Вы здесь

Восемь с половиной историй о странностях любви. Будь что будет (В. К. Шибаев, 2013)

Будь что будет

Вера вышла на кухню и принялась за посуду. Прежде, чем вымыть чашку, она плеснула в нее воды и погоняла пыль вываренного кофе по дну. Коричневые крохи разлетелись по белой эмали фарфора и осели на стенках нескладным узором. Ровно ничего возникший от нечаянного движения пальцев и ненаправленного бега капель орнамент не напоминал. Темная пена разного тона нарисовала на тонкой просвечивающей ткани чашки два холма и низину, в тумане – но в этих местах Вера никогда не была. Она улыбнулась. До зеркального блеска вымыла пальцами чистую тарелочку, где к завтраку лежал кусок хлеба, щеткой отскребла со дна сковородки, жарившей полоску ветчины, всякие следы завершенного завтрака. Трижды выкупала с трех сторон розетку с каплями джема. И посмотрела на свои руки. Пальцы были красные, до половины кисти кожа порозовела. Оказывается, из крана лил кипяток.

Вера вытерла руки о полотенце и подошла к окну. Надо же, подумала она, суббота, утро, а эта девчонка уже выскочила во двор и крутится возде стенки с теннисным мячиком. Такая игра. Мячик летит в стенку и обратно, к хозяйке, а та, ловко вывертывая тонкие стройные ножки, подпрыгивает, вертится, успевает раз или два прокрутить тело по кругу и поймать отскок мяча точно между коленями. Девочка в том же бежевом платье с выросшими на почти прозрачной ткани крупными сиреневыми цветами без устали скачет, расплескивая вокруг плеч волосы, по двору. И Вера опять попыталась пересчитать цветы, но клумба подола вертелась, как в румбе. Пять или шесть?

На кухню из комнаты вышел Иван Исаакович, поправил подтяжки на майке и, подойдя к Вере, церемонно поцеловал ей руку.

– У меня сегодня свидание, – зачем-то сказала Вера. И подумала – последнее.

Поменялось лицо Ивана Исааковича. Из пожилого вывернулось в старческое, подглазные мешки вылились синими жилками на щеки, задрожал недобритый бугорок подбородка, в углах глаз треснула морщинами кожа.

– Я Вам, Верочка, скажу притчу, – отвел осевшие в пелену глаза, сухой птичье кистью схватил грязную тряпицу и задергал по пустому углу стола.

Иван Исаакович был мастер "говорить притчу". Раз или два – по погоде, в неделю вечерком выбегал на кухню, брал Веру за локоток и, привставая на цыпочках, разглядывал ее лицо, шептал:

– А не зайти ли Вам, Верочка, к нам на ликерчик.

Мы – это был только он. Как-то в особо сырой, раздавленный ранними осенними сумерками день зашла к нему Вера. Схватив в дрожащие коготки пузырек-графинчик, чуть пустив в уголок рта белую пенку, напропалую угощал Иван Исаакович весь вечер непутевыми, несостроенными в падежи историями, в которые по непредсказуемым тропкам его фантазии к одному месту сползались зверушки, инструкции к телевизорам, шахматные бестрепетные фигуры. К концу вечера, упустив из ослабевших рук рюмку на вытертый кавказский коврик, Иван Исаакович упал к Вериным коленям и, тычась в них недобритыми щеками, носом и шишковатой шеей, заплакал, взвизгивая, тормоша пальцами застежки Вериного лифа и чулок и тормоша выводимое прописью, с разным нажимом лишь одно:

– Вера. Верочка. Вера.

Стряхнув оцепенение, она тогда ушла. И когда у нее оставался Игорь, курил, выставляя пол торса в окно, у соседа за нетолстой перегородкой отмечались признаки как-бы предобморочного возбуждения – на короткие мгновения по заезженной пластинке "Песняров" ударяла игла, тут же срываемая спешащей рукой, верещали царапавшие пол ножки стульев, доносились невнятные выкрики, похожие на клекот крупных птиц. После через общий воздух окон в комнату залетали волны валокордина.

– Скажите притчу, – разрешила Вера и потрогала лоб.

