Вы здесь

Воскрешение Некрасова. *** (Д. Л. Быков, 2015)

Кто ей теперь флакон подносит,

Застигнут сценой роковой?

Кто у нее прощенья просит,

Вины не зная за собой?

Кто сам трясется в лихорадке,

Когда она к окну бежит

В преувеличенном припадке

И «ты свободен!» говорит?

Кто боязливо наблюдает,

Сосредоточен и сердит,

Как буйство нервное стихает

И переходит в аппетит?

Кто ночи трудные проводит,

Один, ревнивый и больной,

А утром с ней по лавкам бродит,

Наряд торгуя дорогой?

Кто молча достает рубли,

Спеша скорей покончить муку,

И, увидав себя в трюмо,

В лице твоем читает скуку

И рабства темное клеймо?…

Надо сказать правду: ТАКОЙ любовной лирики русская поэзия ни до, ни после Некрасова не знала. Лучше всего, вероятно, сказал об этом Кушнер, показав, почему Некрасов и есть наш самый родной поэт.

Слово «нервный» сравнительно поздно

Появилось у нас в словаре

У некрасовской музы нервозной

В петербургском промозглом дворе.

Даже лошадь нервически скоро

В его желчном трехсложнике шла,

Разночинная пылкая ссора

И в любви его темой была.

Крупный счет от модистки, и слезы,

И больной, истерический смех,

Исторически эти неврозы

Объясняются болью за всех,

Переломным сознаньем и бытом.

Эту нервность, и бледность, и пыл,

Что неведомы сильным и сытым,

Позже в женщинах Чехов ценил,

Меж двух зол это зло выбирая,

Если помните… ветер в полях,

Коврин, Таня, в саду дымовая

Горечь, слезы и черный монах.

А теперь и представить не в силах

Ровной жизни и мирной любви.

Что однажды блеснуло в чернилах,

То навеки осталось в крови.

Всех еще мы не знаем резервов,

Что еще обнаружат, бог весть,

Но спроси нас: – Нельзя ли без нервов?

– Как без нервов, когда они есть!

– Наши ссоры. Проклятые тряпки.

Сколько денег в июне ушло!

– Ты припомнил бы мне еще тапки.

– Ведь девятое только число,

– Это жизнь? Между прочим, и это,

И не самое худшее в ней.

Это жизнь, это душное лето,

Это шорох густых тополей,

Это гулкое хлопанье двери,

Это счастья неприбранный вид,

Это, кроме высоких материй,

То, что мучает всех и роднит.

Кушнер, как преподаватель русской словесности – правда, в школе рабочей молодежи, но тем не менее – лучше всех сумел сформулировать то, что дает нам Некрасов: «это, кроме высоких материй, то, что мучает всех и роднит», вот это ощущение родной, но неизбывной, кровной, близкой муки, с которым, собственно, Некрасов к нам и приходит.

Известно, что место Некрасова в русской литературе – до сих пор место довольно двусмысленное и спорное. Очень трудно найти человека, который бы сегодня, как студенты на похоронах Некрасова, при словах, что он стоит рядом с Пушкиным и Лермонтовым, крикнул бы: «Выше! Выше!». Но я бы уверенно крикнул: «Если не выше, то рядом, очень близко!» Во всяком случае, вся русская поэзия дальнейшая так или иначе пошла от некрасовского корня. Такие несхожие авторы, как Блок и Бродский, в равной степени. Бродский-то вообще в огромной степени, он просто прямой наш потомок по Некрасову, что очень легко показать. И прожили они одинаково 56 лет. И тема любви у них решалась всегда одинаково, как желчная ссора и противостояние, и нарочитая прозаизация русского стиха. Разумеется, все это у них есть. И «Любовная песнь Иванова» у Бродского не случайно называется «Подражая Некрасову», но об этом мы еще поговорим.

Так вот, Некрасов, от корня которого пошла вся русская поэзия дальнейшая, Некрасов, который сумел низвести до нашего с вами бытового, разночинного уровня небесную гармонию Пушкина и отчасти Лермонтова, – этот Некрасов всегда почему-то оценивается нами сообразно с обидчивым заявлением обидчивого Тургенева, который в 50-е годы писал ему, что его стихи пушкински хороши, а в 60-е заявлял, что поэзия Фета и Полонского будет жить в то самое время, когда самое имя господина Некрасова покроется забвением. Но мы видим, как оно покрылось забвением. Фета и Полонского в лучшем случае прочитывают в курсе русской литературы, кое-кто вспомнит «Шепот, робкое дыханье…», кто еще вспомнит, что там дальше? (смех в зале) Имя Полонского не каждый свяжет даже с самым известным его стихотворением. И очень немногие в зале, я думаю, вспомнят, что это ему обязаны мы романсом «Мой костер в тумане светит…». А имя Некрасова продолжает оставаться не просто живее всех живых – оно вызывает бешеные, абсолютно непримиримые споры, которые я наблюдаю каждый год в собственном школьном классе. Кому-то кажется, что это совершенно не поэзия, чей-то слух попросту оскорблен, иные девочки, прочитав некрасовское стихотворение «Так, служба! сам ты в той войне…», говорят, что более наглой клеветы на русский народ им не встречалось, и это, разумеется, доказывает, что поэзия Некрасова живет и побеждает. Потому что поэзия жива ровно до тех пор, пока она ненавистна.

