Глава третья,
в коей слегка припозднившийся персонаж барон Фон-Фигин поднимается на борт стопушечного корабля «Не тронь меня!», а молодые герои, Мишель, Николя, Клаудия и Фиокла, наслаждаются обществом Вольтера вкупе с чертенятами поместья Ферне
Аглицкая набережная столицы Империи была еще погружена в предутренний дормир, когда в легких крепескьюлях белой ночи (или как это по-отечески, ну-с, в сумерках) вдоль нее глухо, будто на мягких копытах, прогалопировал полуэскадрон гвардейской кавалерии. Через каждую сотню саженей отряд оставлял на набережной караул, пару всадников с тускло светящимися в просветах плащей кирасами. Оставшаяся от полуэскадрона четверть прогалопировала обратно и исчезла.
Едва только стража была расставлена, как вдалеке появилась большая темная карета. Колеса ее крутились без малейшего скрыпу, поелику сдобрены были отменнейшей коломазью. Четверка лошадей мягкостью перепляса превосходила и конных гвардейцев. Можно в было подумать, что их копыта облачены в войлок, естьли в они и явно не были в него облачены. Кто-то, видно, с изрядной деликатностью озаботился тем, чтоб не обеспокоить спящих в своих дворцах особ высшего света.
Возле одного из спусков к воде карета остановилась, и из нее вышел моложавый и бодрый человек во флотском мундире с офицерскими эполетами, которого далее велено называть лейтенант-коммодором, бароном Федором Августовичем Фон-Фигиным. У спуска на мелких, порядочно все-таки засоренных отходами флота волнишках покачивался вельбот. Обветренные красные физиогномии гребцов гляделись в петербургских сереньких просветах подобно, скажем, апельсинам посредь картофеля.
С помощью оных гребцов двое сопровождающих сняли с крыши кареты походные кофры, и через несколько минут вельбот с пассажирами двинулся к возвышающейся на якорной стоянке громаде стопушечного линейного корабля «NOLI ME TANGERE!» («Не тронь меня!»).
Эта плавучая крепость за десять лет службы утвердилась в репутации одной из самых надежных единиц флота. Помимо огневой силы и чрезвычайного парусного вооружения корабль отличался также и весьма впечатляющим морским комфортом. Кормовая его надстройка представляла собой три этажа превосходных кают, из коих иные были даже отделаны красным деревом и демонстрировали множество медных, начищенных до блеска предметов, в частности дверных ручек, надверных накидных цепок, настольных наборов для письма и увесистых чернильниц. Впечатляли также рамы зеркал, умывальники с тазиками для бритья, гнезда для графинов и стаканов на случай качки. Такой, во всяком случае, была обширная двухкомнатная каюта, ожидавшая лейтенант-коммодора Фон-Фигина.
Решительно отказавшись от помощи, барон уже поднимался по трапу. Упругость его шагов говорила о молодой зрелости и об уверенности в своих силах, а посему будем его иной раз для простоты рассказа называть «молодым человеком». Командир корабля коммодор Вертиго Фома Андреевич, сухопарый господин в только что извлеченном из сундука парадном парике, выкатив выцветшие от избытка морской службы очи, ждал гостя у трапа. Вся фигура «морского волка» в эти минуты выражала нижайшую почтительность, если не высочайшее восхищение. Полный коммодор явно тянулся перед лейтенант-коммодором, ибо знал, что тот является конфиденциальным и потенциальным порученцем Ея Императорского Величества. Такова была субординация в окрестностях Двора: чины в счет не шли, степень приближенности решала дело.
«Осмелюсь доложить, господин лейтенант-коммодор. – Вертиго приложил открытую ладонь к загибу треуголки (таков был салют этого корабля). – Корабль Ея Величества „Не тронь меня!“ к походу готов!»
Вдруг он обомлел: высочайший порученец запросто взял его под руку и отвел в сторону от выстроившихся матросов. «Знаете, Фома Андреевич, как-то нелепо вам будет вытягиваться перед младшим по званию. Вы же знаете, мой чин здесь просто для секретного машкераду. И зовите меня просто Федором Августовичем, ежели сие вам будет с руки, мой дорогой». Чуть-чуть подчихнув от сундучного запаха капитанского парика, молодой человек освободил капитана, сделал несколько обратных шагов и с веселостью поклонился экипажу. «Виват!» – грянули было моряки, но, смутившись от непонятности ситуации, оборвали последнюю букву и знак восклицания; получилась какая-то легкомысленная «вива».
«Господа моряки, – произнес Фон-Фигин, – я здесь просто ваш пассажир по научному заданию Адмиралтейства. Прошу вас не удивляться моему присутствию и тем паче не кричать „виват“, буде я на палубе». Он почему-то подмигнул строю, и все почему-то стали вельми щастливы от причастности к важному «научному заданию». Эвоннаэво, толь важная птица, а на эполете-то у него три буквы нашего корабля, НТМ!
В сопровождении старших офицеров капитан провел гостя в кают-кумпанию. Накануне это уютное помещение было украшено большим портретом молодой Императрицы. Высочайшая грудь на портрете была окаймлена бриллиантами, августейшие власы были зачесаны наверх к царственной диадеме, однако глава, как известно, стоит впереди всех волос, и в оной главе особливо примечательным был взгляд Императрицы, который при всей его величественности как бы приглашал: «Не тревожьтесь и приближайтесь!» Это манящее свойство Государыни постоянно обсуждалось в войске российском, и флот не был исключением. Вертиго даже слышал, что к Екатерине, как завороженные, ластятся животные – лошади, коты, собаки и птицы.
Федор Августович Фон-Фигин некоторое время разглядывал портрет, а потом как-то запанибрата сему портрету подмигнул. Иные из офицеров даже переглянулись: как-то слишком дерзковато получилось даже для тайного порученца. Впрочем, кто знает причуды Двора, может, таковая мимика сейчас там в обиходе.
«Откуда у вас сей отменнейший портрет, Фома Андреевич? Уж не от Монжерона ли?» – спросил тут Федор Августович с исключительной уважительностью, направленной явно и к выдающемуся художнику, и к кораблю, равно как и к персонажу парсуны.
«Именно от Монжерона, Федор Августович», – не без гордости ответствовал капитан, но умолчал, что произведение привезли на корабль третьего дня прямо из дворца.
Стали подавать завтрак, куропаток с бургундским вином. Первые лучи июньского солнца через цветное стекло вошли в кают-кумпанию. Был поднят тост за научную экспедицию Адмиралтейства. Между тем по переборкам корабля прошло некоторое поскрипыванье. С палубы стали доноситься крики команд. «Не тронь меня!» приходил в движение так, как какой-нибудь детина начинает слегка потягиваться после сладкого сна. Вдруг послышались хлопок, другой, словно простыни разворачивают на террасе, только в десять крат сильнее. Командир чуть-чуть нахмурился и посмотрел на одного из офицеров. Тот извинился перед присутствующими и быстрыми шагами покинул кают-кумпанию. На палубе заиграл оркестр, он исполнял марш любимцев Ея Величества гренадеров Семеновского полка. Фон-Фигин поаплодировал. Вертиго просиял.
После завтрака все отправились по своим местам, а Фон-Фигин, даже не заходя еще в свою каюту, поднялся на капитанский мостик. Корабль медленно шел по почти неподвижным водам Финского залива, влекомый двумя мальтийскими галерами, одна из коих несла имя «Стриж», а другая «Дрозд». Из всех парусов развернута пока была только бизань да пара кливеров над бугшпритом. «За Кронштадтом пойдет хороший ветер, зюйд-ост», – пообещал Вертиго, словно добрый дедушка внуку. Фон-Фигин спокойно кивнул, хотя внутренне слегка нахлобучился. Что это значит, хороший ветер? Он уже чувствовал под ногами увеличивающуюся бездну. Следует открыть первый секрет этого плавания: молодой человек совершал первое в своей жизни морское путешествие.
