Вы здесь

Волхвы войны. Правда о русских богатырях. Часть первая. Ученые и былины (Л. Р. Прозоров, 2006)

Часть первая

Ученые и былины

Глава 1

Как Владимир Красно Солнышко стал Святославичем, а Илья – Муромцем. Донаучный период изучения былин

Как я уже говорил, история изучения русского эпоса в целом – тема чересчур объемная. Да и подводить итоги, «закрывать темы» на манер Путилова в любой науке, особенно в гуманитарной, – дело крайне неблагодарное. Стоит хотя бы вспомнить, как лет тридцать-сорок назад советские историки объявляли опровергнутой норманнскую теорию, объяснявшую происхождение русского государства деятельностью пришлых норманнов – якобы варягов русской летописи. В настоящее время норманнизм чистейшей воды образца доклада Готфрида Мюллера в Петербургской де сиянс академии 1749 года господствует в специальных и популярных книгах о начале русской истории на правах последнего слова науки. В конце XIX века Джордж Фрэзер объяснил общие черты преданий Ветхого Завета с легендами и поверьями едва ли не всех народов Земли схожими путями развития общества и представлений людей о мире. В конце ХХ века господа Петрухин и Данилевский любое сходство между, скажем, «Повестью временных лет» и Библией объясняют цитатами из последней – скажем, те же варяги, братья Рюрик, Трувор и Синеус, пришедшие на Русь и севшие в Ладоге, Изборске и Белом Озере, это-де, оказывается, влияние ветхозаветной легенды о трех сыновьях патриарха Ноя, разделивших после потопа землю. Словно русские сказки не полны преданий о трех братьях-царевичах, словно еще скифских времен легенда не говорит о трех братьях-царях, разделивших землю скифов-пахарей на берегах Днепра – Коло, Липо и Арпо!

Таким примерам нет числа.

Мы ограничимся историей взглядов исследователей на отражение глубокой, дофеодальной, дохристианской, догосударственной старины в былинах.

Первые попытки решить задачу взаимосвязи былин и истории начались задолго до появления исторической и филологической наук. Еще в шестнадцатом веке автор Никоновской летописи на свой лад решал эти задачи, вводя в текст былинных героев – Александра (Алешу) Поповича и Василия Буслаева. Именно он первым «превратил» былинного Владимира Красно Солнышко во Владимира I Святославича, крестителя Руси. Новые поколения уверенно шли по его следам. Так, писатель «века золотого Екатерины» Василий Алексеевич Левшин написал по мотивам былин «Русские сказки» – вдохновившие, кстати, Пушкина на создание «Руслана и Людмилы». В них Левшин также отождествляет «Владимира Святославича Киевскаго и всея России» с былинным князем. Показательно, что «Святославичем» он называет князя лишь в авторском предисловии, тогда как в самих «Сказках» он «Славный князь Владимир Киевский солнышко Всеславьевич». Вслед за Левшиным первый издатель «Слова о полку Игореве», приводя былинную цитату из «Древних российских стихотворений» Кирши Данилова, заменяет в ней отчество «Всеславич» на «правильное» «Святославич» – последнее в былинах появляется чуть ли не в ХХ веке. Наконец, это отождествление узаконивает своим авторитетом Николай Михайлович Карамзин – и после него оно считается общим местом, едва ли не аксиомой.

Любопытное замечание Василия Никитича Татищева, связывавшего, кажется, слышанные им от «скоморохов песни старинные о князе Владимире» не с крестителем Руси, а с древним языческим князем того же имени, предком призвавшего Рюрика Гостомысла, осталось, насколько мне известно, незамеченным.

Еще занимательнее история того, как главный богатырь русских былин обрел прозвище Муромец, под которым он сейчас и известен, а также место в сонме почитаемых православной церковью святых. Жизнь этого «святого», чьи «мощи» недавно были с помпой перевезены «на родину», в Муром, церковь относит к двенадцатому веку. Однако жития его, что показательно и что признают даже церковные авторы, не существует. В «Киево-Печерском патерике», подробно описывающем жизнь обители в том самом двенадцатом столетии, нет и намека на пребывание там муромского богатыря – хотя жизнеописания гораздо менее примечательных иноков дотошно пересказываются на десятках страниц. Впрочем, неудивительно – в двенадцатом столетии равноапостольный князь Константин только-только крестит упрямых «муромских святогонов», используя в качестве наиболее веского богословского довода камнеметные машины под стенами города. Первые известия о богатырских мощах в Киево-Печерской лавре также не называют их обладателя Муромцем. Посол австрийского императора Рудольфа II к запорожцам, иезуит Эрих Лясотта, первый описывает в 1594 году останки «исполина Ильи Моровлина». Двадцатью годами ранее, вне связи с мощами и лаврой, оршанский староста Филон Кмита Чернобыльский в письме Троцкому кастеляну Остафию Воловичу упоминает былинного богатыря Илью Муравленина.

Еще в конце XIX – начале ХХ века русские ученые Д.И. Иловайский и Б.М. Соколов убедительно доказали, что причиной превращения Муравленина в крестьянского сына Муромца стало появление в начале XVII века сподвижника известного повстанца Ивана Болотникова, казака-самозванца Илейки Иванова сына Муромца, выдававшего себя за несуществующего «царевича Петра». Многочисленные местные муромские легенды, связывающие названия урочищ, возникновение родников и пригорков с деятельностью Ильи Муромца, изначально, видимо, посвящались именно разбойному казаку. Подобные «борцы за народное счастье», от гигантов вроде Степана Разина, Емельяна Пугачева, Ваньки Каина до каких-нибудь Рощиных или Зельиных, были в Российской империи любимыми героями народных преданий. С ними как раз очень часто связывались – подчас самым невероятным образом – названия лесов, гор, рек. Так, речка Кинешма получила-де свое имя от тоскливого крика персидской княжны на разинском струге «Кинешь мя!». Надо ли говорить, что Степан Тимофеевич утопил несчастную пленницу за сотни верст от Кинешмы – кстати, и не в Волге, как поется в известной песне, а в Яике, который тогда еще не звался Уралом. На берегах Камы тот или иной холм оказывается в глазах местных крестьян грудой земли, высыпанной из сапога Пугачевым. В Жигулевских горах едва ли не каждый камень связывают с памятью если не самих Разина и Пугачева, то их сподвижников. И так далее и тому подобное. Вот про других былинных богатырей – Алешу, Добрыню, Святогора и прочих – подобных легенд нет, и муромские предания о ключе, забившем из-под копыт коня Ильи, или о холме, вставшем там, где он бросил шапку, примыкают не к былинам, а к разбойничьим историям. И только позднее их связали с былинным тезкой самозванца. Сам же богатырь много древнее: его имя, как мы увидим, возникает в германских легендах и шведских сагах в XI–XIII веках.

Сам культ «святого Ильи Муромца» расцветает к концу того же семнадцатого столетия. Во время Никонова Раскола в русской церкви многочисленные паломники в Киево-Печерскую лавру устремлялись к мощам святого богатыря. И тут возникает очень занятное недоразумение – старообрядцы, возвращаясь, уверяли, что рука святого сложена в «древлем двуперстном знамении». Никониане, в свой черед, видели пальцы святого, «в посрамление раскольничьему суемудрию», сложенные троеперстно. Наконец, когда страсти Раскола схлынули, рука «Ильи Муромца» оказалась покойно лежащей поверх облачений с распрямленными пальцами. Поскольку всякому понятно, что любая попытка согнуть или разогнуть иссохшие пальцы мощей – по сути, мумии – привела бы лишь к их разрушению, остается лишь два объяснения этому странному явлению. Первое заставляет предположить, что в лавре, этом средоточии православной святости, развлекался над паломниками (при помощи святых мощей) нечистый – ну не небесные же силы так жестоко глумились над чувствами верующих! Второе, более обыденное – к нему, читатель, склоняюсь и я, – состоит в том, что в конце XVII века печерские иноки еще не решили твердо, какие из мощей принадлежат Илье Муромцу. Пока шел Раскол, а власть российского государства и московского патриарха над Киевом еще была не тверда, печерские чернецы, кто из личных убеждений, а кто-то и из корысти – водили староверов к мощам с двуперстно сложенной десницей, а сторонников реформ Никона – к тем, что сложили пальцы «щепотью». Впоследствии же, чтобы не разжигать страстей, были подобраны на роль «святого Ильи Муромца» мощи с распрямленными пальцами – так сказать, ни вашим ни нашим. И вот по этим-то мощам безвестного черноризца иные горе-«ученые» в азарте «церковного возрождения» конца восьмидесятых «восстанавливали» и внешний облик былинного богатыря, и чуть ли не его биографию! И именно эти безымянные мощи недавно переехали «на родину». Остается воистину лишь молить Бога, чтоб хозяин «святых» останков при жизни имел хоть какое-то касательство к Мурому. Впрочем, ему, думается, это уже безразлично, зато муромцы получили «наглядное доказательство» того, что главный богатырь русских былин был их земляком, а муромские власти, светские и духовные, – неплохой источник дохода, как от паломников, так и от обычных туристов. В конце-то концов, если уж объявляют у нас Великий Устюг «родиной Деда Мороза», а село Кукобой Первомайского района Ярославской области – «родиной Бабы-яги» – чем «Илья Муромец» хуже?

Примерно той же степенью надежности и обоснованности отличается увязывание «святого Ильи Муромца» с двенадцатым столетием. Лясотта упомянул между делом, что-де «Элия Моровлин» геройствовал не то четыреста, не то пятьсот лет назад. Православные сочинители быстро отсчитали от времен Лясотты четыреста лет – и пожалуйста, двенадцатый век! Что никаких точных дат в преданиях, услышанных иноземным послом, не было и не могло быть, что, наконец, писания немецкого иезуита не самый лучший источник для поисков сведений о православном святом – это, по-видимому, никого не смутило. Главное – во благо церкви, во славу Христа. А истина – дело десятое. Что ж, наш современник Андрей Кураев, готовый и Гарри Поттера привлечь к делу православной проповеди, имеет достойных предшественников. Да они и не были первыми – разве не становились христианскими святыми языческая богиня кельтов Бригитта (родственница скандинавской Фригг, супруги Одина, и нашей Берегине) и александрийская язычница Ипатия, убитая христианами?

Как мы увидим еще, главный богатырь русского эпоса был «христианином» ничуть не лучше, чем эти достойные женщины.

Стоит еще заметить, что в связи с культом приписанных Илье Муромцу мощей в народе сохранялась очень устойчивая легенда, что мощи эти обретаются в пещерах на днепровском берегу со времен, предшествовавших заложению Антонием Киево-Печерской обители в начале XI века. Я прошу вас, читатель, запомнить это – мы вернемся к этому преданию, когда будем говорить о времени и месте возникновения русского эпоса.

