего не помогало. Болевые приступы продолжались. Спустя некоторое время боли исчезли так же внезапно, как и появились.

Наша тетя Ада вышла замуж за Йошуа Ерушалми. Я помню ее свадьбу. Нам с Товой сшили новые одинаковые платья. Нас всегда одевали одинаково, как близнецов. Я помню, что на свадьбе было много миндаля, который был для нас незнакомым лакомством. Свадьба состоялась в бараке у дедушки.

Бат-Ами родилась, когда мы жили на улице Бецалель. Сара страдала от ревности. Мы просыпались ночью от ее плача: мама, ты любишь меня? Она рыдала от всего сердца, когда мама кормила Бат-Ами. Имя дала ей я. Ее назвали сначала местечковым именем какой-то умершей тети. Нам с Товой оно не понравилось. Я предложила имя Бат-Ами, Това согласилась. С тех пор она Бат-Ами.

Не помню, куда девалась та плетеная коляска, скрипом колес которой я будила улицы с богатыми жителями. Когда Бат-Ами начала сидеть, я стала носить ее на рынок на руках. По обеим сторонам от железнодорожных рельсов по улице Алленби росли желтые одуванчики. Малышка показывала мне пальчиком на цветы, я срывала их для нее; она улыбалась мне своими умными черными глазами в благодарность за то, что я выполнила ее желание.


Народная школа для девочек в Нве-Цедеке была очень хорошей. Мы, ученицы, любили школу и учителей. Были у нас и уроки садоводства, и гигиены, и уроки рукоделия. Уроки гигиены проводила с нами медсестра из больницы «Адасса». Сестры «Адассы» носили тогда халаты салатового цвета с белым воротничком. Она учила нас оказанию первой медицинской помощи. Были уроки и по гигиене тела. Под ее руководством у нас был организован пункт первой медицинской помощи. Туда приходили также мальчики из соседней школы. Мы дежурили там по очереди во время перемен. Мы мазали ранки и умели делать перевязку по всем принятым тогда правилам. Я помню, как вылечила большой фурункул на руке одного мальчика. Я намазала его ихтиоловой мазью и перевязала. В следующий раз, когда гнойная опухоль уже сошла, я намазала руку цинковой мазью. В последний раз я сняла ему перевязку, так как рана зажила, и испытала большое удовлетворение. Наш медпункт был расположен в здании семинара Левински у нас во дворе.

И урок садоводства мы очень любили. У каждой ученицы была своя грядка, где мы выращивали морковь, помидоры, огурцы и другие овощи. Мы вскапывали, пропалывали, поливали. Каждый новый листок, каждый цветочек, каждая почка радовали душу, возбуждали любознательность.

Любили мы также уроки рукоделия. Мы сидели за большим четырехугольным столом в зале школы и под руководством нашей пожилой учительницы вышивали разнообразные узоры.

Не любили мы и боялись периодическую проверку глаз, так как боялись лечения, которое проводилось в домике у ворот школы. Оттуда мы слышали плач девочек, которых лечили так называемым синим камнем. У нас с Товой были здоровые глаза, и мы не нуждались в лечении.

На уроках физкультуры мы занимались легкой атлетикой. Летом учитель брал нас к морю и учил плавать. Большинство учителей нашей школы были не молоды. Мы несерьезно относились к урокам английского языка. Наша учительница английского была высокая полная блондинка с кукольным лицом: щеки розовые, а глаза голубые. Она приветливо улыбалась нам, но учиться – мы не учились. Что осталось у меня в памяти от ее уроков, так это песня Эй-Би-Си, мотив которой не изменился до сегодняшнего дня. У этой учительницы был флирт с нашим классным руководителем господином Дафна. Со звонком на урок мы брали в руки учебники английского и становились около балконных перил. Наш класс был тогда на втором этаже. После того как все расходились по классам, господин Дафна и наша учительница еще долго беседовали посреди фойе первого этажа. А мы сверху следили за ними, поглядывая одновременно в учебник и повторяя урок. Ее урок всегда был очень коротким. Наша учительница всегда была спокойной и очень доброй. Она не требовала от нас никаких знаний, ничто не выводило ее из себя. Английский язык мы изучали в последних классах школы.

Были в классе две девочки старше нас на два-три года. Одна из них стала после школы репетитором по английскому языку. Когда я приезжала в Страну в 1956 году, то встретила ее. Она рассказала мне, что по-прежнему преподает английский язык без всякой специальной подготовки, и знаний, полученных в школе, ей хватает. Значит, при серьезном отношении к урокам можно было научиться и у нашей доброй нетребовательной учительницы.

Я помню расположение классов в двухэтажном здании школы, имеющем форму буквы «П». В 1956 году мой покойный дядя Юда повез нас с моей подругой по классу Цилей посмотреть школу. Внизу в фойе девочки танцевали под руководством учительницы народные танцы. В классах работали уборщики-мужчины, не как в Советском Союзе, где в школах работают уборщицами женщины.

В следующий раз я посетила школу в 1971 году после моего возвращения в Страну. Это не был учебный день, и ворота школы были закрыты. Мы постучались в двери соседнего домика, в наше время служившего глазной лечебницей. Нам открыл сторож, живший там с семьей. Мы объяснили цель нашего визита, и что одна из нас – новоприбывшая; он провел нас через свою квартиру во двор школы. Мы прошлись по всей школе. Как и в 1956 году, здание не изменилось. Физкультурный зал располагался на прежнем месте, как и большое дерево между ним и огородным участком. Даже стены снаружи были покрашены в тот же светло-желтый цвет.

По дороге обратно, проходя по улочкам Нве-Цедека, мы остановились у дома, в котором когда-то проживала семья нашей подруги Юдит. Из окна выглянула женщина и спросила, кого мы ищем. Мы ответили, что только заглянули во двор, связанный с нашими воспоминаниями. «Скажите фамилию подруги, – произнесла женщина, – я живу здесь очень давно и помню всех, кто когда-то жил тут». – «Это было пятьдесят лет назад», – ответили мы. «А, – сказала она, – тогда я ее уже не застала».

И вот последнее посещение любимой школы в декабре 1989 года. На этот раз мы пришли сюда с родственницей, туристкой из Советского Союза. Мы вошли в перестроенное, модернизированное здание, служащее Центральной танцевальной студией.

Вернемся же к школе моего детства.

Това за лето подготовилась и перескочила через класс: вместо четвертого пошла в пятый. А я осталась одна и вынуждена была привыкать к самостоятельности. Я была очень застенчива, легко краснела, чувствовала неуверенность в себе: мне казалось, что я ничего не знаю. Нашим классным руководителем был немолодой (по тогдашним нашим представлениям просто старый) учитель господин Шапиро. Тогда, обращаясь к учителю, мы именно так его называли: «Господин Шапиро», применяя в разговоре вежливую форму третьего лица единственного числа. В те времена к незнакомым людям и к старшим в обращении на иврите употребляли форму третьего лица единственного числа, а теперь в Израиле обращаются ко всем на «ты», применяя второе лицо единственного числа. Во время моего визита в Страну в 1956 году это меня сильно поразило.

Однажды на уроке арифметики в конце учебного года в четвертом классе господин Шапиро сказал нам: «Кто первый решит задачу, тот подойдет ко мне и покажет решение». Я все сделала первая, и учитель похвалил меня перед классом. Это придало мне уверенность, что я могу учиться самостоятельно, без помощи Товы. Мы любили уроки учителя Шапиро, обладавшего чувством юмора.

Помню урок Библии. Учитель Шапиро вызывает ученицу, которая не отличалась прилежностью. И она рассказывает одну из библейских легенд не по написанному, а по своему богатому воображению. Господин Шапиро стоит перед классом, внимательно слушает ее рассказ и кивает головой в знак согласия. Это приободряет девочку, и она продолжает «фальсифицировать» Библию. Мы удивлены, почему учитель соглашается с ней. Когда же она закончила и учитель похвалил ее за богатую фантазию, смех в классе долго не утихал.

Уроки господина Шапиро были всегда интересными, и в классе всегда была дисциплина. Я не помню никаких наказаний в школе, никаких удалений из класса. Учителя наши были опытными педагогами, мы их уважали и любили. Учиться было интересно и приятно. Я помню имена нескольких учителей и директора школы.

Была у нас в младших классах учительница музыки. У меня, увы, не было музыкального слуха, и она была всегда мною недовольна.

В старших классах преподавал у нас серьезный и строгий учитель истории, литературы и географии господин Бен-Яаков. Арифметике учил нас господин Сум, нервный и больной человек. Когда он вызывал к доске слабую ученицу, не справляющуюся с решением задачи, то выходил из себя и кричал. А учитель астрономии приглашал нас по вечерам иногда к себе домой: мы поднимались на крышу его дома, он показывал нам расположение звезд на небесном своде.

В Тель-Авивском кинотеатре собирались поставить спектакль для школьников. Классный руководитель объявил нам об этом за несколько недель; сказав нам стоимость билета, он начал постепенно собирать деньги. Мы обратились к родителям. Мама отвечала нам с Товой, что у них нет возможности расходовать на спектакль такую большую сумму. Мы, понимая, что у родителей нет денег на два билета, не возмущались, не плакали. Я только помню, что время от времени я заходила на рынок к родителям и спрашивала, не улучшилось ли у них материальное положение и не могут ли они выделить нам деньги на билеты. Но ответ всегда был отрицательным. Все время до спектакля я, проходя по пустырям Тель-Авива, искала деньги, надеясь что-нибудь найти. Это было в третьем классе в первый год нашего пребывания в Стране. Помню утро после спектакля. Девочки возбужденно делятся впечатлениями, о декорациях, о костюмах короля и королевы, а мне так горько, что мы с Товой не видели эту красоту. Больно озадачила меня несправедливость: ведь мы с Товой ничем не провинились, были хорошими девочками и ученицами. Неужели мы виноваты, что наши родители – бедные люди!

В пятом классе я стала лучшей ученицей. Я училась даже лучше Симхи. Симха Ц. и ее сестры всегда были первыми ученицами в своих классах. Они были талантливыми девочками. Господин Шапиро хвалил меня за комментарии к библейским текстам. Он мне говорил: «Какой же прекрасный знаток Библии твой отец, раз он сумел так объяснить ее тебе!»

Тель-Авив был тогда маленьким городом, невероятно, чтобы такой педагог, как Шапиро, не знал, из какой я семьи.

В пятом классе к нам пришли два новых учителя. Один из них был учителем истории, уважаемым преподавателем в семинаре Левински. Фамилию его я не помню, он был автором учебников по истории. Это был единственный преподаватель, на уроках которого ученицы вели себя так разнузданно: некоторые девочки выходили из класса за мороженым, сидели перед ним и ели. Он не смотрел на нас, а с опущенной головой монотонно читал свои записи. Старшие сестры двух наших учениц, студентки семинара Левински, не понимали, что с нами происходит, утверждая, что его уроки очень интересны. Позднее я читала о Гоголе, что он не справился с преподаванием литературы в Московском университете и вынужден был оставить кафедру. Главное для учителя: не только знание предмета, но и умение преподнести его данной аудитории.

