ГЛАВА 1
Казачонок Ефимка вприпрыжку несся домой. Босые пятки весело отстукивали по тропинке, которая, извиваясь по косогору, спускалась к воротам в крепостной стене.
Хорош был город Царицын, государева волжская крепость. Окруженный высокой стеной с сотней пушек, со всеми своими храмами и церквями, с богатыми купеческими да дворянскими дворами привольно раскинулся город на берегу великой реки.
Мальчик нес плетеную клетку, где сидел наконец-то пойманный для старшей сестры Дашеньки щегол. Ефим любил Дарью, и когда милый ее сердцу казак Григорий отправился в поход вместе с их батькой Харитоном Парфеновым, парнишка пообещал плачущей сестре поймать певчую птичку. Он посулил бы ей и луну с неба, лишь бы любимая сестра не кручинилась.
У ворот Ефим замедлил шаг, одернул рубаху и, приосанившись, степенно пошел по городу. По зиме казачонку минуло четырнадцать, и он изо всех сил старался казаться взрослым. В мечтах Ефим плыл на головном струге в дальний поход, возвращался с богатой добычей и щедро оделял голутвенных казаков, что смело пошли за ним, своим атаманом Ефимом Харитоновичем Парфеновым...
Задумавшись, хлопчик ничего не видел перед собой и, сворачивая на небольшую улочку, ведущую к родной хате, налетел на дородного казака, что понуро шел краем дороги.
– Дядько Павло! – вскричал Ефим, узнав своего крестного, – Как же это вы вернулись так скоро? А батька, должно, дома уже? А я вот птичку...
Осекшись, казачонок пытался поймать взгляд крестного, но тот старательно прятал глаза и лишь желваки ходили по скулам.
– Ты, Ефимушка, вот что... Ты домой теперь поспешай... Худо хлопчик, ой, худо... – и, отстранив крестника, дядько Павло почти побежал прочь.
С захолонувшим сердцем Ефим помчался домой. А на завалинке чужой хаты осталась забытая клетка с щебечущей птицей...
Хозяйство у Парфеновых было крепкое: добротный рубленый пятистенок, широкое подворье, по которому бродила сытая ухоженная животина, огород, полоть который матушка Евдокия Степановна бывало хворостиной загоняла непоседливого Ефимку.
Сам Харитон Парфенов хозяином был рачительным: то, что доставалось удачливому казаку в походах, не оседало в царицынских кабаках, а копилось и приумножалось. Давно уж было сготовлено приданное старшей Дарье, коей минуло девятнадцать зим, и по осени ждала она сватов.
Да и супружницей не обидел Бог Харитона: сирота Евдоха, что во все глаза глядела на вернувшегося двадцать пять лет назад из первого похода молодого статного казака, стала ему опорой и поддержкой на многие лета.
Крепкой рукой вела Евдокия Степановна хозяйство во время мужниных долгих отлучек, не давала спуску ни нерадивым работникам, ни собственным детям. Проказливому Ефимке частенько приходилось скидывать порты и долго поминать тяжелую матушкину руку.
Всякое бабье уменье знавала Евдокия: и грибов насолить на зиму, и рубаху мужу сладить, и с торговым гостем беседу вела так, что тому сразу было ясно – с этой бабы лишнюю полушку не выжмешь!
Соседки уважали Харитонову женку: приветлива, богобоязненна, ни в помощи, ни в добром слове никому не откажет, себя строго блюла и деток растила справных.
Да и Даша Парфенова, старшая дочь Харитона и Евдокии, считалась завидной невестой: девка из себя была видная, статная, нраву кроткого и не голь перекатная – поговаривали, что отец ее изрядно золотишка за дочерью даст. Сам стрелецкий сотник Никифор Васильев, не последний человек в Царицыне, заглядывался на пригожую сероокую Дашеньку. Смущала девица сердце немолодого стрельца, не раз побывавшего в бою за царя и отечество, робел и терялся седой вояка, но мыслей о ней не оставлял.
А сама Дарья чуралась сотника, страшил девушку страстный его взгляд и шрам, уродовавший и без того угрюмое лицо Никифора. Девичье сердечко давно полонил бесшабашный удалец Григорий, с кем росли в соседях, бегали взапуски, прыгали через костер на Ивана Купалу и катались на санях на Святки.