Так создавалась, в некотором роде, атмосфера, в которой пришлось работать последующим исследователям эпических преданий русского народа.

Глава 2

Как ученые открывали былины

Образованному российскому обществу и впрямь пришлось открывать эпос собственного народа, как какую-то неведомую страну. Впрочем, во времена возникновения исторической науки эта страна и интереса-то особого не вызывала. И Татищев, и издатель «Слова о полку Игореве» упоминали былину лишь в примечаниях, комментариях, а Карамзин затрагивает их вскользь, в нескольких словах. Уж такое это было время, читатель. Время, когда царица Екатерина всерьез рассматривала архитектурные проекты Баженова, предусматривавшие разрушение части кремлевских стен, и молодой Карамзин с восторгом писал об этих планах в своем дневнике, а митрополит Филарет недрогнувшей рукою подписывал распоряжение о сносе древнейшего храма Москвы. Век классицизма и ампира с их идолопоклонническим преклонением перед «правильными» формами античности, век «Разума» и идей «Просвещения», овладевших напудренными головами. Национальный эпос с этих позиций представлялся осколком дикости и суеверий и не мог иметь никакой научной ценности.

Уж, казалось бы, минули конец XVIII – начало XIX столетий, когда благостные бредни просветителей заскрежетали ножами гильотин, когда напудренные головы покатились – во имя Разума, естественно! – с эшафотов. Когда «светоч Прогресса» обернулся заревом пылающей Москвы, а в русский язык вошло словцо «шаромыжник», обозначавшее перемазанного в крови и саже поджигателя и мародера, славного сына революционной Франции, – казалось бы, пора было и протрезветь! Но нет – мысли радетелей прогресса и просвещения косны и неповоротливы, почитатели «Разума» менее всего склонны считаться с реальностью. Еще в 1815 году престарелый Державин – тот самый Гаврила Державин! – охарактеризовал первое издание русских былин в сборнике Кирши Данилова, как «нелепицу, варварство и грубое неуважение» к вкусам «чистой публики». Известный в то время фольклорист князь Н.А. Церетелев презрительно припечатал былины: «грубый вкус и невежество – характеристика сих повестей». Все тот же Карамзин – и снова в примечаниях, как бы в людской, чтоб не омрачать слуха благородной публики в «чистых» комнатах, – посмертно отчитал Михайлу Васильевича Ломоносова, вздумавшего провести параллели между эллинскими мифами и – «какой моветон!» – русскими сказками. Дворянин, потомок крещеных золотоордынских мурз, цедил через губу этому неотесанному мужлану, нордическому великану из Холмогор – мол, Баба-яга и Морской Царь это мужицкие, простонародные басни, не могущие, конечно, и сравниться с мифологией эллинов и не представляющие никакого интереса. Сравнить леших с фавнами, нимф – с русалками?! Как можно-с?! Уж не хотел ли господин Ломоносов сказать, что приемные и парки дворянства российского украшены изображениями тех же существ, про которых врут ваньки и маньки в людских?!

Фи!!

Прошло полтора столетия. Уже давно стали аксиомой общие индоевропейские истоки славянского язычества и эллинской мифологии. Уже давно выяснены мифологические корни образов Бабы-яги и Морского Царя. Уже давно «низшая мифология» с ее лешими, домовыми и русалками – предмет пристальнейшего изучения этнографов и мифологов. Но до сих пор в чести у историков напудренный сентиментальный ордынец, а на прозревавшего, как обычно, через века вперед, Русского Гения многие историки смотрят с презрительной гримасой дорогой французской левретки, унюхавшей лапотный дух.

Упоминавшийся выше Василий Левшин принужден был изуродовать свои «Русские сказки» «рациональными» толкованиями в духе века, превращая, скажем, огненную реку в… ряд зеркал на пружинах. Иначе «чистая публика» просто не стала бы читать… впрочем, и тогда он не решился «опозорить» свою дворянскую фамилию, разместив ее на титульном листе книги, написанной по мотивам русских былин. В этом Василий Алексеевич оказался весьма предусмотрителен – стоит только вспомнить, сколько пришлось претерпеть его гениальному эпигону, Александру Сергеевичу Пушкину, за написанную по мотивам левшинских «Сказок» поэму «Руслан и Людмила». Специалист по народной поэзии (!) А.Г. Глаголев язвил в адрес поэмы: «Кто спорит, что отечественное хвалить похвально; но можно ли согласиться, что все выдуманное киршами даниловыми хорошо и может быть достойно подражания?» Некий критик, укрывшись под псевдонимом «Житель Бутырской слободы», негодовал на поэта: «Позвольте спросить, если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородой, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться?!»

Я повторяю – все это суждения и дела не каких-то бездарей и русофобов. Это столпы и вершины тогдашнего культурного общества, специалистов по фольклору, народной культуре, а Баженов, Державин, Карамзин вообще вошли в историю русского искусства и литературы. И я описываю все это не для того, чтоб столкнуть их с пьедестала, а только затем, чтобы Вы, читатель, оценили подвиг первопроходцев изучения русского эпоса.

Вспомните, наконец, каков был царь, при котором все это писалось и произносилось. «Властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой, над нами царствовал тогда». Это Пушкин, а Лесков в «Левше» приласкал лысого «фантастического путешественника» (ох, везет бедной России на этакие типажи!) еще убийственней – «царь Ляксандра». Даже не «Ляксандр» – видать, до мужского рода в глазах подданных сей император недотягивал. И очень точно изображено в том же «Левше», как «Ляксандра» взахлеб восхищается всем иностранным, не забывая мимоходом грустненько пнуть русское мастерство. А каков поп, таков и приход…

Положение несколько изменилось при следующем царе. И можно сколько угодно бранить «Николая Палкина», «жандарма Европы», но именно при этом государе-рыцаре, начавшем правление с вразумления очередных просвещенцев картечью и виселицами, Чаадаев, попытавшийся, видать, по старой привычке, разом охаять русскую историю и русский народ, к своему несказанному удивлению, приземлился в лечебнице для умалишенных, по-нынешнему говоря – в психушке.

А для нас важно, что именно в правление Николая Павловича, в 1830-е годы, начался целенаправленный поиск былин – тех самых диких и грубых «сказок» неотесанного русского мужичья. И тогда же вошло в научный обиход слово «былина». До сих пор можно прочесть – иной раз как «твердо доказанное» – мнение, высказанное Всеволодом Миллером в 1895 году, что слово это по происхождению ненародное. Якобы Илья Петрович Сахаров, страстный собиратель русского фольклора, взял его из «Слова о полку Игореве» и превратил в обозначение богатырских песен-преданий. Но ведь Миллеру почти сразу возразил А.С. Архангельский, сам собиратель былин. Он указал, что в тридцатых-сороковых годах девятнадцатого века слово «былина» уже было в ходу у крестьян Вологодской губернии (с ударением на последний слог – «былина́») и именно в значении песни про богатырей, и в Архангельской и Олонецкой губерниях оно обозначало то же («положи-тко полтину, я и спою былину»). Полвека спустя, в 1953 году, в поддержку Архангельского высказался П.Д. Ухов, сославшись на сибирские записи собирателей фольклора середины XIX века («былина – слово сибирское»).

И откуда что брала –

А куды разумны шутки,

Поговорки, прибаутки,

Небылицы, былины́

Православной старины –

писал Пушкин о мастерице сказывать сказки, Пахомовне.

Однако исследователи – в особенности принадлежащие к школе Проппа – настойчиво повторяют, как доказанную истину, мнение Всеволода Миллера, хотя он, казалось бы, один из корифеев нелюбимой ими «исторической» школы. Дело в том, что последователям Проппа очень важно подчеркнуть – ни к какой «были», то есть исторической конкретике, былины якобы не восходят.

Правильнее, наверное, будет все же считать слово «былина» редким, но народным по происхождению термином, вполне отражающим отношение сказителей к эпосу («не сказка-побаска, а быль бывалая»).

Тридцатилетние усилия собирателей-первопроходцев сделали возможными в шестидесятые годы XIX века издание «Песен В.П. Киреевского» и открытие П.Н. Рыбниковым онежских былин. На Русском Севере обнаружился кладезь фольклора и эпоса, и эти суровые края стали почти на сто лет местом паломничества фольклористов. Иногда их поэтично величали «Исландией Русского эпоса». Именно на далеком острове в Северной Атлантике лучше всего сохранились скандо-германские предания, восходящие иногда к эпохе Великого переселения народов, падения Рима и нашествия гуннов Аттилы. Сравнение красивое, но неточное. Дело в том, что немалая часть преданий, сохранившихся в Исландии, была не забыта и в тех краях, где происходит их действие – во фьордах Скандинавии, на берегах Рейна и Дуная. В то же время под самым «стольным городом Киевом» мы не найдем и следа былинных преданий. Ниже мы подробно рассмотрим причины такого странного положения.

Глава 3

Мифы, заимствования или история? Школы былиноведения до Октября

Обычно былиноведение XIX – начала ХХ веков делят на ряд школ. Конечно, в те времена научные школы не приобрели еще того характера политических партий или религиозных сект, как во второй половине ХХ столетия. В наше время почти невозможно стать последователем И.Я. Фроянова человеку, начавшему научную карьеру как последователь идей Б.Д. Грекова, последователь В.Я. Проппа не примкнет к исторической школе Б.А. Рыбакова, а сторонник «неонорманнизма» В.Я. Петрухина, Р.Г. Скрынникова и Л.С. Клейна вряд ли станет в ряды учеников А.Г. Кузьмина. Фраза: «Вашу руку, коллега, – вы меня убедили» – почти немыслима в научной дискуссии конца ХХ – начала XXI веков – по крайней мере в среде лингвистов, фольклористов или историков.

В XIX веке, напротив, известен целый ряд таких примеров. Так, Всеволод Миллер и Ф.И. Буслаев, начинавшие как видные представители соответственно теории заимствований и мифологической теории, примкнули впоследствии к исторической школе.

Но все же в фольклористике XIX века довольно отчетливо выделяется ряд направлений, а именно: мифологическая школа (ее иногда еще называют солярно-метеорологической), компаративистская школа (попросту говоря, школа заимствований), наконец, историческая школа. И, знакомясь с этой эпохой былиноведения, не принимать их во внимание невозможно.