Вторым учителем, пришедшим к нам в пятом классе, был учитель математики. Ему наш класс тоже «устраивал веселую жизнь». Это был «халуц», т. е. он не был одет по-европейски в костюм с галстуком, как остальные наши учителя. На нем была русская косоворотка, и он был моложе других наших учителей. В его поведении чувствовалась растерянность, неуверенность в себе, присущие многим эмигрантам. Учителя в классе тогда сидели за кафедрой на возвышении перед нами. Перед уроком девочки поставили математику стул таким образом, что когда он сел, то упал и сильно ударился. После этого он заболел и слег. Мы узнали об этом от нашего руководителя господина Шапиро, возмущенного таким поступком своих учениц. Несколько девочек из класса проведали больного учителя. Я была в их числе. Мы вошли в пустую комнату, в которой стояла только железная кровать. Учитель лежал бледный, накрытый серым одеялом. Мы извинились перед ним за всех и спросили, чем можем помочь. Он был очень смущен и чувствовал себя неудобно. Он сказал нам, что ничего страшного не произошло, в детстве всякое случается, так что мы ни в чем не виноваты и ни в какой помощи он не нуждается. В школу он больше не вернулся.

Мы переехали на улицу Бальфур. Там мы жили в первое время в палатке, а затем через пару лет поселились в бараке.

Начало улицы было мощеным, с обеих сторон каменные дома: с правой стороны была больница, с левой – рабочий клуб. А дальше шли пески. С обеих сторон в песках стояли бараки и палатки новоприбывших. На левой стороне в лощинке, в глубоком песке, без тропинок стояла наша палатка. Я помню, что проснулась как-то ночью от крика и смеха молодых людей, живших по соседству. На улице буря, дождь, сильный ветер. Их палатки завалились, и это их веселило. Открыв глаза, я увидела маму, держащую обеими руками столб палатки, чтобы она не упала. Сара была тогда грудным ребенком. После этого мы переехали в барак к дедушке Биньямину.

И вот мы опять там. Но теперь уже в бараке на правой стороне улицы, правда, опять в песках. Теперь в нашей семье было уже пятеро детей: Бат-Ами родилась, когда мы жили на улице Бецалель. В то время я вступила в организацию скаутов «Цофим». Мы встречались по субботам на «Сдерот Ротшильд» (Бульваре Ротшильда). Мы носили формы цвета хаки с галстуками; цвет галстуков указывал на принадлежность к какой-либо группе. Наши руководители проводили строевые занятия, а в Центральном клубе скаутов устраивались другие мероприятия, собрания, учебы, лекции. Отряд возглавляли Барух К. и Ривка П., студентка семинара Левински и сестра нашей одноклассницы. Наша группа называлась Аяла («Газель»). У нас был черный флажок с вышитой оранжевыми нитками газелью и такие же галстуки. Наш отряд был самым младшим в этом отделении «Цофим». В других отрядах были ребята постарше, в большинстве своем ученики гимназии или молодые рабочие.

Там я познакомилась с Меиром Слонимом, который работал наемным сельскохозяйственным рабочим. Барух К. был тогда известен в Стране как профессиональный атлет-бегун. Он принимал участие во всех соревнованиях на Ближнем Востоке. Квартиру его родителей украшало множество кубков, полученных им в различных соревнованиях.

Однажды он пригласил нас посмотреть соревнования английских солдат, в которых принимал участие. Барух был красивым молодым человеком атлетического сложения. Он часто выступал с докладами на общественные темы в клубах молодежи. Работал он экскурсоводом и на своей машине возил туристов по всей стране.


Положение наших родителей улучшилось. Они построили на улице Левински барак из новых досок. Пол в нем был выложен большими плитами серого цвета. Барак состоял из двух комнат: спальня родителей, где потом стояла кровать родившегося тогда нашего единственного брата Якова, и гостиная, служившая одновременно столовой и спальней для нас, девочек. Вдоль барака тянулась открытая веранда, где стоял длинный стол со скамейками. С левой стороны веранды была кухонька, а с правой – маленькая комнатушка. Эту комнатушку выделили потом Тове перед ее свадьбой. До этого мы с Товой спали всегда вместе на одной кровати. Душ и туалет находились в крохотном дворике, огороженном низким деревянным забором. У входа во двор слева от калитки был кран для воды. Наш барак располагался между двумя другими, принадлежавшими йеменским семьям, напротив стоял барак восточноевропейской семьи, благоустроенный, хорошо меблированный, со шторами на окнах. Глава этой семьи работал портным, а его жена прачкой. Во время моего визита в Израиль в 1956 году мама повела меня на улице Левински и показала пустующее место от нашего дома, а напротив еще стоял заброшенный барак семьи портного.

Остальные жители после образования Государства Израиль выстроили на месте своих бараков дома, а мой отец говорил, что он не уплатил арабу – хозяину земли и на чужой земле строить дом не будет.

В бараке на улице Левински я жила до высылки английскими властями из Палестины.

В конце учебного года в пятом классе наш классный руководитель г. Шапиро сообщил нам, что оставляет нас, так как в Тель-Авиве открывается первая смешанная школа для девочек и мальчиков, и с начала будущего года он будет преподавать там. Мы были огорчены: трудно было расстаться с любимым учителем. Назавтра все ученицы класса подали г. Шапиро индивидуальные дневники, чтобы он написал нам несколько слов на память. У меня не было такого дневника, и я купила дешевый блокнот из зеленой грубой бумаги. После того как г. Шапиро вернул нам дневники, пришла ко мне Симха со своим дневником, и мы читали, что он написал каждой из нас. Симха сказала: «Тебе он написал красивее, чем всем остальным, ты это заслужила». Помню, в дневнике Симхи он подчеркнул ее исключительные способности.

Во время войны я вспомнила «оду», которую написал в моем дневнике учитель Шапиро, и включила ее в одно из моих писем к семье. У нас в переписке был двухлетний перерыв. С тех пор я никогда не забывала это стихотворение и показывала его детям и внукам.

Вот что написал мне тогда мой учитель:

В знаньях с Леей кто сравнится?

Кто, как Лея, знанья ищет?

Разбирается по сути и пытливо неустанно

Продолжает поиск дальше.

На лету урок готовит и вопросов не страшится,

Для подруг товарищ верный,

Посоветовать им рада.

Жизни долгой интересной

От души тебе желаю!

Твой учитель З. Шапиро

Перечисляя имена наших преподавателей, я забыла упомянуть учителя рисования Аллема. Мне нравились его уроки. Он научил нас составлять цвета красок из трех основных, разбавляя одну другой. Он также учил нас рисовать с натуры. Мы пользовались акварелью. Мне запомнился один рисунок, который я сделала на его уроке. Это был рыцарь на коне. Одежду рыцаря я выкрасила в бордовый, голубой и серебристый цвета, коня же сделала коричневым. Это «произведение» было плодом моей фантазии. Наш учитель рисования был организатором пуримских праздничных шествий в Тель-Авиве.

Наши педагоги полностью отдавались своему делу, были настоящими воспитателями. Перед праздниками они пешком приходили через весь город подготовить нас к выступлениям и постановкам. Я помню, как Това и я, одетые в костюмы для выступлений, стоим перед нашим классным руководителем г. Дафна и показываем ему наш номер. Он, семейный человек, специально пришел после обеда в Нве-Цедек с улицы, расположенной у самого моря. Учителя ходили с нами за город и там проводили уроки естествознания. На эти прогулки мы шли пешком, шли и пели наши любимые песни.

В 1956 году я увидела автобус с учениками, выезжающий с центральной станции Тель-Авива. Меня взволновали знакомые с детства песни, несущиеся из автобуса.

Мы выезжали также на экскурсии по Стране. Как-то раз была у нас поездка к Мертвому морю. На берегу моря стоял старый небольшой барак, открытый в сторону моря. Перед ним были столики со стульями. Это, по-видимому, было кафе. Из барака официант выносил на подносе прохладительные напитки. В моей памяти запечатлелась высокая англичанка в нарядном светлом летнем платье и в соломенной шляпе с полями. Она сидела спокойно и гордо, беседуя с одетым по-европейски мужчиной, сидевшим с ней за столиком Я ее запомнила не только потому, что весь ее вид так не подходил к окружающей среде: старому бараку, старой мебели, бедно одетым другим посетителям. Мне запомнилось ее высокомерие. Нас было много, а она, эта леди, не бросила на нас ни единого взгляда, как будто нас не существовало.

Мы купались в море перед самым бараком. Затем наш учитель повел нас к месту впадения Иордана в Мертвое море.

В Иерусалиме на экскурсии мы были дважды. В первый раз в четвертом классе, а во второй – перед окончанием школы в восьмом классе. Я помню впечатление от Стены Плача. Мы стояли в узком переулочке перед стеной из древних крупных камней, из щелей которой росла трава. Мы поднялись на гору к Еврейскому университету и сфотографировались там. По дороге мы встретили арабских детей в грязной и рваной одежде. Они вызвали у нас жалость.

Во время первой экскурсии мы прибыли в иерусалимскую школу, принявшую нас. Мы гостили у школьниц четвертого класса. Когда дошла очередь до меня при распределении девочек по домам, учитель сказал мне, кивая на девочку рядом: «Иди с ней. Я надеюсь, что ты будешь чувствовать себя хорошо в ее семье». Девочка эта была дочерью фармацевта. В их зажиточном, благоустроенном доме меня приняли хорошо. Мне выделили отдельную кровать в комнате девочки. Во время ужина в столовой я расплакалась. Родные девочки успокаивали меня, спрашивая о причинах плача. Я отвечала им, что тоскую по маленькой сестренке Саре. Я очень любила своих младших сестер и Якова. Родители целыми днями были заняты, и мы с Товой ухаживали за младшими детьми. К моей любви к ним примешивались и материнские чувства.

В скаутах «Цофим»

Во время летних каникул мы выезжали в лагерь. В первый раз я была в одном с Товой лагере, но по возрасту мы попали в разные отряды. Там нас учили, как поставить палатку; устраивали соревнования по бегу, прыжкам в высоту и кто быстрее поставит палатку.