Гадала на него под Крещенье девица, вышел он ей суженым, а сам Григорий не мнил своей жизни без Дашуты, как называл он свою милую. Часто заполночь оканчивались их встречи, и до рассвета не смыкала глаз Даша, мечтая о милом, а на закате следующего дня вновь норовила улизнуть из дому, не страшась матушки, что нещадно таскала ее за косу и запирала в чулан, приговаривая: «Не гуляла бы ты коровища, а то рано отелишься!»
Но сероокая красавица Дарья с пушистой косой цвета спелой пшеницы не горилась из-за матушкиного недовольства, а лишь напевала тихонько, сидя в чулане. Коли поселилась любовь в девичьем сердечке, то разве саму девицу удержишь!
Мать знала, что Григорий не станет чинить Даше греха, и дочь не позволит содеять с собой худого, но сама сирота, Евдокия строго блюла честь мужнина рода. «Скорей бы уж обженились, ироды, – думала женщина, сидя с веретеном, – глядишь, я еще с внуками потетешкаюсь, покуда не старая».
По осени обещал Григорий заслать сватов, а к Покрову должны были сладить свадьбу. Харитон, усмехаясь в седой ус, давно дал свое благословление молодому казаку: давняя дружба соединяла две казачьих семьи. Но гордость не позволяла Григорию свататься, не принеся семье невесты добытых своей рукой подарков и не обретя воинской казачьей славы.
Потому-то, как только Волга-матушка сбросила ледяные оковы, отправился горячий казак в поход за зипунами. Ушел с ним и Харитон Парфенов, чтобы растрясти старые кости и посмотреть, каков из себя герой будет Григорий.
Ждали казаков к середине лета; сидя вечерами рядом с матушкой за рукодельем, Даша напевала негромко печальные песни и вышивала себе свадебный наряд, а Григорию готовила к возвращению узорчатый кушак в подарок.
Прошло только три недели, как проводили казацкие струги, никто не чаял скорого возвращения, не предвещало беду ласковое весеннее солнышко, и Волга была спокойна.
Даже обычно вещее бабье сердце молчало у Евдокии, не пророчило лихой беды. А беда-то уж у ворот стояла.
Когда босоногие соседские хлопчики с криком: «Тетка Евдокия, тетка Евдокия, вашего дядьку Харитона казаки несут!» – ворвались в ворота Парфеновского подворья, ни Дарья, ни ее мать не могли ничего понять. Бросив полоть огород, женщины устремились к пацанятам:
– Кого несут, куда несут? Да не гомоните вы всем скопом, путем сказывайте!
– Ну наши ж казаки возвернулись, вашего дядьку Харитона домой несут, ранетый он дюже! – протараторил самый бойкий парнишка.
Сердце захолонуло у Евдокии, она – ни жива ни мертва – сжала руки на груди и расширенными от ужаса глазами смотрела на ворота. Туда медленно входили мужики, неся на дерюжных носилках ее мужа.
Выглядел Харитон страшно: голова обмотана заскорузлой от крови тряпкой, окладистая, некогда ухоженная борода, свалялась в колтун, изодранное платье заляпано грязно-бурыми пятнами, а правой руки не было по локоть...
Евдокия закусила губу, стараясь подавить готовый вырваться скорбный бабий вой, и чужим, каким-то мертвым голосом сказала:
– В избу несите его, мужики, в горницу, под иконы.
Бледная, как полотно, Дарья не могла сдвинуться с места. Ее словно засасывало в ледяной омут, – мысли метались между израненным отцом и Григорием: почему он не здесь, почему не несет ее отца вместе с другими казаками?
Меж тем мужики устроили Харитона в горнице и, понурив головы, медленно потянулись к выходу.
– Что ж содеялось-то, казаченьки? Чем вы Бога прогневили? – вослед им тихонько обронила Евдокия, присевшая подле мужа.
– Про то тебе Павло поведает, кум твой. А ты б за батюшкой послала, плох Харитон-то... – не поднимая глаз на несчастную бабу, проговорил один из казаков.
– Ты пошто мужика моего раньше времени хоронишь, ирод! – вскинулась Евдокия, – Я его на ноги поставлю, он еще тебя переживет!
Говорила, а сама, глядя на запавшее лицо Харитона, уже знала, что близка, близка смертная разлука. Только глупое бабье сердце не хотело верить, никак не хотело и ныло, ныло мучительно и страшно...
... Собрав в кулак все силы, Евдокия захлопотала над бесчувственным супругом. Кликнула дочь:
– Дашка, что стоишь, аки столб, – быстро за лекарем! да встретишь этого охламона Ефимку – чтоб шементом дома был!