– В одно старое время, – затянул Иван Исаакович, часто моргая веками, – а это было очень старое время, когда еще не был знаком троллейбус. И не было улиц, по которым им разрешено ездить. И переулков, потому что было не нужно. В эту эпоху жил один гражданин, который любил сочную хурму. Но толстые густые плоды висели высоко, что приходилось всеми силами залезть на сучья и с трудами доставать ее. А на обратном пути туда, откуда этот гражданин начинал дорогу, росло дерево абрикоса, где ягоды, раньше сортные, теперь высохли и засахарились на местном несдержанном солнцепеке без капли тени. Прошло немного дней. Как-то оступившись, слезая с пакетом чудесных фруктов, этот гражданин подвернул лодыжку, вот здесь. И захромал. Теперь он никак не мог кушать любимое блюдо. И он заплакал. Тут с дороги в соседнее село приползла старая мудрая змея и, раскрыв свой небольшой рот с пересохшим ядом, сказала голосом мамы этого гражданина, которой уже не было на земле. Попробуй абрикос, может быть он спасет твою голодную жизнь. И гражданин, давясь, скушал сушеную ягоду. На другой день еще две, и на третий. И этот человек так увлекся сушеным абрикосом, у которого собрался весь густой перебродивший сок той местности, что ни за какие сребренники его не могли сманить сочные хурмы. Разве не интересная история?

– А дальше?

– Как?

– Что случилось после с этим сборщиком фруктов? – переспросила не очень внимательно слушавшая Вера.

– Так он дожил на целебной ягоде до глубоких дней своей жизни.

– А змея его не укусила?

– При чем здесь змея, старое и больное животное!

– Я думала, она любит сушеные абрикосы.

– Вера, Вы сегодня не ходите на улицу. Потому что Вы не сможете следить за окружающей и транспортной средой. Это опасно для Вашей молодой жизни.

– Боже мой, Иван Исаакович. Какой же молодой. Мне ведь сорок, сорок.

В кухню стремительно впрыгнул юный сын пожилой их соседки, студент Женька с тремя белыми гвоздиками в руке и, судорожно запихивая в рот выхваченную с тарелки котлету, невпопад залопотал:

– Сорок первый. Казалось бы. Верочка Федотовна, Вам не дашь, не дашь. Двадцать девять пятьдесят. С хвостиком, с небольшим рудиментом. От которого, впрочем, Верочка Федотовна, каждая уважающая себя особь избавляется. Посредством… Недосып, физиологические упражнения… Ритмический массаж души. Химиотерапия – это уже Вам, Иваня. Ну, все. Готов. Сыт-обут-одет. Проклятые блондинки и брюнетки. Ну, помчал. Всем салют.

И он пропал.

– Беспечная пора. И глаз очарованье, – протянул Иван Исаакович, картинно выставив вперед кадык. Спросил тихо – Верочка, Ваше свидание что, последнее?

Вера вытерла сухие руки о мокрое полотенце и вышла.

Вчера по телефону Игорь долго отнекивался от этого необычного их места встречи – у памятника.

– Слушай, – говорил он с ленивым распевом, – тебя укусили? Да, ладно, приду к тебе. Или не надо? Тебя что, муха ущипнула? Я с первой женщины не появляюсь в этом месте общего пользования. Два года мозги мне пудришь, туда-сюда, коллоквиум-симпозиум. Пора завязывать. Потуже, поняла?

В это время в телефонной трубке раздались кошачьи какие-то писки, в которых явственно плескались ноты женского тембра. Потом одна трубка проглотила, а другая выплюнула смачный шлепок, опять писк и шелест страниц шлепнувшейся книги, скорее всего поваренной.

– Слушай, – продолжал Игорь куражиться. – Мы же с тобой не Марины Влади, давай скромнее. Без вывертов личной жизни. Пришли-увиделись-повидались. Скромнее давай. Тебе что, желательно сделать из моего организма вьючное животное? Туда беги, там жди, здесь трепи печень и почки. Я тебе вот что изложу – как я в парке хозяин себе и своей машине – от зеленого огонька до заднего моста, так я, честно признаюсь, и в жизни хозяин. Всех твоих огоньков и багажников. Поняла?

Опять пискнула трубка сиамской пушистой тварью.

