Часть первая
1
Притворщица
Меня любили. Если бы любовь могла предотвращать боль, я бы никогда не страдала. Мой кожаный детский альбом с красиво выведенным именем ГЛЕННОН на первой странице открывается длинным стихотворением, написанным моим отцом. В альбоме собрано множество фотографий моей очаровательной матери, держащей меня за крохотную розовую ручку с браслетиком. После моего рождения отец написал такие стихи:
Это не было
Плачем
Тот первый крик.
Это были фанфары,
Провозглашающие чудо,
Которое никогда
Не может
Повториться.
Не было шелковых простыней,
Не было служанок,
Не было посланцев с драгоценностями,
Не было труб и торжественных объявлений.
Ничего не было!
Разве никто не знает,
Что случилось?!
Родилась принцесса!
Меня любили. Точно так же любили и мою дочь. И все же, когда ей было девять лет, она присела на краешек моей постели, посмотрела на меня своими карими глазами и сказала:
– Я большая, мама. Я больше других девочек. Почему я такая? Я снова хочу быть маленькой…
Слова давались ей с трудом. Ей явно не хотелось говорить со мной об этом. Она стыдилась своей тайны. Я смотрела на ее щечки с дорожками слез, косички, блеск на губах и грязь на руках – она только что лазила на баньян в нашем дворе. Я пыталась найти достойный ответ, но мне ничего не приходило на ум. Все, что я знала о теле, женственности, силе и боли, тускнело, когда моя девочка произносила это слово – «большая». Для нее это было проклятием, неисправимым состоянием, тайной, отдаляющей ее от грации и красоты. Это скрывалось где-то внутри и угрожало ее отношениям с окружающим миром.
Дочка не спрашивала, как справиться со своими размерами. Она хотела знать, как ей, такой, какова она есть, жить в этом конкретном мире? Как ей стать маленькой – такой, какой хочет видеть ее мир? А если она продолжит расти, то найдется ли кто-то, кто полюбит ее? Я смотрела на дочь и не могла сказать: «Но ты совсем не большая, дорогая». Она не большая, но и я тоже. Я никогда не была большой, ни единого дня. Это неважно. Мы с дочерью думаем об этом. Мы знаем, чего хочет от нас мир. Мы знаем, нам нужно решить: оставаться ли нам маленькими, тихими и простыми или расти большими, шумными и сложными, какими мы и должны быть. Каждая девочка должна понять, останется ли она самой собой или подчинится желаниям мира. Будет ли стремиться к обожанию или станет сражаться за любовь.
Сидящая на постели страдающая девочка с косичками была мной – той малышкой, какой я была когда-то, женщиной, которой я являюсь сейчас. Я до сих пор пытаюсь ответить на важные вопросы. Как мне быть свободной и оставаться любимой? Должна ли я быть истинной леди или человеком в полном смысле этого слова? Могу ли я раскрываться и развиваться или должна остановиться и быть такой, какой хочет меня видеть мир?
Мне четыре года. Мой отец – тренер нашей школьной футбольной команды. В день игры мама надевает на меня пушистое пальтишко, шапочку и перчатки. Она встает передо мной на колени и любуется своей работой. Она счастлива. Она обхватывает мое личико ладонями, поворачивает меня к себе и целует в нос. Вместе мы натягиваем на мою младшую сестренку Аманду теплый комбинезон. Аманда – наша радость, мы с мамой целыми днями одеваем и переодеваем ее. Одев ее, мы наклоняемся и целуем ее в щечки, а она брыкается и смеется – ручки ее растопырены в разные стороны, и она напоминает морскую звезду.
Мы загружаемся в машину и направляемся к школе. Затем идем к стадиону, слушая, как осенние листья хрустят под нашими ногами. Поднимаемся по засыпанной попкорном лестнице. Я слышу громкую музыку оркестра, чувствую запах хот-догов. В ушах гремит рев болельщиков. На стадионе царит полный хаос, но моя ручка в перчатке надежно зажата в маминой руке. Она уверенно ведет меня вперед. Мы подходим к входу. Билетерши улыбаются, прижимают руки к груди и говорят:
– До чего же вы трое хорошенькие!
Они пропускают нас внутрь: мы – девочки тренера, и платить за вход нам не надо. Мы с мамой улыбаемся билетершам, благодарим их и присоединяемся к восторженной толпе, освещенной яркими прожекторами стадиона. Увидев нас, школьники и родители расступаются, уступая дорогу. Тихое почтение – так мир реагирует на красоту моей матери. Увидев ее, люди замирают в ожидании и надежде, что ее взгляд остановится на них. И это происходит всегда. Мама всегда находит время для людей. Посторонние обращают на нее внимание, и она отвечает им тем же. Она – королева, которая правит миром с теплотой и добротой. Я наблюдаю и учусь у мамы. Каждый день ей говорят: «У вас такой очаровательный ребенок!» И мне нужно знать, что делать, потому что красота – это ответственность. Я понимаю, что люди многого ожидают от меня.
Судя по детским фотографиям, я была очень красивым ребенком: золотисто-русые локоны до талии, фарфоровая кожа, широкая улыбка и яркие карие глаза. Когда мной восхищаются, я всегда отвечаю на внимание. Я понимаю, что красота – это разновидность доброты. Нужно уметь отдавать, и я пытаюсь быть щедрой. Чтобы поддержать баланс, родители часто напоминают мне, что я умна. Я научилась читать в четыре года. Я разговариваю, как взрослая. Но я очень скоро понимаю, что быть умной гораздо сложнее, чем красивой. Люди подходят ко мне и гладят по волосам, но когда я уверенно и четко заговариваю с ними, их глаза расширяются, и они отступают. Их привлекает моя улыбка, но моя откровенность отпугивает. Они быстро берут себя в руки и начинают смеяться, но дело уже сделано. Я почувствовала это. Они хотели восхищаться мной, а я осложнила им задачу, включив себя в этот опыт общения. Я начинаю понимать, что красота согревает людей, а ум – охлаждает. Я понимаю, что быть любимой за красоту – сложная ситуация для девочки. Спустя годы, когда я стала менее красивой, когда уже не было царственных локонов, которые так приятно трепать, и идеальной кожи, которой можно восхищаться, когда я перестала быть маленькой, простой и драгоценной, мне пришлось задуматься, достойна ли я любви и могу ли предложить ее кому-то. Утрата красоты воспринимается как изгнание из рая. Я почувствовала себя бесполезной. Мне казалось, что я не выполнила свою часть сделки, и весь мир разочарован во мне. Чем я могу согреть людей, если лишилась своей красоты?