Лагерь был расположен в прекрасной роще с высокими деревьями, свежей зеленой травой. Ночью мы дежурили по очереди, охраняя лагерь. Весь день был заполнен разными мероприятиями. Наши вожатые, молодые парни и девушки, были серьезными и ответственными. Я не думаю, что в то время кто-то работал на таких должностях за деньги. Това часто навещала меня. Она заботилась обо мне, относилась ко мне с нежностью и любовью. Това, которая во время наших путешествий была худой, болезненной девочкой с бритой головой, теперь развилась и стала очень красивой. В скаутском лагере я помню ее в форме цвета хаки, которая была ей к лицу, и с галстуком. В лагере я увидела сестру другой, чем в домашней обстановке: я разглядела ее правильные черты лица, большие серые глаза, высокий, прямой лоб, как у отца, белые правильные зубы, гладкие, блестящие волосы, стройную красивую фигуру. Такой я ее вспоминала в долгие годы нашей разлуки.

Была я и в других лагерях, в частности в лагере «А-Ноар а-Овед».

Организация «Труд»

Очень скоро нашему пребыванию в скаутах пришел конец. Наши вожатые Барух и Ривка были «левыми» по своим взглядам. Они вывели нас, младшую группу и группу молодежи, старше нас на несколько лет, из «Цофима». Большинство из этой молодежи были учениками гимназии «Герцлия», но некоторые были рабочими. Барух создал новую организацию «Труд» («Гдуд Амаль»). Клуб ее помещался в бараке, расположенном на огороде родителей Баруха. Рядом была и палатка. В этом клубе мы собирались на доклады и беседы на разные темы. Нашим докладчиком и руководителем, проводящим беседы, был сам Барух. Помню, например, я беседу на тему «Время».

Устраивались в клубе танцевальные вечера. Мы танцевали хору, польку и краковяк. Этим танцам мы научились, наблюдая за халуцами, которые собирались на улице Алленби возле аптеки. Они приходили из соседних поселений, где работали наемными сельхозрабочими, и под звуки песен «Хава Нагила», «Ам Исраэль Хай», «Эль Ивне а-Галиль» веселились до рассвета. Мы стояли, наблюдая за ними, до поздней ночи. Их заражающие весельем песни и танцы захватывали нас. Мы с трудом отрывались и бежали домой.

В зимние вечера мы заходили в клуб «Гдуд а-Авода» (рабочей бригады) на берегу моря. Члены бригады жили коммуной. После тяжелой работы по прокладке шоссейных дорог, в которой женщины участвовали наравне с мужчинами, они, отбрасывая усталость, зажигательно плясали. Мы только наблюдали за ними.

В организации «Труд» мы осваивали эти танцы в своем кругу.

Тут уместно вспомнить еще об одном танце. Папа научил нас с Товой танцевать венгерку, которой он научился в царской армии. Я не знаю точно, где он служил; но, когда мы жили в Кишиневе, отец встретил своего однополчанина. Отца освободили от службы из-за проблем со слухом. По его рассказам, я знаю, что он специально сам это сделал себе, чтобы быть непригодным к службе. Из-за антисемитизма в царской армии многие евреи занимались членовредительством.

В большом бараке по ул. Левински мы танцевали под пение отца на радость родителям.

Событием, которое произвело на меня неизгладимое впечатление и запомнилось в подробностях на всю жизнь, была экскурсия на Хермон, организованная «Гдуд Амаль». Гора Хермон принадлежала Сирии, в которой тогда господствовали французы.

Мы поехали в Галилею и расположились в палатках около кибуца «Кфар Гилади». В экскурсии участвовала группа старших из молодежной группы, а из детей взяли только Симху и меня. Там мы долго прождали получения разрешения подняться на Хермон, питаясь за счет кибуца. Нормальная еда была только для маленьких детей. Мы же питались вместе со взрослыми черным хлебом с брынзой. Кибуц стоял на голом холме: не помню там ни единого деревца, ни кустарника. В нем было два ряда маленьких побеленных домов. В 1956 году, после 28 лет отсутствия в Стране, я посетила этот кибуц. Я въехала туда через аллею деревьев, ветви которых переплетались, образуя зеленый купол. Мой двоюродный брат Иосиф предоставил мне для этой поездки свою машину с водителем. Мы доехали до столовой, стены которой были из стекла. Вокруг стояли двухэтажные дома. В столовой нас посадили за один из столов; дежурные развозили еду по столикам на специальных тележках. Тогда еще не было самообслуживания. Зал был полон света. Все это мне показалось раем на земле. Рассказывали мне, что кибуц «Кфар Гилади» имеет санаторий, приносящий доход. Показывали мне и дома кибуцников, служившие им жильем в 1928 году. Теперь в них устроили склады.

Вернемся к нашей экскурсии на Хермон. После долгого ожидания мы получили разрешение сирийских властей и пустились в путь на Хермон. Мы проходили через друзские деревни. Я помню прекрасную природу (зелень, ручейки, роднички) на пути на Хермон. Правда, одну ночь пришлось провести в болотистой местности, где с трудом удалось найти сухой бугорок для палатки. Всем нам раздали по таблетке хинина против малярии. Заснули мы под шум журчащей воды. Я помню, что по дороге через одну друзскую деревню одна из старших девушек Рахель Раби пожаловалась на головную боль и плохое самочувствие, и Барух предложил ей остаться в деревне у арабской семьи, а на обратном пути мы ее заберем. Я не помню, согласилась ли она отказаться от подъема на гору и остаться в деревне, но не было и разговора о страхе остаться в арабской деревне.

Наконец мы прибыли в друзскую деревню, расположенную у самого подножия Хермона. Я не помню, чтобы я тогда отличала друзов от других арабов. Для меня все эти деревни были арабскими. Барух предупредил нас, чтобы мы не забывали, что мы школа – «медресе», и не разговаривали на политические темы. Некоторые из нас – парень из сефардов, Симха – владели арабским языком, а некоторые знали не только арабский, но и французский. Мы установили палатки на свободной площадке посреди деревни. Жители приняли нас с приветливым любопытством. Туризм тогда не был развит. Мы, девочки, входили в дома жителей. Женщины с синими «стрелками» под глазами приветливо приглашали нас войти. Тогда не было принято краситься таким образом.

Вечером, когда мы сидели вокруг костра, пришли мужчины деревни и уселись вместе с нами. Беседа была оживленной, но я не помню ее содержания и на каком языке она велась. Сирийцы тогда вели освободительную борьбу против французского владычества, и старшие из нас старались не затрагивать политические темы.

На следующий день с утра мы начали восхождение на Хермон. Я была здоровой, крепкой девочкой и поднималась без посторонней помощи; но Симха была слабой, и ее вели два парня, поддерживая с двух сторон. Наконец мы добрались до вершины и увидели покрытую снегом площадку. Снег мы встретили восторженно. Среди нас был сефардский сабра, «сходивший с ума» от восторга и восхищения: о снеге он ранее знал только по картинкам. Мы сфотографировались, стоя в снегу. Когда наша организация ушла в подполье, перестав быть легальной, нам приказали уничтожить эти снимки. Так я порвала среди других фотографий этот снимок, снимок университета. Только один снимок этой эпохи случайно сохранился: класс в скирде соломы. Не забуду спуск с Хермона. Как трудно спускаться с горы! Может быть, этот склон был особенно крутым. Я справлялась с большим трудом, а Симху и на обратном пути продолжали поддерживать два парня. Несмотря на трудности, я испытала громадное удовлетворение от этого похода и никогда не забуду его: красоту пейзажа, аромат густой растительности, журчание ручейков, арабские деревни, гору Хермон и снег.

Кроме того, Симха и я были младшими детьми в группе молодежи. Все члены группы относились к нам с особым вниманием, они заботились о нас, как старшие братья и сестры.

Мои «литературные» попытки

Однажды по пути из школы домой остановились мы с Симхой на улице Герцля возле каменного забора напротив гимназии. И вот я читаю ей свое «произведение»: рассказ. Нам было тогда 12–13 лет. Не помню содержания рассказа. Вдруг Симха саркастически засмеялась. «Что же тут смешного?» – обиженно спрашиваю я. «В литературном произведении, – отвечает она, – не пишут о высоте забора в сантиметрах». Этой «ядовитой» критикой Симха положила конец моим литературным попыткам.

Симха любила насмехаться надо мной. Бывало, она идет рядом со мной и обзывается: «Лея толстая! Лея толстая!» Однажды я решила, что обедать больше не буду. В тот день я действительно не обедала, но вечером съела двойную порцию. Это была первая в моей жизни диета. У Симхи не было матери, и после школы она приходила к нам, где и находилась до вечера. Моя мама любила и жалела ее. Если Симха не приходила к нам несколько дней, то мама беспокойно спрашивала: «Где твоя подруга?»

На улицу Левински мы переехали во время летних каникул. Симха не знала наше новое место жительства. Тогда она пришла на рынок, встала вблизи от прилавка родителей. Идиш она тогда еще не знала. Когда мама собралась домой, Симха молча пошла за ней: Симха не знала идиш, а мама не знала иврит. Выйдя из барака вечером, я увидела маму и шагающую за ней Симху.

Симха жила с отцом и сестрами в подвале. Однажды наш классный руководитель господин Шапиро посетил ее. Он застал девочку сидящей на полу перед низкой скамейкой за приготовлением уроков. На другой день он предложил ей переехать к нему и жить с его семьей. Он с женой и младшим сыном жил в отдельном домике с палисадником. Старшая его дочь была замужем и имела ребенка. Но Симха категорически отказалась. Когда спустя много лет я спросила ее о причине отказа, она ответила: «Как я могла оставить своих близких в такой нищете, а сама перейти в зажиточную семью!»

В коммунистической организации молодежи как-то раз нам с Симхой поручили выпустить «стенную» газету. Так как у нас не было клуба, то и стены не было. Поэтому мы прочитали подготовленные статьи вслух при свете маленького электрического фонарика на собрании нашей молодежной подпольной ячейки вечером на берегу Яркона. Присутствовал там кто-то из членов партии. Я прочитала написанную мною юмористическую статейку о нашей повседневной подпольной деятельности. Упомянула я в ней секретаря партии, его помощников. Эта статья вызвала дружный хохот. Это была маленькая юмореска, не очень острая, но, по впечатлению слушателей, довольно удачная. На следующий день все взрослые члены партии с наслаждением рассказывали друг другу об услышанном, но по вопросу об авторстве у каждого была своя версия. Только Симха и я знали, кто истинный автор.

В подполье

После нашего возвращения с экскурсии закрыли клуб «Гдуд Амаль». Членов коммунистической партии в народе называли «мопсами» по заглавным буквам названия партии на иврите. Население ненавидело коммунистов: ведь они отрицали сионизм, выступали против напряженной, самоотверженной деятельности лучших сынов нашего многострадального народа по пути к воссозданию еврейского государства на его исторической родине.