Возникшая в первой половине XIX века в Германии под влиянием романтизма и разочарования в мифах «Просвещения», мифологическая школа в нашей стране была представлена такими, подчас мирового значения, фигурами, как А.Н. Афанасьев, Ф.И. Буслаев, Орест Миллер и многие другие. В последние годы, после почти полуторавекового перерыва, несколько раз был переиздан фундаментальный труд Афанасьева, трехтомник «Поэтические воззрения славян на Природу». Несколько менее повезло с издателями работам Буслаева, тем не менее подборка его статей, изданная под общим заголовком «Народный эпос и мифология», в Москве в 2003 году, доступна любому любознательному читателю.

Мифологическая школа называлась так потому, что ее приверженцы возводили сюжетные основы былин и их быт к мифологии. В мифологии они, в свою очередь, видели аллегорическое описание явлений Природы, преимущественно грозы, дождя и других погодных явлений. Боги казались им воплощениями Солнца и Грома, демоны – туч или зимних холодов. Оттого возникло другое название этой школы – солярно-мифологическая.

В глазах этих ученых былины сами по себе были дохристианской, догосударственной архаикой, слегка прикрытыми христианскими именами мифами о Русских Богах. Во Владимире Красно Солнышко видели, как легко догадаться, Солнечного царя Даждьбога. Илью Муромца через посредство Ильи Громовника отождествляли с небесным воителем, Громовержцем Перуном. Богатырский меч (а равно и палица, копье, стрела) становился молнией, вражьи орды – тучей. Илья, по их мнению, сидел на печи, скованный болезнью – а на деле зимней стужей, – пока чудесные странники (осенние тучи) не напоили его живительной влагой (дождем). Тогда он обретает силу, и со стрелами-молниями отправляется на бой с Соловьем-разбойником, воплощением зимних ветров.

Иногда, впрочем, внутри былинного эпоса все же выделяли «старших» и «младших» богатырей. Выражение «старшие богатыри» встречается в одной былине об Илье Муромце.

Старшии богатыри дивуются:

«Нет на поездку Ильи Муромца!

У него посадочка молодецкая,

Вся поступочка богатырская».

Первым предложил выделять их славянофил Константин Аксаков, и Федор Иванович Буслаев поддержал его. Оба они понимали под «старшими» богатырями тех, в ком языческое, «титаническое» начало выступает слишком уж очевидно, – исполина Святогора, князя-оборотня Вольгу Всеславича, волшебного пахаря Микулу Селяниновича. Следует, однако, отметить: сам эпос не проводит четкой грани между «старшими богатырями» и прочими героями былин.

Толкование былин как «замаскированных мифов» было очень натянутым. Сохранилось немало культур, в которых отдельно и независимо существовали мифы и эпические предания о героях. Пураны и итихасы Индии, мифы и легенды Эллады, мифологические и героические песни «Старшей Эдды». Зигфрид побеждал дракона – и Тор побеждал Змея, но Зигфрид явно не был «историфицированным Тором», как и Геракл, победитель Лернейской Гидры, не представлял собою очеловеченную, приземленную версию змееборца Аполлона. Наивные методы мифологистов позволяли свести к все той же солнечно-погодной схеме жизнь любого исторического персонажа. Первым это подметил француз Жан Батист Перес – и с истинно французской легкостью и остроумием сочинил памфлет, в котором с серьезным видом, по всем правилам «мифологической» теории, доказывал, что Наполеон Бонапарт не кто иной, как… солнечный миф. В самом деле – его имя означает Наи Аполлон, Истинный Аполлон, фамилия Бонопарте, «благая часть», обозначает власть Солнца над светлой частью суток, днем, и летом – теплой половиной года. Кстати о Лете – мать Наполеона звалась Летицией, а мать Аполлона – Латона или Лето – не ясно ли, что это одно и то же?! Двенадцать маршалов Наполеона – это знаки Зодиака, его дети – времена года, поверженная им гидра революции (ре-волюта, извивающаяся!) – это змей Пифон, пораженный Аполлоном, и так далее и тому подобное. Английский этнограф Эдуард Тэйлор писал в 1871 году: «Нет такой легенды, аллегории или детской песенки, которая была бы в безопасности от всюду проникающего мифолога-теоретика… Нетрудно также указать на солнечные эпизоды, олицетворенные в исторических характерах, выбранных с известной осмотрительностью. Так, Кортес, высаживающийся в Мексике и принятый ацтеками за самого Кетцалькоатля, жреца Солнца, возвращается с Востока для возобновления своего царства света и славы. Подобно Солнцу, покидающему Зарю, он покидает жену своей молодости и в более зрелую пору изменяет Марине ради другой невесты. Подобно Солнцу, блестящая, победоносная карьера его только на закате жизни омрачается тучами печали и немилости.

Даже жизнь Юлия Цезаря может быть подведена под схему солнечного мифа. В какую бы страну он ни являлся, он приходит, видит, побеждает. Он покидает Клеопатру, устанавливает солнечный год, умирает от руки Брута, подобно Зигфриду в песне о Нибелунгах, умирающему от руки Хагена, и, падая под множеством ударов, обагренный кровью, он завертывается в тогу, чтобы умереть во тьме».

В том же самом году очень схожие вещи писал корифей русской и мировой мифологической школы Федор Иванович Буслаев. С горечью он вспоминает о своем увлечении солнечно-погодной символикой: «По этой теории все объясняется легко, просто и наглядно, какое бы событие ни рассказывалось… Где в былине поется о горе, по этой теории разумеем не гору, а тучу или облако; если богатырь поражает Горыню, это не богатырь и не Горыня, а молния и туча». Другой русский мифологист, А.А. Котляревский, писал годом позже в рецензии на трехтомник Афанасьева, с его стрелами-молниями, сокровищами-светилами: «Чем опровергнет нас автор, если мы в стрелах увидим обыкновенное боевое орудие доогнестрельного периода, а в золотой казне Соловья-разбойника – поэтическую прибавку фантазии к понятию о разбойнике, живущем грабежом, разбоем?»

Критика мифологической школы шла, не в последнюю очередь, изнутри. Ее последователи – по крайней мере многие из них – отлично видели ее слабости и недостатки. Однако не только недостатки были в ней. Конечно, на том уровне изучения мифа как явления о его правильном понимании, о правильном понимании его места в культуре и сознании народа, его взаимосвязи с эпосом говорить не приходилось. Изначально ложным был взгляд мифологической школы на саму сущность мифа, который воспринимался как «болезнь языка», результат «непонимания» природных явлений и так далее. Но мифологи собрали и обобщили огромное количество материалов. Именно они показали, что эпос существует, так сказать, в мифологическом контексте – до понятия «мифологического сознания» остались еще многие десятилетия. Многие наблюдения ученых этой школы и в наши дни не потеряли значения. В первую очередь это исследование Ф.И. Буслаевым былины о Вольге и Микуле. Отождествление Вольги-Волха с чародеем Волхвом новгородских преданий, к сожалению, отвергнуто позднейшими исследователями; между тем, как мы увидим, это отождествление – единственный ключ к этому былинному образу. Неоцененными остались и очевидные параллели, проведенные Буслаевым, между образом волшебного пахаря Микулы и пахарями-князьями западнославянских преданий. «Народобесие» нашей интеллигенции не позволило ей отказаться от столь сладостно созвучной ее сознанию трактовки былины, как унижение князя и его дружины этаким архетипическим воплощением не то славянофильской «земщины», не то «трудового народа» социалистов всех мастей. В результате единственное, насколько мне известно, убедительное объяснение этой былины пропало втуне.

Мифологическая школа не совсем исчезла в конце XIX века. Многое в ней использовал В.Я. Пропп. Во второй половине ХХ века лингвисты-языковеды В.Н. Топоров и В.В. Иванов создали теорию «основного индоевропейского мифа», удивительно напоминающего построения Афанасьева, в любом сюжете усматривавшего битву Громовержца с его змееподобным противником.

Наконец, неожиданное продолжение идеи мифологистов XIX века получили в трудах так называемых русских ведистов, весьма произвольно «реконструирующих» русскую мифологию из былин и «узнающих» в Илье Муромце Перуна, а в Добрыне отчего-то Дажбога.

Примерно в одно время с мифологической школой появилась компаративистская школа, или школа заимствований. Началась она с трудов Стасова и Потанина, утверждавших, что былинный эпос, имевший основной темой битвы со степными «татарами» не на жизнь, а на смерть, лучшим исходом в которых считалось «прирубили старого и малого, не оставили поганых на семена», был занесен на Русь… ордынским нашествием. Больше к оценке этих работ нечего добавить. Подобные причудливые идеи могут возникать в умах только нашей интеллигенции. Насколько мне известно, никто не пытался возвести «Песнь о Нибелунгах» к гуннским преданиям, вывести сербские гайдуцкие песни из турецкого фольклора, а «Песнь о Роланде» приписать алжирским арабам – потомкам сарацин. И только в наших «светлых» головах возникают, с позволения сказать, мысли то о половце – авторе «Слова о полку Игореве», то о заимствовании у татар русских былин.

Впрочем, нам все же придется уделить этой теме еще несколько слов, ибо и сегодня у этой дикой версии находятся сторонники – например, археолог Андрей Леонидович Никитин, пытающийся – в одном абзаце своей книги «Основания русской истории» – «доказать» недоказуемое: не то татарское, не то половецкое происхождение русских былин. От тюркских ли кочевников пришла в наш эпос фигура Микулы Селяниновича, волшебного пахаря? От них ли приплыл в наши былины дивный корабль Соловья Будимировича, «Сокол-корабль» Ильи Муромца, ладьи Садко и Буслая? От них ли в былинах «мед-пиво» – а не кумыс – на пирах? Златоверхие терема, стены городовые, башни наугольные и высокие ограды дворов? «Окошечки косящаты» – из кочевничьих войлочных юрт, надо полагать? Внутренняя обстановка былинных жилищ с печами, скамьями, широкими столами и палатными брусьями – где же здесь тюркское влияние? Пренебрежение богатырей к метательному оружию? Наконец, постоянное родство и свойство с Политовской, Ляховецкой, Поморянской землями и неутолимая, кровная вражда к степным «поганым», за которыми и имени человеческого сказители не признают: «Ой же вы, татаровья поганыя, кто умеет говорить языком русским, человеческим?» Русский эпос – не просто не степняцкий, он – о вражде, смертельной и беспощадной со Степью.

Более убедительно звучали изыскания компаративистов, искавших и находивших параллели русским былинам на Западе – А.Н. Веселовский, И.П. Созонович, К.Ф. Тиандер. Однако в этих параллелях можно видеть не только и не столько «заимствование», сколько общие истоки эпосов, отражение в них одних и тех же событий и процессов, наконец, просто схожий взгляд на жизнь, проистекающий из языкового, культурного, расового родства русских с белыми народами Европы.