Но пока что мы трое абсолютно идеальны. Мы устраиваемся на трибунах и радостно поддерживаем нашу команду. Когда игра заканчивается, я выбегаю на поле, потому что папа ищет меня – он всегда меня ищет. Я бегу мимо игроков к нему, и он поднимает меня высоко над головой. Команда расступается, чтобы мы могли покружиться. Мы кружимся, пока прожекторы и лица зрителей на трибунах не сливаются в единое целое. Весь мир расплывается. Отчетливо я вижу только лицо отца. Он опускает меня. Я вижу, что к нам пробираются мама и сестра. Мама сияет. Вся ее красота – только для отца. Она ярче и сильнее всех прожекторов, вместе взятых. Папа обнимает ее обеими руками, а потом подхватывает нашу маленькую Аманду и целует ее в щечки. Мы четверо оказываемся на острове. Такое повторяется после каждой игры – и неважно, выиграли мы или проиграли. Победа нашего отца – это мы. Мы поворачиваемся и начинаем пробираться через толпу. Теперь это не остров, а парад. Люди улыбаются, увидев, как мы четверо держимся за руки. Нам машут со всех сторон. Над стадионом гремит гимн школы. Мы возвращаемся в машину и едем домой.
Мне десять лет. Я пытаюсь вжаться в угол замшевого дивана в бабушкиной гостиной. Мои двоюродные сестры гоняются друг за другом по всему дому с громкими криками и воплями – настоящий торнадо. Сейчас лето, и дети по большей части, в купальниках, словно так и должно быть. Девочки легкие и стройные, они держатся стайкой и движутся словно маленькие рыбки. Они играют вместе, но игра предполагает отказ от самосознания, а единство требует чувства принадлежности. У меня нет ни того ни другого, и я не могу к ним присоединиться. Я – не рыбка. Я крупная, одинокая и отдельная ото всех, как кит. Вот почему я вжимаюсь в спинку дивана и наблюдаю.
Я сжимаю опустевшую миску из-под картофельных чипсов и слизываю соль с пальцев. Мимо проходит тетя. Она видит меня, смотрит на моих сестер и говорит:
– Почему бы тебе тоже не поиграть, Гленнон?
Она заметила, что я не принадлежу к общему кругу. Мне стыдно.
– Я просто смотрю, – отвечаю я.
Тетя улыбается и с теплотой и удивлением произносит:
– Мне нравятся твои тени для век.
Я касаюсь рукой лица – я совсем забыла, что утром двоюродная сестра Карен накрасила мне глаза фиолетовыми тенями. По дороге из нашего дома в Вирджинии к тете в Огайо я была полна радостного предвкушения. В этом году я стану другой девочкой. За это время Карен изменит меня, сделает похожей на себя. Я буду так же пахнуть и буду такой же стройной, как она. Она снова сделает меня красивой. Тем утром я сидела на полу спальни Карен в окружении щипцов для завивки и коробок с косметикой, ожидая волшебного превращения. Закончив, Карен протянула мне зеркало. Я попыталась улыбнуться, но сердце мое упало. Мои веки были измазаны чем-то фиолетовым, а щеки – розовым. Вот почему тетя удивилась, а не впечатлилась моей красотой. Я улыбаюсь и говорю:
– Я как раз собиралась их смыть.
Я слезаю с дивана и направляюсь в ванную.
Я поднимаюсь по лестнице и закрываю за собой дверь. Мне хочется принять ванну. Это мое убежище. Включаю воду, и голоса в доме становятся тише. Когда ванна наполняется, снимаю одежду, залезаю и расслабляюсь. Закрываю глаза и погружаюсь в воду с головой. Потом открываю глаза и рассматриваю свой подводный мир – такой тихий, далекий от всего, безопасный. Волосы плывут по воде над моими плечами. Я протягиваю руку и касаюсь их. Вода постепенно остывает, я открываю сток и смотрю, как обнажается мое тело. Вот, опять… Я не могу это остановить. Я становлюсь все тяжелее и тяжелее. Сила тяжести нарастает на глазах и прижимает меня к белоснежной ванне. Меня буквально притягивает к центру Земли. Воды осталось несколько дюймов. Я вижу свои широкие, крупные бедра и думаю: «А есть ли в мире другие такие же большие девочки? Чувствует ли кто-нибудь еще себя таким же тяжелым?» В конце концов я остаюсь в пустой ванне – обнаженная, выставленная напоказ, несчастная. Я поднимаюсь, вытираюсь, одеваюсь и спускаюсь вниз. На кухне я останавливаюсь, чтобы насыпать себе еще чипсов, а потом направляюсь к дивану.
Телевизор включен. Показывают фильм о женщине лет на тридцать меня старше. Она целует своих детей на ночь, забирается в постель к мужу и лежит с открытыми глазами, пока он не заснет. Тогда она поднимается, тихо выходит из спальни и направляется на кухню. Останавливается у стола и берет журнал. Камера крупным планом показывает фотографию худой блондинки на обложке. Женщина откладывает журнал и подходит к холодильнику. Она достает коробку с мороженым, берет большую ложку и начинает есть, жадно, порцию за порцией, словно давно голодала. Я никогда не видела, чтобы кто-то ел подобным образом. Эта женщина ест так, как хотела бы есть я сама – как животное. Постепенно безумие на ее лице сменяется безразличием и отстраненностью. Она продолжает есть, но теперь механически, как робот. Я смотрю на нее и со стыдом и радостью думаю: «Она такая же, как я. Она тоже отверженная». Женщина доедает мороженое, заворачивает картонку в пакет и прячет на дне мусорного бака. Потом идет в ванную, запирает дверь, наклоняется над унитазом и вызывает у себя рвоту. Женщина садится на пол и явно испытывает облегчение. Я поражена. Мне приходит в голову мысль: «Вот чего мне не хватает: облегчения. Вот как можно все исправить. Вот как можно не быть отверженной».
Пару месяцев я объедаюсь, а потом вызываю у себя рвоту по несколько раз в день. Каждый раз, почувствовав свою отверженность и недостойность, ощутив тоску и печаль, я избавляюсь от них с помощью еды. И тогда печаль сменяется сытостью, столь же непереносимой. И я избавляюсь от всего съеденного. Ощущение вторичной пустоты приятнее, потому что это вымученная пустота. Я слишком устала, слишком разбита и слаба, чтобы что-то чувствовать. Я не чувствую ничего, только легкость – легкость в голове, легкость в теле. Булимия становится моим прибежищем, куда я возвращаюсь вновь и вновь, чтобы побыть в одиночестве, ничего не чувствовать и чувствовать сразу все. Здесь я в безопасности. Булимия – это созданный мной мир, потому что я не умею жить в мире реальном. Булимия – это моя безопасная гавань, моя смертельная ловушка. Здесь никому, кроме меня самой, не удастся причинить мне боль. Я далеко от всех – и мне хорошо. Я могу испытывать любой голод, и здесь я могу быть такой худой, какой захочу.
За булимию приходится платить. Пока я не выбрала для себя булимию, мы с сестрой жили одной жизнью. У нас не было ничего своего – мы делили даже одеяло, и это давало нам ощущение безопасности. Я ложилась в постель, заворачивалась в свой угол, потом бросала край одеяла сестре, и она заворачивалась в свой. Однажды край сестры упал на пол, и я забрала его себе. Аманда больше не просила об этом. Ей больше не нужно было наше одеяло. Она была более бесстрашной, чем я.