И вот пришел день образования детской коммунистической группы при комсомоле в подполье. Барух и Ривка ввели нас, девочек четырнадцати лет, учениц седьмого-восьмого классов Народной школы, в коммунистическое подполье. Я по сей день не могу понять, как это они могли поступить с нами таким образом: где было их чувство ответственности по отношению к нам, к нашим родителям? По-видимому, они сами были тогда слишком молоды и малоопытны, чтобы осознать, что же они делают. Что означало тогда принадлежать к коммунистическому подполью? Это означало страдать от преследования британских властей, от полиции, еврейского населения и его учреждений, от презрения и ненависти окружающих. Во время моего визита в 1956 году у меня было большое желание повидаться со всеми старыми знакомыми. Ривка работала тогда не в своем кибуце, а инспектором школ народного образования. Я узнала у ее сестры, когда она бывает в Тель-Авивском бюро министерства образования, и пришла повидаться с ней. Ведь она меня когда-то любила, и это она называла меня ласковым именем Лейчик. Увидев меня, Ривка онемела от испуга: она подумала, что я пришла «взыскать с нее долг». Я спросила: «Ты меня не узнала?» Она была настолько смущена, что разговор между нами так и не состоялся. В дальнейшем она несколько раз приглашала меня в свой кибуц через свою сестру Юдит (мою одноклассницу), объясняя, что не поняла причину моего визита.

Однажды после моего возвращения в Страну я пришла в ее дом в кибуце Ашдод-Яаков в сопровождении Элиягу Шомрона (Дозорец), у которого мы тогда гостили с мужем. Ривки не было дома. Она уехала к своей дочери в кибуц Гадот. Мы застали дома ее старшего сына, очень похожего на нее, с его детьми. Он знал всю нашу историю: имя мое было ему знакомо по рассказам матери. Я думаю, что Ривка всю жизнь мучилась угрызениями совести: она, выйдя замуж за кибуцника, отошла от коммунистической деятельности, а нас, девочек, оставили в подполье. Моя мама, узнав о моих встречах с Ривкой и Барухом, очень рассердилась. «С ними, – сказала мама, – ты не должна была встречаться. Они виноваты в твоей высылке. Из-за них ты на долгие годы была оторвана от меня, от папы, от всей семьи».

Барух тоже отошел от коммунистической деятельности.

И вот пришел день, который решил мою судьбу, повернув мою жизнь на чужой мне путь. Мне поручили выступить на собрании по созданию детской группы при комсомоле. Барух и Ривка написали мне речь, и я зазубрила ее. Я не понимала, почему избрали меня в скаутах быть старшей в группе, не понимала, почему сейчас меня избрали выступить. Ведь я была застенчивой девочкой. Когда дело дошло до моего выступления, я очень смутилась и с трудом пробормотала вызубренные слова. От партии молодежи присутствовали Браха, Давидович, Барух и Ривка. После собрания Барух старался утешить меня, но это не помогло, и я в ту ночь не сомкнула глаз. Все дальнейшие мои публичные выступления в жизни были удачными, так как я выступала, когда чувствовала душевную необходимость, когда защищала человека, правду. Но тогда, на первом моем публичном выступлении, сочиненная для меня речь противоречила моему «я».

Помнится мне другой случай того времени, когда я опять не спала всю ночь, но причина моего волнения была совсем другая. Это произошло тогда же. Яэль «большая» и я пошли в кино посмотреть оперу «Кармен». Я говорю «смотреть», так как фильм-опера был показан под аккомпанемент аккордеона. Опера произвела на меня огромное впечатление. Я сочувствовала Хозе, жалела его всем сердцем. А музыка, музыка оперы «Кармен» так волнует! В ту ночь я не заснула. До сегодняшнего дня опера «Кармен» – моя самая любимая.

Итак, с тех пор я была в коммунистическом движении. Душевно я страдала. Меня мучила мысль, что я причиняю боль родителям. Папа молчал, но мама… Образ ее, страдающей, с выражением беспокойства на лице, всегда стоял перед моими глазами, укорял и мучил меня беспрерывно. Что же я делаю своим родителям! Они ведь так беспокоятся обо мне. С этой раздвоенностью между сознанием и чувством я жила, как монахиня, посвятившая свою жизнь Богу, которого не любит. Со временем, когда я ознакомилась с деятельностью партии, с методами ее действий, мои убеждения пошатнулись. «Какую пользу, – думала я, – может принести секта, собирающаяся в каком-нибудь вади (русле реки, высыхающем летом) за городом, чтобы прослушать доклад о международном положении, изучающая марксизм в маленьких ячейках. Секта оторвана от рабочих масс, питающих к ней презрение. В душе я льнула к сионизму. Ведь в раннем детстве я прошла погромы. В семье я находилась под влиянием дядей-сионистов, в школе меня воспитывали и обучали учителя-сионисты.

Мои сомнения в правильности пути партии усилились после того, как меня направили в организацию рабочей молодежи «А-Ноар а-Овед» для привлечения новых членов в партию. На меня было возложено вступить в организацию, играть роль обыкновенного члена и вести агитационную работу среди ребят с целью обращения их в коммунистическую веру. Я делала это против всего моего существа, так как лицемерие было противно мне. То, что я не могла быть искренней с окружающими, причиняло мне душевные страдания. Я люблю делиться своими мыслями и чувствами. А в данном случае я находилась среди юношей и девушек моего возраста и обманывала их. Разумеется, я никого не привела в наши ряды. Я и так страдала от постоянной мысли о муках, которые причиняю родителям, и не только им. Ведь тут были и любимые мною дяди и тетя, старый мой дедушка. Какой позор будет для моей семьи, когда обнаружится моя принадлежность к «мопсам». Эти мои душевные страдания длились годами.

Мы, ученицы школы, получили указание организации не являться в школу 1 Мая. Тель-Авив был тогда небольшим городом с небольшим количеством населения. Наши учителя скоро узнали, что мы являемся жертвами коммунистической агитации. Особенно на них подействовала демонстрация учащихся, которая произошла осенью 1927 или 1928 года при моем переходе из седьмого в восьмой класс. Каникулы закончились, а школы не открывал Сохнут, который содержал еврейские школы, не платил учителям зарплату в течение нескольких месяцев, и учителя с начала учебного года объявили забастовку. Все школы, за исключением школы «Альянс», были закрыты. И вот мы получили указание партии организовать демонстрацию учащихся в поддержку забастовки. В доме Ривки и Юдит, которые тогда еще были с нами, мы готовили плакаты с лозунгами к предстоящей демонстрации. На больших полотнах из белой бязи красными печатными буквами Ривка написала лозунги. Главный из них был: «Мы хотим учиться!» Плакаты были изготовлены и натянуты между двумя древками мастерски.

На демонстрацию мы вышли, разумеется, без Ривки, так как она была студенткой семинара Левински. В первый день демонстрации, когда мы вышли на улицу Алленби с этими плакатами, к нам присоединились учащиеся всего Тель-Авива. Демонстрация была массовой: с обеих сторон колонны с нами шли жители Тель-Авива. Бастующие учителя подходили к нам и говорили: «Молодцы! Идите к зданию Сохнута». Но мы получили указание партии идти к зданию Тель-Авивского муниципалитета. Во главе демонстрации шагали Симха и я. Мы выкрикивали лозунг: «Мы хотим учиться!!!» Мы останавливались на углах улиц. Оратором была Симха. Она поднималась на каменную ограду и произносила свою речь. От партии руководил нами Меир Куперман, погибший потом в одном из лагерей ГУЛАГа.

Мы подошли к зданию городского совета. На балконе появилась известная и уважаемая тогда деятельница, но кто именно, я не помню. Мы подняли Симху, поставили ее на что-то, и она произнесла свою речь. После выступления Симхи ответное слово взяла эта женщина. Она говорила о тяжелом финансовом положении Сохнута, о мерах, принимаемых к разрешению проблемы, и обещала, что школы откроют в ближайшее время. Она просила нас успокоиться и разойтись по домам. Мы стояли перед балконом большой массой учащихся. Среди нас были и жители города. Симха снова встала на импровизированную трибуну и сказала, что школы должны содержаться местными и английскими властями. Тут руководители еврейского населения и корреспонденты газет поняли, кто истинный организатор демонстрации. Когда мы вышли на другой день на демонстрацию вторично, она уже не была популярной: первыми отвернулись от нас учителя, которые так поддерживали нас накануне. Так узнали учителя нашей школы, что лучшие ученицы восьмого класса, пять девочек (среди них и я), которым прочили бесплатное обучение в учительском семинаре Левински, находятся под влиянием коммунистов. Мы были дороги учителям школы. Принято было ежегодно направлять пять лучших учениц школы в семинар Левински, здание которого стояло под углом к зданию нашей школы в одном дворе. Кандидатами на перевод были Симха, Яэль, Юдит, Хася и я.

Учителя решили не уступать нас коммунистам. Все видные педагоги, среди которых были не только наши преподаватели, мобилизовались для бесед с нами. Беседы проводились для всего класса, и мы почти не учились. Все уроки были посвящены тому, чтобы вернуть нас на правильный путь. Учителя рассказывали об истории евреев, о их положении в странах диаспоры, об антисемитизме и о том, что единственный путь для разрешения проблем нашего народа – создание суверенного еврейского государства на нашей исторической родине. Они говорили также о том, что мы слишком молоды для формирования своего мировоззрения. Они убеждали нас в том, что прежде всего мы должны приобрести образование, специальность, профессию и тогда только выбрать свою политическую дорогу. Моя душа рвалась на части: больно и стыдно было, что мы причиняем столько разочарования нашим любимым учителям, которые питали такие надежды относительно нашего будущего.

Но я тогда еще была убеждена, что только социалистическая революция разрешит проблему нашего многострадального народа.

Рядом со мной за партой сидела Яэль. Она была старше нас на три года. Она яростно отстаивала коммунистические идеалы и выступала в защиту советского строя, в успехах которого ее убедили в советской школе и в пионерском отряде. Родители вывезли ее в Палестину против ее желания незадолго до того.

Симха также была фанатично предана коммунистической идее. Симха, жившая в тяжелых бытовых условиях, верила в коммунистический путь изменения общественного строя. Ее стремление к общественной справедливости было стойким.

Итак, мои ближайшие подруги Симха и Яэль были убеждены в правильности избранного ими пути. А я приняла коммунистические идеи только умом, но не сердцем. Ни на одну минуту я не могла освободиться от мысли, что причиняю муки своей матери. Когда, бывало, раздавался свист на мотив популярной тогда песни, вызывающий меня на распределение листовок, мама тревожно вскакивала и выходила со мной из дому, умоляя меня не идти, так как меня могут арестовать. После первого моего ареста она рассказала мне, что люди спрашивали ее, сколько денег платит ей Москва за то, что она посылает свою дочь к «мопсам».