– А если такая смена для Вас, Верочка, неудобна, а ты уже между прочим ерзала на эту проблему, не помнишь? Про начальничанье твое, как там, кстати? Ну вот, тогда, дорогая моя девушка, устраивайся там у себя поудобнее, не теснись, поняла?

И когда Игорь все это так понятно излагал, Вера его почти и не слушала. Потому что все эти слова почти знала и наизусть много их, похожих, могла выдумать. Она в это время вспоминала.

Вот виделся ей жаркий августовский день на песчаном пригородном пляже. Она лежит в истоме, в колыбели тепла, окуная росу пота с губ в расписную пеструю махру полотенца. И он подходит, смешно выпячивая черноволосую грудь, поводя плечами в тугих плетях мышц, и говорит – а ну-ка девочки, скупнемся. Визжит подруга Ирка: ой, нельзя, нельзя – вон ее тяни в воду, а то испарится. И вот тихо Вера плывет как-то в полной тишине, в застывших выкриках волейболистов и мамаш на его руках к воде. Ноги ее медленно пляшут в его крупной ладони, а губы перебирают его новое для слуха имя – Игорь.

Вот виделся ей мокроватый осенний день в засыпанном загорелыми пятернями кленовых листьев лесу. Она прислонилась к березе, на щеке пропечатав белую пенку коры, и глядит, как он с восторгом лесного вепря скачет, фокусничная, как шпагоглотатель, с шампурами наперевес вокруг хилого лесного костерка. Не погаснешь, кричит во всю глотку. Зачем столько? Все съедим, все наше – кричит. И схватив Веру за руки, бешено вальсирует, поднимая и толкая ее тело в позднюю синеву неба.

Виделись ей оковы его рук, вспоминались несказанные никогда слова, думалось о тепле его шершавой тяжелой ладони, несокрушимой печатью лежащей на окунутом в ночь ее плече. Слышался раскатистый его, беззаботный смех, будто корабельная тяжкая цепь летит острием якоря в дно знакомой бухты.

Поэтому она его в разговоре пересилила и теперь шла на свидание, к памятнику.

Ей хотелось за этот час вот что успеть. Раствориться в гомоне детворы и кастаньетном щелканье костяшек домино, прыгающих в руках стариков, долгожителей бульваров. Попускать зайчики света по лицу через зеленые линзы крон деревьев. Половить грудью еще раз тот ветер, который прилетает к глазам идущих на встречу. Поймать такую дурную мысль – прикрыть веки, упрятав ее на миг, еще на миг в глубину тела, – тебе шестнадцать, ты в кедах и сатиновых шароварах без цели плетешься по немеренной дороге бульваров к далекой будке мороженого, к любому сеансу любого кино, к веселым людям, ждущим тебя в далеких краях в скорые годы. Приоткрыть веки и увидеть идущую прямо навстречу молодую, улыбающуюся себя и радостно крикнуть, разогнав влагу с ресниц, – Вера, куда ты? И, лишь увидев впереди площадь, Вера рассталась с оставшимся позади. Она вспомнила то, о чем придется сказать. И об этом тоже. Ведь накануне, в пятницу, к конце дня ее позвала в свою малюсенькую комнатенку начальница.

– Вера, – спросила, – ты старший корректор?

– Удивительный вопрос, Марлена Климовна. Восемь лет работаем…

– Подожди. Ты знаешь о чем речь, не придуряйся. Через квартал я на пенсию. Кто будет вместо меня?

– Не знаю.

– Неправда. Я не понимаю твоего упорства. Ты разве не любишь нашу работу.

– Привыкла.

– Неправда. Ты вычитываешь рабочие листы быстрее других. Ты четче и безошибочнее сверяешь их с макетами. Точнее других чувствуешь слово. Отличаешь его от ереси.

– Я не смогу работать так, как Вы, – сказала Вера. – Я глупее.

– Вот это довод! Ты делаешь пирожки пока хуже меня, я научена своей уникальной бабкой этим фокусам, так что? Теперь сесть на диету? Хотя это и не вредно. Кто лучше тебя делает послеперфорационную сверку. Кто лучше правит микрофильмирование? Скажи.

– Это работа моей квалификации.

– Ладно. Тогда говори, кого мне оставить после себя.

– Не знаю.