Очень интересны для нас две последние статьи А.Н. Веселовского. Это в первую очередь «Русские и вильтины в саге о Тидреке Бернском». В приложении к ней ученый впервые перевел на русский язык все части этого эпического памятника, связанные с русами и другими славянами – «пулинами»-поляками, «вильтиеами»-лютичами. Однако оценить по достоинству ни исторических данных саги, ни исторического значения параллелей между нею и русскими былинами ученый не мог, и помешали ему не только предрассудки компаративистов, но и глубокая убежденность всех авторов того времени, что историческая действительность в былинах не может уходить глубже времен Владимира Крестителя. Немало любопытных наблюдений по поводу русского эпоса и его скандо-германских параллелей содержится в другой статье ученого «Былины о Волхе Всеславиче и поэмы об Ортните». Ученый не успел опубликовать эту статью при жизни, и ее, спустя почти век, опубликовал современный российский исследователь С.Н. Азбелев.

По поводу школы заимствований в целом можно лишь повторить слова Всеволода Миллера, начинавшего как ее горячий сторонник, а впоследствии ставшего признанным главой исторической школы:

«Уловить пути распространения русской сказки [и, добавлю от себя, любого вида фольклора. – Л. П.], все равно что ловить ветер в поле. Как бы близки между собой ни были какие-нибудь два варианта одного и того же сюжета, мы все же в большинстве случаев не можем заключить, что это сходство определяется ближайшим родством, объясняющимся географическим соседством. Нередко два варианта, наиболее удаленные друг от друга географически, совпадают в большем числе деталей, чем два соседние».

Поясню последнее замечание ученого парой наглядных примеров.

В Ирландии существует предание про бедного музыканта с горбом на спине, который спрятался от дождя в облюбованные эльфами-сидхе руины. Там он услышал их пение – и сумел подпеть так удачно, что эльфы в восторге избавили его от горба. Услышав об этом, некий богач, имеющий горб на груди, возмечтал избавиться от него тем же методом. Он тоже забрался ночью в те же руины – но его пение настолько не понравилось эльфам, что они не только не освободили его от горба, но и налепили ему на спину горб музыканта.

В Японии есть сказка про старика с шишкой на правой щеке, что, вздумав переждать в развалинах храма ночную грозу, попался собравшимся там на гулянку бесам. Однако старик так лихо отплясывал на их празднике, что нечисть не только не тронула его, но и сняла со щеки шишку. Об этом прослышал богатый старик из соседней деревни, у которого тоже росла шишка – но только на левой щеке. Решив избавиться от шишки, он забирается в указанные добрым бедняком руины… и, естественно, получает шишку бедняка на здоровую щеку.

Сходство очевидно, не так ли? И тем не менее невозможно представить, как этот сюжет преодолел всю громаду Евразии между двумя островами, не оставив по пути никаких следов.

Другая японская легенда гласит, что светлая богиня Солнца, Аматэрасу, оскорбленная свирепым богом Сусаноо, скрылась в пещере и не желала выходить оттуда. Никакие уговоры не могли убедить ее покинуть убежище – а на Земле без Солнца приходилось туго. И тогда служанка богини, Амэ-но-Удзуме, стала, полуголая, отплясывать веселый танец. Боги, собравшись вокруг, выразили одобрение криками, смехом, хлопаньем в ладоши. И обиженная Аматэрасу не смогла сдержать любопытства, покинула пещеру и присоединилась к богам.

В Греции богиня плодородия Деметра, скорбя о похищенной сумрачным Аидом дочери, Персефоне, погрузилась в такое отчаяние и горе, что земля перестала родить. Миру грозила гибель – но разбитная рабыня Деметры, Баубо, заголившись, пустилась в пляс. Ее пляска была столь весела и зажигательна, что Деметра не выдержала и рассмеялась – мир был спасен.

Не правда ли, читатель, очень схожие сюжеты? А теперь вновь поглядим на карту – где Эллада, а где – Страна восходящего солнца! И при том в мифах близких эллинам или японцам народов нет таких легенд.

Показательно то, что и Всеволод Миллер, и Буслаев, будучи яркими представителями школы заимствований и солнечно-погодной мифологической школы, в конце концов склоняются к исторической школе. Это может объясняться и внешними причинами. В 1871 году – год, в котором Тэйлор и Буслаев подвергли суровой критике мифологическую школу, – Генрих Шлиман открыл на Гиссарлыкском холме развалины Трои, воспетой Гомером. Романтик, дилетант, слепо веривший в реальность описанных в эпических поэмах Гомера событий, оказался триумфатором – и ученые, смеявшиеся над его наивностью, вынуждены были признать его победу. Затем на Крите Эванс, сподвижник Шлимана, открывает описанную в греческих мифах цивилизацию Древнего Крита, Лабиринт бычьи маски Минотавра. Раскопки – по крайней мере, так казалось тогда – подтвердили историческую подоплеку греческих преданий. А если так было у греков, то и в других странах начали задумываться над своими эпическими сказаниями – а вдруг?

Но не в меньшей степени отход исследователей от солнечно-погодной школы и школы заимствований объяснялся причиной внутреннею – глубоким кризисом обеих школ, который хорошо осознавали их лучшие представители.

Конец XIX века стал временем триумфа исторической школы.

Собственно, какая-то историческая составляющая в былинах была очевидна с самого начала. Те же мифологисты выделяли в эпосе «младших» богатырей – исторических героев, сражавшихся с историческими врагами земным оружием, за земной, исторический Киев.

Первой специальной работой о былинах, ставившей во главу угла их историческую основу, стало исследование Льва Майкова «О былинах Владимирова цикла». Именно в ней впервые было введено понятие «киевского» (богатырские былины, объединенные вокруг Киева и фигуры Владимира Всеславича) и «новгородского» (былины про Садко и Буслая) циклов. В ней же было окончательно закреплено роковое для русского былиноведения отождествление Владимира Красно Солнышко с Владимиром Крестителем. Отождествление это Майков дополнил мыслью о том, что былинный князь – некое «слияние» Крестителя Руси и жившего двумя веками позже Владимира Мономаха. Такую мысль иначе как странной назвать трудно – кажется, никто еще не видел, скажем, в «седобородом вожде Карле» из «Песни о Роланде» какое-то «совмещение» Карла Великого с его предком Карлом Мартеллом или его потомком Карлом Лысым. Следует также отметить, что былинный историзм Л.Н. Майков понимал широко: содержание былин – «вымышленное, но представляется в обстановке, заимствованной из положительной истории». Именно «обстановка» – двор князя, его отношения с дружиной, пиры и пр. составляют основной предмет внимания и исторического изучения для Майкова.

В следующей ранней работе исторического направления, «Русские былины в историко-географическом отношении» Н.Д. Квашнина-Самарина, былины также относятся ко временам Крестителя. В этой работе впервые появляется метод, которому предстоит стать господствующим в исторической школе – поиск летописных прототипов былинным героям с опорой в основном на имена последних.

Им же пользовались Н.П. Дашкевич, С.М. Соловьев, Н.И. Костомаров (его работы стоит отметить особо, так как он не только поддержал мысль Буслаева о тождестве Волха былин и Волха новгородских преданий, но и постарался найти в этих преданиях историческое зерно), М. Халанский и другие.

Так закладывались начала и основы исторической школы русского былиноведения. Но детальная разработка способов исторического толкования русского эпоса принадлежит уже знакомому нам Всеволоду Миллеру (брату мифологиста Ореста Миллера). Именно он стал общепризнанным главой исторической школы и определил ее лицо почти на сто лет вперед.

Именно ему принадлежит заслуга постановки вопроса о месте и общественной среде складывания былин. Он впервые обратил внимание на то, что былины почти отсутствуют на землях собственно Киевской Руси, в особенности на Украине. Существуют же они почти исключительно на Русском Севере.

К сожалению, на это наблюдение не обратили должного внимания. Твердая убежденность в «общерусском» происхождении былин и их некогда якобы широкой распространенности помешала исследователям в полной мере оценить наблюдение Миллера. В основном исходя из того, что былины-де некогда существовали по всей Руси, пытались понять, отчего они так «сузили» свой ареал. М. Халанский и С. Шамбинаго высказали идею о московском происхождении былин, что вызвало возражения со стороны самого Всеволода Миллера. Он напомнил, что нравы, изображенные в былинах – с достаточно свободным отношением к князю, независимостью женщин, – далеки от «отатарившейся» Москвы.

Но исследователи еще долго – до второй половины ХХ столетия – и вполне безуспешно искали «следы» былинного эпоса в Белоруссии и на Украине.

Несколько лучше была судьба так называемой «аристократической теории происхождения эпоса», созданной Всеволодом Миллером. Ученый резко выступил против романтического представления о сотворении эпоса неким безликим «народом», все составляющие которого «принимали равное участие в подвигах», «каждый испытывал возбужденное и одинаково направленное духовное настроение». «Окажется, что такого народа этнография, а тем более история не может указать, что такой народ – создание теории», – писал Миллер. «Казалось вероятным и правдоподобным, что русский крестьянин в прежние века мог создать богатырскую песнь, воспевающую подвиги национальных героев. А между тем, как были бы удивлены те же исследователи, если бы современный крестьянин, не научившийся грамоте, откликнулся бы эпической песнью на подвиг какого-нибудь современного русского полководца. Такое же преувеличенное понятие существует о памятливости народа. Житейский опыт показывает, что в неграмотной крестьянской среде события, случившиеся сто лет или полтораста тому назад, спутываются и основательно забываются».

Здесь я прерву цитату, читатель, чтобы проиллюстрировать суждение Миллера наглядным примером. Очень показательна судьба преданий о Полтавской битве, записанных в XIX веке, то есть как раз полтораста лет спустя. В одном из них судьба «Платавской» баталии решается поединком казака Рыжечки со шведским поединщиком-великаном, закованным вместе с конем в железные латы[2]. Это предание записано от грамотного и даже начитанного, судя по всему, казака; в другом, записанном от крестьянина, Петр просит дозволения пойти под «Платаву» шведов бить, у… «дедушки Суворова» (!!!). Тот не дает дозволения, покуда, по приглашению царя, не встает ему на правую ногу и не видит с этой наблюдательной позиции «весь ангельский чин» в небесах.

От события до его, с позволения сказать, отображения, прошло менее двухсот лет.

«Случайная передача былин от поколения к поколению, – пишет В.Ф. Миллер, – если б она всегда была только такова, не могла бы донести до нас старинного былевого репертуара не только отдаленных времен, но даже XVI или XVIII веков». Исследователь приходит к выводу, что былины «разносили в народе» профессиональные сказители.