Он стал смотреть на палубу и очень скоро пришел в противоположное состояние ума. Повсюду были признаки веселья и бодрости. Офицеры, все еще в парадной форме, в белых кафтанах с зеленым прибором и подбоем, в зеленых же камзолах и штанах, разгуливали вдоль огромного судна и собирались в кучки похохотать, понюхать табачку и почихать в цветные платки. Матросы в черных шляпах с подшитыми красно-синими лоскутами сукна частично были заняты укреплением вдоль бортов своих пробковых коек, частично же тоже предавались досугу, покрикивали гребцам галер и рыбакам встречных баркасов, а одна группа на носу даже играла в неведомую придворному молодому человеку игру, подбивая сапогами клочок какой-то шкуры с пришитым свинцовым грузилом. Игра эта, как он позднее выяснил, называлась «мохнуша», и победителем был тот, кто дольше всех подбивал сей клочок, не давая ему упасть на палубу.
Ну что ж, подумал Фон-Фигин, что же мне-то так нахлобучиваться, естьли все эти люди толь бодры и никто из них, очевидно, и не думает ни о какой увеличивающейся бездне под днищем. Ведь не первый же раз они выходят в открытое море, избороздили, почитай, все европейские горизонты. Никита Панин сказывал, что и в Венецию они носили наш флаг, и отбивали турок у Крита. А прикажи им плыть в Америку через океан, и тут же отправятся над умопомрачительными безднами, и вот так же будут веселы, и покойны, и горды своим кораблем. А корабль-то как велик и могуч, пять тысящ дубов ушло на него по докладу того же Панина! Нет, не чета он каравеллам Колумбуса, кои небось не превышали и «Дрозда». Этот корабль – движитель века науки с парусами в три тысящи квадратных саженей, со всеми этими астролябиями и градштоками для измерения высоты светил! А опасности, ну что ж, и твердыя почвы не уберегают от опасностей. Жизнь вообще опасная стихия, от нее умирают, как сказал Вольтер, или Паскаль, или Монтескье.
Так продумав ситуацию, лейтенант-коммодор совсем повеселел и попросил у капитана одолжиться подзорною трубою. Немедленно таковая была ему предоставлена в полное распоряжение. Вслед за этим на капитанский мостик было доставлено парусиновое кресло. Ну что ж, Государыня, с игривостью подумал барон, отправляемся с Богом в моря! А что ж, мадам, вот завершу экспедицию и попрошу меня отписать по морскому ведомству, каково?
Ветер становился свежее, он бодрил и мысли, и дыхательные свойства человека. Группы матросов стали карабкаться на мачты и расходиться по площадкам и реям. Фок и грот начали обрастать парусами. Каторги уже поотстали и повернули обратно. Нежданно Фон-Фигин узрел, что теперь эти малые суда зарываются носами в волну и что вообще картина моря существенно изменилась: из зеленовато-сиреневой стала темно-бутылочной, местами даже до откровенности синей, бугристой, повсеместно движущейся, с пенными завихрениями, что гнались за кормой, словно бесчисленныя своры борзых.
Вертиго, забыв про гостя, быстро ходил по мостику и из разных его углов кричал команды в жестяный раструб. Фон-Фигин не понимал ни слова, но те, кому предназначены были эти команды, понимали все и быстро неслись, чтобы передать их на мачты и реи. Корабль маневрировал, дабы поймать попутный ветер во все паруса. Господи! – вдруг страстно взмолился Фон-Фигин. Помоги нашему капитану отдавать только правильные команды! Пусть он ни разу не обмишулится с неправильной командой! Тут сильно качнуло, с правого борта на палубу ворвался клок волны. Пенясь, вода прошла по доскам и пролилась вниз с левого борта. Фон-Фигина замутило, да так сильно, что он едва не выпростал утреннюю куропатку. Однако корабль уже выравнивался. Все паруса надулись, ветер ровно загудел в снастях, и «Не тронь меня!» мощно помчал на Запад.
Капитан перестал командовать и уселся в кресло рядом с гостем. «Осмелюсь спросить, ваша честь, вы ведь немецкого будете корня?» Хитрый какой, с умилением подумал Фон-Фигин. И обращение нашел более подходящее, чем имя-отчество, и дал понять, что как бы знаком с нашей фамилией. Он подтвердил и осведомился: «А вы, Фома Андреевич, тоже, кажется, не исконных кровей, не так ли?» Принесли горячего чаю с ромом. Вертиго поведал, что они из англичан. Батюшку его, шкипера Эндрю Вертайджо, нанял еще Петр Алексеевич, он же и пожаловал нам российское дворянство. Вот как тут все складывается на Руси, всякой твари по паре. Ведь даже и тайный советник Панин Никита Иванович из итальянцев. «Панини, стало быть?!» – ахнул Фон-Фигин в притворном удивлении. Вот именно, еще в пятнадцатом веке к нам пожаловали. Какая интересная у нас тут складывается психология, подумал Фон-Фигин, ведь в пятнадцатом-то веке эти Вертайджо не имели к «нам» ни малейшего касательства. Да вот намедни и сама Государыня завела разговор о своей бабке и на полной сурьезности полагала бабкою не голштинскую принцессу Баден-Дурлахскую, а Ея Величество Екатерину Первую. Нет, поистине прав поэт, что рек: «О, Россия, сладкозвучная сирена!»
Несмотря на ровную парусную тягу, корабль все-таки то и дело потряхивало, и всякий раз при этих толчках Фон-Фигин увещевал себя, что ведь и при наземной езде то и дело трясет, а то бывает, что кучер заснет и лошади понесут; опасности отнюдь не меньшие, чем в плаваньи. В конце концов, устав от бесконечных самоувещеваний, лейтенант-коммодор покинул мостик и был сопровожден в его каюту.
В каюте слуги, молодые унтеры Марфушин и Упрямцев, помогли раздеться. Руки у них со страху и от отсутствия самоувещеваний не слушались, тряслись, а сами унтеры даже слегка попукивали, когда палуба шла из-под ног, и ахали ну сущими бабскими голосами. Фон-Фигин прикрикнул на них притворным басом и не без наслаждения завалился в уютную койку с бортом. Теперь вокруг все было родное, свое, мягкое и теплое. Вдруг пронзило: борт-то на койке возник, чтобы при качке тело не падало на пол. Значит, тут такое бывает, что без борта на койке тела рушатся вниз подобием бесчувственных колод! Он гнал, гнал прочь мысль, что иногда небось и борта не помогают.
Ну ладно, будь что будет, надо все-таки образец мужества показывать Марфушину и Упрямцеву, а то обабятся вконец. Он послал их в багажную за томиком Монтескье, нарочно орал и даже употребил сквернословие, чтобы ободрить стоеросовых дубин, и помогло, слуги по своему нелюбезному обычаю стали друг с другом препираться в поисках «Вот-те-скло» и ободрились. Фон-Фигин попросил приоткрыть дверь на балкон (у этих покоев был еще и балкон над стихией), чтоб шел воздух, как в Петергофе, открыл «Дух законов», этот, по выражению Государыни, «молитвенник монархов», и сразу уснул.
Он уже забыл, когда спал без снов. Мудреннейшие перевороты дневных впечатлений создавали какую-то труднопостижимую вторую жизнь. Интересно, что себя самого он почти не видел, хотя чувствовал, что все это происходит у него внутри, как почему-то у какой-то чрезвычайно юной особы, сродни ростку жасмина из зимнего сада, или, скажем, кивающему головенкой пони, или даже жужжащему жуку. Самое главное, что во всех его снах всегда присутствовала Императрица, его главный друг, его вечная любовь и средоточение всех его помыслов.
Вот и теперь, среди стихий и вечного скрыпа пяти тысящ дубов, из коих составлен был корабль, он увидел что-то связанное с Нею. Он уразумел, что сейчас возникнет нечто, то ли расказанное Ею ему, то ли то, что он там (где? где?) видел сам, когда стоял там на часах при полном вооружении, вот именно там, в длинном коридоре дворца великих князей в Ораниенбауме; да, значит, это было лет пять назад, когда Она еще была великой княгинею, супругою наследника престола. Он услышал какой-то нарастающий склянный звон или железный скрежет, в любом случае, невыносимый звук. Он увидел, что Она быстро идет по направлению к этому звуку; вот уже бежит. Только что было сверкающее лето, и вдруг возник лед, а посередь льда стоят, расставив ноги, великий князь в ботфортах со шпорами и его калмычонок, и вдвоем они тянут в разные стороны маленького песика английской породы, бедолагу Шарло, почти еще щенка, и хлещут его плетками по вытянутому тельцу. Вот тут-то звон и скрежет превращаются в собачий невыносимый визг, и Фон-Фигин понимает, что это не Шарло, а он сам, не воин на страже, а маленький, предельно беззащитный Фон-Фигин, пребывает под пыткой садиста и ублюдка и что сейчас он, уже в своем воинском обличье, подойдет и убьет Петра. Что произошло дальше, он не понимает, но только видит, что у Нее начинается горячка и доктор идет, чтоб отворить кровь.