– А я знаю. Тебя. Потому что среди всех наших женщин немногие имеют такт, выдержку и твою точность глаз. Могут вовремя отпустить без "своего счета" и вовремя пожать плечами. Это важно. У тебя опять есть возражения?

– Да.

– Говори.

– Марлена Климовна, это личное.

– Я поняла. Вера, скажи мне, неужели такой малый довесок в заработке между старшим и руководителем группы коректоров может потянуть столько на домашних весах? Я не имею права заглядывать дальше увиденного, хотя и отчаиваюсь понять. Но я вот что тебе скажу. Нужно так немного выдумки, чуть-чуть, самую песчинку юмора, самую каплю сострадания к своему другу и кроху доверия к нему, чтобы в нашем случае просто и добродушно извинить тебе может быть какую-то твою вольность, такое безвинное и ненамеренное непослушание. Подумай.

– Ну, не знаю.

– Вот-ка что. Вера, садись здесь, у меня за стол с совершенно пустыми руками и еще раз все реши. Мне это важно, в чье ведение попадает мое многолетнее дело после меня, и я тебя прошу. Или, если ты решила прочно, тогда сразу уходи.

И Вера опустилась на стул. И тут же в ее голове мгновенно, как в душном старом кинотеатре, погас свет, и в обзор выползли обрывки того полупьяного позднего унизительного разговора. Игорь босиком протопал тогда к столику и в ладонь поместил маленькую фарфоровую статуетку балерины.

– Видишь – женщина, – как на педъестале в кулаке поднял безделушку. – Видишь женщину?

– О чем ты, Игорь? – в страхе спросила Вера.

Вдруг в каком-то еще незнакомом ей безумии округлились его глаза, он судорожно хватил губами краюху воздуха, и двумя руками, как ломом в асфальт, влепил статуетку в пол. Фарфоровая шрапнель брызнула кругом. В комнате соседа Ивана Исааковича дернулась пластинка, взвизгнули шторы.

– А это вот – начальница. Ясно? – прошептал Игорь и босую пятку, как пресс, дважды впечатал в осколки. Потом ткнул горло бутылки в стакан, набулькал вина. И, как таблетку, давясь, заглотал.

– Теперь слушай сюда, – подошел, промял край кровати. Сел спиной.

– Игорь!

– Слушать! – взвизгнул. В тихом остервенении продолжил. – Мне начальница не нужна, ясненько? У меня их вот, по самое. Мне до черту – где, что, чего. Твои дела. Но, слушай, как узнаю, что записалась в руководящее семя – списываю с борта, поняла? Сразу же на тебя инвентарный номер, дробь такой-то, и на склад готовеньких. Поняла, душа-царица.

– Игаша, что случилось, почему?

– Тихо. Не зли, не буди во мне тигра. Объясняю просто, как безголовой млекопитающей. Когда я куда ушел, давай, тычь мне начальников. А когда я сюда вернулся, я забыл, что такие где-то землю роют. Все. Я здесь единственный адвокат, судья и прокурор. Усекла? И ничего, ни один волос мне это не напомнит. Забыл-уснул.

Весь этот нелепый, из осколков пощечин ссыпаный монолог встал тогда, в пятницу перед Вериной памятью. Она с трудом отлепила от глаз ладони, пальцами погладила виски, тронула горящие щеки, поднялась и сказала

– Будь что будет. Я согласна, Марлена Климовна, – и тут же вышла вон.

В дверях у входа она столкнулась с подругой Иркой. Та что то забыла в столе и вернулась. В руке у нее болталась авоська с поллитровкой и кулечками закуски. Подруга вдруг покраснела, хотя особого секрета и не было, и скороговоркой, предупреждая вопросы, выпалила:

– Ну что? Ну что? Сама что ли не знаешь. Не девочки уже. Не Алены распрекрасные. А куда денешься? – и, оттеснив подругу, широким шагом пошла к столу.

И вот теперь, ступив на площадь, пройдя по подземному гулкому переходу, дважды окунув голову в свет и в тень, вышла Вера к назначенному месту. От такой двойной перемены что-то случилось с ее зрением. Яркие пятна кругом – всплески света автомобильных стекол и открытых окон издательства, блики прыгающей в фонтане воды, отражение циферблата часов – казались нестерпимыми для глаз. Темные же стены домов, асфальт – будто ушли в ночь. Краски потухли, кроме желтой, намазанной на старую серую.