Но это – пути распространения былин в народе, возникновение же их связано с совсем другой средой, где, соответственно, и выучивали их певцы-профессионалы. По мнению Всеволода Миллера, былинная «поэзия всегда носила аристократический характер, была, так сказать, изящной литературой высшего, наиболее просвещенного класса, более других слоев населения проникнувшегося национальным сознанием… Если эти эпические песни, княжеские и дружинные, и доходили до низшего слоя народа, то могли только искажаться в этой темной среде».

Слышали бы напудренные снобы начала XIX века, что именно мужики, эти презренные «Кирши Даниловы», хранили аристократическую культуру Древней Руси!

Это суждение, однако, хотя и стало общепринятым в исторической школе былиноведения, шло настолько вразрез с истерическим народопоклонством русской интеллигенции – от славянофила Хомякова с его «Семирамидой» до радикала Некрасова с его «Железной дорогой», – что ему была уготована участь вопиющего в пустыне. А по захвату власти упомянутой интеллигенцией – «идейный и организационный разгром», завершившийся унизительным публичным покаянием одного из лучших учеников Всеволода Миллера, Ю.М. Соколова, в 1937 (!) году.

Впрочем, об этом и об исследованиях второй половины ХХ века, окончательно подтвердивших правоту В.Ф. Миллера, будет подробно сказано ниже.

Что идея о «крестьянском», «народном» происхождении эпоса целиком и полностью родилась в буйных головушках нашей интеллигенции, видно из того, что в отношении, скажем, скандинавского эпоса никакого спора не возникает. Его уверенно относят к творчеству дружинников, причем по тем самым признакам, которые еще Федор Буслаев отмечал в былинах – буйный, агрессивный нрав всегда ищущих поединка, боя богатырей и смакование жестоких воинских обычаев, вроде игры насаженной на копье головою врага или любовно выписанной ужасной раны:

Он стрелил в того-то Соловья-разбойника,

Ему выбил право око со косицею (косица – висок).

Все три ведущих школы дореволюционного былиноведения (из которых к началу ХХ века ведущие позиции занимала историческая, мифологическая же почти совсем угасла) имели свои сильные стороны и свои крайности. С критикой этих крайностей и с указанием на необходимость объединения усилий трех ведущих направлений былиноведения выступил Н.Н. Трубицын. «Успешное изучение былевого творчества, – говорил он, – может быть… гарантировано лишь условием сочетания этих трех принципов». Статья с этими словами была опубликована в 1915 году. Стране, вовлеченной в мировую мясорубку, катящейся к чудовищной смуте, было не до древнего эпоса, и призыв Трубицына остался не услышанным.

Глава 4

Дискуссии по вопросам эпоса. Советское былиноведение

Разумеется, по приходу к власти большевиков дни господствовавшей тогда в русском былиноведении исторической школы были сочтены. Два с лишним десятилетия ее существования после переворота объясняются лишь тем, что у новой власти хватало других дел. Одно только главенствующее положение исторической школы в старой России само по себе служило приговором. А уж подчеркнутое провозглашение роли древнерусской аристократии как творца эпоса, и народа как не очень радивого хранителя… Это в стране, где аристократизм вычеркивался – вместе с носителями – из всех сфер жизни, из жизни как таковой, а «народ» был превращен в идола (одновременно с истреблением десятков миллионов людей, этот «народ» составлявших, с разрушением уклада их жизни).

Еще в 1909 году «буревестник» будущих хозяев страны разразился, пожалуй, пиком народнопоклонничества русской интеллигенции – неграмотной и истеричной статьей с названием, звучащим как диагноз: «Разрушение личности». В ней он с небывалой агрессивностью отстаивал вековой давности романтические тезисы о «народе-творце»:

«Только при условии сплошного мышления всего народа возможно создать столь широкие обобщения, гениальные символы, каковы Прометей, Сатана (! – Л. П.), Геракл, Святогор, Илья, Микула и сотни других гигантских обобщений жизненного опыта народа. Мощь коллективного творчества ярче всего доказывается тем, что на протяжении сотен веков индивидуальное творчество не создало ничего равного Илиаде или Калевале».

Насколько хорошо Алексей Максимович знал то, что писал, видно из того, что к «народному творчеству» он отнес Прометея, возвеличенного интеллигентом Эсхилом (в народной мифологии эллинов этот персонаж – мелкий вороватый прохиндей и пакостник, огонь же людям дает бог-кузнец Гефест), индивидуальное творение Гомера – «Илиаду» и «Калевалу», авторскую поэму, на основе карельских рун созданную Ленроттом. Остается удивляться, отчего к народному творчеству не отнесены «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели, которого наизусть знали многие грузинские крестьяне, или, скажем, «Божественная комедия» Данте. А насколько он действительно знал и уважал русский народ – видно из того, что он умудрился поставить в один ряд со Святогором, Ильей Муромцем и Микулой Селяниновичем… Сатану!

И вот этот-то человек стал законодателем в новом, «пролетарском», литературоведении.

Не может не поражать гражданское и исследовательское мужество тех ученых, что в страшных условиях «сплошного мышления всего народа» отстаивали научную истину: былина «отнюдь не является продуктом творчества крестьянского класса. Последний является лишь наследником других социальных групп. На долю крестьянства едва ли придется сложение хотя бы одного былинного сюжета… Наиболее существенным фактом этой крестьянской переработки является превращение важнейшего былинного героя Ильи Муромца в крестьянского сына из города Мурома села Карачарова вместо прежнего Муравленина». Б.М. Соколов, писавший эти строки в 1929 году, полагал, что причиной такому превращению послужил уже знакомый нам казак Илья Иванович Коровин из-под Мурома.

Но годы, когда подобные вещи можно было говорить и писать безнаказанно, стремительно катились к концу. Последним, кто критиковал историческую школу с научных позиций, был саратовец А.Ф. Скафтымов.

Потом с ее представителями начали «говорить по-другому».

Я согласен, читатель, с теми, кто считает, что Сталин, который в те годы прибирал к рукам власть в молодой Советской державе, был гением. Но даже для гения задача, которую он поставил перед собой, была неразрешима – как неразрешима была бы для него и любого другого задача вечного двигателя. Сталин пытался построить империю, Русское государство, на основе изначально антинациональной и антигосударственной идеи Маркса и Энгельса. Задача потребовала от него обращения к корням, к истокам русской культуры – и вождь обратился к ним. Но идеология не оставляла места для идей аристократии и требовала оставить имя творца только за «народом». И Сталин взялся за решение этой неразрешимой задачи со всей силой и неутомимым упорством, отличавшими этого человека.

«Дискуссия по вопросам эпоса», развернувшаяся с подачи вождя в советской прессе в середине тридцатых, на долгие десятилетия заморозила любые исследования происхождения былин. Было решено считать их «народным творчеством» – и точка. «Теория» – а на деле всего лишь признание факта – княжеско-дружинного происхождения былинного эпоса была заброшена на многие годы. Рыбаков, споря с Проппом, отмечал, что есть черта, объединяющая его с соперником – решительное неприятие «аристократической теории происхождения эпоса». Даже когда советские ученые наткнулись на факты, в очередной раз подтвердившие правоту Всеволода Миллера, – ничего не изменилось.

В разгроме старой исторической школы, пожалуй, одно только и было хорошо – вместе с нею рухнула идея об исключительной связи былин с Киевским и даже Московским государством. Это расчистило путь для исследований догосударственной старины в былинах.

«Русские имели эпос задолго до образования Киевского государства. На Киевскую эпоху падает его расцвет. Подобно тому, как советские историки не начинают русской истории с образования Киевской Руси, мы не можем начинать историю русского эпоса с образования киевского цикла былин», – писал В.Я. Пропп в труде «Русский героический эпос».

Сейчас ученики и последователи Владимира Яковлевича иногда изображают его противостояние с Борисом Александровичем Рыбаковым как этакое столкновение свободномыслящего, не зашоренного идеологией ученого с академическим чиновником-сталинистом. Разумеется, это не так. Пропп был таким же сыном своего времени и своей страны, как и Рыбаков. И надобно еще посмотреть – кто из ученых ревностней следовал велениям времени.

Вот Пропп спешит очистить «народ» от подозрений в идеализме и мистике. «В былине прямой веры в оборотничество уже нет, оно использовано только, как поэтический прием». Это про былину о Вольге-Волхе. А вот про Садко: «Образ морского царя не составляет уже предмет веры. Он – поэтическое олицетворение моря».

Вера в оборотней не исчезла до сих пор – про бабку пишущего эти строки трезвые и здравомыслящие в общем-то люди рассказывали, что она перекидывалась медведицей и черной кошкой. А уж во времена, когда записывали былины, эта вера и вовсе была всеобщей – по крайности, среди тех, кто былины пел. И о каком «поэтическом приеме» можно говорить, когда Волх то загоняет в сети рыбу, обернувшись щукой, то превращает свое войско в муравьев, чтобы забраться во вражью крепость? «Поэтический прием» – это когда в «Слове о полку Игореве» Ярославна говорит, что «полетит кукушкой по Дунаю» – хотя так ни в кого не превращается и никуда не летит. Это когда муж Ярославны, князь Игорь, из плена половецкого «соколом полетел», а его спутник-пособник, половец Овлур, «волком побежал», – еще можно говорить о «поэтическом приеме» – хотя и на «Слове» лежит тень «настоящих» оборотней вроде Велесова внука Бояна или князя-чародея Всеслава Полоцкого. «Поэтическому олицетворению моря» русские крестьяне еще в XIX веке приносили в жертву коней – животных, скажем так, не лишних в хозяйстве. К нему взывали в заговорах знахари («царь водяной и царица водяная, дайте воды на здоровье»), у него наряду с повелителями Земли и Неба просил на сон грядущий прощения русский мужик:

«Царь морской,

арь земляной,

царь небесный –

прости мою душеньку грешную».

Если все это не вера – то что тогда вера?

Кроме материализма, ученый «обогатил» былины прогрессизмом («эпос… смотрит в будущее») и, конечно же, классовым сознанием («в Илье пробуждается сознание своей классовой принадлежности»). Последнее, честно говоря, к марксовой науке о классах никакого отношения не имеет, поскольку бродячий воитель Илья никак с производством не связан, а стало быть, и ни к какому «классу» не может принадлежать – типичный «деклассированный элемент». Более того. В двух былинах, где Проппу было угодно усмотреть классовую борьбу («Ссора Ильи с Владимиром» и «Хотен Блудович»), главные герои оказываются хозяевами холопов-«паробков». То есть – о ужас! – принадлежат к классу… рабовладельцев!