Проснулся он ночью и вышел на балкончик, озаренный луною. Море кипело. Корабль качало от борта к борту, но пассажир больше не обращал на это внимания. Он вспомнил, как Она назвала самое себя «честным и благородным рыцарем», и подумал, что, став Ея секретнейшим и важнейшим порученцем, должен и сам стоять вровень с этим титло, стоять без страха и упрека.
С этого момента он перестал страшиться качки, ударов волн, перестал думать о засасывающей бездне, ибо рыцари смело живут в мире, что дал им Господь, и делают то, что им назначено, в его случае служат Ей, самой любимой и самой неповторимой.
На протяжении всех дней плаванья он деятельно готовился к назначенной Ею встрече, читал книги по истории и философии, делал заметки по поводу предстоящих бесед, разбирал циркуляры по российским мануфактурам и ремеслам, а с особливой дотошностью по пейзанскому укладу, уделял также сурьезнейшее внимание своему «слабому месту», то есть сочинению сэра Исаака Невтона «Математические принципы философии природы»; нынче в обществе филозофов без этих знаний не станут разговаривать.
Теперь настала пора сказать о маршруте сего славного корабля и о различных действиях персон, уже названных в первых главах «витязями незримых поприщ» Ея Величества секретной экспедиции, направленных на осуществление исторической встречи, а стало быть, и на строительство сего романа. «Не тронь меня!» шел по неожиданным для летнего времени штормовым водам в западную оконечность Балтийского моря к малому архипелагу, что протянулся цепочкой вдоль плоских брегов Цвейг-Анштальта и королевства Дании. Там на одном из островов находился замок, избранный Екатериной как место встречи ее порученца с мэтром Вольтером. Трудно сказать, почему Государыня сделала именно этот выбор; не исключено, что сыграли роль некие сладостные детские воспоминания.
Замок сей на местном языке назывался Доттеринк-Моттеринк, что на языке романа означает Дочки-Матери. Еще недавно о нем говорили в плюсквамперфектум, то есть что он знавал, мол, лучшие времена. Уже не менее двух десятилетий он был предметом раздора между курфюрстом Цвейганштальтским Магнусом Пятым и его теткой, герцогиней Нахтигальской Амалией. Оба суверена, между прочим, происходили из одного рода Грудерингов, который глубокими своими корнями уходил аж к галльским Капетингам, так что наши курфюрстиночки почитали владычицу соловьиной земли своей доброй тетушкой. Когда-то сия весьма привлекательная тетушка получила островок и стены от Фридриха Прусского, который утверждал, что отвоевал его у Дании. Магнус Пятый, однако, опровергал с горячностью: дескать, взято было под шумок у него.
Герцогиня Амалия была любима во многих землях Германии за легкость характера и непревзойденное знание светских манер. Она к сему неожиданному прибытку земли отнеслась шутливо. Каков Фриц, якобы сказала она, дарит мне то, что я даже не могу приколоть на шляпку. Впрочем, она взяла за привычку белыми ночами вывозить на Оттец целый выводок юных прыщеватых принцесс, будущих невест российских царевичей. Среди них, по слухам, бывала и нынешняя Императрица России. Девочки беспечно кружились в мрачных рыцарских залах, а в башнях и на лестницах устраивали озорное эхо с переливами.
Магнус, который всем этим бестиям приходился то дядей, то кузеном, принадлежал к поколению женихов для царевен. Принцев порядком не хватало, поэтому он без труда женился на одной из внучек царя Ивана Пятого. Вот тогда-то у него и появилась мечта о восшествии на великий трон, одна нога которого весила в больше, чем весь золотой чекан Голштинии.
Если уж российская золотая нога, то она должна быть тяжелее всех прочих золотых ног, вместе взятых, – вот в таком именно абрисе, несмотря на прочные связи голштинских родов с Петербургом, рисовалось среди померанских низин Восточное царство, где сгинуло, на ужас европеян, «наше брауншвейгское семейство». Грезилась многопудовая медлительная поступь золотых ног среди вечных снегов, виселиц и плах, мнился медвежий рык, вопли на дыбе, мелькали прищуры азиатских харь. Самого же себя тщеславный принц воображал великим будущим просветителем, внедрителем культурных с кофием фрюштиков, растопителем льдин.
В Петербурге правящая знать потешалась: приедет какой-нибудь нищий олух с курляндским титло на императорский бал, шику коего позавидует и Версаль, тут сапожки у него и затрясутся при виде лучших красавиц Европы, тут и головенка затуманится при виде огромных картин венецианской школы и той же школы незабвенных зерцал, тут и сердчишко у него застучит от шампанских вин, что разносят по залам лакеи с достоинством бритских эрлов, тут и заскучает он от собственной застиранности. А вот вернется такой принц в какой-нибудь свой Киль или Штеттин, выпьет с однокурсниками пива, пожует маринованного картофелю и пойдет рассказывать о Русляндии: бояре, дескать, палками друг друга по башке угощают, мужики дярутся, топорами сякутся, медведи к водке имеют пристрастие, и лишь калмыцкие егеря скачут, скачут, скачут и свистят на соколиной охоте.
Магнус Пятый был в том же роде и после брака с цесаревной возгорелся он тайной, а в подпитии и не ахти какой тайной, мечтою стать самодержцем или по крайней мере регентом необъятной державы. Сдуру как-то поделился он мечтаньями с тетушкой Амалией. Та осадила его со смешливостью: как-то мало носатенький юнкер напоминал ей исторических деятелей, с коими в юности пришлось ей общаться при потсдамском дворе, куда привезли ее по приглашению великого человека, коего она еще и сейчас иногда называла «мой Фриц».
С тех пор и началась тяжба вокруг замка «Дочки-Матери». Магнус выпустил карты, на коих сей малый архипелаг был представлен как часть его солидного Пфальца. Из Берлина тогда приспустилась по просьбе Амалии суровая нота с угрозой воинского воздействия. Магнус в отсутствие тетки неизменно совершал государственный выезд на острова. Всякий раз, разжившись деньжонками (чаще всего от российских родственников), он брался за реставрацию «летней резиденции». Иной раз дело доходило даже до навешивания французских рам и до попыток украшательства закопченных сводов равно благолепной и фривольной лепниной. Увы, неизменно в разгаре работ вмешивалась и третья, наипаче сурьезная сила. Являлись судейские с предписанием незамедлительно во избежание насильственных мер покинуть помещение. Дело в том, что цепочка сих млекопитающих островов вкупе с сельделовными причалами и живописным замком, будто сошедшим с бременского бархатного покрывала, не принадлежали ни Магнусу, ни Амалии. В согласии с одним из многочисленных мирных договоров Северной войны эта буколика относилась к могущественному королевству Дании, а дворец был записан в сутяжных бумагах королевства по разряду «отчужденная собственность». Дания, увы, отнюдь не считала, что сей архипелаг у нее кем-то «взят». Тут уже приходилось замолкать малым германским властителям и ждать милости только от сил небесных, представленных «помазанниками» в Берлине и Петербурге.
Лишь однажды мечта о «летней резиденции» Магнуса и его милейшей семьи, с коей, напоминаем, мы познакомились по чистой случайности в гданьской гостинице «Золотой лев», едва не воплотилась в жизнь, когда в этих водах для проведения одной из баталий Семилетней войны сблизились две эскадры, датская и российская. Случись тогда битва, одолей тогда датских фортинбрасов наши буй-тур-всеволоды, Магнусу как одному из многочисленных наследников Романовых и Милославских Елизавета могла в и отписать пустующие анфилады Доттеринк-Моттеринк, но битва не случилась, о чем мы скажем несколько слов ниже. С тех пор в анфиладах сих, равно как и в башнях, валялись лишь подопечные местных свинопасов да бродил по ночам, подвывая, некий магистр черной магии по имени Сорокапуст.