– Это Вы что-ли Вера? – спросили ее.

Перед ней возникла юная крашеная блондинка с полным, тяжеловатым, сыроватым лицом. Несуразную пестроту ее одежды чудесно дополняли под штандарт замазанные, постоянно трущие одна другую губы и постоянно поправляемая пухлой кошачьей лапкой хозяйки бутафорская заколка-клубничка, мертво прицепившаяся к серым корням редковатых, белесых, умертвленных химией волос. Видно, по напряженному вниманию, с которым Вера оглядывала неожиданно появившуюся особу, блондинка догадалась, что выбрала правильный курс. Она состроила из мордочки фигу, к лобику подвела вздернутый нос, отчего по щекам посыпались мелкие осколки оспинок и презрительно пискнула:

– Ну и ну.

После шлепнула в Верины руки старый синий плащ и дополнила:

– Велено передать, – и потом, видимо, от себя, – а то засудищь еще, грымза. Нам чужого не надо, у нас своего вот сколько, – и хихикнула, скосив глазки к обширному бюсту. Попрощалась:

– Ну ладно, девушка, я пошла. У меня забот, знаешь? – и хлопнула себя по заду. – И ты не стой, иди домой, простудишься. – И хихикнув вновь, исчезла прочь.

А Вера медленно поплелась вниз, к метро. Мимо текла тьма спешащих по своим делам людей. Многие хоть и не мчались, но лица их были тронуты заботой. Под деревьями суетливо копошились серые комочки воробьев. Старушка крошила им угол булки, пришамкивая губами: "Летите, голуби, летите". Подарю-ка я себе цветы, для начала подумала Вера. В цветочном киоске она выбрала три крупных бело-розовых гвоздики. У афиши пробежала глазами по известным именам гастролирующих где-то далеко театров. В вагоне метро на нее насела тоска. Она отдернула руку от заляпанного ладонями поручня и держалась, пошатываясь на перегонах, за свой букет. Чтобы не упасть, она мысленно составила список всех мест, куда могла бы сегодня пойти, но не пойдет. Она тщательно перебрала все домашние дела, которыми могла бы заняться. Спросила себя – интересно, почему говорят – "Мать. Одиночка". Чушь какая-то. От мыслей о работе к горлу комом подкатила тошнота. Она посмотрела на сидящего перед ней мужчину с газетой и по бегу его глаз попыталась узнать, про что он читает. Выходило – передовую. Хотя, судя по рытвинам, в которых запинались медленно текущие зрачки, по напряженно отглаживаемым ими строкам, боязни потерять подробности – скорее некролог.

Вера обвалилась на освободившееся место и прикрыла глаза. Металлический голос шевелил в памяти названия станций. Она проехала свою, и поезд на кольцевом маршруте пошел на повторный круг. Буду крутиться в этом гулком омуте, пока не опущусь на самое дно дня, – решила Вера. Воображение вышвырнуло ее глубокой ночью мимо хлопающих дверей тупикового пакгауза. Десятки бесплодно покрывающих друг друга стальных ниток пути улетали мимо ее взгляда в непроглядное никуда. Вере показалось, что идти, путая шаг, по крайнему рельсу вдоль бетонной станционной ограды в вылезающую отовсюду ночь так же бессмысленно и утомительно, как сесть на первую же, о которую споткнешься, шпалу и сидеть, сидеть до одури, вперившись в ржавую резьбу на изъеденной временем стальной ленте, лишь изредка, по праздникам, поднимая глаза на блуждающие вдали намеки огоньков какой-то жизни.

У Веры на два такта остановилось сердце, и картинка, нарисованная вялым внутренним взором, поплыла, уходя навсегда. Вера открыла глаза, приложила руку к забившейся жилке на потной шее. Напротив из размытых красок сложился черно-белый портрет мужчины, бросившего руки с газетой на колени и в страхе смотрящего на нее. Вера вышла из вагона.