У Аманды длинные ноги, и она легко, красиво и уверенно движется по жизни. Я не такая, поэтому придумала для себя мир с булимией – и живу в нем. Если создать картину моего жизненного пути, вы увидите наши с сестрой следы, идущие рядом. Но в один день я уселась на песок и отказалась идти дальше. По следам Аманды можно прочитать, что она годами стояла рядом, не понимая, почему я боюсь идти. Она не понимала, почему мы были вместе, а на следующий день каждая стала сама по себе.
Мне тринадцать. Я сижу на переднем сиденье отцовского грузовика. Он смотрит на дорогу и говорит, что они с мамой нашли в моей комнате несколько мисок. Каждый вечер я беру с собой в постель две миски – одну с едой, другую для рвоты. Миски я оставляю под кроватью, и запах постоянно напоминает всем, что мне не стало лучше. Родители приходят в отчаяние. Они отправляют меня к психологам, пичкают лекарствами, уговаривают – но ничего не помогает. Мое сиденье отодвинуто дальше, чем у отца, и я особенно остро чувствую себя огромной и толстой. Я больше, чем отец, и это ужасно. У меня курчавые рыжие волосы, у меня плохая кожа – настолько плохая, что мне даже больно. Я пыталась прикрыть недостатки макияжем, и теперь коричневатая жидкость стекает по моей шее. Мне стыдно, что отцу приходится возить меня, как какую-то вещь. Я хочу стать маленькой, чтобы обо мне заботились. Но я не маленькая. Я большая и толстая. Я тяжеловесная. Я чувствую, что занимать столько места в этом грузовике, в этом мире, просто неприлично и невежливо.
– Мы любим тебя, Гленнон, – произносит отец.
Его слова меня смущают, потому что просто не могут быть правдой. Я поворачиваюсь к нему и говорю:
– Я знаю, что ты врешь. Разве можно любить это лицо? Посмотри на меня.
Я буквально вижу, как эти слова вылетают из моего рта, и тут же думаю: «Гленнон, ты ведешь себя отвратительно. Как можно так говорить?» Я уже не понимаю, какой голос принадлежит мне – голос чувств или голос, осуждающий эти чувства? Я не понимаю, что реально, а что нет. Я просто знаю, что некрасива, и каждый, кто говорит, что любит меня, делает это лишь из жалости. Мои слова шокируют отца. Он останавливает грузовик и поворачивается ко мне. Не помню, что он говорит.
Среднюю школу я преодолевала так, как кит преодолевал бы марафон: медленно, болезненно, с огромными усилиями и страданиями. Но в то лето, что отделило среднюю школу от старших классов, моя кожа немного очистилась. Я нашла одежду, скрывающую мои неприятные округлости. Тем летом на меня снизошло озарение: может быть, стоит поучиться у рыбок, чтобы притвориться одной из них. Может быть, красивые девочки примут меня, если я буду носить правильную одежду, больше улыбаться, понимать намеки лидеров, не проявлять милосердия и не показывать уязвимости? Может быть, если я притворюсь уверенной в себе и классной, мне поверят? Поэтому каждое утро перед тем, как пойти в школу, я твержу себе: «Затаи дыхание, пока не вернешься домой». Я расправляю плечи, улыбаюсь и выхожу в холл как истинный супергерой. Всем кажется, что я наконец-то обрела себя. Конечно же, этого не произошло.
Я нашла себе представителя – девушку жесткую и сильную настолько, чтобы выжить в старших классах. Я отправляю этого представителя вместо себя, и мне самой никто не может причинить вред. Она уверена в себе, а я нашла для себя выход. Весь день в школе я не дышу, а вернувшись домой, расслабляюсь: сначала объедаюсь, потом бегу в туалет. Отличный ритм. Я становлюсь популярной среди девочек. Они чувствуют, я знаю нечто такое, что не известно им. Со временем я начинаю замечать, что мальчики обращают на меня внимание. Проходя мимо, я своим поведением словно говорю им: «Теперь я могу играть в ваши игры». А потом усаживаюсь возле шахматной доски и жду, когда мной начнут играть. И как это всегда бывает с пешками, меня съедают.
У меня сохранилось яркое воспоминание о первом сексе: Camel Lights. Как-то после школы я оказалась в широкой постели моего бойфренда. Он был старше меня. Под его весом я буквально задыхалась и думала только о том, как долго это продлится. Из пластикового приемника доносилась музыка. The Eagles, Hotel California. Первые же ноты напугали меня до смерти. Бойфренд елозил на мне, как огромный, неловкий малыш, а я осматривала его комнату. На шкафу я увидела пачку Camel Lights. На пачке сигарет лежала зеленая зажигалка. Эти сигареты и зажигалка напомнили мне нас обоих, елозящих друг на друге и старающихся быть полезными. Я точно поняла, что зажигалка – это я. Потом парень перестал ерзать, но так и остался на мне. Hotel California еще не закончился. Я подумала, что длинная песня – это сигнал: жизнь не только мрачна и безнадежна, но еще и бесконечно длинна. После того дня мы занимались сексом еще год, но никогда больше не было музыки, света и постели. Все происходило на бетонном полу в темной подсобке в подвале дома его родителей. Ему хотелось сделать особым лишь наш первый раз.
Жарким летним утром, уже после окончания десятого класса, мы с моей лучшей подругой отправились в зоомагазин посмотреть на животных. Подруга собиралась заняться сексом со своим бойфрендом и стала расспрашивать меня, каково это. Я наблюдала за котятами, игравшими в клетке. Один из них наскакивал на стоявшую рядом когтеточку.
– Секс – это то же самое, – сказала я, указывая на этого котенка. – Я – когтеточка, а Джо наскакивает на меня, когда ему хочется секса. Мое тело – игрушка, забавляющая его. Но больше его ничего не интересует. Он трогает меня, но не касается моей души. Секс – это не личное. Просто так получилось, что я – его подружка, поэтому он может играть с моим телом. Очень по-детски. Так котята играют с когтеточками, а дети с чужими игрушками. Они не обращают внимания друг на друга. Но я научилась этому трюку: я просто оставляю свое тело для игры, а сама ускользаю и думаю о другом… – Я отвернулась от котят и посмотрела прямо на подругу: – Это происходит не со мной, а с моим телом. Я лишь жду, когда все кончится. Не думаю, что Джо об этом знает. Да ему и дела нет.
Подруга с изумлением смотрела на меня. По ее лицу я поняла, что поделилась слишком сокровенным. Я позволила себе высказаться, забыв о своем представителе. Я ждала.
– Странно, – протянула подруга. – А по телевизору все выглядит так здорово…
– Знаю, – кивнула я. – Все не так, как по телевизору. По крайней мере у меня. Но все может быть и по-другому…
Подруга уставилась на щенков, а я вернулась к котятам. Мне было шестнадцать лет, и я хотела, чтобы мой мир снова был маленьким – щенки, котята, и моя лучшая подруга.
Через несколько недель подруга решилась на секс. Она позвонила мне и сказала:
– Не знаю, о чем ты говорила, но это был лучший день в моей жизни! Это просто потрясающе!