С ранней весны 1764 года повадились в замок зодчие и садоводы. Мастера и подсобники подплывали на баркасах из Дании, да и не только; шведов тут можно было увидать и саксонцев, российские эппенопля матросики выгружали из бригов утварь. Свиней разогнали и промыли за ними душистым мылом. Магистр Сорокапуст изгнанию предпочел неполное пребывание, то есть в виде призрака. Замок на глазах менялся. Отменные стекла засияли в лучах заходящего солнца, как бы вопрошая разлитую в небе скандинавскую меланхолию о человеческой сути дела. Почти то же самое стекла тщились создать и в лучах восходящего солнца. Протапливались огромные помещения, дабы искоренить прижившуюся плесень. Ужи и мокрицы толпами покидали замок и растворялись в природе. Полы застилались танцевальным паркетом. Преображалась гаргантюанская кухня, готовясь принять французских кулинаров. На пробу был сварен котел барбизонского супу, вызвавший полный экстаз у участников трапезы. Мебели разные и зерцалы вкупе с клавикордами и клавесинами создали в спальнях и салонах стили разных эпох. Каждое поколение тщится и тащится перещеголять ранние в изяществе, и нашему здесь это удалось. С этим оптимизмом давайте скатимся в парк, чтоб там узреть комбинацию лилий, вазам и фонарям дающих урок благородства. О, те террасы! Сонму богинь и компании нимф, в мраморе вставших, каждый поэт был бы готов послужить Гименеем! Вспомним и о фонтанах: вспомним и о об эрмитажах волшебных и о дорожках, что ждут и зовут нас пройтись по ним в философской беседе. Ну и так далее. Но к сему мы добавим еще и павлинов, чтоб уж закончить.
Все это возрождение на краю земли было плодом усилий генерал-аншефа Ксенопонта Афсиомского, графа Рязанского. Еще до выезда из Петербурга он отдавал распоряжения и рассылал в разные края суммы денег. И по дороге в Париж из Ревеля, Риги и Кенигсберга он отправлял различные почты и срочных курьеров. В Гданьске при посредстве старого агента пана Шпрехт-Пташек-Злотовскего достигнуто было главное соглашение об аренде Российской Короной острова Оттец с замком Доттеринк-Моттеринк. Чтоб не влезать в занудную тяжбу, заплачены были щедрые суммы всем трем сторонам: герцогине Нахтигальской, датской казне и курфюрсту Цвейг-Анштальтскому-и-Бреговинскому Магнусу Пятому. К слову сказать, именно из этого дела любящий фатер выкроил транш для отправки возлюбленных дочек в Париж для углубления гуманитарного образования, к чему они, как мы видели, незамедлительно и приступили.
После встречи в Париже Вольтер пригласил «своего Ксено» в фернейское поместье, однако графу пришлось отклонить столь почетное приглашение, ибо дела призывали его на балтийские бреги. Он был отчасти рад такому экскьюзу: меньше всего ласкалось сталкиваться в Ферне с вечным соперником Иваном Ивановичем Шуваловым, который никогда не упускал случая, чтобы показать избыток образования.
О подготовке экспедиции «Не тронь меня!» граф узнавал от сверхсекретного курьера по имени Егор. Его исключительным способностям граф не уставал удивляться. Егор мог достигать его и в городах и в весях, даже иногда на ходу экипажа среди полей умудрялся появиться и сесть на диван напротив графа. Именно Егор принес на Оттец весть, что до прибытия корабля осталось не более трех недель.
Граф решил больше уже до встречи с бароном Фон-Фигиным никуда не двигаться и обосновался на втором этаже замка в не совсем еще отделанном кабинете с видами как на внутреннюю лагуну, так и на необозримые просторы. Здесь он по утрам до начала осмотра работ позволял себе роскошь сесть к письменному столу и начертать на отменной бумаге великолепным почерком несколько строк своего романа «Путешествия Василиска, или Новая Семирамида», посвященного мудрой властительнице славян и окрестных народов.
За развитием оного повествования пытливо следил с портрета умным своим и крепким лицом литературный друг Александр Сумароков, за спиной коего виделись графу и другие весомые фигуры российского патриотического круга, отцы народа и властители душ; многих и многих тысящ душ, на коих и зиждился их патриархальный уклад. Почитай, каждую неделю достигали графа письма этого выдающегося человека, лишенные французского стиля, столь, казалось, удобного для письменных сообщений, но зато исполненные суровостями нового национального слога. Вот отрывок из одного такого писания:
«…нет, друже мой, важно паче урядочить на темной окризности Луны купно с европскими градами Голдоном и Жмоном блеючее царство Энциклию, где правит механический лжеуч Терволь. Ласкаюсь я узнать, как дале правишь ты свою сатираллию…»
От каждого письма Афсиомский ждал, что где-нибудь хоть бы ненароком Сумароков укажет свое отчество, но тщетно: подписывал тот письма «Александр Сумароков», и нигде ничто не напоминало того, что Ксенопонт Петропавлович так прочно забыл. Оставалось только трепетать, как бы не употребить в ответе засевшего в башке «Александра Исаевича».
Тем временем Вольтер с удовольствием пребывал в Ферне в обществе русско-голштинской молодежи. Сходились к обеду без особливого этикету, шумно обсуждали очередное сновидение Мишеля или модные каверзы Николя, всяческие также эскапады курфюрстиночек, которые только и жаждали оторваться от присланных из отчизны двух штадт-фрейлин, похожих на барабанщиков прусского короля. С опозданием всегда являлся вечный гость, Иван Иванович Шувалов, подслеповатый от книжной пыли.
Вольтер с чрезвычайной своей гостеприимностью делал некоторые писательские наблюдения. Нет, не дружит русский народ с салфетками, подмечал он. Забывают развернуть накрахмаленную пирамидку, сев к столу. Даже Иван, что столько уже лет здесь торчит, не вспоминает о салфетке, пока не измажется. Не знаю, не уверен, примут ли их без салфеточной привычки в европейскую семью народов. Ведь у нас здесь даже любой аббат первым делом перед едою тянет к себе на грудь хоть засаленную, но салфетку. Не говоря уже об этих волшебных козочках из далеких швабских низин; едва лишь впорхнут, как тут же салфеточки цап-цап и толико потом уже за серебро. У русских же даже аристократы, как мы видим, сначала начинают есть и только потом вспоминают о салфетке, если вообще о ней вспоминают. А что говорить о пейзанах, о тружениках мануфактур! Предложи им салфетку, хорошо, если они в нее просто чихнут!
Между тем старому филозофу донельзя нравилась русская молодежь. Он пригласил всю компанию в возведенную им три года назад церковь, где портал был украшен надписью DEO EREXIT VOLTAIRE (Богу воздвиг Вольтер), и рассказал им о своих отношениях с Единым и Непостижимым. После сего откровения Мишель попросился возжечь в храме свечу и провести там ночь. Утром он прискакал с бешеными глазами и рассказал всем о своем сне. Там он увидел встречу Вольтера и Бога, хотя ни тот, ни другой лично не явились. Якобы Вольтер задал Богу вопрос: «Ты слаб?» И Бог ответил на это бесконечным молчанием. «Сонм бесконечный живого и мертвого ты ли пасешь?» – вопросил Вольтер. Молчание не прерывалось. «Ты всемогущ?» И тут Бог прозвучал сквозь эфир подобием свиристелки: «Чик-чик и чир-чир и запятая, Вольтер, тебя нет, но ты можешь вернуться к себе всякий миг!» Вольтер тут разбрызгался в стороны, как лужа под копытом коня. «Неужто все это было?» – «Как сказано, так и было. И есть», – водопадом пролился Бог. И тут они полились вместе. «Все это части меня? И Он? Аа? А ты – он? Нет. В том-то и дело. Нет – это не ответ!» И тут прозвучал будильник швейцарских часов, которые вы, мэтр, мне третьего дня подарили.