Дома она села на кухне на табурет и на подоле разложила траурной горсткой цветы, ей хотелось понять, просто так, условно, как этот натюрморт будет выглядеть на ней. Но печальный букет не гармонировал с этим платьем. Надо шить другое – вдохнула Вера. На кухню выскользнул Иван Исаакович, обошел кругом табурет, осмотрел проект венка.

– Верочка, притчу хотите? – спросил.

– Нет, – ответила Вера.

– А если расскажу?

– Валяйте.

– В одно очень далекое будущее время, правда, такое далекое, что, иногда, чем скорее к нему идешь, тем больше дорога. В это время в одной незнакомой пока местности жил крокодил.

– Когда?

– В далеком будущем. И он обожал хорошее вино. Типа похоже на "Чхавери". Или даже еще интереснее букетом. И вот катит это прекрасное животное далекого будущего по тогдашней удивительной сельской местности бочку своего напитка. Кругом, знаете ли, чудесная красота. Колосятся яровые, наливаются тучные вымена ялового скота, цитрусовые затеняют ягодные поляны. То есть закусить пропасть. Но одному невозможно же. И навстречу нашему благородному аллигатору встречается тоже небольшое животное, ну оно типа сегодняшней обезьяны, но за пройденную значительную дорогу благоприобрело группу замечательных отличий. Наш крокодил спрашивает: не хотите ли, удивительное созданье, де-юре, разделить со мной чарку другую? И знаете ли, вдруг все стали, услышав призыв, сбегаться: и местные передовые буровики, и птицы новых конструкций, и даже те, кто стоял на постах. Все кричат – мы хотим, мы. Потому-что кто же откажется в такой замечательной местности от божественного стакана. Но верный крокодил всем ответил: уходите. И погасите за собой свет. Потому что ему нужно было слово только одного чудесного создания, когда-то в далекой юности предков бывшего маленькой обезьянкой. Как Вы считаете, Вера, что она ему ответила?

Вера посмотрела на крокодила Ивана Исааковича, подрагивающего глазками, лапкой шевелящего подтяжки на майке, и вдруг смех, как грязная весенняя вода из невыдержавшей старой плотины, брызнул из нее. Она захохотала, зашлась, затряслась всем телом, как в удушье. Она смеялась до слез, долго и с наслаждением, терла кулачками глаза, щеки и нос.

Потом, с трудом выкарабкавшись из смеха и отдышавшись, она посмотрела на нелепую, испуганную, стоящую перед ней фигуру со стаканом воды и признесла:

– Спасибо. Нате, это цветы Вам.

И сунув гвоздики в руки онемевшего Ивана Исааковича она выбежала из квартиры. Во дворе прыгала девочка вокруг теннисного мячика. Вера подошла и, мягко прижав плечи девчонки, сказала:

– Ну-ка стой. Что бы все вертишься. Раз, два. Четыре. Ну вот. Четыре. Стирать платье надо, милочка, стирать.

И, отойдя, пробормотала – ну, неряха.

Навстречу Вере по двору шел юный сын пожилой соседки, студент Женька. В руках его ненужным кустиком торчали две целые и одна сломавшая голову гвоздики. Вера подошла. На дне глаз мальчишки плавала пелена слез.

– Вот так, Верочка Федотовна, – протянул разбитым вдрызг голосом парень. – Знаете, эти шатенки и брюнетки. Ужас.

– Ага. Только тебя еще не хватало. А ну давай бросай эти фокусы, – и она нежно пощлепала его по щеке. – Выше нос, флибустьеры.

– Нате, возьмите, – и Женька протянул ей недоломанный кустик.

– А вот за это спасибо, – ответила Вера и пошла со двора.

На мосту она долго стояла и смотрела на блешущую приплывшей издалека жизнью воду, на болтавшиеся на речной глади искры уходящего дня, на китовые тушки паромчиков, тянущих одни и те же грузы туда и сюда. Потом медленным движением кисти пустила в дальний полет пушистые воздушные змейки гвоздик. Одна за другой они неспешно легли на спокойную воду и поплыли, огибая водокружья, вдаль.

Оказавшаяся рядом сухонькая чернявенькая старушонка спросила:

– Эх, милая. Я гадала – топиться будешь. А ты глянь что. Букет покидала. Теперь-то что будет? – испуганно справилась она.

Вера посмотрела на старушку.

– А что будет? Что? Будет. Будет!