С того дня я перестала говорить о сексе. Я просто притворялась перед бойфрендом и друзьями, что все потрясающе. Секс, дружба, учеба, жизнь.
Летний вечер. Я наблюдаю, как Джо поднимается на сцену и получает диплом из рук директора школы. Он и его друзья подбрасывают шапочки в воздух. Я стою у стены. Мне приятно быть частью этого праздника, быть со всеми. После церемонии Джо везет меня к себе домой. Из динамиков машины несутся звуки Van Halen. Я сижу рядом с выпускником и смотрю на звезды сквозь стеклянную крышу. Я чувствую себя свободной, важной, счастливой и сильной. В честь выпуска родители дарят Джо подарок – упаковку презервативов. Завтра он уезжает с приятелями на море, и они ему понадобятся. Так говорит его мама – и подмигивает. Джо смеется, его родители смеются. Никто не смотрит в мою сторону, никому не интересно узнать, как отношусь я к тому, что моему бойфренду понадобятся презервативы в поездке, куда он отправляется без меня. Я улыбаюсь. Очень смешно. Презервативы! Мальчишки всегда остаются мальчишками…
Джо целует меня на прощание и уезжает на море. Через два дня в мою дверь звонит Брайан. Я знаю его со второго класса. Брайан немного мнется, а потом с нервной улыбкой говорит, что ему нужно что-то мне сообщить. Он тоже ездил на море и узнал, что Джо оказался в тюрьме. Его арестовали за изнасилование. Обвинение выдвинула другая девушка. Все только об этом и говорят, и Брайан решил предупредить меня. Он сообщает, что утром Джо отпустили из-за «неточностей» в заявлении жертвы. Я благодарю Брайана, прощаюсь с ним и жду, когда вернется Джо. Я спрашиваю его об изнасиловании, он смеется и говорит, что все это неправда. Я не рву наших отношений. Мои друзья согласны со мной. Они заявляют, что девушка, обвинившая Джо в изнасиловании, была пьяна, глупа и солгала из ревности. Не думаю, чтобы кто-то из них действительно так считал, но мы никогда не открываем своих истинных мыслей. Не знаю, действительно ли нам нет дела или мы просто не хотим нарушать правила жизни старшеклассников. Такова жизнь: ты не веришь и предаешь других девушек, чтобы сохранить отношения с популярными мальчиками. Через несколько недель я встречаю ту девушку в раздевалке спортивного зала. Я высоко держу голову. Она голову опускает и смотрит в сторону. Я испытываю острое ощущение торжества и победы.
Мы с Джо продолжаем слушать Van Halen, пить и заниматься сексом в подсобке еще целый год. Когда я решаю порвать с ним, он плачет. Я неверяще смотрю на него. «Почему он плачет? – думаю я. – Он теряет что-то важное?» Но я ничего не говорю. Я перехожу к другому бойфренду, в другую подсобку. Те же вечеринки, только спиртное другое. Я умею прятаться по вечерам. При свете дня прятаться труднее.
Выпускной класс. Я стою в столовой, держу поднос и рассматриваю столики в поисках свободного места. Для меня так важно не потерять уверенность в себе. Я размышляю над тем, как пройти по скользкому полу в туфлях на каблуках. Как уследить за обтягивающим платьем и не уронить поднос? Как скрыть свои прыщи при этом ярком свете? Как выглядеть классной, когда так вспотела? Эти ужасные моменты поджидают меня каждый день. Сотни школьников отправляются в столовую с противоречащими друг другу задачами: быть неуязвимыми, занимаясь самым уязвимым занятием, – нужно хорошо выглядеть и есть одновременно. Столовая – это настоящий «Повелитель мух», и чтобы выжить в этом мире, нужно скрывать свои слабости. Моя слабость – это мои потребности: в принятии и в пище. Они слишком человечны для старших классов. И вот я стою в страхе и думаю, что однажды истинная я, голодная, потная, зависимая, слишком приближусь к поверхности, и меня окружат акулы. Всякий раз, прежде чем войти в столовую, я мечтаю о том, чтобы у каждого из нас было собственное место. Я смотрю на океан лиц и понимаю, что мы все тонем в свободе. Где взрослые? Они так нужны нам здесь.
Я стою слишком долго, и кто-то толкает меня в спину. Я притворяюсь, что заметила подругу, помахавшую мне рукой, и отправляю своего представителя в никуда. Я нахожу свободное место за столом знаменитостей нашей школы. Этот стол мне вполне подходит – он надежная, безопасная позиция. Я сажусь и пытаюсь заговорить, но это слишком трудно. Я чувствую себя выставленной напоказ. Я не хочу, чтобы меня здесь видели. Я хочу спрятаться и остаться в одиночестве. Тревога заставляет меня есть слишком много для моего облегающего платья. Я отношу свой поднос с грязной посудой на мойку и направляюсь туда, где меня ждет облегчение – в туалет. Добравшись, я вижу большую очередь. Это мне не подходит – слишком много людей. По коридору я иду к другому туалету. Там тоже полно девушек, которые поправляют макияж, сплетничают, хохочут. Третий туалет не работает. Съеденная еда уже улеглась, скоро будет слишком поздно. Я покрываюсь потом, сердце у меня колотится. Я снимаю туфли и бегу по коридору. Люди удивленно оборачиваются мне вслед. Я на грани истерики. Я вижу, что они смотрят на меня, и в душе что-то ломается. Я уже не ищу четвертый туалет, а сворачиваю в канцелярию. Секретарша спрашивает, назначено ли мне. Я смотрю на нее и думаю: «Какие могут быть договоренности, когда я в отчаянии? Отчаяние не планируется. Если помогать детям только по предварительной записи, никогда не окажешь помощь тому, кому она нужна». Я прохожу мимо секретарши, открываю дверь в кабинет психолога и сажусь перед ней. Она отрывается от своих бумаг и встревоженно смотрит на меня.
– Я так устала, – говорю я. – Мне тяжело. Мне кажется, я умираю. Позвоните моим родителям. Мне нужно в больницу. Сама я не справлюсь. Кто-то должен мне помочь.
Я сама не знаю, что говорю. То ли я на грани самоубийства, то ли это обычная депрессия. Думаю, мне нужна больница для тела, потому что оно явно не в порядке. Но по тому, как смотрит на меня психолог, понимаю: она считает, что и разум мой тоже пострадал. Она звонит родителям, и в тот же день меня отвозят в больницу.
В приемном покое психиатрической больницы мы с родителями молча наблюдаем за тем, как медсестра изучает мою сумку – нет ли там чего-то, чем я могу навредить себе. Она берет мою бритву и злаковый батончик и с извиняющейся улыбкой кладет в запечатанный пакет с моим именем. Родители спокойны, но я чувствую, что в душе они рыдают. Я плачу, но это слезы облегчения. «Да пожалуйста! – думаю я. – Заберите все страшное! Да, да! Не дайте мне навредить самой себе. Позвольте мне спрятаться здесь. Скажите мне, что делать, как жить. Да! Заберите это, заберите, заберите все!»