Однако же, читатель, оставим разбор подобных нелепостей в фундаментальном труде Проппа. Заметим только, что Рыбаков, хотя и не всегда удерживался от натяжек, не подгонял настолько древний эпос под «линию партии». Впрочем, как писал сам Владимир Яковлевич в предисловии к другой работе, «мы не будем их в этих ошибках винить – их делали величайшие ученые; дело в том, что они не могли мыслить иначе, что их мысли были обусловлены эпохой, в которой они жили, и классом, к которому они принадлежали».

Нам любопытнее, читатель, выявленные Проппом в былинах следы первобытной древности. Это, несомненно, племенной характер войн Вольги-Волха, отражение погребальных обрядов в былине о Михайле Потыке и так далее. Впрочем, и в этой бочке не без ложки дегтя – часто исследователь, сделав поразительно верное и меткое наблюдение, тут же дает ему столь же поразительное толкование. Так, перебрав ряд былин о сватовстве («Иван Годинович», тот же «Михайло Потык», «Дунай»), Пропп делает верный вывод, что в эпосе резко осуждена женитьба на чужеземках и одобряется брак со «своими», эндогамия, говоря по-научному. Но, сделав это наблюдение, Пропп отчего-то приходит к выводу, что былины эти отразили становление русского государства. Однако же государство-то не эндогамно! Эндогамно племя. Открытая Проппом черта былин уводит нас в глубь веков – во времена складывания племени из отдельных родов.

Благодаря отказу от поисков в былинах исторической конкретики в духе Всеволода Миллера и его учеников, Пропп обнаружил в эпосе много таких очень древних черт, которыми его предшественники пренебрегали, а то и вовсе не замечали их. Но тот же отказ, отказ от идеи датирования былин вообще, помешал исследователю правильно оценить важность находок.

Его последователи не исправили, а усугубили ошибки учителя – я прежде всего о том же Борисе Путилове.

Надо отметить две интересные работы, появившиеся в свет вскоре после выхода «Русского героического эпоса» Проппа.

И.П. Цапенко в книге «Питання розвитку героiчного епосу схiдних слов’ян» (1963) пользовался в основном методами исторической школы. Но изучение отношений былинных героев привело его к выводу, что былины возникли до Средневековья, в эпоху военной демократии. «Никто не может доказать, – писал киевский исследователь, – что в Киеве не было какого-нибудь вождя по имени Владимир, который жил бы в докняжеский период». Такое «посягательство на основы» не прошло незамеченным. Реакция основателей новой исторической школы не заставила себя долго ждать. Академик Рыбаков писал о работе Цапенко в тоне далеко не академическом: «Последователи В.Я. Проппа (? – Л. П.) договорились (?! – Л. П.) до того, что, стремясь увести весь эпос в глубокую первобытность, стали сомневаться в тождестве былинного Владимира с Владимиром Святославичем». Несколько сдержанней был последователь Рыбакова, Михаил Плисецкий, который, кстати, не причислял Цапенко к последователям Проппа. Однако и он высказался скорее эмоционально, нежели доказательно: Цапенко подверг сомнению тождество «даже (! – Л. П.) былевого Владимира с Владимиром Святославичем».

Однако кроме эмоций и громких слов («договорились до», «стремясь увести», «даже») оба почтенных ученых мало что смогли противопоставить сомнениям Цапенко. А основания для этих сомнений, как мы увидим, читатель, есть, и немалые. И недаром правоверный «историк» Д.С. Лихачев писал примерно в то же время:

«Эпические социальные отношения не вполне совпадают с особенностями жизни Киевского времени и рисуются в чертах, типичных для более раннего (выделено мною. – Л. П.) времени». Впрочем, на том ученый и остановился.

В 1965 году геохимик В.В. Чердынцев завершил работу «Черты первобытно-общинного строя в былинах». На целом ряде примеров в ней показывалось, что изображенное в былинах общество в целом относится к догосударственным временам. Но даже более ценным, чем отдельные находки, был сформулированный Чердынцевым метод исследования и датировки былин: «Необходимо выявить те черты социального уклада, которые содержатся в мотивах и сюжетах былин, но не определяют их, поэтому могут сохраняться при эволюции эпоса. К подобным чертам относятся родственные отношения, брачные условия (вспомним былинную эндогамию. – Л. П.), группировки социальных сил, некоторые элементы идеологии былинных героев, условия смерти и погребения». Напротив, не могли, по мысли исследователя, помочь в датировке былин черты, сохранявшиеся от первобытных времен до «эпохи капитализма». Это всевозможная ворожба (Волха ли Всеславича или Маринки Кайдаловны), вещие сны (царицы Азвяговны в той же былине про Волха), нападения врагов, уплата дани.

К сожалению, «специалисты» пренебрегли работой геохимика, не помог даже одобрительный отзыв Владимира Яковлевича Проппа. Работа его долгие годы лежала в архиве неизданной и увидела свет лишь после смерти ученого, в 1998 году, когда профессиональные историки и фольклористы повторили многие находки и открытия ее автора.

Венцом и вершиной школы Проппа можно было бы считать «Былинную историю» Игоря Яковлевича Фроянова и Юрия Ивановича Юдина – но это скорее уже новая ступень былиноведения, и ее мы, читатель, рассмотрим отдельно.

Несколько позже фундаментального труда В.Я. Проппа к былинам обратился другой исследователь, которому предстояло возродить историческую школу Всеволода Миллера, естественно, без малейшего намека на аристократическое происхождение былин – уже не раз появлявшийся на этих страницах Б.А. Рыбаков. Любопытно, что его первое обращение к былинам лежит скорее в русле трудов Майкова, нежели Миллера. Впервые, кажется, археолог сопоставил известные по раскопкам погребения русов IX–XI вв. с описанием погребения богатыря в былине о Михайле Потыке. Оказалось, что былина эта содержит почти буквальное и очень точное описание древнего обряда. К слову, это был бы блестящий довод против идеи Проппа о непрерывной эволюции эпоса – какой смысл был из века в век описывать давно исчезнувший обряд? В нем не было ни патриотизма, ни «классовой борьбы».

Увы, вскоре в запале споров с Проппом и его сторонниками Б.А. Рыбаков сошел с этого многообещающего пути, предпочтя скользкую тропку подыскивания былинным героям летописных прототипов. С полной силой это отразилось в его фундаментальном исследовании «Древняя Русь. Предания. Былины. Летописи», вышедшем в 1963 году.

Рассмотрим, читатель, один из примеров подыскивания прототипов – сам Рыбаков считал его, по-видимому, настолько удачным, что двадцать четыре года спустя повторил его в учебном пособии «Русское народное поэтическое творчество» именно как пример исследования исторической подоплеки былин.

«Былину о победе над Тугарином Змеевичем давно связывают с победой Владимира Мономаха и Святополка над половецким ханом Тугорканом в 1096 г. В былинах о Тугарине нередко действие происходит во дворце князя, где хан [?! былина никогда не называет Тугарина ханом. – Л. П.] садится рядом с князем и княгиней или обнимает Апраксу-королевишну. Реальный Тугоркан в 1094 г. женился на дочери великого князя и на правах зятя действительно мог сидеть между Святополком и его дочерью – своей женой. Вдова императора Генриха IV, Евпраксия, в эти годы действительно вернулась на Русь к своему брату Владимиру Мономаху (ок. 1097 г.). Былинная характеристика легкомысленной и податливой Апраксы-королевишны вполне совпадает с данными немецких хроник, где Евпраксию называли «королевской блудницей»…

В летописи под 1097 годом говорится… что союзник Тугоркана Боняк, очевидно с целью гадания, начал выть в степи по-волчьи, «и волк ему и начаша волки выть мнози». Былина не забыла волков:

Да и едет Тугарин – ох да Змеевиць же

Впереди-то бужат да два серых волка.

Ни в одной былине с другим сюжетом сопровождающие волки не упоминаются. Комплекс хронологических примет (Владимир Мономах, Тугоркан, Евпраксия Всеволодовна, половецкий хан за княжеским столом, победа над «змеем», волки) позволяет надежно сближать былину о Тугарине с важными для Руси событиями 1090-х годов».

На месте покойного академика, читатель, я поостерегся бы (чтоб не сказать – постыдился) выступать с таким «толкованием», тем паче – дважды. Оно просто напрашивается на ту уничижительную критику, которой подверг ее Б.Н. Путилов. Очевидно, что все оно основано на первой фразе о том, что эту былину «давно связывают с победой… над Тугорканом». То есть поиск доказательств предпринимается как бы с заранее известным ответом. Отождествление и впрямь давнее – его не избежал даже Пропп. Очевидно также, что все оно держится на созвучии имен Тугарина и Тугоркана. Былинный Тугарин не князь и не «царь», как именуют в былинах предводителей степных врагов-татар. У него нет войска. Он не родич княгини, а ее «милый друг». Тугоркан, кстати, был тестем, а не зятем Святополка: «нашли Тугоркана мертвого и взял его Святополк, как тестя своего». Его, наконец, побеждает не князь, а богатырь. Так что, кроме созвучия, Тугарина и Тугоркана не объединяет ничего. А если вспомнить, что имя Тугарин было вплоть до XVI века включительно распространенным древнерусским именем, что в одном из вариантов сказки о Марье Маревне так зовут главного героя-царевича, а само имя яснее ясного выводится из древнерусского «Туга» – горе, печаль (так звали хорватскую княжну, отсюда же наше «тужить») – то последняя связь между Тугарином и Тугорканом рассыпается.

В случае с волками и вовсе можно ничего не комментировать – натяжка просто режет глаза, однако необходимо отметить, что спутники-волки, вопреки Рыбакову, ЕСТЬ у еще одного героя былин – у Сокольника.

Не лучше обстоит дело и с «Евпраксией»-Апраксой. Всякое ее значение для датировки этой былины устраняется тем, что она – жена (а не сестра!) Владимира в огромном большинстве былин Киевского цикла и ничем особенно не связана с этим конкретным сюжетом. «Королевишна» она потому, что дочь «Ляховецкого» («Политовского», «Поморянского») короля. О ее «легкомыслии» поговорим ниже, пока просто заметим, что и здесь ничего общего с «королевской блудницей» западных хроник. В былинах нет «Владимира Мономаха, Тугоркана, Евпраксии Всеволодовны, половецкого хана за княжеским столом».

Рыбаков не отрицал существование у русов докиевского эпоса и даже выявил предположительно его основные темы (войны антов – которых он считал предками русов – с «женоуправляемыми» сарматами, готами, гуннами-«хиновой»), но в былинах «узнавал» его остатки лишь в тех крайне редких случаях, когда даже его, довольно свободным, как вы, читатель, могли убедиться, методом, их не удавалось свести к летописным «прототипам».