Веселью не было конца. «Умру, – стонал Николя. – Прозвучал сквозь эфир подобием свиристелки! Ну, Мишка, доска для тебя еще не отпилена!» Курфюрстиночки заливались: «О, этот Мишель, этот божественный шут, я его обожаю, я его боготворю! Такие могут взорлить только к востоку от рая!» Вольтер вылез из своего кресла и прошел по ковру к Михаилу, переступая через всякие ноги. Взяв его за ухо, повернул юношескую главу к себе и долго взирал в очи. Дело в том, что сей диалог и ему самому грезился этой ночью.
«Давайте теперь займемся чем-нибудь попроще», – предлагал Вольтер и читал молодежи трактаты из своего «Философского словаря». Вот, например, сочинение «Сен-Луи» с подзаголовком в скобках: (памятка, написанная в 1764 году).
Главному должностному лицу одного города во Франции очень не везло, даже с женой не сложилось. Еще до замужества она была развращена одним попом, после чего стала себя вести самым скандальным образом. Судья оставил супругу и, вместо того чтобы найти забаву на стороне, обратился с жалобой в свою церковь. За вину моей жены был наказан я. Церковь запрещает мне жениться на честной женщине и таким образом толкает на дорогу греха. Ни один народ на земле, за исключением приверженцев римско-католической церкви, не отвергает развода и второй женитьбы. Какое извращение закона сделало добродетелью для католика, отказавшегося от опозорившей его жены, предаваться адюльтеру? Почему разрешается разрыв с женою и раздел собственности, но не разрешается развод? Почему я не могу более наслаждаться семейной жизнью и в то же время считаюсь женатым? Что за противоречие? Что за рабство?
Еще более странным кажется этот церковный закон, когда мы видим, что он впрямую противоречит словам, приписываемым Иисусу Христу: «Всякий, кто отдаляет свою жену, если только не за разврат, и женится на другой, совершает адюльтер». (От Матвея 19:9.)
Я не собираюсь запрашивать понтифика в Риме, имеет ли он право ради собственного удовольствия нарушать закон того, кого они считают своим Властелином. Я останавливаюсь только на моей собственной печальной ситуации. Бог разрешает мне жениться заново, но римский епископ запрещает.
Раньше развод был привычным делом среди католиков Римской империи. Почти все французские короли, которых причисляют к «первой линии», отвергали своих жен и женились заново. И лишь папа Григорий Девятый, враг императоров и королей, сделал брачные узы нерасторжимыми; этот его декрет стал законом для Европы. Вследствие сего всякий раз, когда король хотел отречься от развратной жены в соответствие с законом Иисуса Христа, он не мог сего сделать, не найдя какой-нибудь смехотворной причины. Сен-Луи был обязан для того, чтобы осуществить свой несчастный развод с Элеонорой Гиенской, придумать какие-то несуществующие обстоятельства. Генрих Четвертый, чтобы отречься от Маргариты Валуа, придумал еще более нереальные обстоятельства. Законный развод нельзя было получить без фальши.
Что же получается? Суверен мог отречься от короны, но не мог без разрешения папы отречься от своей неверной жены?! Возможно ли, чтобы люди, просвещенные в других делах, подвергались такому абсурду и презренному рабству?!
Пусть наши священники и монахи воздерживаются от отношений с женщинами, если так должно быть. Пусть это вредит прогрессу населения и является несчастьем для них самих, они, однако, заслужили эту беду, потому что сами ее выдумали. Они являются жертвами римских пап, которые хотят в них видеть только рабов – солдат без семьи и страны, живущих только для Церкви; но я, сотрудник магистратуры, который целый день служит государству, нуждаюсь в женщине по ночам; и Церковь не имеет права лишать меня того, что мне позволено Богом. Апостолы были женаты, Иосиф был женат, и я хочу быть женатым. Если я, эльзасец, завишу от священника, живущего в Риме и имеющего варварскую власть, чтобы лишить меня жены, он может с таким же успехом сделать меня евнухом, чтобы я пел MISERERE в его часовне.
Закончив чтение трактата и подняв голову, Вольтер не нашел своих слушателей в их креслах. Приподнявшись над столом, он увидел, что все четверо катаются по ковру, держась за животики. «Вот так-то вы относитесь к серьезнейшим общественным проблемам? – притворно рассердился филозоф. – Вы молоды, господа, и видите только смешную сторону дела. Конечно, тут немало смешного: жену судьи развратил ее духовник, судья вынужден бегать к проституткам, он воображает себя кастрированным певцом в папской часовне. Ситуация подходит для площадных комедиантов, не так ли?»
«Мой мэтр, – не без труда выговорил Николя, – сия ситуация вполне сгодилась бы и для вашего “Кандида”».
«Браво! – засмеялся и сам Вольтер. – Однако подумайте также о том, какие тут посеяны семена для трагедии! Вообразите самих себя на месте работника магистратуры!»
«Но мы ведь все ж таки не католики, мой мэтр, – пробасил Мишель и этим невинным замечанием вызвал новый взрыв веселья в библиотеке фернейского замка. – Ведь мы же простые православные медведи, мой мэтр».
Старик вылез из-за письменного стола и с некоторой даже излишней легкостью пронесся по помещению скачками, будто балетный, фиксируясь во всех углах. Затем стал с многочисленными поклонами, с полосканием воображаемой шляпы, с откидыванием отсутствующей шпаги приближаться к курфюрстиночкам.
«А вы, мадемуазели, ваши светлости, почему вы только хихикаете и не произносите ваш вердикт?»
«А нас до вас никто не спрашивал, наш мэтр, – с деланным возмущением и горделивостью ответствовали Клаудия и Фиокла. – Помимо того что мы католички, мы еще и девы, ваша честь, существа женского рода, рабыни. В вашем трактате, мэтр, нам, развращенным, уготовано лишь отречение, а нам, целомудренным, лишь надежда на брак. А ведь в нашем мире уже появляются новые Семирамиды, месье!»
«О, как вы правы, мои дорогие! – вскричал тут Вольтер. – В России уже настала пора просвещенного матриархата! Вот о чем надо писать, а не о постылом бесчестии! А что, если мы, молодые мои друзья, запишем сейчас эти столь важные диалоги?»
Тут курфюрстиночки закапризничали, губки надув: «Пойдемте-ка лучше играть воланы!»
В этот момент кто-то крылатый проплыл за окном: то ли ангел, то ли демон, то ли просто солидная птица.
Так они жили привольно и услаждались своей кумпанией, но на самом-то деле все они жаждали вести о поездке на Север. Зная о выходе корабля к острову Оттец, гвардии офицеры готовились встретить гонцов, а между тем самый секретный и сверхсрочный примчал в темноте к Франсуа Аруэтту, также известному как де Вольтер.
Послание Афсиомского гласило, что замок Доттеринк-Моттеринк полностью готов к приему высочайших гостей. Линейный корабль Ея Величества вышел из Петербурга и через неделю ожидается в гавани. На нем следует к месту встречи лейтенант-коммодор, барон Федор Августович Фон-Фигин, человек, известный в самом узком кругу окружения Императрицы как ея «альтер эго». Флотское звание вкупе с подорожными бумагами Адмиралтейства выписано ему исключительно для прикрытия главнейшего смысла поездки, чтоб не возникло вокруг бесцельных и ядовитых спекуляций. На самом же деле он является ближайшим советником Государыни по политике, науке, философии и по всем прочим интеллектуальным вопрошениям. Велено также передать, что Ея Величество всецело доверяет своему посланнику во всех человеческих смыслах.
Господин Фон-Фигин – полиглот, что позволит великому Вольтеру общаться с ним на любом известном ему языке, сиречь на любезном нашему сердцу французском, аллеманском и великолепно-российском. Ея Величество ласкается мыслью, что сии два любимых Ею человеси найдут главный общий язык, язык сердца и добрых побуждений. Круг тем, ласкается Она, возникнет сам по себе в ходе дискуссий, однако Она уверена, что сии мужи будут держать в уме место России в мире и человека в мироздании.