Сестра тоже наблюдает за мной широко раскрытыми глазами. Она в смятении, она напугана. Я вижу, что она пытается быть смелой, но никто не знает, что означает «быть смелой» в этот момент. Будет ли смелостью отпустить меня с этой женщиной или нужно взять за руку и увести отсюда? Никто не знает. Медсестра говорит, чтобы я попрощалась с родными, и я обнимаю сначала папу, потом маму, а за ней сестру. Аманда дрожит, и мне нужно взять себя в руки, чтобы не умереть от того ужаса и позора, что я на нее навлекла. Я делаю то, что должна сделать. Отпускаю ее и иду за медсестрой по узкому коридору. Родные стоят в дверях и смотрят мне вслед. Я останавливаюсь и оборачиваюсь к ним. Они кажутся такими маленькими в холодном коридоре, залитом белым светом, и мне становится страшно. Они стоят все вместе, а я иду одна. Так и должно быть. Вот они, а вот я. Я не могу войти в их мир, а они не могут, не должны идти за мной. Им не нужно то, что нужно мне. Я сворачиваю за угол, и они исчезают. Остаюсь только я в своем мире. Я вхожу в свою новую комнату и снова разбираю вещи. Под одеждой нахожу записку, написанную младшей сестрой. Это слова песни.
Заглянув в свое сердце,
Ты увидишь героя.
Ты не должна бояться.
Ответ – в твоей душе.
Загляни в душу,
И вся скорбь твоей жизни
Исчезнет без следа.
Мне потребовалось двадцать лет, чтобы понять, что пыталась сказать моя четырнадцатилетняя сестра. Как получилось, что она оказалась единственной, кто понял, что со мной происходит и как это исправить?
Когда я просыпаюсь утром, мне нужно лишь почистить зубы. Не нужно идти в душ, одеваться или краситься – здесь этого не требуется. Я чищу зубы и выхожу в коридор, ожидая первого звонка. По звонку мы выстраиваемся в очередь за лекарствами. В очереди никто не разговаривает. Молчание устраивает всех. Здесь нет неписаных социальных правил, которых нужно придерживаться. От облегчения мои мышцы расслабляются, плечи опускаются, а дыхание становится более глубоким. Мы принимаем лекарства и отправляемся на групповую терапию. Садимся на заранее расписанные места в круг и смотрим друг на друга. Мы рассказываем свои истории. Если нам не хочется улыбаться, мы не улыбаемся. Мы здесь, потому что устали от улыбок.
Однажды девушка с порезанными руками говорит:
– Меня сюда отправила мама. Она не верит ни единому моему слову.
Я смотрю на нее, и мне хочется сказать: «Неужели она по твоим рукам не поняла, что ты говоришь правду? Как я говорила правду в туалете?» К тому моменту, как мы оказались в больнице, родители считали нас бесчувственными лжецами, но все было не так. Мы всегда говорили чистую правду. Мы видели, как все вокруг нас улыбаются и твердят: «У меня все в порядке! У меня все в порядке! У меня все в порядке!» А мы не могли присоединиться к ним в их притворстве. Мы должны были сказать правду: «У меня НЕ ВСЕ в порядке!» Но никто из нас не знал, как справиться с этой правдой, и мы искали другие способы высказать ее. Мы использовали все, что могли найти: наркотики, спиртное, еду, деньги, наши руки, тела других людей. Мы говорили правду своими поступками, а не словами, и вся наша жизнь превратилась в безумие. Но мы просто старались быть честными.
Мою соседку зовут Мэри Маргарет. У нее анорексия. У меня нет возможности общаться с младшей сестрой, и я позволяю Мэри Маргарет на время занять ее место. Мы долго шепчемся по ночам. Однажды, когда уже погасили свет, я рассказываю Мэри о своем прадеде. Он был шахтером в Питтстоне, штат Пенсильвания. Каждое утро моя прабабушка собирала ему коробку с обедом и провожала в шахту. Это была опасная работа, потому что в воздухе шахт содержались смертельные невидимые токсины. Но шахтеры не могли почувствовать эту отраву. И они брали с собой в шахту канарейку в клетке. Канарейка лучше чувствует яды, и она была их спасительницей. Когда уровень токсинов слишком повышался, канарейка переставала петь, и тишина становилась сигналом к тому, чтобы немедленно покинуть шахту. Если шахтеры не успевали выйти достаточно быстро, канарейка погибала, а следом за ней умирали и люди.
Я говорю Мэри Маргарет, что не считаю нас сумасшедшими. Мы – канарейки.
– Разве не может такого быть, – спрашиваю я, – что мы вовсе не сумасшедшие? Мы просто чувствуем опасность, разлитую в воздухе.
Я говорю Мэри, что мир отравлен и мы с ней созданы, чтобы почувствовать это. Я говорю, что во многих местах канареек высоко ценят. Они – шаманы, поэты, мудрецы. Но только не здесь.
– Мы те, что на носу «Титаника» кричат: «Айсберг!», – говорю я. – Но остальные предпочитают танцевать. Они не хотят останавливаться. Они не хотят знать, насколько безумен этот мир, и поэтому считают безумными нас. А когда нам не хватает воздуха и мы перестаем петь, они просто выбрасывают нас. Такова судьба канареек.
Я рассуждаю о канарейках, а Мэри Маргарет молчит. Мне кажется, что она меня понимает. Но когда я умолкаю, оказывается, она просто спит. Я выбираюсь из постели и подхожу к ней. Накрываю ее крохотное тельце одеялом и целую в лоб. Она весит всего семьдесят фунтов. Мэри Маргарет напоминает птичку, которая слишком устала, чтобы петь. Я задумываюсь, не суждено ли моей подруге вскоре умереть? Не является ли смерть единственным предупреждением, оставленным Мэри Маргарет этому миру? Я позволяю себе надеяться на то, что, может быть, здесь мы вдали от шахт. Может быть, в эту маленькую комнатку, где нас только двое, отрава не проникнет.
Как-то поздно вечером мы с Мэри Маргарет написали письма с обещанием вечно заботиться друг о друге. Свои обеты мы подписали мелками, потому что карандаши были запрещены. Мэри Маргарет заставила меня пообещать, что я не съем мелки. Я ответила, что, возможно, ей самой стоит это сделать. Мы рассмеялись. В больнице мы чувствовали себя в безопасности и могли смеяться. Но когда подошло время выписки, смеяться мы перестали.
Если бы я могла вернуться в тот день, когда меня выписали из больницы, я сказала бы родителям: «Меня нужно оставить здесь. Я не хочу возвращаться. Не хочу возвращаться в школу. Воздух там отравлен, и я не могу дышать». Но я ничего не сказала. Я дала понять, что со мной все в порядке. В школе готовились к балу выпускников, меня ввели в организационный комитет, а в классе выбрали старостой. Вскоре после выхода из больницы я в красивом голубом костюме сидела в открытой машине и махала рукой людям, собравшимся на улицах в честь бала выпускников. Мама и бабушка привезли меня на бал, и я буквально физически ощущала их надежды. Мы через многое прошли, и вот теперь мной восхищались все. Это была настоящая победа – для них. Но правду знала только я. Чтобы быть любимой, нужно быть известной, но ни один из тех, кто меня приветствовал, меня не знал. Они были знакомы лишь с моим представителем. Для меня этот парад не был парадом победы. Я была не звездой, а пациентом психиатрической больницы.