Вспомним, кстати, и это стихотворение, которое очень любили процитировать в свое время все враги-ненавистники Некрасова.

– Так, служба! сам ты в той войне

Дрался – тебе и книги в руки,

Да дай сказать словцо и мне:

Мы сами делывали штуки.

Крестьянин рассказывает о партизанской войне. Как они, увидав семью французов, бегущих с обозом, «сперва ухлопали мусью», причем без пули, пули не стали тратить – кулаками. Потом жена так убивалась по нем, что и жену из жалости, и ее, милую. Дети бегают, в голос, бедненькие, плачут. И вместе всех и закопали. Действительно, чистое убийство из сострадания. Милосердие взыграло, и в результате всех перекокали. Это очень по-некрасовски.

Некрасовская лирика – это в самом деле крайне непривычно для читателя поэзии. Некрасов непривычен так же, как, может быть, Бодлер, как Верлен с их внезапной эстетикой безобразного, которая во французской поэзии мало кем могла быть тогда представлена. Некрасов почти их двойник. Это такие русские «Цветы зла». И многие темы у них совпадают.

Некрасов – это торжество самой невероятной, детской, младенческой сентиментальности. В самом деле, ну, возможно ли читать без слез «Плач детей»? В удивительном сочетании с жесткой, едкой, человеконенавистнической иронией, с ипохондрической желчью петербургского дня. Некрасов – это, как любит называть Сологуб, «сечь и солить сеченого», то есть мало того, что посечь, но еще и сверху посыпать солью. Это действительно в некрасовской природе.

Почему так происходит? И почему, собственно говоря, он низвел на землю эту небесную гармонию? Проще всего было бы сказать, что таков был его жизненный опыт. Или ответ на вопросы времени. Критика социологическая, может быть, действительно так бы ответила и была бы совершенно права.

На самом деле, Некрасов с самого начала, со сборника «Мечты и звуки», который он потом добросовестно уничтожил, более всего интересовался темой скандала, смерти, распада, разложения. И это, может быть, (хотя я не очень верю в такие объяснения) можно было бы возвести к его родословной. Он был сыном нежной, сентиментальной страдалицы матери, которая сбежала к его отцу офицеру без родительского благословения. Что касается нравов этого отца-офицера, который, кажется, только к старости примирился с некрасовскими занятиями и с тем, что сын пошел по литературной части, то те, кто бывали в Карабихе, вспомнят рассказываемую там легенду: первое, что сделали крестьяне в 1817 году – это разорили семейный склеп, надели череп Алексея Некрасова на палку и с ним шествовали. Такова была память о некрасовском папаше. Человеке, который избиениями загнал в гроб жену, который абсолютно не щадил собственных крестьян и который сыну запомнился прежде всего чудовищем. Не зря он говорил о нем еще при жизни как о псаре, имея в виду, конечно, не только его безумное увлечение псовой охотой.

Вместе с тем не будем забывать, что Некрасов – полноправный наследник обоих родителей. Мучительная детская нежная сентиментальность и вместе с тем азарт, и вместе с тем пресловутые карты, и вместе с тем безумная увлеченность охотой, не говоря уже о том, что Некрасов все-таки лучший литературный политик во всей русской истории. Человек, который умел виртуозно дать взятку цензору, причем давал эту взятку не только за картами, но и предлагая лучшие охотничьи угодья. Человек, который десять лет, а потом еще три года в условиях полузапрета вел лучший русский журнал, который в 50-е годы сумел сделать «Современник» не просто популярным и читабельным, но прибыльным, который первым начал платить литераторам серьезные гонорары. Человек, который умел обойти цензуру и шел ради этого на полное забвение собственных принципов. У всех на памяти несчастный и, слава богу, не сохранившийся мадригал Некрасова Муравьеву-вешателю, прочитанный в 1864 году и стоивший Некрасову репутации.