В конце концов, мой Вольтер, добавлял от себя Афсиомский, мне кажется, что Государыня держит в уме твой триумфальный приезд в Санкт-Петербург. Встречи твои при Дворе, а также в Академии и в кругах литературы развеют то, что ты бы назвал L’Infame a la Russie, а также, я ласкаюсь, укоротил бы и тех, кого я называю «башибузуками мысли».
До этого, впрочем, далеко. Пока что встретимся на острове Оттец. Выезжайте немедля кратчайшим путем. Мои мальчики имеют инструкции для безопасного проезда через германские земли, а принцессы Цвейганштальтские, уверен, сделают тебе прелестную кумпанию. Ловим перепелок, чтобы запечь их в большой датский торт с буквой V на поверхности. Твой Ксено.
Вольтер вышел в сад. Стояла полная луна. Все черти спали. Лишь Энфузье булькал в фонтане, притворяясь жабой. В конце аллеи светились в ночи отроги гор. Он пошел по аллее, прихрамывая чуть сильнее, чем требовало колено. Дошел до конца и повернул обратно к дому. На коньке крыши возле трубы под видом белки дремала ведьма Флефье.
Ксено, конечно, тоже черт, назначенный ко мне, в этом нет сомнения. Впрочем, может быть, он и сам этого не знает, как большинство из них. Почему они не хотят меня оставить в покое с моей старостью? Снова куда-то мне надо трястись. Вы посылаете драгоценности, что ж, благодарю. Вы посылаете мне письма, полные ума, изящества и орфографических ошибок. Я отвечаю Вам гиперболическими комплиментами, дурным почерком, коверканьем русских имен, царя Ивана Васильевича называю Иваном Базиловичем, вместо Воронежа пишу Верониз, Ломоносова именую Кассе-Нэ, делаю ляпы в русской истории. А теперь Вы назначаете мне свидание с Вашим любовником; почему не являетесь сами?
Он дохромал до дома и повернул обратно в аллею. И все-таки мне нужно туда отправиться. Волею судьбы я могу что-то важное сделать для России. После чудовищных веков тупой власти она умудрилась повернуть к Просвещенью. Она сделала это сама, не будучи покоренной в войне. Мы не можем повернуть к ее новому поколению наш высокомерный зад. Порочный принцип «Rossica sunt, non leguntur» (написано по-русски, нечитаемо) должен быть отторгнут. Она должна быть с нами хотя бы потому, что иначе нас захлестнет ислам. Турки уволокут наших красоток в свои гаремы, а нас после небольшой хирургии заставят их сторожить и мыть им промежности, вместо того чтобы петь в папских часовнях; ха-ха, когда уже я перестану скабрезить?
Он снова повернул к дому. Малое облачко на минутку занавесило луну, и он в темноте наступил на кого-то; кто это, Суффикс Встрк или китаец Чва-Но? Гладенький дьяволок порскнул в кусты, словно шмынь.
Лишь к концу прогулки в розовых перьях зари возник утешительный ангел Алю.
Поезд Вольтера состоял из его собственной просторной кареты, в которой он ехал со старым Лоншаном, подсобной кареты с припасами, книгами и бумагами, с коими разбирался молодой секретарь Ваньер, а также с громоздким, увы, не изящным, зато мягким и теплым, что уважалось таракашками, возком цвейг-анштальтского двора, в коем волоклись почтенные шаперонши. За ним, оберегая будущее династии и адвент европейского романтизма, влеклась верхами голштинская стража: шестеро ландскнехтов нелучших крестьянских родов.
Наши курфюрстиночки, впрочем, предпочитали долгими часами путешествовать в карете Вольтера, и он не возражал, тем паче что девицы во время долгих бесед о будущем литературы и чтения стихов не имели ничего против мягких прикосновений его длинных и душистых пальцев, ногти коих, казалось, можно было использовать в качестве писчих перьев.
А где же наша гвардия, осмеливаемся мы спросить. И тут же отвечаем без утайки: все четверо, то есть Николя, Мишель, Пуркуа-Па и Антр-Ну, скачут от станции к станции впереди поезда на несколько лье, обеспечивая безопасность и постоянство движения. В те времена проехать таким солидным караваном по Германии с ее тремя сотнями мелких княжеств было не так-то просто. На каждой границе путешественников поджидали таможенники и сборщики различных податей. Наши кавалеры, матерясь по-лапландски (язык, по сути дела, неотличимый от рязанского), вытягивали из тугих кошелей то кроны, то дукаты, то экю, то флорины, то франки, то гульдены, то гинеи, то ливры, то луидоры, то марки, то шиллинги, то фунты стерлингов, то талеры серебром, то су и денье медью. Заплатив вперед за приближающийся кортеж, кавалеры делали мздоимцам строжайшее предупреждение, что, буде чинимы знатному лицу еще какие козни, наказание последует без промедления. При этом показывались то семихвостая плеть, то закаленный клинок, а то и бельгийская пистоля.
Так все шло довольно гладко, пока не докатили до Мангейма. Тут у гостиницы, спустившись из кареты и покачнувшись, Вольтер объявил окружающим, что умирает. Вскрикнув, принцессы ахнулись в молниеносное головокружение. Фрейлинам их, баронессе Эвдокии Казимировне Брамсценбергер-Попово и графине Марилоре Евграфовне Эссенмусс-Горковато, фактически сделалось дурно. Быстро с крыльца соскочив, Мишель подхватил де Вольтера, а Николя Фиоклу и Клаудию поддержал за тонкие тальи. Дамы сопровождения, увы, упали, серьезно повредив дорожные платья.
Что же случилось? Оказывается, к самому языку филозофа подступила тошнота, а в этих случаях Вольтер всегда объявлял приближение кончины.
«Ужинать, ужинать!» – тут закричал хозяин отеля, как будто еда – это панацея. Так, в общем-то, в Германии все полагали в те обжористые времена.
«Напротив, не ужинать!» – заявил опытный Лоншан, знавший прекрасно все недуги хозяина. При приступах умирания Вольтер обычно завязывал кушать и чаще всего поправлялся.
Его подняли наверх в обширную спальню и заказали туда четыре кувшина воды, сдобренной лимонадом. Вольтер, распростершись в развратной кровати, начал не ужинать. Горшки выносили из спальни гиганта идей с завидным проворством. Один из горшков, между прочим, был задержан Мишелем. Он отнес его в свою комнату, долго смотрел на содержимое, потом перелил оное в стеклянную банку из-под солений и кухонной мутовкой взялся взбалтывать и смотреть, как оседают таинственные кусочки и нити животных соков. Завершив созерцание, вышел к курфюрстиночкам и с радостным сиянием объявил: «Мэтр Вольтер вне опасности!»
Обрадованные экспедианты все-таки отправились ужинать во имя здоровья. В разгаре трапезы явились посыльные из резиденции курфюрста Пфальцского. Здешние шпионы уже доложили правителю о приезде властителя дум, и тот, потрясенный, просил прибыть Вольтера и всех, кто с ним (не зная еще, что с ним путешествуют дочки кузена), на ужин-импромту (то есть не успели еще забить дикого кабана) или завтрак в британском стиле (знали даже, что драматург – англофил).
Увы, ваша светлость, ответил Лоншан, господин де Вольтер не ужинает, не завтракает и даже не обедает. Он поглощает сейчас лишь благостный воздух Мангейма, чтобы не перестать дышать.
Путешествуя в этой кумпании, можно было заметить, что старый Лоншан давно уже перенял манеру хозяина выражать свои мысли.
Три дня и три ночи продолжалось величественное голодание. Все это время юные экспедианты, по-прежнему наслаждаясь друг другом, прогуливались по Мангейму, строение которого было новым и регулярным, и заметили, что близость с французами сделала то, что в мангеймских немцах меньше чувствовалось национальности, чем в других, что позднее подтвердили и другие русские путешественники, в частности коллега Вольтера драматург Фон-Визин.
На четвертый день Николя стал опасаться, как бы не сорвалось все дело. Решив так или иначе проникнуть к уединившемуся, они спустились из своей комнаты вниз и тут же увидели в обеденной зале своего кумира. В свежем дорожном туалете филозоф заканчивал вазу с шоколадом и читал газету «Мангеймише Беобахтер». «Немедля выезжаем, пока не разгорелась какая-нибудь война!» – крикнул он кавалерам и пошел к выходу резвой поступью придворного дуэлянта.