Приветствуя собравшихся, я думала о своей должности. Староста. Это было правильно. Я – хороший лидер, потому что умею следовать правилам. Я понимала, что в школе есть два свода правил. Первые установлены взрослыми. Вторые – тайные, неозвученные, но всем известные правила, жесткие и неизменные. Эти тайные правила определяли жизнь девочки. Будь худой. Будь красивой. Будь тихой. Будь неуязвимой. Будь популярной среди влиятельных мальчиков. Секс, алкоголь и пищевые расстройства – это всего лишь способы, с помощью которых старшеклассницы следуют тайным правилам и идут по жизни. Из детства во взрослую жизнь. Из невидимости в популярность. Успешная девочка должна вести определенную жизнь, и булимия, алкоголь и секс – это всего лишь орудия для построения такой жизни. Моя почетная лента буквально кричала: «Ты следуешь тайным правилам, как и должна. Ты принесла в жертву собственное здоровье, тело и достоинство, и это тебе хорошо удалось. Ты не потревожила вселенную своими чувствами и вопросами. Ты осталась незаметной. Ты не заняла много места. Ты никогда не выходишь на поверхность. А когда это необходимо (когда тебе нужен кислород), ты уходишь и дышишь в стороне. Мы никогда тебя не видим. Молодец!»
Оказавшись в колледже, я сразу же принялась за поиски стайки, где можно спрятаться. Я нашла такую стайку, за что признательна древним грекам. Игра была одновременно и старой, и новой. Худоба – это красота. Красота – это сила. Сила – это привлекательность для мальчиков. Но между колледжем и школой было различие: в колледже тайные правила признавались официально. Парни из студенческого братства, жившие по соседству, повесили над своей дверью табличку: «Жирным цыпочкам вход воспрещен!» С десяти лет я знала, что это абсолютное правило, и официальность его провозглашения стала для меня огромным облегчением. Поскольку мужчины перестали таить это правило, мы, женщины, перестали скрывать свои усилия по следованию ему.
В нашем студенческом сестричестве не я одна страдала булимией. Нас было так много, что коменданту общежития пришлось сделать объявление: «Когда вас рвет, пожалуйста, смывайте за собой. Неприятно, когда люди входят, а кругом такое безобразие».
Пока спускаешь за собой воду, булимия допустима. Она – демонстрация преданности и следования правилам. Жирным цыпочкам вход воспрещен! После первого курса я вернулась домой, точно зная, чего не следует есть и как избавляться от еды. Я похудела на пятнадцать фунтов, выбелила волосы, купила одежду для худышек и вернулась на второй курс, готовая к игре. Меня снова съели.
Я начала встречаться с парнем из братства «Жирным цыпочкам вход воспрещен!». То, что меня выбрал член этой дискриминационной группы, стало моей победой. Я одурачила всех, заставила поверить в то, что я – одна из красавиц. Я следовала за этим парнем, и другие парни из братства заботились обо мне и обеспечивали доступ во все тайные места, куда мне хотелось попасть. Я снова была в игре. Каждые выходные сотни девушек ожидали у входа в братство, желая быть избранными. А парень на входе оглядывал их, а потом сверялся со списком. Конечно же, ничего не зависело ни от какого списка. Все дело было во внешности и в репутации. Девушка должна была быть сногсшибательной или доступной. Для входа требовалось то или другое. Теперь я не понимаю, зачем мы выстраивались в эту очередь? Неужели мы не могли выпить пива и потанцевать в собственной общаге? Впрочем, не суть. Я была одной из избранных.
Благодаря моему бойфренду я могла не стоять в очереди – я проходила мимо других, менее ярких и худых девушек. Доступ в еще один темный подвал являлся знаком отличия, и у меня он был. Здесь я могла упиться до потери сознания, оказаться в постели и заняться сексом, о котором позже и не помнила.
Мой парень был хорошим и добрым. Мы любили друг друга и вне суеты жизни в кампусе. Во время каникул я побывала у него дома на Среднем Западе. Мы болтали и смеялись до поздней ночи. Вне кампуса мы снова становились людьми. Он писал мне стихи, мы выбирали музыку для свадьбы – гимн из нашего любимого фильма Квентина Тарантино. Но в кампусе не было места любви. Как-то вечером он оставил мне нежное сообщение на автоответчике. И его услышал другой парень из братства. Он украл пленку и включил ее на собрании всего братства. Услышав слова «Я тебя люблю», члены братства расхохотались до слез. Моего бойфренда прозвали «киской». Ему пришлось учиться своей роли, то есть держать меня в подвале. Не быть киской. А моя задача заключалась в том, чтобы быть ею. В колледже меня не интересовало ничего, кроме мальчиков и алкоголя.
Я всегда была готова. Этот ритуал удерживал меня в жизни. Процесс начинался около четырех часов, когда я уже могла подняться с постели и начать пить снова. Я брала банку пива с собой в душ, закрывала глаза, и вода текла на меня, смывая вчерашний макияж, следы секса и позора. Потом я вытиралась и бралась за свои орудия – фен, щипцы, косметика, шпильки, открытый топ, мини-юбка, еще пиво… Так я превращалась из полной развалины в сияющую, прекрасную, пуленепробиваемую себя – в свою представительницу. Я так гордилась этим процессом, была так в нем уверена, что, собравшись слишком быстро, снова шла в душ и начинала все с самого начала. В полном вооружении я отправлялась в подвал и оставалась там допоздна. Я спала с парнями, побеждала их в пьяных конкурсах и дорожку за дорожкой нюхала с ними кокаин. Не было ничего, что я не могла бы сделать. Я следовала правилам. Я снова победила.
Через десять лет мой бойфренд из братства женится на женщине, которая мне страшно понравится. Она скажет мне, что ему потребовалось время, чтобы забыть о наших отношениях. Как-то раз они поссорились, и он явно отдалился.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– О Гленнон, – ответил он. – Ей было бы насрать.
Жена поняла, что в его устах это был высший комплимент в адрес женщины. Но она поняла и то, что это вовсе не комплимент. Женщина, которой на все насрать, предает свою душу в угоду правилам. Женщины просто скрывают свой огонь. И этот огонь сжигает их.