Так несчастная женщина пыталась справиться с обрушившимся на нее горем, чтоб не дать ему взять полную силу над собой. Она понимала, что сейчас не время рыдать, нужно делать все, чтобы спасти кормильца и хозяина.
Даша очнулась от матушкиного окрика и опрометью кинулась к казарме стрельцов, где жил лекарь Акинфей Давыдов.
Влетев на казарменный двор, девушка растерялась: она не знала, к кому ей обратиться, чтоб скорее найти лекаря. Мысли ее путались, губы дрожали, она готова была вот-вот расплакаться.
Сотник Никифор уже знал о горе, постигшем казачьи семьи, и, увидев растеряно озиравшуюся испуганную Дашу, поспешил к ней.
– Что тебе здесь надобно, Дашенька? – как можно мягче спросил Никифор.
– Лллекаря... Ббатюшка ранен... – запинаясь, выдавила девушка. – А где его найти, не знаю... – и Даша залилась слезами.
– Ну-ну, полно, девонька! Сейчас покличем Акинфея, он враз твоего батю выправит. Не могет быть, чтоб такой казак, как Харитон Парфенов, не поднялся! Ты, ежели что, завсегда обращайся, я тебе всяко помогу, только кликни, ласточка...
Даша испуганно вскинула глаза на стрельца – в его глубоко посаженных глазах снова разгорался огонь, а голос становился хриплым.
– Не надо, Никифор Игнатьич, вы лекаря покличьте... батюшка... – и девушка снова заплакала.
Сотник опомнился и немедля послал проходившего мимо холопа за Акинфеем. Лекарь вскорости появился и, получив наказ справить свою работу со всем старанием, поклонился сотнику и спешно ушел, велев Дарье указывать дорогу.
Никифор смотрел вслед уходящей девушке и думал, что все бы отдал, и самую жизнь свою, только бы не туманили слезы ясные Дарьюшкины очи...
...Когда лекарь вошел в горницу Парфеновской хаты, Евдокия уже успела снять с мужа лохмотья, обмыть его и укрыть чистым рядном. Никто не знает, как далось это несчастной бабе: срезая с Харитона остатки одежды и смывая засохшую грязь и кровь, женщина с ужасом обнаруживала, насколько тяжелы его раны. Отрубленная рука была пустяком по сравнению со всем остальным: у Харитона была пробита из пищали грудь, а тело покрыто запекшимися следами от сабельных ударов.
Акинфей потребовал у баб горячей воды и велел им на время выйти, дабы своими причитаниями не мешали...
Мать с дочерью целый час простояли под дверью, не проронив ни слова, ожидая приговора своему кормильцу. Когда лекарь вышел, две пары молящих женских глаз с надеждой вскинулись на него.
– Ну что, бабоньки, я, что мог, сделал. Оставляю вам настой целебный, поите Харитона всякий раз и молитесь, теперь надежда токмо на Господа Бога осталась, – с этими словами Акинфей, поклонившись в правый угол, вышел.
– Матушка, как же мы теперь-то, а? – дрожащим голосом спросила Даша.
– Молись, доченька, молись! Авось, не оставит нас Господь своей милостью, поправится отец, подымится на ноги. А что без руки, так ничего, лишь бы живой, лишь бы живой, живой... – и Евдокия залилась беззвучными горькими слезами. Потом, тяжело вздохнула, отерла лицо концом платка и твердо обратилась к дочери:
– Ты вот что, девка, слезы утри, не время нам с тобой плакать-то. Ты ступай, ступай, делом займись! Дела, они ждать не станут, да и легче так-то за делом... Я с отцом пока побуду... И где ж Ефимку-то окаянные носят, до свету со двора сбег, а по сию пору глаз не кажет, голодный ведь, ирод, обед уж на дворе! – и, продолжая бессвязно ворчать, женщина скрылась в горнице.
Дарья ополоснула лицо холодной водой, отерлась вышитым рушником и поспешила на подворье. Она занялась привычными хлопотами, но все валилось у нее из рук – сердечко ныло и рвалось: как же Григорий, почему нет его... Только стыд перед матерью удерживал ее от того, чтобы не броситься на соседское подворье с расспросами.
... В ворота заглянул крестный Ефима дядько Павло, который вместе с Харитоном, Григорием и другими казаками уходил в этот несчастливый поход. Опустив голову и не глядя на Дашу, он спросил:
– Где мать-то, девка? Ты покличь ее...