Еще одно приключение произошло, когда миновали Ганау, Фульду, Саксен-Готу, Эйзенах и несколько княжеств мелких принцев, уже на границе герцогства Мекленбургского, то есть в северных краях, весьма близких к дестинации. Передовая группа из четырех гвардейцев Ея Величества подъехала к заставе и была окружена толпой вооруженных и мало дружественных. «Ну-ка, аршлохи, развязывайте кошели, платите дуанам!» – распорядился старшой, или, лучше сказать, заправила, рослый костлявый субъект с черною бородою. Де Буало протянул ему то, что полагалось, тридцать дукатов. «Мало, щенки! – вскричал главарь. – Чего суешь гроши, ты не в Московии». Рожи висельников приблизились (откуда такие рваные ноздри взялись в богобоязненном Мекленбурге?), лапы протянулись, чтобы схватить под уздцы. Антр-Ну отогнал часть из них хвостом и задним копытом. Де Террано швырнул в наглецов горстью северных марок: «Достаточно, гады?» Алчные твари бросились за монетами, встали коленами в лужи. Дождь шел с утра и не переставал, невзирая на пертурбацию. Хладная влага гадко текла по коже под колетами кавалеров. Николя надменным голосом аристократа попробовал урезонить гадкую гопу: «Не поздоровиться вам, негодяи! Мы путешествуем под охраной прусского короля!» В ответ разразился оскорбительный хохот. Что-то прискорбно знакомое мнилось Мише во внешности заправилы. Тут вдруг приблизилось, словно в подзорной трубе, поврежденное то ли саблей, то ли кием бильярдным око мерзавца. Кто-то шепнул еле слышно то ли в оное око, то ли Мише прямо под кожу вельми громогласно: «Давай-ка, Эмиль, берем лошадей под уздцы, спешим мальчишек!» Со зловещим хихиканьем этот Эмиль показал Николя запись в гроссбухе: «Рано завязываете кошели, господа иностранные толстосумы, с вас еще полагаются „мостовые“! Давайте-ка не скупитесь на ваше лапландское злато!» Коля прищуренным вглядом мерил постылую харю, напоминавшую и ему какой-то позор. Какими промыслами тут, в глуши мекленбургской, прослышали о лапландском, в Париже, веселье? «О каких же таких мостовых вы речете, малопочтенный, если впереди на весь охват одна лишь липкая грязь?» Тут вся толпа, напоминавшая скорее шайку ушкуйников, чем государственный люд, стала со всех сторон приближаться. Тот, кого называли Эмилем, дерзко гигикнул: «Герцог намерен строить дороги, вот мы и сбираем подать вперед, понятно?! Нечего притворяться, царицыны уйки, мы знаем, кто едет за вами!» Пуркуа-Па тут мощно двинул крупом, показывая, что никому не позволит брать себя за самое святое, за сбрую, и вслед за сим взмыл на дыбы. Антр-Ну, диковато ржанув, не замедлил последовать друга примеру. Всадники, зная характер своих лошадей, поняли: что-то случилось! Уже не раз за время их службы боевые кони рыком своим и могущественным телодвижением указывали на опасность. Вот и сейчас, вознесясь над толпою, они крутились на задних копытах, не подпуская к себе и приближаясь к краю заставы. И тут кавалеры увидели причину конской тревоги: в свежеотрытой яме лежало трупов свежеубитых с полдюжины, каждый в пристойном мундире таможенной службы. Стало все ясно: некая банда, в массе с поганым акцентом, расправилась с мекленбуржцами, чтоб подготовить засаду людям Вольтера!
«Мишка, стреляй сразу из двух пистолей! Целься в Эмиля!» – завопил Николай, а сам, элегантную шпагу отставив, вытащил кирасирский палаш. Банда, такого афронта не ожидавшая, а предвкушавшая просто убийства с хорошей поживой, грянула в бегство, кое-каких подлецов, вопящих от боли, на земле оставляя. Всадники наши, вырвавшись из окружения, погнали вперед по дороге, чтобы потом через городок Цукер-Цурюкер назад повернуть и защитить Вольтера. Вскоре с галопа на ровный аллюр они перешли и принялись хохотать, торжествуя победу. Вот опрометчивость молодости: не рассчитали они, что у наемного сброда тоже кони имелись, оставленные средь камней на лютеранском кладбище. Речку Копуц, полную гнили, вброд они перешли и вновь наших унцов окружили. Тут уж вроде конец подошел всей славной четверке, что билась отчаянно. Коле пришелся удар по главе прикладом фузили. Мишу свалили петлей из пеньковой веревки. Лишь Тпру и Ну остались биться, ибо Эмиль бородатый жаждал на них разжиться. Как вдруг пролетел по округе российский кавалерийский рожок. На холм возле места расправы, словно во сне, взлетал эскадрон Ея Величества грузинских гусар в желтых мундирах. Все было кончено в одночасье, и повесть сия уцелела, лишь слегка заехав в не совсем реальное отклонение, что позднее стало зваться «вольтеровскою войною», то есть затяжной облискурацией.
Впоследствии газеты всех трехсот германских княжеств создали какую-то странную версию этих событий. Якобы прусская тайная служба (другой варьянт – австрийская) наняла кучу дезертиров и дала в вожаки авантюрного господина по кличке Казак Эмиль, который, сказывают, вот-вот себя объявит убиенным царем Гольдштайном. Они должны были перехватить философа Вольтера и привезти его то ли в Берлин, то ли в Вену живым и невредимым и в хорошем настроении, но с кляпом во рту, чтобы понял важность цензуры. Российская тайная служба, тоже не лыком шита, послала на выручку друга славян отряд из расквартированного в Голштинии контингента. Якобы немало было взято наймитов, однако главарю, который как раз и был тем убиенным якобы царем из Киля, удалось бежать и скрыться в балтийских плавнях.
Пруссия, раздраженная газетными слухами, послала ноту герцогу Мекленбургскому. Тот в ответ объявил сбор всех дворян с отрядами рейтаров. Гданьск выдвинул войско к своим границам. Цвикау и Мозельянц уже дрались. Саксонцы колебались, куда послать крылатых гусар. Австрийская империя начала свой марширен от Зальцбурга до Будапешта. Сбор свеклы оборачивался то тут, то там кровавым прибытком. Так началась первая из череды так называемых «вольтеровских войн».
Меж тем наши путники мирно катили среди пока что не вовлеченных в конфликт дюн Цвейг-Анштальта-и-Бреговины. Сосны приветно гудели под мирным бризом, под коим вообще-то и надлежало прожить всей человеческой расе. Солнце соглашательски согревало верхушки холмов, распространяя запах лаванды. Как бы хотелось, чтобы запахом сим пропитались разоружившиеся мужчины, так грезили чувственно сестры. Нужно всем девушкам нашего Просвещения вступить в заговор Лисистраты. Пусть не приходят к нам шевалье с запахом крови и пороховища, чтоб мы не дрожали за их сумасшедшие жизни.
Однажды весь поезд остановился на краю обрыва, чтобы полюбоваться светящейся Балтикой. Далеко в море экспедианты узрели огромный корабль, который отдалялся от земли под верхними парусами. Как хорошо возвращаться на родину, вздохнули курфюрстиночки Цвейг-Анштальтские-и-Бреговинские Клаудия и Фиокла. Такие феномены одновременной мысли – нередкая оказия у близнецов. Однако и оба шевалье одновременно вздохнули, не будучи близнецами. Хоть бы сей навир над маманами нашими в графстве Рязанском прошел, хоть бы как облачное виденье.
Оставался всего лишь один день пути до порта Свиное Мундо, где как раз вот этот самый корабль должен был взять их на борт для доставки на остров Оттец.