2
Аборт
Я окончила колледж и испытываю к своей альма-матер благодарность, смешанную с подозрительностью. Переехала в Вашингтон, округ Колумбия, и вместе со своими лучшими подругами Даной и Кристи сняла таунхаус. Нашла работу преподавателя в третьем классе. Хотя первую половину дня мне приходится проводить в трезвости, я креплюсь. Я – хороший учитель. Любовь к ученикам удерживает меня в этом мире. Хватку я теряю после окончания уроков, когда выезжаю со школьной парковки и направляюсь к магазину, чтобы прихватить пару огромных бутылок вина. Добравшись домой, я пью, и пью, и пью, пока не дохожу до ручки. Пока не смогу отключиться от мира полностью. Я продолжаю объедаться и вызывать рвоту. Но все же любимое мое занятие теперь – пьянство. Чаще всего Дана и Кристи ко мне присоединяются, но я пью не так, как они. Они пьют, чтобы снять напряжение, я – чтобы исчезнуть. И в этом я почти всегда добиваюсь успеха. Обычно я полностью отключаюсь, а проснувшись, не помню, что со мной было. Дане и Кристи приходится рассказывать мне о событиях прошлого вечера. Что я говорила? Что ела? Что сломала? Они всегда помогают мне вспомнить. Я – их проект. Я уже порвала отношения со своим парнем из братства. Алкоголизм нас беспокоит, но поскольку бросить эту привычку немыслимо, то и говорить об этом не стоит. Кроме того, за пределами кампуса существуют иные правила. Теперь я живу во взрослом мире, и мне нужно встречаться со здоровым и успешным человеком. Теперь это гораздо важнее, и доступ в подвалы больше ничего не значит. Когда я сказала бойфренду, что нам пора расстаться, он заплакал. Я одна уже две недели. Не быть пешкой в чужих руках очень странно – и страшно.
Утром 4 июля мы с Даной присоединяемся к радостной толпе, заполнившей улицы Вашингтона. День независимости мы отмечаем грандиозным походом по барам. Как и десять тысяч других людей, мы с Даной смотрим на окружающих, поправляем здоровье после вчерашнего похмелья и ждем, когда произойдет что-нибудь интересное. На улице негде спрятаться от палящего солнца. Мы просто стоим и плавимся. Я бросаю сигарету на тротуар и давлю ее подошвой. И тут я замечаю Крейга. Мое сердце екает. Я помню этого парня. Он на год старше меня и считался абсолютно недоступным – звезда футбольной команды со всеми присущими этому статусу достоинствами. После выпуска он играл в футбол в колледже, а потом стал полупрофессионалом. Ходили слухи, что он фотомодель. Крейг невероятно уверен в себе. Он стоит на перекрестке и выглядит просто потрясающе. Похоже, слухи были верны.
Я закуриваю другую сигарету и смотрю на него. Он высок и строен, у него густые черные волосы. Роскошными мышцами на руках и скульптурно вылепленной грудью он напоминает античного бога. Мне страшно хочется положить руку ему на плечо, чтобы почувствовать тепло и гладкость его кожи. Похоже, он был бы не против. В его глазах играют искорки. Ему вполне комфортно в этом великолепном загорелом теле. Каждый раз, когда он улыбается, мне хочется улыбнуться вместе с ним. Он экзотический, соблазнительный, потрясающий. Но в толпе незнакомых людей он еще и напоминает мне о доме. Мы ходили по одним и тем же коридорам и классам, росли в одном городе. Мы из одного места. Я узнаю его. Он смеется чему-то, что сказала потрясающей красоты девушка рядом с ним. И я сразу же ощущаю ревность. Мне нужно либо стоять рядом с Крейгом, трогать его и заставлять смеяться, либо никогда больше его не видеть. Неопределенность становится мучительной.
Боль усиливается, когда я, приглядевшись, замечаю, что Крейг буквально окружен красивыми девушками. Четверо из них выстроились вокруг него подковой, словно он – солнце, а они тянутся к его свету. Девушки выглядят просто потрясающе. Каждая ростом не меньше 180 см, с длинными, волнистыми волосами, практически без макияжа. Они словно сошли с рекламы зубной пасты. На их фоне я чувствую себя замарашкой. Какой смысл пытаться, когда в мире существуют такие девушки? Я стараюсь справиться с желанием коснуться руки Крейга. Думаю о том, что мне не нравится в этих красотках. Во-первых, их ноги. Все восемь ног длинные и загорелые. На девушках короткие шорты – не вульгарные, а спортивные. В походе по барам спортивность неуместна, если только спортивный азарт не связан с выпивкой. Во-вторых, пьют они не из обязательной красной пластиковой чашки барного забега. Они пьют воду из бутылок. Вода во время барного забега?
Я прихожу к выводу, что эти девушки просто притворщицы. Похоже, они собирались отметить 4 июля участием в турнире по пляжному волейболу, но неправильно выбрали дорогу и теперь ожидают спасения от тренера их олимпийской команды или спонсора – хозяина фирмы по производству масла для загара. Я хочу, чтобы они исчезли, а я перестала страдать и смогла забыть о том, что такие люди вообще существуют. Все это пустое, и я толкаю Дану в бок, указываю ей на Крейга и говорю:
– Помнишь его?
Дана оглядывается, замечает Крейга, и лицо ее светлеет. Она предлагает подойти поздороваться.
– Ни за что! – отвечаю я. – Ты что, шутишь? Посмотри на него! Он слишком красив, чтобы с ним общаться, а мы слишком трезвы, чтобы разговаривать. И вообще, взгляни только на этих девушек! Никаких приветов! Категорически нет!
– Крейг – мой сосед, – объясняет Дана. – Он самый милый парень в округе. И поздороваться совсем не так сложно, как ты думаешь.
– Поздороваться несложно, – отвечаю я. – Проблемы начнутся потом. Что потом? Ради бога, нет. Давай останемся здесь с нашими драгоценными чашками и спокойно напьемся в одиночку. Все прекрасно. Зачем портить веселье, окружая себя страшными людьми и вещами?
Дана закатывает глаза и уходит. Я вижу, как она через толпу пробирается к Крейгу. Неожиданно я осознаю, что оказалась в неприемлемом одиночестве на заполненной людьми улице. И тогда я выбираю менее пугающую возможность: я следую за Даной. Крейг замечает нас. Он улыбается и машет нам, как это умеют делать только те парни, которые абсолютно уверены в своей привлекательности. Мне кажется, что все, мимо кого я прохожу, слышат, как у меня бьется сердце. Я проскальзываю в их круг, держась как можно ближе к Дане. Все в этой компании выше меня. Я смотрю на собственные туфли и потягиваю пиво.
Крейг обнимает Дану и приближается ко мне. Уровень тревожности возрастает с желтого до красного. Он улыбается и спокойно говорит:
– Привет! А я тебя помню. Гленнон, верно? Как дела?
Я потрясена. Я привыкла к иному обращению мужчин – вскользь, саркастичному и неприятному. Прямота Крейга обезоруживает. Я страшно нервничаю, ведь он смотрит мне прямо в глаза. Похоже, он пытается обратиться ко мне настоящей, а не к моему представителю. Серьезное нарушение границ! Я замираю, глядя на Крейга, потом слышу голос Даны:
– Джи? Ты в порядке?
Да! Это я! Я – Джи! Я помню! Но я не представляю, как ответить на второй вопрос Крейга: «Как дела?» Почему он начал с такого сложного вопроса? Я бы хотела ответить, но мысли мои об одном: «Как я выгляжу в дневном свете?» Я представления об этом не имею. Я не привыкла думать о мелочах, но неожиданно мелочи приобретают особое значение. Что видит Крейг, глядя на меня? Волоски на лице? Покрасневшие глаза? Не замеченные мной прыщи? Я не знаю. Я лишь знаю, что не готова к этому. При таком освещении, так близко… Искренняя беседа кажется совершенно неуместной при походе по барам. Мне нужно скрыться.