Тем же путем, который историк и филолог Вадим Кожинов едко, но точно сравнил с поведением пьяницы, ищущего потерянный кошелек не там, где потерял, а там, где искать светлее, следовали, к сожалению, и большинство последователей Б.А. Рыбакова.

Однако не все. В статье «К вопросу о времени сложения былин» Р.С. Липец и М.Г. Рабинович вновь, независимо, по-видимому, от В.В. Чердынцева, сформулировали принципы датировки основ былинного эпоса: «Трудно предположить, что в былинах могли быть введены искусственно архаические термины. Поэтому, когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество для хронологического приурочения должно быть отдано более раннему термину». Ученые показали, что былины очень точно и даже «любовно» воспроизводят вооружение воина Древней Руси, и не просто воина, а конного латника, дружинника. Причем топор, основное оружие общинника-ополченца едва ли не с антских времен по 1812 год, в былинах как оружие даже не упоминается. Что, кстати, совпадает с выводами ученых, заключающих из упоминаний о применении топора в домонгольской Руси, что знать считала его оружием низким и применяла только против взбунтовавшихся смердов и зверей на охоте. Второе оружие, наиболее естественное для ополченца, охотничье копье-рогатина, упоминается лишь в руках «сыновьев-зятевьев» Соловья-разбойника, нападающих на Илью Муромца, а отнюдь не богатырей.

Наблюдение исследователей можно и расширить. Третье оружие ополченца, лук, упоминается в основном в связи с охотами и состязаниями. В бою его применяют Илья Муромец (до вступления в богатырскую дружину, против оборотня-Соловья) и Василий-Пьяница, человек отнюдь не богатырского круга.

Любопытно, что первым заметил это все тот же автор «Русских сказок», Василий Алексеевич Левшин: «Русские богатыри считали за стыд сражаться чем-либо, кроме ручного оружия, ибо убивать пращом или стрелою не вменяли в приличное человеку храброму». В былинах эта неприязнь распространена, кажется, на все виды метательного оружия, на само метание. Только враг-инородец, вроде Идолища, или негодяй, вроде Тугарина, способен метнуть нож в противника – причем богатырь, перехватив или отбив брошенный в него клинок, никогда не бросает его обратно в хозяина, но вызывает напавшего на поединок или расправляется с ним ударом. Русские богатыри бьют даже там, где естественней метнуть – Хотен Блудович ударом, а не броском копья расшибает конек крыши дома враждебных ему Чусовых. Стоящую на воротах дочь Соловья-разбойника, пытавшуюся убить Илью приворотным брусом или по-иному, богатырь убивает не броском, а ударом копья. Любопытно, что и летопись хранит представление дружинно-княжеской среды о сугубой подлости, неблагородстве броска: когда на Любечском съезде обсуждают подлость князя Давыда, заманившего в ловушку и ослепившего князя Василька Теребовльского, ему говорят «кинул ты нож в нас!». Как и в былинах, брошенный нож – знак вероломства и подлости.

Вкупе с подробными описаниями в эпосе дружинных погребений IX–XI веков, эти доводы служат не только датировке – «хронологическому приурочению», по громоздкому определению Липец – былин временем не ранее XI века. Столь глубокое знание дружинного быта былиной позволяет раз и навсегда похоронить теорию «крестьянского» происхождения эпоса как идеологический миф, созданный демократами и недалеко ушедшими от них славянофилами (кто не верит, тот может взглянуть в «Семирамиду» Хомякова, где тот, желая, видимо, похвалить славян, восхищенно описывает их… «плебейство» и «демократизм»). «Эта истинность и скрупулезность в воссоздании воинского быта свидетельствуют о сложении былинного эпоса в дружинной, а вовсе не крестьянской среде, где не могло быть такого детального и «интимного» знания всех реалий вооружения».

Датирующий аспект былинного оружия можно и углубить. В былинах «меч упоминается рядом с саблей». Но когда былинный герой карает смертью неверную невесту или жену («Иван Годинович», «Чурило и Катерина»), он обычно говорит – «женил я свою саблю вострою». Понятно. Женить естественней предмет мужского рода – то есть меч. Он, очевидно, и был в этих эпизодах изначально на месте сабли. Сабля же в эпосе такая же чужачка, как «ружья кремневые» в древнейшей былине про Волха или стрела, входящая в бок врага и выходящая из другого… пулей.

После обстоятельнейшего труда Р.С. Липец «Эпос и Древняя Русь» дружинное происхождение былин следует считать не теорией, а окончательно доказанным научным фактом, не считаться с которым можно, лишь закрыв глаза на действительность «из высоких идейных соображений». Что советское былиноведение, собственно, и сделало.

На этой стороне труда Липец мы останавливаться не станем – все уже сказано. Нам нужнее разработанная и углубленная методика поиска древнейших слоев в былинах. «Одним из средств хронологизации былин может быть изучение реалий в них, позволяющих установить нижнюю границу (горизонт), позже которой былины возникнуть не могли в том виде, в котором они дошли до нас… особенно важны в этом отношении почти не изменившиеся «общие места». В этом плане сделано немало, но все же крайне недостаточно; к тому же многое нуждается в коррективах». «Если какое-нибудь понятие, термин проникли в былины и притом удержались прочно, то это значит, что былины сложены не позднее того времени, когда бытовали обозначенный ими предмет или явление: лук, гридница, захоронение в срубе и т. п.». «Для хронологизации важны наиболее древние термины и понятия».

И в той же работе Р.С. Липец пишет, что «общественные отношения в былинах, да и обстановка в них кажутся более ранними, чем они были в молодом государстве Владимира Святославича». Соответственно делается вывод: «К концу X века уже существовала богатая эпическая традиция. Еще при Игоре и Ольге, а возможно, и в IX веке, эпические сказания заняли место в культурной жизни Руси».

И вот после этого исследовательница продолжает говорить о былинах как отражении эпохи Владимира Святославича и даже Владимира Мономаха. Осторожность ученого, переходящая в непоследовательность? Нежелание порывать с привычными схемами – пусть и осознавая их полную несостоятельность? Опасение реакции «научной общественности»? Последнее, кстати, немаловажно. Вспомним, как встретили работу Цапенко – после чего, кстати, киевский исследователь вообще исчез из научных публикаций.

Еще одной важнейшей работой советского периода в былиноведении была книга С.И. Дмитриевой «Географическое распространение русских былин». Тщательно изучив все данные о местах, где были записаны былины, обычаях местного населения и даже его антропологическом типе, Дмитриева пришла к выводу, что сохранившиеся былины связаны только с поселенцами, предки которых пришли из Новгородских земель. «Там, где преобладали низовские переселенцы из Ростово-Суздальской земли, былин нет, это позволяет сделать важный вывод, что в XIV–XV вв. (время усиления крестьянской колонизации) в Ростово-Суздальской земле былин не было». Так, на Терском берегу Кольского полуострова собиратели отметили странность: жители села Поной не знали ни одной былины, в то время как у их соседей былины записывали десятками. Загадка разрешилась просто: в Поное обитала «москва» – потомки выходцев из Ростово-Суздальского Поволжья. Даже века соседства с поморами, потомками новгородцев, не помогли выходцам из московских земель сродниться с былинным эпосом. Русские былины оказались эпосом Новгорода. В Сибири также былины записывали именно там, где жили переселенцы с новгородских краев.

Не все исследователи приняли открытие Дмитриевой – слишком привычны были представления об «общерусском эпосе». Указывали, что былины, мол, известны и донским казакам – не у поморов же их те переняли!

Но среди ущербных, выморочных донских «былин» – точнее, песен на былинные сюжеты – нет ни одной своей, донской, казачьей. Зато есть песня про… Садко! Ясное дело, что она попала на Дон именно из Новгорода, а стало быть, и остальные сюжеты могли прийти тем же путем. Благо по Волжскому пути русы-купцы с севера Восточной Европы ходили с незапамятных, до рюриковских еще времен. Ходили этим путем и ушкуйники – как быстро и легко эти удальцы находили общий язык с донскими казаками, прекрасно описано в былине «Василий Буслаев молиться ездил». Наконец, во времена Раскола многие старообрядцы с Русского Севера искали спасения от московских «антихристов» на вольном Дону. И напротив, старообрядцы с Дона бывали с паломничеством в северной «святыне древлего благочестия». Ходил в такое паломничество и казак Тимофей Разя со своим молодым еще сыном Стенькой. Донские храбрецы защищали от царского войска Соловецкий монастырь. Так что путей было множество.

Более того, казацкий историк, Е.П. Савельев рассказывает, что еще в начале ХХ века среди донских, кубанских, волжских и уральских казаков выделялись внешностью, речью и обычаями потомки новгородцев и хлыновцев, уходивших от московского ига. И одним из доказательств северного происхождения этой части казачества Савельев называет сохранение в ее среде песен на былинные сюжеты.

К слову сказать, на Дону встречаются культурные элементы не то что новгородского или хлыновского происхождения, но и такие, что роднят казаков с исчезнувшим миром славянской Балтики. Так, в XVII веке на Дону жил атаман Самбур. А последнего славянского правителя острова Рюген звали Самбором.

Другое возражение, выставляемое оппонентами Дмитриевой, сводится к тому, что существовали, мол, и «поволжские очаги эпической традиции». А вот в самом Новгороде и его окрестностях былин, мол, отчего-то не сохранилось.

Кажется, исследователи совсем позабыли о том разгроме Великого Новгорода, что последовал за завоеванием вольного города Москвою. Н.И. Костомаров недаром назвал это время «новгородской катастрофой» – «от Заволочья и до… немецкого рубежа и до литовской границы рассыпались ратные люди, жгли, убивали, полонили. В строгом смысле нельзя назвать этого войной – войска не встречали сопротивления: били безоружных, безответных, безропотных». После этой повальной резни по целому краю последовало насильственное переселение побежденных на московские земли: «…более тысячи семей купеческих и детей боярских выслали из Новгорода и поселили в Переяславле, Владимире, Юрьеве, Муроме, Ростове, Костроме и Нижнем Новгороде.

Через несколько дней московское войско погнало более семи тысяч семейств в Московщину, зимой, по морозу, не дав им собраться, не позволив ничего взять с собой; их дома, их недвижимое и движимое имущество – все сделалось достоянием великого князя.

Многие из сосланных умерли по дороге; оставшихся расселили по разным городам, по садам и селам Московской земли; детям боярским давали поместья на Низу, а вместо них в Новгородскую землю посылали для поселения москвичей. Так и вместо купцов, сосланных в Московщину, в Новгород отправили новых купцов из Московщины.