По окончании школы администрация наказала нас тем, что нам выдали свидетельства об окончании школы без подписи преподавателей. Наши учителя, ранее ценившие и любившие нас, теперь отвернулись от нас, убедившись в бесполезности своих слов. В организации говорили, что это противозаконно, и требовали от нас пойти к директору с угрозами опубликовать этот факт в газетах, если учителя не поставят свои подписи в наших свидетельствах. Мы пришли домой к директору школы, старому, седому, уважаемому господину Ехиэли – одному из основателей Тель-Авива. Яэль, крупная девочка с толстыми ногами в коротеньком платьице, стояла перед ним и с дерзостью угрожала. Она, получившая воспитание в советской школе, была настроена против всего, что делалось в Израиле. А мне, пришедшей в школу после погромов и скитаний, жизнь в Стране казалась светлой и радостной, несмотря на жизнь в бараке и нужду. Я любила школу, любила и уважала учителей. Я помню, как трудно было мне переступить порог дома нашего директора. Как тягостно было для меня участвовать в этой миссии! Я помню свое смущение и растерянность, когда Яэль грубо и дерзко, чувствуя себя героиней, произносила приготовленные каким-то руководителем партии слова заявления, якобы от имени всех нас. Потом мы обошли всех педагогов. После посещения директора мы пошли к своему классному руководителю г. Бен-Яакову. Он был очень строгим учителем. Только нас, отличниц класса, называл по имени (Симха, Яэль, Лея), а всех остальных по фамилиям. У себя дома он принял нас очень приветливо. Мы впервые увидели его улыбающимся. Он показал нам альбом со снимками времен его юности. Он распрашивал нас о наших дальнейших планах, но, когда мы попросили его поставить подпись в наших свидетельствах, он ответил нам спокойным и решительным отказом, сказав, что не каждой ученице он подписывает свидетельство.

Наш учитель математики г. Сум, болевший туберкулезом, умер в то лето. А у всех остальных мы были. Но свои подписи поставили нам только учителя второстепенных предметов: физкультуры, английского языка и рисования г. Алдема. Я помню наши визиты к ним. Учитель физкультуры, молодой, худой человек небольшого роста, жил в Тель-Авиве со своей матерью. Он сразу поставил свою подпись на свидетельствах без всяких вопросов. Наша англичанка радушно приняла нас: она гордилась тем, что ее ученицы пришли к ней. Она пригласила нас в дом, большую комнату, где за роялем сидел, по-видимому, ее брат-близнец – полный мужчина с белым лицом, розовыми щеками и синими, как у нее, глазами. Они оба выглядели, как две большие розовощекие куклы. Она жила за городом, в утопавшем в зелени дворе (правда, не помню где).

Дом Алдема также находился за городом. Он стоял на высоком холме, огороженный садом, а вокруг были поля. К сожалению, не сохранилось у меня свидетельства об окончании школы. Дома я продолжала заниматься домашним хозяйством и вместе с Товой ухаживала за маленькими.

Поскольку я была занята всякими заданиями и собраниями, то большая часть домашних работ падала на плечи Товы. Тогда я не совсем соглашалась с претензиями ко мне. Мы стирали с ней вместе на всю семью, вручную, конечно. Мы усаживались во дворе на землю у большого круглого оцинкованного таза с низкими бортами и стирали руками без стиральной доски. Так как стирка – довольно тяжелая, неприятная работа, то мы спорили: она говорила, что я стираю медленно, а я – что она быстро и некачественно, а я хоть и медленно, но основательно.

Младших детей мы купали также в этом тазу. Я помню смуглое, гладкое тело Бат-Ами и белую кожу Сары. Когда девочки выходили играть, я поручала Саре наблюдать за Бат-Ами, которая была большой шалуньей, моложе Сары на четыре года. Сара прибегала домой с жалобами на сестренку, которая не слушалась ее и выбегала на середину дороги, цеплялась за повозки, а возчики замахивались на нее кнутом.

Бат-Ами рано начала учиться в школе. Домашние задания она не записывала в тетрадь. Возвращаясь домой, она, бывало, говорила Тове, какие задания она должна выполнить и условия задач по арифметике. Не знаю, в устной ли форме задавал задание учитель или она с доски не списывала. Когда она возвращалась домой после игр и усаживалась за уроки, Това напоминала ей условия заданных задач. Однажды, вернувшись из школы, Бат-Ами зашла на кухню, где я была занята приготовлением обеда (мы с Товой тогда уже готовили сами), и сказала мне, что им было задано на дом. Но я не знала, что условия задач должна была запомнить я. Когда она вернулась со двора и уселась за выполнение домашнего задания, были слезы. Бат-Ами плакала и кричала: «Как же ты не помнишь!!! Я же сказала тебе, что нам учитель велел делать дома по арифметике!»

Я помню также смешной случай с Сарой. Я «помогала» ей в приготовлении уроков. Зачем надо Саре напрягать свою маленькую головку и думать, к примеру, сколько будет 4+2 или 4×2, когда Лея может сказать ей это. Однажды, когда я была занята домашними делами, Сара обратилась ко мне за помощью. Я попросила Симху помочь моей сестричке. Симха сказала Саре подумать самой, написать ответ, а она затем проверит и исправит ошибки. И вот Сара читает: «7+2=10, 4+6=12», а Симха отвечает: «Верно, правильно». С этим «выполненным» заданием Сара пришла на следующий день в класс. С тех пор она больше ни к кому не обращалась за помощью в выполнении задач по арифметике.

В 1956 году на одной из семейных встреч Сара сказала моей подруге Симхе: «Ты, Симха, в возрасте 14 лет была уже хорошим педагогом», и вспомнила этот случай.

С младшими детьми я ходила купаться в море. Так мы называли (детьми) Мирьям, Сару, Бат-Ами и Якова. Я надевала на них белые панамки с полями от солнца и выводила их к морю. Мы выходили на улицу Левински, пересекали железнодорожные рельсы и шли вдоль улицы Алленби до самого моря.

В 1956 году мой покойный теперь двоюродный брат Яир ездил со мной в автобусе по этой дороге в австрийское консульство по поводу моей транзитной визы. Мы проехали много автобусных остановок вдоль ул. Алленби, и мне трудно было понять, как это в жаркие летние дни мы проходили всю эту дорогу пешком с маленькими детьми. Но автобусов тогда еще не было, и мы по всему Тель-Авиву шагали пешком.

Родители наши уходили на рынок рано утром, а возвращались поздно вечером. После моей высылки и замужества Товы Мирьям вынуждена была оставить учебу – и на нее были возложены уход за детьми и работа по дому. Она выполняла это с большой преданностью. Мирьям была крепкой девочкой, серьезной и очень замкнутой. Когда мы жили на улице Бальфура в палатке в первый период пребывания в Стране, она тяжело переболела и лежала в больнице «Адасса». Во время кризиса, когда она была на грани смерти, мама обвинила в ее болезни отца, так как он наказал Мирьям непосредственно перед болезнью. Но отец был ни при чем. Она болела одной из детских инфекционных болезней. Я помню, что во время кризиса родители ходили в синагогу и по еврейскому обычаю прибавили к ее имени еще одно. Мирьям выздоровела, и папа никогда больше не поднимал руку на детей. Младшим детям не верилось, что он когда-то наказывал и бил нас.

Волосы у Мирьям в детстве были густые, черные и красиво вились локонами.

Знаменитый педагог Песталоцци писал, что каждый здоровый ребенок является красивым ребенком. Мы росли здоровыми, красивыми детьми. Отец наш был стройным мужчиной среднего роста, светловолосым, с серыми глазами. Черты лица его были правильными: высокий лоб, прямой нос, красивые ровные зубы. Мама была брюнеткой маленького роста пропорционального сложения с очаровательной улыбкой на красивом лице. Това и Сара унаследовали отцовские черты, а мы, остальные, похожи на маму. Мама выглядела всю жизнь моложе своих лет, несмотря на все пережитое ею.

Какими хорошими детьми были мы! Мы с Товой ухаживали за младшими детьми, перед уходом в школу мы ежедневно убирали дом и мыли полы. По пути в школу мы заводили детей на рынок к родителям, на обратном пути – забирали. Мы рано занялись приготовлением пищи, однако такие блюда, как котлеты, фаршированная рыба, остальные традиционные блюда к субботе, разумеется, делала мама. Мы любили все, приготовленное мамой. У нее даже салат из свежих овощей имел особый вкус. Наши родители были очень щедрыми людьми. Мои подруги чувствовали себя у нас, как дома, а иногда – лучше, чем дома. Например, Яэль «маленькая» (Герзон), за которой дома бегала мама со стаканом молока или с бананом, у нас с аппетитом ела селедку с картошкой в мундирах, салат и крутые яйца. Все это мы находили на столе утром, приготовленное мамой перед уходом. И то, что было для нас, было и для наших подруг, которые приходили в наш открытый дом со всех концов маленького Тель-Авива.

В 1956 году, когда я встречалась с подругами детства, они мне напомнили об этом.

Дом наш был открыт в полном смысле слова, так как дома в Тель-Авиве не запирались, замков в дверях не было. У нас на веранде, как во многих других бараках, висел металлический сетчатый шкафчик, служивший в те времена «холодильником». Часто мама ставила туда на ночь мясные котлеты, предназначенные для нас на обед следующего дня. Случалось, мясо или котлеты исчезали. Мы знали, что взял их сумасшедший. Психиатрических лечебниц тогда в Стране не было, и по Тель-Авиву расхаживал голый мужчина, психически больной человек.

Мы с Симхой записались в городскую библиотеку. Библиотекарь, немолодой человек, руководил нашим чтением. Мы были серьезными читательницами и увлекались в основном классической мировой литературой. Из еврейских писателей мы любили рассказы Смеланского об арабах и бедуинах, читали И.Л. Переца. Из русской классической литературы я прочла произведения Толстого, Достоевского, Тургенева, Горького. «Евгений Онегин» Пушкина тогда еще не был переведен. Из мировой классики я открыла для себя Ромена Роллана, Виктора Гюго, Эмиля Золя, Жюля Верна, Чарльза Диккенса, Джека Лондона. Я рано пристрастилась к чтению и читала очень много. В России, после того как я усвоила русский язык, я прочла всю классику в оригинале. С произведениями Пушкина и Лермонтова я ознакомилась уже в Советском Союзе. Перевода Шленского «Евгения Онегина», как я писала, еще не было, но самого Шленского в сопровождении его светловолосой жены я часто встречала на улицах Тель-Авива. В витринах фотоателье на улицах Алленби и Нахлат-Биньямин можно было увидеть фотографии Шленского с женой, запечатленных в разных видах.