После многодневной трепки «Не тронь меня!» вступил в зону сплошной идиллии. Корабль перестал угрожающе трещать, как будто его кто-то в одночасье смазал огромной дозою благотворного елея. Свирепая стихия сама как бы приняла некую льстивую маслянистость; колыхалась приятственно. Главенствующее светило, пользуясь свойствами балтийских широт, почти не покидало небосвода; щедрость лучей превосходила мечтания. Экипаж деловито сушил все, что намокло за дни конфронтаций, штопал порванные паруса, стучал молотками, скрепляя поломанное.
Командир корабля, коммодор Вертиго Фома Андреевич, пользуясь благоприятными обстоятельствами, даже устроил учение канониров и смотр абордажной роты. «Научный специалист» лейтенант-коммодор, барон Фон-Фигин Федор Августович, сидя на капитанском мостике, с удовольствием наблюдал четкие движения артиллерийских команд верхней палубы, откаты пушек, подкаты ядер, подкаты пушек, открытия пушечных портов. Нижние ярусы, конечно, были сокрыты от глаз, однако легко было представить, как грозно преображался корабль, являя по полсотне коронад с каждого борту. В равной степени познавательно и приятственно было наблюдать всяческие перестроения и мнимые стычки молодцов абордажной – а стало быть, и супротивабордажной – роты с их короткими мушкетонами, заряженными картечью, с пиками, палашами и топориками.
Молодой человек понимал, что, устраивая сии маневры, капитан в первую голову ласкается впечатлить посланника Императрицы, донести до Нея картину мощности Ея флота, о коем недавно злостные языки пустили сплетню: де, «не умеют ходить в линию», а также явить и картины воинской ревности российских морских людей. Что ж, сомнений не представлялось: флот неизбежно пойдет в линию за таковым флагманом, а Вертиго заслужил представления в адмиралы, Анну на шею, а может быть, и придворное титло.
Завершив упражнения, Вертиго присоединялся к Фон-Фигину для совместного отдохновения. Им подавали голландского рому с аглицким хинным напитком, извлеченным из индусского корня. «Милое дело, ваша честь, от малярийного комара, – советовал старый моряк. – На здешних островах об эту пору года кружат знатные твари, нацеливаясь на моряков, как на свежую поживу».
Он показывал, не столь длинным пальцем, сколь длинным подбородком, выпирающим из головы, как полуостров Корнуэлл выпирает из Англии, на проходящие мимо лиловые шкурки плоских датских островов и на кружащего над треуголкой Фон-Фигина ногастого инсекта с очевидно нацеленным на младую щеку, не сильно балованную бритвою, своим ненасытным клювом.
«Ах Боже мой! – вскричал лейтенант-коммодор, отмахиваясь. – Вечно всякая тварь ко мне прилепится, а я и не замечаю!»
«А вы в него дуньте хиной! – посоветовал капитан. – Тогда и отстанет!»
Совет помог: отведав хинной струи, малярийный агент улетел, оскорбленный в неведомых чувствах.
«Я вижу, Фома Андреевич, вы вельми сведущи в здешних местностях», – поприятствовал капитану молодой человек.
«Сии шхеры, Федор Августович, когда-то мнились мне дорогой славы, токмо привели в трясину огорченности», – ответствовал со вздохом капитан.
«Что так?»
«Если угодно, расскажу. Лет пять, кажется, назад, то есть еще при Елизавете Петровне… – Тут Вертиго заметил, как крошечный комарик неудовольствия (раз в десять меньше вышеупомянутого) промелькнул по приятному овалу молодого человека и исчез в заушных просторах; он тут же подправил упоминание предшественницы: – Полагаю, помните те времена. Все государственные дела в забросе – как вдруг объявляют войну Дании и вашего покорного слугу отправляют с отрядом кораблей вот именно к сиим шхерам для обеспечения высадки войск. Меньше всего, милостивый государь, мне хотелось воевать со столь гуманитарной нацией, тем паче что в младые годы обучался там кораблевождению, да и супругу себе там снискал доброго датского роду. Однако приказ есть приказ, и мы в назначенный срок подступили к театру военных действий. Едва там началась высадка, как от союзников мы узнали, что к острову Оттец, вот как раз к тому самому, к коему в сей момент движемся, выдвигается эскадра адмирала Далгорда из трех линкоров и двух фрегатов с намерением нашей высадке воспрепятствовать. В моем отряде было всего три корабля с общим числом сто девяносто пушек, но я решил нашей высадке споспешествовать, то есть дать бой достопочтенному Далгорду, с коим мы в юные годы выпили немало преотменнейшего датского пива. Задуман был нами хитроумный план, коим по сию пору горжусь и тужу, что не осуществился. В разгаре артиллерийского боя из-за острова должны были выскочить самые быстроходные из наших транспортных галер, „Стриж“, „Дрозд“, „Кулик“, „Соловей“, „Дятел“, „Ворона“ и „Фазан“, каждая с тремя пушечками на носу и с отрядом отборных гренадер на куршеях и тем паче с их убийственными шипронами (таранами). Под прикрытием наших залпов они должны были ринуться на абордаж. Вот тут-то и случился бы новый Гангут, на этот раз для любезных датчан. Ах, драгоценный мой Федор Августович, говорю это вам сейчас только потому, что вы сильно впечатлили меня безупречным своим куражом во время нашего трудного плаванья. Весь тот день я трепетал воинским пылом, потому что чувствовал близость победы. Все тридцать два ветра в то утро давали нам над датчанами преимущество маневра. Первым же залпом мы сбили грот на их флагмане „Гюльдендаль“. Вот-вот должна была выскочить из-за скал наша птичья стая, когда с берега, с бастиона того самого замка Доттеринк-Моттеринк, к коему мы сейчас направляемся, поднялись три цветных шутихи и замахали флагами: прибыл гонец, объявлено перемирие! Грешный я человек, раб воинского тщеславия: вместо того чтобы возрадоваться миру, я был готов вздернуть тех гонцов на рее „Не тронь меня!“. И только спустя несколько часов, когда разразился самый уничижительный шторм в моей морской жизни, я понял всю тщету наших великих военных деяний. Но на этом я, пожалуй, завершу свою притчу».
«Нет уж, батюшка Фома Андреевич, извольте уж рассказать и об уничижительном шторме!» Изящной рукою, но с достаточной силой молодой человек пожал капитаново запястье. Похоже, что волнение старого моряка распространилось и на секретного посланника.
«Ну что ж, ваша честь, если уж вы так вникаете в морские дела на пути к вашему поприщу, извольте. В ту навигацию в лоциях моих еще не фигурировало то, что за цепочкой маленьких островов, как раз к западу от косы, на коей зиждется замок, имеется округлая полноводная бухта, где может укрыться даже такой большой корабль, как „Не тронь меня!“ Ея Величества. Тогда, к исходу дня – эскадры уже заканчивали маневры разъединения, – вдруг одним махом задул неистовый и зловещий, будто из Валгаллы, стрик-встока, как говорят беломорцы. Волны шли на нас, как гигантические стены, а разбиваясь о близкие скалы, они творили в кромешной мгле сущее беснование. Больше всего я опасался налететь всей нашей массой на другой корабль, хоть свой, хоть вражеский. Все смешалось. Вдруг на короткое время в небе заплясала полная сверкающая луна, и в ее свете промелькнул, будто маслом писанный пейзаж, вид мира Божьего с пологими холмами близких островков, с датскими кирхами, будто умоляющими Господа спасти несущийся в прорву корабль, и – о Святой Николай Угодник! – с промельками округлой водной гладкости. Такие окна среди бешеных стихий случаются в изрезанных шхерах, однако достичь их, Федор Августович, значит, играть с неминуемой погибелью, тем паче что матросы лежат на палубе, цепляясь за все, что еще не разрушено. Палкой, ваша честь, я гнал людей в ту ночь на мачты! Потеряв, почитай, все паруса, „Не тронь“ умудрился совершить крутой поворот, пройти в полусотне саженей от губительных скал, кои сами, казалось, выли в тучах брызг, и оказаться в бухте. Там встали на якорь, после чего всеми бортовыми человеками бухнулись на колена, и наш корабельный отец Евтихий сотворил страстный молебен. Вместе со всеми я благодарил Господа за чудодейственное спасение, но молча молил еще и простить меня за недавнюю воинственную тщету».
Конец ознакомительного фрагмента.