Кстати говоря, когда я вспоминаю об этом злосчастном эпизоде, я с ужасом думаю о чистых руках всех этих обвинителей, которые Некрасову не могли это простить. Вот сидит Герцен за границей – такая наша вечная Новодворская, такая наша тогдашняя Лидия Чуковская – пострадал старик, конечно, в Вятке в ссылке побывал. Человек, который свою жизнь и жизнь своих близких сумел превратить в полноценный хаос и ад. Человек, в котором удивительная мания моральной правоты сочеталась с какой-то органической невероятной нечистоплотностью личных отношений. Человек, который свою бурную и страстную жизнь оправдывает во всем, а Некрасову не прощает сомнительных панаевских историй с огаревским наследством – Некрасову, который всю вину взял на себя!

И вот после муравьевского мадригала пишет Герцен, что «наконец-то мы увидели всю меру низости, подлости и падения г-на Некрасова!» Пишет это человек, сидящий в Лондоне, о человеке, который в Петербурге спасает единственный легальный журнал, спасает ценой собственной репутации. Ну как не назвать его после этого всеми печатными русскими словами? Хотя бы просто потому, что, ну, действительно, несопоставимо это положение. И тем не менее иной гражданский борец до сих пор вам скажет, что у Некрасова были ошибки и слабости, а Герцен – белое знамя русского либерализма, ничем незапятнанный и твердо стоящий на своих позициях.

Вот примерно то же я испытываю, когда читаю в хороших зарубежных изданиях статьи о том, какая я продажная сволочь, что до сих пор печатаюсь в продажных изданиях. Я никоим образом не возвожу себя к Некрасову. Я просто говорю, что позиция человека, пытающегося что-то сделать внутри России, есть позиция по определению губительная для репутации. Здесь надо или рано умереть, или быстро драпать. Все остальное, как правило, надежное, прочное проклятие.

Но вот что удивительно: Некрасов, как всякий русский человек, внушаемый, очень всему этому верил. Но проштудировав его биографию, мы не найдем ни одного не только сомнительного, но хотя бы этически двусмысленного поступка. Прочитав хронику его жизни, мы поражаемся тому упорству и той самозабвенной отваге, с которыми он возводил здание русской либеральной печати. Читая его лирику, мы видим перед собой образ одного из самых самомучительных, я бы сказал, самых мазохистских русских литераторов. Несмотря на все это, Некрасов упорно и страстно ненавидит себя, спрашивает с себя, мучается бессонницей и на полях собственных воспоминаний делает пометку об этом самом муравьевском чтении: «Хорошую ночь я тогда провел». Писано это на полях черновика стихотворения.

Зачем меня на части рвете,

Клеймите именем раба?..

Я от костей твоих и плоти,

Остервенелая толпа!

Но несмотря на это отчетливое понимание, он всю жизнь первым сам себя терзает и на части рвет. И вот здесь вопрос, пожалуй: за что? Вопрос для Некрасова фундаментальный. Я думаю, что здесь проблема, разумеется, не в тех либеральных заблуждениях, за которые, по словам Ленина, он жестоко сам себя клеймил и называл их исторгнутым у лиры неверным звуком. Ленин, кстати, был недурным литературным критиком. И уж в чем, в чем, а в той литературе, которую любил, он неплохо разбирался. Я думаю, что лучшие статьи о Толстом все-таки принадлежат его перу. Понимал он и в Некрасове.

Конечно, Некрасов винил себя не за свои либеральные отступления. Я думаю, некрасовское имманентное чувство вины во многих отношениях проистекает оттого, что он на всю жизнь, и очень рано, уязвлен зрелищем чужого страдания. А в этом чужом страдании обязательно должен быть крайний, должен быть виноватый. Вот тот же Кушнер в одном недавнем стихотворении, гениальном, по-моему, в «Уральской» подборке, говорит:

Никто не виноват,

Что облетает сад,

Что подмерзают лужи,

Что город мрачноват,

А дальше будет хуже.

Никто не виноват,

Что в Альпах камнепад,

В Японии – цунами,

Что плачет стар и млад,

И страшно временами.

Никто не виноват,

Что есть смертельный яд,

Что торжествует зависть,

Что обречен Сократ.

Что пыль стирает запись.

Увы, такой расклад.

Никто не виноват,

Что ласточки над морем

Летят куда хотят

В сиянье и фаворе!

Что нам никто не рад

В созвездии Плеяд,

Что, если б мы узнали,

Что кто-то виноват,

Счастливей бы не стали.

Неужели нам было бы легче? Нет, конечно. Но сознание Некрасова устроено так, что для него должен быть виновный. И этот виновный – он сам. Всякий раз, как он видит страдания, – а зрение его устроено так, что «мерещится мне всюду драма», как сказал он сам, его сознание приковано к боли, – всякий раз ответчиком оказывается он. И тут, конечно, все будут вспоминать замечательное стихотворение «Вчерашний день, часу в шестом…», над которым многие, кстати, довольно убедительно издевались. Вот, например, довольно точная, по-моему, элегантная пародия некрасовских же времен:

Конец ознакомительного фрагмента.