Итак, я окончила Народную школу. А мой отец сделал еще одну попытку вернуться к своей специальности: производству веревок кустарным способом. Он установил свой станок с большим колесом около нашего двора и начал крутить веревки. Я, как и в Кишиневе, помогала ему. Однажды, когда я помогала отцу в работе, прибежала моя подруга Юдит. Это было в сентябре (первые дни учебного года). Она пришла поделиться со мной впечатлениями от начала учебы в реальном училище. Она возбужденно и радостно рассказывала о том, что они начали изучать алгебру и физику. Мне стало грустно: я очень хотела учиться, а у моих родителей не было денег. Узнаю ли я когда-нибудь, что такое алгебра и физика? Ведь в Народной школе учили только арифметику, много времени уделяли Библии и языку; мы представления не имели об алгебре и физике.

Това начала учиться в гимназии «Герцлия», но ее отчислили из-за неуплаты за учебу, хотя она отличалась своей успеваемостью. Гимназия эта была для детей состоятельных родителей. Отец наш не смог конкурировать со своей продукцией с импортными веревками и вынужден был прекратить их производство. Мы с Симхой, бывшие лучшие ученицы класса, вынуждены были после окончания школы искать себе работу. После долгих поисков мы устроились на картонажную фабрику по производству коробок для папирос и сигар. Мы получали разрезанные по шаблону куски картона и должны были складывать их по углам и склеивать. Мы быстро усвоили немудреную науку и выполняли норму не хуже взрослых опытных работниц.

Мы получили указание от партии организовать забастовку. На этой фабрике работали только женщины и девушки. Они приходили в 5–6 часов утра и трудились до наступления темноты. Никто из них не выходил на обеденный перерыв, так как работа была сдельной. Мы с Симхой начинали работать точно в 8 утра, выходили во двор на час обеденного перерыва. Мы высиживали этот час там одни: никто на перерыв не выходил. Мы начали подходить к работницам и агитировать их требовать увеличения зарплаты и уменьшения рабочего дня до 8 часов. Были среди них женщины, содержавшие семью, у которых их заработок был единственным средством к существованию. Они работали по 12–14 часов в день, склонившись за длинными столами, не разгибая спины, чтобы склеить как можно больше коробок в день. Работницы боялись увольнения и выражали недовольство, если мы подходили к ним, улучив минуту, когда не видел заведующий или хозяин. Мы были единственными девочками на фабрике. Сколько было работниц, не помню. Мы сидели за плотно поставленными длинными рядами столов с узкими проходами между ними. Помещение было слабо освещено. В конце прохода за кассой сидела дочь хозяина: каждую пятницу она выдавала нам зарплату за неделю.

Хозяин фабрики был невысоким человеком с сердитым лицом, он покрикивал на работниц, заметив какой-нибудь брак, а иногда и замахивался на неприлежно работавших. Был и заведующий, постоянно присутствовавший в помещении. Это был высокий широкоплечий мужчина. Он проходил между рядами, подходил к работницам и следил за качеством продукции. Однажды он подошел к нам с Симхой и сказал: «Чего вам не хватает? Вы научились работать, зарабатываете не хуже других. Почему подстрекаете работниц к забастовке?» Я не помню, что мы ему ответили, но помню, что мне стало неприятно. В конце недели нам выдали зарплату и уволили.

Вначале родители были против моей работы. По их местечковым понятиям для девочки из порядочной семьи было неприлично работать наемной работницей. Но зарплата, которую я приносила в конце недели, очень пригодилась нашей многодетной семье. Я помню, что мама купила мне красивый шерстяной свитер польского производства. После увольнения я опять стала искать работу. Я устроилась в маленькую переплетную мастерскую на ул. Герцля. Там работал еще один мальчик. Я считала листы бумаги, складывая их в стопки. Но проработать там я успела только несколько дней. Свекровь моей тети Ады попросила меня помочь ей по уходу за трехлетними детьми, так как моя тетя легла в больницу на операцию.

У тети Ады было трое детей. Старшему, Шмулику, было шесть лет. А двойняшек звали Ривка и Юда. Муж моей тети Егошуа был занят своим коровником и развозкой молока по городу. Он разъезжал на велосипеде, продавая молоко по домам. У его матери было много работы по дому, а сестры учились в учительском семинаре. Они все жили в одном длинном добротном бараке, в конце которого помещалась квартира Егошуа с семьей. На меня возложено было погулять с детьми, покормить их и положить спать. Мать Егошуа готовила нам еду очень вкусную. Их кухня сильно отличалась от нашей, и вкус пищи был для меня новым, так как их семья уже несколько поколений жила тут. Уход за детьми доставлял мне удовольствие, кроме одного неприятного момента: Ривка не хотела брать ничего в рот, а я не понимала, как она существует. Ее двойняшка Юда, напротив, отличался большим аппетитом. Ривка была белолицая, с черными прямыми волосами, худая и очень нежная. Юда – коренастый мальчик, светловолосый, с серыми глазами и смуглым лицом. Со Шмуликом не было никаких проблем. Он был крепким, хорошо сложенным, серьезным мальчиком с чуть раскосыми глазами. Я чувствовала, что он рад, что я с ними, по его тихой улыбке, которой он встречал меня по утрам. Я ходила с ними гулять на пустырь возле железной дороги. Это была поляна со свежей травой и полевыми цветами. Недалеко оттуда располагалась английская военная база, огороженная сетчатым забором. Однажды во время прогулки я увидела у забора двух еврейских девушек. Они стояли, беседуя через забор с группой солдат. Я знала этих девушек с того времени, когда мы жили на улице Бальфур. О них говорили, что они занимаются проституцией. Меня озадачило то, что они жили в семье с родителями. Их барак стоял в песках в конце нашей улицы, но мы были с ними незнакомы. Когда тетя Ада вернулась домой из больницы, двойняшки ее не узнали. Когда она протянула к ним руки, они испугались и побежали ко мне. И я снова вернулась к домашнему хозяйству и уходу за младшими детьми в своей семье.

Мои подруги из зажиточных семей, которым родители предоставили возможность продолжить учебу, оставили комсомол. У одной из них, Хаси, были сомнения в правильности пути. Она приходила ко мне беседовать о тревожащих ее сомнениях. Она была серьезной и грустной девочкой, одетой всегда аккуратно и красиво. Она росла с мачехой. Отец ее, опытный бухгалтер, имел возможность дать дочери образование. В подполье остались из нашего класса Яэль «большая», Яэль «маленькая», Симха, Геня и я. Геня, которая неважно училась в школе, устроилась в мастерскую по пошиву ватных одеял. Мы встречались ежедневно, и не только по делам организации. Мы ходили вместе менять книги в библиотеку, любили просто так прохаживаться по улицам Тель-Авива, особенно зимой после дождя, когда солнце светит и зелень, омытая дождем, свежа. Весь Тель-Авив был пронизан запахами цветущих цитрусовых плантаций. Вечером, когда мама возвращалась домой, я передавала ей на руки маленького Якова и выскакивала на улицу к подругам.

У нас была масса тем для обсуждения. Я любила беседовать с Яэль «большой», которая жила недалеко от нас на улице Левински, но не в бараке в песках, а в двухэтажном небольшом доме на съемной квартире, где были водопровод и канализация. Вечерами мы сидели в ее подъезде допоздна. О чем мы беседовали тогда, я не помню. Она была старше меня на три года. Обе мы много читали и вдумчиво подходили к жизни. Нашим беседам никогда не было конца. Нам вместе было интересно и увлекательно.

В нашей подпольной организации проходили занятия по ячейкам за городом или на пустынной горе у берега моря. Доклады проводились на идише. Лозунг еврейского населения: «Еврей, говори на иврите!» игнорировался, так как коммунисты считали, что язык народа – идиш. Среди руководителей коммунистической партии был Эфраим Лещинский родом из Петрограда. Его родным языком был русский, но он выучил идиш и свои доклады произносил с сильным русским акцентом. Это был высокий, стройный, красивый мужчина, погибший потом в сталинском ГУЛАГе. Партия послала его учиться в Москву, где он впоследствии был репрессирован. Собрания часто заканчивались поздно ночью. Тогда вся компания моих подруг приходила ночевать к нам, так как они боялись своих строгих родителей. Мы укладывались спать на полу в большой комнате. Однажды рано утром я увидела маму, нагнувшуюся над нами, чтобы посмотреть, кто со мной спит. Я услышала ее слова, сказанные папе: «Слава богу! Они вернулись целыми и невредимыми».

С переходом в подполье началось мое «хождение по мукам». Начались аресты. В первый раз нас арестовали во время собрания нашей ячейки. Это собрание проводила представительница партии. Звали ее Пнина «красная» из-за ее рыжих волос. Она до сегодняшнего дня является членом партии. Она бывала в санатории в СССР, когда мы жили там. Как-то раз мы с Михаилом навестили ее из чистого любопытства. Интересно было побеседовать с человеком, который остался в партии и ездил отдыхать в советский санаторий, когда ее товарищи по подполью находились в сталинских тюрьмах и лагерях, а некоторые, такие, как Соня Регинская и Яша Розинер, были замучены до смерти во время следствия. Весь ее разговор с нами состоял в том, что она охаивала жизнь в Израиле. О себе она рассказывала, что по-прежнему работает домоработницей у богатых. Но в тот злосчастный вечер, когда нас, девочек, арестовали вместе с этой женщиной, она для нас была большим авторитетом.

В Яффскую тюрьму привезли нас уже поздней ночью после тщательного обыска в комнате, где проходило собрание. В тюрьме надзиратель после внесения наших имен и других данных в тюремную книгу снял у нас отпечатки пальцев. Вошла надзирательница Сежана. Это была армянка, одетая в английскую военную форму (юбку и гимнастерку), с суровым выражением лица. Лицо у нее было смуглое, волосы черные, как уголь. Она забрала нас в женское отделение тюрьмы. Это был темный подвал без окон с маленьким двориком, окруженным широкой каменной стеной. В углу двора стояла кабина из жести. В ней ведро. Это был туалет. Каждое утро в сопровождении охранника приходил арестант, убирал ведро и ставил другое. Через пару дней нас выпустили, так как при обыске не нашли никакого материала, компрометирующего нас.

Но какой срам это был для моих родителей! Арестовали их 16-летнюю дочь за принадлежность к врагам еврейского населения страны, к «мопсам». Мама как-то спросила меня: «Почему тебе не вступить в сионистскую молодежную организацию?» А я ответила ей: «Интересно, что бы ты, мама, сказала, если бы мы находились в России и меня арестовали за принадлежность к сионистам?»

При втором аресте мы просидели подольше. Тогда были с нами в тюрьме две женщины. Одна – немолодая проститутка, а вторая психически больная женщина. Когда проститутка, бывало, сердилась по какому-нибудь поводу, она кричала и делала неприличные движения. Но, заметив нас, прижавшихся к стене, остолбеневших от отвращения, она успокаивалась и просила извинения. Вторая женщина с Кавказа сошла с ума, когда родители оторвали ее от любимого и забрали с собой в Палестину. Об этом рассказывал нам ее отец, единственный человек, навещавший ее. Она сидела все время во дворе, тихая, с опущенной головой, покрытой черным платком. Душевно больных помещали тогда в тюрьмы, так как не было психиатрических больниц. Эта женщина тогда еще не была буйной. Позже, когда я сидела в женской тюрьме в Бет-Лехеме, привезли к нам ее в буйном состоянии и посадили в камере с широкой, во всю стену решеткой и кованой дверью. Она царапала себя до крови и по ночам издавала страшные, леденящие душу крики.