Этим не кончилась расправа. В 1484 г. великий князь… приказал похватать бояр и боярынь Великого Новгорода… некоторых, по подозрению, заточил в тюрьму, другим давал поместья в южных и приволжских краях…

В 1487 году по доносу Якова Захарьича, наместника, Иван вывел из Новгорода пятьдесят семей лучших гостей и перевел их во Владимир. В следующем году… Иван приказал выселить еще более семи тысяч житых людей в Москву и расселил их по разным городам и селам. Имения владычные и боярские были раздаваемы московским детям боярским. В следующем году Иван перевел всех остальных житых людей (хозяев) в Нижний Новгород, а многих из них приказал умертвить в Москве: они жаловались на наместников, а им поставили это в вину, выводя из того, что они хотели убить наместника.

Так добил московский государь Новгород и почти стер с лица земли отдельную северную народность. Большая часть народа по волостям была выгублена во время двух опустошительных походов. Весь город был выселен. Место изгнанных старожилов заняли новые поселенцы из Московской и Низовой земли. Владельцы земель, которые не погибли во время опустошения, были также почти все выселены; другие убежали в Литву. Остатки прежней народности в сельском классе смешались с новой, наплывшей к ним, московской: неудивительно после этого, что Новгород не так, как кажется, скоро примирился со своей судьбой и забыл о своей старине. Потомство вольных людей, расселенное в чужих землях, не имело корней для воспоминаний о старине, и должно было по необходимости распуститься в массе преобладающей московской народности; а потомство новосельцев в новгородской волости и в самом городе не имело ничего общего с прежней стариной…

От старины осталась только земля; но старую душу нельзя было вложить в чуждое ей новое тело».

К сказанному Костомаровым можно добавить показания Гербенштейна – о Новгороде: «Народ здесь был весьма образованный и честный, а теперь стал самый испорченный, заразившись, без сомнения, московскою порчею, которую принесли с собой приходящие сюда московиты». О Пскове: «Образованность и мягкие нравы псковитян заменились московскими нравами, которые почти во всем хуже. Ибо в своих купеческих сделках псковитяне показывали такую честность, простосердечие и простоту, что цена товару у них показывалась без запросу, и без всякого многословия ради обмана покупателя» (Цит. по: Плеханов Г.В. История русской общественной мысли. Книга первая. М. – Л.: Госиздат, 1925. С. 91). Дело, как мы видели, было не в «заражении московскою порчею» и не в том, как наивно полагал Плеханов, что «торжество восточных порядков обусловило… распространение восточных нравов» (там же), а просто в смене народа.

Костомаров исчерпывающе ответил тем, кто сомневается в открытии Дмитриевой. В Новгороде и его окрестностях, «волости», просто физически некому было хранить былины. Добавлю, что после чудовищного разгрома, не побоюсь этого слова – геноцида, описанного им, по Новгородчине прошелся еще мор, а лет сто спустя – опричнина. С другой стороны, «поволжские очаги былинной традиции» возникали именно там, куда московиты выселяли новгородцев. Да и называть места хождения былин в Поволжье «очагами» значит просто вводить читателя в заблуждение – поневоле представляется что-то, сопоставимое с Русским Севером, не затронутым нашествием московской азиатчины. На самом деле ни о каком сопоставлении речь идти не может – ни о количественном (разница в числе записей – не в один порядок), ни о качественном (в Поволжье исполняли полузабытые, искаженные, подчас без начала и конца остатки былин, а то и попросту пересказывали их, как могли). Если уж пользоваться тем же смысловым рядом, то в Поволжье в отличие от Севера не очаги, а скорее искры.

Наконец, и упоминания о Поповиче и Буслае в московской Никоновской летописи, «Элие Моровлине» у посетившего Литву Лясотты и Ильи Муравленина с Соловьем Будимировичем у литвина Филона Кмиты – все они появляются в XVI веке. После разгрома Новгорода, когда одних угоняли в Московские земли под конвоем (картины, словно списанные с времен раскулачивания и большевистского террора), а другие бежали в Литву.

Б.А. Рыбаков, охотно принявший открытие Дмитриевой, объяснял сохранение былин в новгородской среде летописным рассказом о гарнизонах из словен новгородских, вятичей, кривичей и чуди, посаженных в острожках по печенежской границе Руси на реках Днепровского Левобережья – Суле, Остре, Стугне и Десне. Эти крепости Борис Александрович отождествлял с былинной богатырской заставой. Но при том ученый не объяснил, во-первых, отчего былин нет или почти нет в землях вятичей, и в особенности кривичей и чуди. Во-вторых, нигде не сказано, что эти гарнизоны, помимо прочего, наверняка очень поредевшие в «беспрестанной» рати с печенегами, вернулись на родину – через всю Восточную Европу! И, наконец, в-третьих, версия Рыбакова никак не объясняет полного отсутствия былин в тех самых краях, где и разворачивались воспетые-де в них бои с печенегами и половцами. А ведь никак нельзя сказать, что у украинского фольклора короткая память – тут и песни о Перуне и Даждьбоге, и колядка о князе, ходившем походом на Царьград и не желавшем принимать в откуп золото (память о Святославе?), и предания о гибели Игоря Рюриковича в Древлянской земле, и о кровавом крещении Руси.

Много меньше внимания обратило на себя другое открытие Дмитриевой. В местах основного распространения былин она обнаружила сохранившееся до ХХ века деление на «высокие» и «низкие», «старшие» и «младшие» роды. Это деление, невольно заставляющее вспомнить «старую чадь» и «меньшую чадь» русских летописей, походило на сосуществование патрицианских и плебейских семей Древнего Рима. Старшими считались роды, первыми пришедшие в край. Невесты из этих родов считались самыми желанными, и происхождение могло легко перевесить и внешность невесты, и размеры приданого. Когда же девушки исполняли «круги» – обряд обхода села в престольный праздник посолонь, по часовой стрелке, с особыми, только в этот день исполняющимися песнями, – то первые места в веренице были закреплены за девушками из «старших родов». Разница в родительском состоянии что-то определяла лишь среди девушек из «младших» семей.

Так вот эта-то «родовая знать» и была в основном хранительницей былин. Вкупе с исследованиями Р.С. Липец и М.Г. Рабиновича открытая Дмитриевой связь между высоким происхождением и исполнением былин окончательно переводит аристократическое происхождение былин из разряда теорий в разряд научных фактов. Даже на Севере, даже в ХХ веке былины оставались достоянием знати. Исследовательница делает интересное предположение о связи «старших родов» с осевшей на землю «городской гридью» – Новгородской дружиной.

Еще одним выдающимся исследователем русских былин советского времени был Вадим Кожинов. Его серия статей «История Руси и русского слова», вышедшая в журнале «Наш современник», а затем несколько раз переизданная отдельной книгой, как бы подводит итог всему советскому периоду былиноведения. К сожалению, меткие наблюдения и верные мысли в этом труде переплелись с предрассудками автора, православного государственника-евразийца, – в причудливый узел. Открытие Дмитриевой он принял и даже углубил его, связав былины с первой, еще не Новгородской, а Ладожской колонизацией Русского Севера. Однако и это наблюдение сводится автором-государственником к очередной попытке доказать-таки «общегосударственное» значение былин. Сам Кожинов объясняет «сохранение» на Севере «общерусского» эпоса тем, что на «спокойном» Севере, вдали от бурной политической жизни XII–XVII веков память о прошлом не заслонялась-де новыми яркими впечатлениями. Создается впечатление, что книгу Дмитриевой Кожинов прочел плохо. Такое объяснение что-то давало бы в географическом плане, но ничего не объясняет в вопросе связи былин именно с новгородскими выходцами. В свое время, когда Всеволод Миллер обнаружил ограниченность былин Русским Севером, славянофил Гильфердинг попытался объяснить «сохранение» в этих краях былин некоей «глушью» – и Кожинов, по сути, повторяет его доводы. Но ведь Дмитриева дала ответ на доводы Гильфердинга. С одной стороны, отмечала исследовательница, жизнь Русского Севера вовсе не была такой уж глухой и бедной впечатлениями. Отсюда уходили бойцы на лед Чудского озера, под стяги Андрея и Александра Ярославичей. Здесь гуляли мародеры-наемники Делагарди в Смутное время Московского государства. Здесь гремели страшные бури Раскола. С другой стороны, места, и впрямь не затронутые ни политическими бурями, ни западной культурой – вроде Полесья, в которое еще в середине ХХ века этнографы ездили за прадревней, еще индоевропейской архаикой, – эпоса отчего-то «не сохранили».

Да, наконец, можно ли считать тихой, глухой и спокойной, бедной новыми впечатлениями жизнь российского казачества? Ермак и Разин, оживленное участие в Смуте и Азовское сидение, тот же Раскол, Кондратий Булавин и свирепое петровское «расказачивание», беспрестанные войны с кочевниками и набеги «за зипунами» в Закавказье и в Персию, участие в походах Суворова и Кутузова отчего-то не помешали казакам помнить былины.

А вот указание Кожинова на отношение сказителей к былине как к «божественному дару» и исполнение былин только в «святые дни» очень ценно. Как и сообщение о почти религиозной убежденности сказителей, что «проклят будет тот, кто позволит себе прибавить или убавить что-либо в содержании старин». Вспомним, что ведущая роль в обрядах «святых дней» принадлежала «старшим родам».

Кожинов приходит к выводу, что X–XI века были не началом былинного эпоса, а завершающим этапом его складывания. И если с его утверждением, что борьба с иудейским Хазарским каганатом была изначально основным содержанием былин, можно спорить, то отпечаток, наложенный на былины этой борьбою, несомненен. Чего стоит один образ чудовищного «богатыря Жидовина», сладить с которым под силу лишь Илье Муромцу. А вот о печальной недооценке дохристианского элемента в былинах – как и вообще в жизни средневековой Руси – остается лишь пожалеть. У Кожинова начало XI века – не время «борьбы за утверждение христианства», а «время очевидного расцвета христианства на Руси». Не говоря уже об окраинах, об упоминавшемся нами Муроме, лишь в XII веке обращенном в христианство равноапостольным князем Константином, о Галицкой земле, где до монгольских времен действовали огромные капища, о земле вятичей, где до тех же времен насыпали курганы над погребальными кострищами, – но во втором по величине и значению городе Руси, Господине Великом Новгороде, в конце того же XI века явился волхв, призывая идти против епископа и смущая народ чудесами – «и вси ему яша веру». Только пришлый, черниговский князь из полуполовцев Ольговичей со своей степной дружиной пошел под поднятый епископом крест, «а людии вси идоша за волхва». И если бы не коварство надышавшегося степнячьим духом князя, зарубившего на переговорах волхва, Новгород вполне мог повторить судьбу того же Мурома.

Конец ознакомительного фрагмента.