– В избу идите, дядько Павло, там она, в горнице с батькой сидит.
– Ты покличь ее, – упрямо повторил смурной казак. Дарья сбегала в дом, и на пороге появилась суровая Евдокия.
– Что, Павло, стоишь? Заходи, сказывай. Казаки гуторили, что ты мне все про Харитона моего обскажешь, так не томи душеньку-то!
Казак, понурившись, вошел в избу, сел на лавку, помолчал, собираясь с духом, и начал свой рассказ.
... Казацкие струги шибко бежали по течению Волги, а сами казаки бестревожно веселились: над великой рекой разносилась удалая разбойная песнь. Перешучивались голутвенные, в предвкушении щедрой поживы, опытный головщик Павло, усмехаясь, покручивал сивый ус, нимало не думая об опасности.
Одного не предусмотрел бывалый казак, что беду не ждешь, не кличешь, она сама является. Когда струги вышли на просторы Каспия, внезапно налетели на них пиратские галеры персов.
Раздался грохот пушек, воздух наполнился пороховым дымом и тучей стрел. Затем суда сблизились, и в ход пошли абордажные крючья и сабли. Басурманы дрались, как окаянные, на каждого казака приходилось не менее трех недругов. Павло и Харитон рубились, прикрывая спину друг друга. Вдруг Павло услышал страшный крик друга и увидев, что тому отрубили правую руку, с бешеной яростью стал теснить наседавших персов.
Казаков спасло лишь то, что загорелись оставленные пиратами в пылу боя галеры, и персам пришлось отступить. Пожар был делом рук Григория, который сумел перебраться на неприятельское судно и поджечь сначала его, а потом горящими стрелами зажег остальные галеры.
Сам Григорий не успел вернуться к своим: Павло видел, как рубили его саблями проклятые персы...
... Страшно закричала Дашенька и лишилась чувств, когда поняла, что не видать ей более Григория, не касаться льняных кудрей и широких плеч милого казачонка. Не обнимут ее его сильные руки, и жарким губам любимого уж не суждено вызвать краску на ее девичьих щеках...
Евдокия захлопотала подле дочери, а дядька Павло, закусив ус, отер шапкой набежавшую слезу и выскочил из избы вон. Тогда-то и столкнулся он с ничего не подозревающим Ефимом, когда шел заливать горюшко в кабак. Не было сил у старого казака пересказывать страшную историю своему крестнику, не смог он более совладать с собой...
... Ефимка влетел в избу и застал там горько рыдавшую в коленях у мамки старшую сестру. По лицу Евдокии тихо струились слезы, а рука нежно гладила простоволосую голову Даши.
– Тихо, тихо, доченька, горе наше горькое, доля наша бабья тяжкая... – утешающе приговаривала мать.
Беспомощным взглядом смотрел Ефимка на горюющих женщин, и невысказанные вопросы комом стояли у него в горле.
Наконец мать увидала сына и протянула к нему руки:
– Ефимушка, сынок, батька-то наш, пораненный весь, а Григорий и на вовсе загинул...
Более несчастная женщина не смогла ничего сказать, долго сдерживаемые слезы душили ее. Ефим подошел к матери и обнял ее.
– Матушка, где батя, что с ним? – наконец смог вымолвить он.
– В горнице лежит под образами. Лекарь был, молиться велел: больно плох батька, в себя не приходит... – ответила, справившись с собой, Евдокия.
До сознания хлопчика после слов матери начало доходить, что в их семью действительно нагрянула страшная беда. С помертвелым лицом он вошел в горницу, где лежал Харитон, и медленно приблизился к отцовскому скорбному ложу.
Видимо, бате после лекарских стараний стало полегче: жар спал, и израненный казак спал. Его сон нельзя было назвать спокойным, несчастный стонал и метался, но все-таки это был сон, а не черный провал беспамятства.
Когда Ефим увидел, что у отца по локоть отрублена правая рука, какая-то тупая заноза зацепила его прямо в сердце, да так там и осталась. Парнишка не придал значения этому происшествию, так как вид измученного отца доставлял ему настоящую муку. Но неспроста эта заноза случилась с Ефимом, неспроста...