Несмотря на то что за все три ареста я провела в тюрьме общей сложностью меньше шести месяцев, некоторые образы запечатлелись в моей памяти до сегодняшнего дня. Сидела с нами в Яффо арабка, молодая женщина. Она сидела за измену мужу. Я не знаю, по какому закону ее арестовали. Ее возлюбленный приносил ей большую питу с целой, очищенной луковицей. Одет он был, как рабочий. Больше к ней никто не приходил. Находясь в тюрьме с арабками, я постепенно начала понимать арабский язык.

Во второй раз я встретилась с этой женщиной, когда арестовали группу проституток из-за скандала в публичном доме: она была среди них. Их толстая «мадам» была с ними. Но это уже было спустя некоторое время, при моем третьем аресте, когда меня привезли из Бет-Лехема в Яффскую тюрьму для высылки. Об этой арабской женщине я написала рассказ в стенгазету пединститута в Москве под заголовком «Лайла». Тогда я помнила до мельчайших подробностей историю падения этой женщины. Когда проститутки узнали, что мы арестованы за коммунистическую деятельность, то отнеслись к нам с уважением.

Однажды полиция арестовала всех цыганок-гадалок на улицах Яффо. Они ввалились во двор тюрьмы шумной оравой в широких юбках с разноцветными шалями. Среди них была одна молодая, веселая цыганка невиданной красоты. Она все время пела и танцевала.

Обе эти группы женщин находились с нами недолго. Сидели с нами в Яффской тюрьме и члены нашей партии, которые дожидались высылки – парохода в Советский Союз.

Они все видели в этой высылке избавление. Население Страны было небольшим, полиция знала всех членов коммунистической партии. Были среди них и такие, что проводили в тюрьме больше времени, чем на свободе. Они верили, что в Советском Союзе им представится возможность учиться и работать – участвовать в строительстве «новой жизни». Это были молодые люди, разочаровавшиеся в сионизме, ставшие жертвами коммунистической агитации. Они стали настоящими жертвами, так как большинство из них попало в лагеря ГУЛАГа и мало кто из них дожил до освобождения.

Некоторые из коммунистов Палестины сами уезжали во Францию. Девушек, прибывших в страну из Польши, старались выдать замуж за родившихся в стране, устраивая им фиктивные браки с сабрами. Геню «выдали замуж» за Хейфеца из Иерусалима. А Меира женили на девушке родом из Польши. Устраивались «свадьбы» в здании раввината. Часто кто-нибудь заменял фиктивного жениха под свадебным балдахином (хупой). Если, например, «жених» должен был прибыть из Тель-Авива в Иерусалим или наоборот, его заменял кто-нибудь из местных членов партии. Фиктивные браки устраивались выходцам из Польши потому, что высланных туда власти арестовывали и сажали в тюрьму сразу по их прибытии в Польшу.

Находясь на свободе в перерывах между арестами, мы продолжали участвовать в подпольной деятельности. Нас уже перевели из группы детей в члены комсомола. Мы служили в организации связными. Я помню две поездки в другие города, связанные с возложенными на меня обязанностями. Как-то раз я ездила в Хайфу, чтобы сообщить одному из членов ЦК партии о предстоящем заседании Центрального комитета партии Палестины. Никакого материала я с собой не везла, и квартира члена ЦК была хорошо законспирирована. Я на словах сообщила ему о месте и времени заседания.

Вторая моя поездка была в Иерусалим. Это было в пятницу. Я имела при себе адрес строящегося здания, где работал товарищ, которому я должна была передать сообщение. Я нашла его, но время было позднее, близкое к часу наступления субботы. Я была незнакома с городом и долго искала нужный мне адрес. Я застала нужного мне человека перед окончанием работы: он уже мыл руки. Он сказал, что лучше мне переночевать у одной из девушек – членов партии, так как последний автобус на Тель-Авив скоро отходит и вряд ли я успею. Я отказалась, ответив, что мои родители не знают, где я, и будут беспокоиться. Я обязана была вернуться. Я поспешила к центральной автобусной станции и еле успела на последний автобус, запрыгнув на ходу. Что бы я делала на улицах Иерусалима, если бы опоздала на этот автобус. Я не знала никакого другого адреса в Иерусалиме, кроме адреса строящегося дома. Правда, мой новый знакомый хотел позаботиться обо мне, но я так спешила, что не взяла у него никакого адреса. Вспоминая эту поездку, я всегда задумываюсь о том, где было чувство ответственности старших членов партии, многие из которых уже имели детей. Мне было тогда лет 16, но выглядела я совсем девочкой.

Мы работали связными и во время демонстраций. Перед демонстрацией участники ее сидели небольшими группами в комнатах в разных частях города. Ответственные за группу не знали места и времени выхода демонстрации. Мы, связные, являлись к ним за 10–15 минут до выхода и сообщали им от имени руководства о месте и часе начала демонстрации. Это обычно было на углу Алленби и какой-нибудь другой улицы. Шагали демонстранты по довольно длинной улице Алленби от улицы Левински до берега моря. Место нахождения секретаря городского или члена Центрального комитета партии знали только несколько человек. Иногда мы получали указания от Лейба Треппера. Позже во время войны он стоял во главе «Красной капеллы» – советской разведки в Европе. Спустя 25 лет, когда после смерти Сталина Треппер был освобожден из советской тюрьмы, я пришла к нему. Он сразу узнал меня, назвав подпольным именем Лейчик.

Сомнения стали разъедать мою душу: правилен ли путь, по которому я иду. Почему не перейти в организацию «Рабочая молодежь». Ведь эта организация охватывает массу молодых людей, и я уже некоторое время посещала их клуб, когда была направлена туда для коммунистической агитации. Клуб этой организации располагался в бараке в песках Тель-Авива. Я успела присмотреться к их культурной работе: участвовала в кружках, спортивных мероприятиях, в докладах на различную тематику. Я знала, что они защищают интересы молодых рабочих с частных предприятий. Я сравнивала эту деятельность с сектантской деятельностью коммунистической организации. Это не давало мне покоя. Я молчала и плакала. Мои родители, не понимая причину моих слез, очень беспокоились обо мне. Наконец я решилась и написала заявление о выходе из комсомола. Не помню, обосновала ли я причину, но хорошо помню, что закончила я словами, что мое решение окончательное и бесповоротное.

Симха по-прежнему посещала наш дом. Она стала грустной, но не делала никаких попыток убедить меня вернуться. Но кто не молчал, так это Яэль «большая». Она приходила ко мне и часами напролет своим медленным тихим голосом все доказывала мне правильность коммунистического пути и необходимость насильственной революции для счастья человечества. Я помню, как поздним вечером мы стоим с ней, прислонившись к закрытой двери магазина на углу ул. Левински на полпути от ее дома до нашего барака, и она все говорит и говорит, а у меня, усталой и измученной, нет уже доводов, чтобы ей противиться. Так она не отставала от меня, пока не вернула в подпольную организацию. При этом она сама тогда уже начала нарушать дисциплину и отказываться от поручений, связанных с опасностью ареста. Спустя некоторое время она вообще оставила страну, уехав в Париж со своим будущим мужем. Там она живет по сей день.

А меня арестовали и выслали из страны, разлучив с любимыми родителями, сестрами и братом. Оторвали меня от любимой страны, от всего, что было мне дорого, без чего, как мне казалось, я жить не смогу.

После второго ареста, когда мы с Геней освободились из Бет-Лехемской женской тюрьмы, мы решили остаться в Иерусалиме и устроиться домоработницами. Мы находились в Иерусалиме несколько дней, ночуя в комнате двух девушек-коммунисток. Они начали подыскивать для нас работу. В Стране тогда было мало развито производство, и большинство женщин нашей организации служили домработницами. Такая работа была удобной, так как она занимала первую половину дня и остаток его был посвящен подпольной деятельности. Другой зароботок трудно было найти. Иногда можно было нанаться на сезонную уборку фруктов. Женщины из «Гдуд Авода» трудились на прокладке дорог. Я видела женщин, ремонтирующих шоссе на улице Алленби в Тель-Авиве. Но женщины-коммунистки уже не участвовали в строительстве Страны. Мы с Геней считали, что нашим матерям будет легче, если они не будут видеть, как мы ежедневно занимаемся подпольной деятельностью, подвергая себя опасности ареста.

Мы пробыли в Иерусалиме несколько дней. И однажды утром я проснулась с твердым намерением вернуться домой. Я так тосковала по детям, беспокоилась о них! Особенно я беспокоилась о младших: Саре, Бат-Ами и Якове. «Ведь они такие еще маленькие, – думала я, – ведь Якову исполнился только год. И Тове тяжело там без меня. И родители озабочены, ждут меня».

Я помню, как рано утром стояли мы на остановке, дожидаясь автобуса на Тель-Авив. Геня умоляла меня остаться: «Не уезжай, Лея, останемся! Я больше не могу видеть страдания моей матери», а я ей отвечаю: «Я тоскую по детям, по родителям, я не могу без них – я еду домой!»

Дома знали срок моего освобождения из тюрьмы, и мой отец выходил к железнодорожной станции встречать меня все дни, пока я задерживалась в Иерусалиме, ко всем поездам, прибывавшим оттуда. Об этом стало мне известно по прибытии домой от других членов семьи. Папа только счастливо улыбнулся, увидев меня выходящей из вагона. Он был молчаливым человеком. Он никогда не говорил о своих душевных страданиях, а только опускал козырек шапки на глаза, чтобы не видна была отраженная в них боль. А мы понимали, что нельзя тревожить его в такую минуту.

Тут я расскажу о моих впечатлениях о пребывании в женской тюрьме в Бет-Лехеме. В тот раз мы были большой группой политзаключенных. Находились мы все вместе в большой комнате. Наши металлические кровати черного цвета стояли вдоль окон с решетками из толстого металла, окрашенного также в черный цвет. Такой же решеткой был огорожен узкий балкон, куда выходили двери камер. В конце коридора стоял длинный стол, за которым мы, политические заключенные, обедали. Камеры уголовных арестанток находились в коридоре под прямым углом к нашему. Это было на втором этаже здания. На первом этаже была квартира начальника тюрьмы с женой, там же располагалась кухня. Перед зданием был небольшой двор, примыкавший к зданию женского монастыря. Из «детей», как продолжали называть нас в организации, были арестованы на этот раз только Геня и я. Другие политзаключенные были старше нас на 5–10 лет. С нами была тогда Юдит, сестра моего будущего мужа Михаила, Сара Чечик, Рехка и Гута, с которыми мы потом встречались в России. С Гутой мы оказались вместе в эвакуации в Томске во время войны.

Начальник тюрьмы был высоким англичанином, полным, с глупой улыбкой на румяном лице. Его жена отличалась худобой. Волосы ее были тонкие и стриженые. Наши женщины ее недолюбливали и называли по-русски «Щепкой». Я тогда не понимала, что это означает. Наши женщины из группы политических получали продукты питания на кухне по весу на всю группу: мясо, крупы, овощи по отпущенной на каждого арестанта норме, и готовили сами. Поскольку они все работали домработницами в богатых домах, приготовленная ими пища была вкусной. Нас с Геней в очередь по приготовлению пищи не пускали. Но вскоре отняли у нас эту привилегию, не помню, по какой причине. Готовить стала для нас пышная, белолицая, черноволосая арабка-христианка. Она была бойкой и веселой, а сидела за убийство своего мужа. Она была богатой, среднего возраста женщиной. Через некоторое время ее освободили. Она все время говорила нам, что брат хлопочет о ее освобождении, и она уверена, что ему это удастся. В день своего освобождения она пришла к нам, сияющая от счастья, и расцеловалась со всеми нами на прощание. Женщины говорили, что богатых и за убийство не наказывают.

Еще две женщины отбывали свой срок за убийство. Одной – рыжей немолодой арабке – дали срок 15 лет. Она работала в доме начальника тюрьмы. Чем конкретно было вызвано ее преступление, я не помню. Она была серьезна и молчалива.

Самой интересной преступницей была красивая 18-летняя женщина, которая была продана своим отцом или братом в жены старику. Она не выдержала и убила мужа. Не помню, как она это сделала.

С уголовницами мы встречались иногда в коридоре, но главным образом на прогулках на крыше тюрьмы, огороженной высоким решетчатым барьером. Перед нами открывался исключительный пейзаж Иудейских гор и города Бет-Лехема. Через ограду видны были улицы и прохожие. Я помню, что при виде людей, прогуливающихся по улице, меня охватывало страстное желание быть на свободе среди этих людей. Несмотря на относительно неплохие условия заключения (в смысле помещения, питания, окружающих людей, которые относились к нам с Геней с особым вниманием, как старшие сестры к младшим), я страстно стремилась на свободу. Я считала дни и часы тюремного срока. Во время этих прогулок на крыше молодая арабка, убившая или отравившая своего старика мужа, пела и танцевала перед нами.

Мы не бездельничали в тюрьме. Там были иллюстрированные журналы о русских народовольцах, фотоснимки Софьи Перовской, Желябова, других их соратников. Не помню, на каком языке были журналы – на немецком или на русском. О встрече Софьи Перовской с матерью (женой генерала) перед казнью был в журнале трогательный рассказ: «Она положила голову на колени матери, скорчилась и лежала молча, как маленькая девочка…» А перед виселицей Софья подошла к каждому из осужденных на смерть и поцеловала всех, кроме предателя. Мне эти рассказы переводили, так как я не владела ни русским, ни немецким. Я подолгу смотрела на эти снимки. Особенно привлекало меня красивое лицо Перовской, ее лучистые глаза на круглом, молодом лице, похожем на детское.

Особое внимание уделяла мне Рехка, старше меня на 8–10 лет. Она пересказала мне содержание целого романа, который она читала тогда на немецком языке. И чувствовала я, что с Рехкой происходит что-то похожее на чувства и переживания той разочаровавшейся в любви женщины из романа, и потому она с таким волнением рассказывает мне содержание. Сестра Михаила Юдит тоже посвящала мне много времени, она научила меня читать по-русски. Иногда мы в своей камере устраивали «вечера танцев». Мы танцевали любимые тогда танцы хору, польку и краковяк под собственное пение. Не помню, по какому поводу было веселье. Мы, наверное, это делали, чтобы размяться.

Однажды к нам явилась комиссия для обследования женской тюрьмы. Она состояла из трех женщин. Среди них была одна высокая англичанка со строгим лицом. Увидев нас с Геней среди взрослых, она выразила недовольство, сказав, что нас нужно перевести в детскую тюрьму, в Иерусалим. Наши женщины ответили, что они этого не допустят, пригрозив голодной забастовкой, так как условия в детской тюрьме в Иерусалиме плохие, и там не место политическим заключенным. Но по-видимому, о нас забыли, и мы продолжали отбывать свой срок в Бет-Лехеме.

Были и посещения тюрьмы близкими: приходили главным образом друзья заключенных – члены организации. Когда кто-нибудь приходил в неотведенный для свиданий день, он поднимался на крышу соседнего монастыря, которая была на уровне нашего балкона. И тогда женщины переговаривались со своими посетителями, главным образом жестами.

Особо тяжелое впечатление произвели на меня две женщины из уголовниц. Одна из них – та психически больная женщина с Кавказа, с которой мы сидели в Яффской тюрьме. Но там она сидела безмолвно в углу двора, а тут мы просыпались ночью от ее устрашающих криков и воплей. Смотреть на нее, расцарапанную до крови, было ужасно. Ее недолго продержали там, наверное из-за того, что квартира начальника тюрьмы была здесь же, в здании.

А вторая женщина была молодая арабка-христианка. Она была красивой коротко остриженной брюнеткой, одетой по-европейски. Рассказывали о ней, что она работала секретаршей в одном из правительственных учреждений. Она не впервые сидела в тюрьме. Она была матерью нескольких детей, и каждый раз после родов психически заболевала. На этот раз во время приступа она кинулась с ножом на родного отца. Жена начальника тюрьмы, знакомая с ней с прошлого раза, любила ее. Она иногда сидела с ней на балконе у палат заключенных и причесывала ее. Помешанная женщина врывалась в нашу камеру, прыгала по нашим аккуратно застеленным кроватям с кровати на кровать вдоль всего ряда. А жена начальника тюрьмы бегала за ней, уговаривая ее перестать. В тюрьму пришло письмо от Михаила к его сестре Юдит. Это письмо развеселило нас всех. Оно было написано на хорошем иврите, хотя он не успел поучиться в Стране. Он работал слесарем в мастерской в Хайфе. Он писал якобы от имени ученика ешибота (Высшей еврейской духовной школы). Раввина и ешиботников он называл именами руководителей и членов хайфской организации и таким образом передал нам подробный рассказ о происходящем в хайфском подполье. Это письмо доставило всем нам удовольствие по своему содержанию и форме, вызвало радость близостью к внешнему, свободному миру.

И вот мы с Геней освободились из тюрьмы. Мы вышли из ворот и пошли к городской площади, чтобы сесть в такси на Иерусалим. Две молодые девушки-еврейки в арабском городе были, по-видимому, тогда редкой картиной. Я помню, что мужчины-арабы посматривали на нас такими глазами, что волосы у меня встали дыбом. Но вскоре мы сели в такси и благополучно доехали до Иерусалима. Итак, я вернулась домой.

Мои дяди и тетя Ада поняли, что положение серьезное. Они стали проводить со мной беседы о неверности выбранного пути. Они и после того как обзавелись собственными семьями, продолжали поддерживать тесные связи с семьей своей сестры. Я была сильно привязана к ним. Они перенесли все события, связанные с революцией и Гражданской войной, уже взрослыми и знакомы были с некоторыми активистами установившегося большевистского строя. Но все, рассказанное ими, не могло убедить меня в неправильности выбранного мною пути. Мой любимый дед, отец моей матери Биньямин Таратута, был еще жив. И больно мне, что я оставила его тогда без внимания из-за подпольной деятельности. Сыновья и дочери жили со своими семьями, и дед остался жить одиноко в бараке. Он, наверное, всю жизнь жалел о разводе с бабушкой Рахелью, которая осталась в России, оторванная от своих детей. В те годы пришло извещение о смерти бабушки, и мама оплакивала ее и ее судьбу: одна ее дочь была в Аргентине, другая – в Северной Америке, а остальные дети жили в Палестине. Все ее дети были женаты и имели детей, а она умерла одна, оторванная от них и внуков, из которых успела увидеть только нас, троих старших детей ее дочери, родившихся в местечке.

Мой дедушка Таратута был «миснагедом», то есть противником хасидов. Он считал, что в стране все некошерное. Он не ел мясо, так как резники были из хасидов. Он не давал нам стирку, так как, по его мнению, нельзя было стирать «некошерным» мылом. Я приносила ему еду, которую готовила мама. Мы жили на Левински, далеко от него. Как-то я увидела, как он кипятит свое белье в маленьком котле на костре во дворе перед бараком, где он жил. Я просила, чтобы он дал мне постирать ему. Он отказался и сказал, что нельзя стирать мылом. «В этой стране все некошерно». Дедушка, которого все смущались, остался одиноким в большом бараке. Никто не смел даже жениться против его воли. Я знаю, что у мамы был любимый человек в местечке. Он был учителем. Но дедушка сказал, что он «эпикойрес», и не дал своего согласия на брак. Юноша оставил местечко и уехал в Америку, а мама вышла замуж за папу через сваху. Ада тоже встречалась здесь, в Палестине, с высоким красавцем. Я видела его, когда он провожал Аду до барака. Дедушка запретил ей встречаться с «эпикойресом», и она вышла замуж за Иошуа тоже через сваху.

Юда как-то привел любимую девушку к дедушке, чтобы тот познакомился с ней. Эту встречу я помню. На нашей встрече в 1956 году Юда подтвердил мои воспоминания. Они сидели втроем у маленького столика возле стены барака. Девушка была уроженкой Польши. Она сидела, одетая с иголочки, нарумяненная, губы подкрашены, и блестящие каштановые волосы спадали ей на плечи. Я стояла и смотрела на нее. В те годы такой вид был достаточно редок среди женщин-поселенок, которые одевались в серые рабочие платья. В часы досуга и для танца хора поселенки надевали белые вышитые рубашки с черным или цветным сарафаном. Девушка Юды была одета в черное платье, украшенное тонкой вязью. Она все время посмеивалась, и при каждом ее смешке дедушка становился все более хмурым. Когда я описала эту сцену в семейном кругу во время моего посещения Израиля в 1956 году, Юда поразился, как я в таком маленьком возрасте восприняла и запомнила ситуацию. Дедушка, понятно, был против их свадьбы, и Юда в конце концов женился на Ривке, по-видимому, тоже через сваху. Ривка была здоровая и красивая девушка, блондинка с серо-голубыми глазами и румянцем на щеках. Она была веселая и сразу нашла с нами, детьми, общий язык. Мордехай женился на Рахели, иерусалимской красавице, тоже через посредника.

Конец ознакомительного фрагмента.