... Много позже, когда ночь вступила в свои права и измученные горем домочадцы прикорнули кто где подле лавки, на которой лежал их кормилец, Харитон проснулся. В изголовье у образа Богоматери теплилась свеча, и в ее неверном свете он разглядел, что находится в родной избе. Казак попытался встать, но острая боль и отсутствие руки не дали ему этого сделать. С громким стоном, разбудившим семью, он рухнул обратно на лавку.
Сквозь туман, застилавший разум, Харитон вспомнил все, что произошло с ним в этом треклятом походе...
Евдокия, Дарья и Ефим собрались возле батьки. Он обвел своих близких мутным взором и, превозмогая себя, заговорил:
– Ну что, вот и конец мне пришел... Не прекословьте, – остановил Харитон готовых заговорить домашних. – Сил у меня мало, чую – близится мой смертный час, успеть надобно... не думал я, что так скоро... редко говорил с вами о чем потребно... да теперь что сетовать... Евдокия, ты была мне верною женою, прости, ежели что не так... Дашутка, и ты прости, не уберег я Григория-то, сложил казаченька свою буйну голову, всех от лютой смерти избавил, а сам... – казак устало прикрыл глаза, но, переведя дух, продолжил:
– Более всех ты меня прости, Ефимушка, сынок... не чуял я скорой гибели, дожить собирался, как ты в возраст войдешь и в полное разумение... а теперь поздно уже... остаешься за старшего, сестру с матерью сбереги, не дай им пропасть... ты ступай поближе, тяжко мне...
Ефим встал на колени подле отцовской лавки и приблизил лицо к самым его губам. Харитон горячо зашептал:
– Руку отрубили, вороги... кольцо помнишь? Простенькое, барыша на грош, а ты найди его Ефимушка, найди... сила в нем немалая, талисман оно нашего роду исконный, удачу приносящий, в бою оберегающий... Знал бы, что так обернется, тебе перед походом отдал бы, а теперь... найди его, сынок, обещай батьке... – и отец из последних сил ухватился здоровой рукой за сына и вперил ему в лицо мутный горячечный взор.
– Наше оно, от деда твово завещанное... Найди, обещаешь!? – как безумный, выкрикнул Харитон.
– Обещаю батька, вот те Крест Святой, обещаю! – Ефим перекрестился, прямо и твердо глядя батьке в лицо.
– Смотри, в смертный час клятву даешь Божьим именем, – прошептал напоследок Харитон и обессилено затих.
... Три дня еще прожил после достопамятной ночи старый казак; он так и не пришел более в сознание, все метался в тяжелом бреду, все звал сына и поминал перстень, прося найти...
На рассвете четвертого дня Харитона не стало. Царицынский поп отслужил заупокойную службу, казака схоронили на кладбище за городской стеной, отплакали соседские бабы, и жизнь в городе стала входить в обычное русло.
Но семья Парфеновых испытала еще не одно потрясение, помимо утраты хозяина и кормильца. В одну ночь поседела и постарела Евдокия. Крепкая и еще не старая, она ссутулилась и утратила весь природный задор. Не слышно стало ее зычного голоса, и частенько она замирала на полпути, словно напрочь забывала, куда и зачем шла.
Дарьюшка разучилась смеяться, будто и не умела этого вовсе. После двойной потери потух взгляд ее серых глаз и поселилась в них стылая тоска. Девушка ходила, опустив голову, и лишь кивала в ответ на приветствия соседей.
А с Ефимом и вовсе содеялось страшное. В ночь после батькиных похорон привиделся ему странный сон: будто отрубленная отцовская рука с перстнем на безымянном пальце манит его за собой, а камень в перстне разгорается дьявольским светом и лукаво подмигивает... И чудился ему зов, которому противостоять не было никакой мочи, затягивало парнишку в темную, багрово полыхающую бездну...
Ефимка проснулся в холодном поту, испил ледяной водицы, но уснуть более не смог до рассвета: стоило ему смежить веки, как вставало перед ним страшное видение и манило за собой, и тянуло...
На Троицу Ефим сходил со всей семьей в церкву, отстоял заутреню, исповедался в своих невеликих отроческих грехах, получил причастие и очень надеялся, что богомерзкое наваждение оставит его теперь. Но его чаяньям не суждено было сбыться: каждое полнолуние тягостный сон возвращался и мучил мальчика...
Эх, кабы знал заранее покойный Харитон, как изменит сынову жизнь клятва, что дал он батьке, лежащему на смертном одре, то не стал бы и говорить он сыну об окаянном перстне! Но сделанного было уж не воротить, а сам Ефимка упрям был преизрядно.