Я слышу собственный голос:
– Привет! Все хорошо… Отлично… Да, я Гленнон. У меня все хорошо. А как ты? Дана, мне нужно в туалет.
Дана смотрит на меня расширившимися глазами. На лице ее написан вопрос: «Что за черт?!» Я хватаю ее за руку, поднимаю свое пиво в направлении Крейга и его спортивных подружек. Надеюсь, мой жест истолкуют правильно: «Пока! Рада была повидаться! Я очень занята, у меня масса дел, и мне нужно идти! Удачи всем вам с вашими спортивными ногами! Не забывайте о тренировках! Надеюсь, ваши олимпийские мечты сбудутся!» Я тащу Дану за собой, пробираясь сквозь толпу подальше от Крейга, в безопасный, заполненный людьми бар. Я оглядываюсь и замечаю, что Крейг смотрит мне вслед.
Когда мы с Даной наконец оказываемся в баре, я направляюсь прямо к бармену и заказываю два виски. Один я протягиваю Дане. Она непонимающе смотрит на меня, а потом начинает хохотать.
– Хорошо, хорошо, – говорит она. – Все в порядке. – Дана залпом выпивает виски, ставит стакан на стойку и смущенно добавляет: – Я думаю, ты ему понравилась.
Эта идея кажется мне одновременно и ужасной, и прекрасной. Я отвечаю, что все дело в моем обаянии, общительности, росте и трезвости. Мы хохочем, а мне хочется снова встретиться с Крейгом. Мне было приятно находиться рядом с ним. Мне понравились собственные ощущения, когда он смотрел на меня. Я боялась, но он пробудил меня. Я хотела, чтобы он – высокий, уверенный и добрый – был со мной. Мне хотелось, чтобы он положил руку мне на плечо, назвал своей и пожелал добра. Я хотела, чтобы он пригласил меня в свою рекламу зубной пасты. Весь тот день я провела в обществе пьяных, скользких, неприятных типов, думая о Крейге, его недосягаемости, доброте и мощных руках.
Вечером мы снова сталкиваемся с Крейгом – на этот раз в прокуренном, темном, идеальном баре. Я с радостью замечаю, что он избавился от всех своих олимпийских чемпионок – ни одной не видно. К этому времени меня уже переполняет уверенность в себе, и я подхожу к Крейгу. Я чувствую, что баланс сил изменился в мою сторону. Крейг отворачивается от новой девушки, затеявшей разговор с ним, и улыбается так, словно ждал меня. Я кладу руку ему на плечо и наблюдаю, как девушка уходит. Я больше не нервничаю. Может быть, я не знаю, чем заняться с золотым мальчиком днем, но ночь не вызывает у меня никаких сомнений. Теперь мелочи – мое лицо и ответы на вопросы – не важны. У нас обоих есть тела, и этого вполне достаточно, чтобы вступить в контакт. Мы танцуем, а потом Крейг спрашивает, не хочу ли я «посмотреть его квартиру». Я соглашаюсь, потому что его квартира – это то самое место, куда мы направлялись с момента первой встречи двенадцать часов назад. Мы берем такси, я знакомлюсь с его соседями, мы уходим в его комнату и спим вместе. Я ничего не помню. Помню лишь, что на следующее утро проснулась довольно поздно и обнаружила себя в постели с этим парнем, который совершенно не похож на моих знакомых. С ним я чувствую себя как дома.
Я просыпаюсь раньше Крейга, и у меня есть время рассмотреть его получше. В горизонтальном положении он столь же неотразим, как и в вертикальном. Это именно та часть нашего общения, которой я так пыталась избежать. Крейг открывает глаза, улыбается и обнимает меня.
– Привет, – говорю я, чувствуя себя весьма неуверенно.
Он улыбается и отвечает:
– Привет.
Потом мы молчаливо решаем, что единственный способ преодолеть неловкость пребывания двух обнаженных малознакомых людей в одной постели – это секс. И мы занимаемся сексом. Как всегда, все получается странно и без близости. Мы встаем, одеваемся, и он везет меня домой. Крейг звонит мне на следующий день, и через день, – и четыре месяца мы проводим вместе каждую ночь.
Мне нравится быть рядом с Крейгом – мне так недоставало его доброты и легкости. Когда я спрашиваю, что ему нравится во мне, он отвечает:
– Ты потрясающая… и не навязчивая. Рядом с тобой я чувствую, что тебе нужен только я. Мне хорошо с тобой.
Именно это он и имеет в виду, но его слова выбивают меня из колеи. Мне хочется сказать: «Я знаю, что тебе хорошо со мной, потому что я умею это делать. Но когда ты смотришь на меня, видишь ли ты что-то большее, чем просто отражение? Видишь ли ты то, что тебе нравится? Ведь дело не только в тебе. А как насчет меня? Можешь ли ты помочь мне разобраться в том, кто я такая?» Но я ничего такого не говорю. Я знаю правила.
Незадолго до Дня благодарения я обнаруживаю, что беременна. У нас не возникает никаких вопросов о том, что делать. Крейг везет меня в клинику, и мы молча сидим рядом, рассматривая старые журналы. Мы снова превращаемся в обнаженных малознакомых людей. Крейг искоса смотрит на меня и шепчет:
– Ты в порядке?
Я киваю:
– Да. Все нормально. Со мной правда все в порядке.
Когда мы подходим к секретарше, чтобы заплатить, Крейг достает свою кредитку, но я останавливаю его.
– Нет, я сама.
Я не хочу втягивать его. Я хочу быть независимой. Нам до сих пор неудобно делить ресторанные счета, а уж счет за аборт и того хуже. Суровая медсестра называет мое имя, и я ухожу вслед за ней на процедуру. Процедура оказывается более неприятной, чем я ожидала.
Крейг везет меня домой и открывает дверь в квартиру, где я живу с Даной и Кристи. Я вхожу вслед за ним и позволяю уложить себя на диван и укрыть одеялом. Он садится рядом. Несколько минут мы болтаем о всяких пустяках. Крейг говорит, что его приятель сегодня устраивает большую вечеринку, но он не пойдет, потому что хочет побыть со мной. Мне странно, что он об этом сказал, но я не задаю вопросов.
– Ты должен пойти, – говорю я. – Я в порядке.
Я рассчитываю, что он не согласится с этим безумным предложением. Но он смотрит на меня и спрашивает:
– Ты уверена?
Ответ неправильный. Я чувствую, что внутри все сжимается, но улыбаюсь и выпускаю свою представительницу:
– Все нормально. Можешь идти. Завтра я тебе позвоню.
Крейг приносит мне стакан воды, целует в лоб и направляется к двери. Через окно я вижу, как он уезжает от меня, моего аборта, этого неприятного дня. Его ждет чудесный, гораздо более простой вечер. Я остаюсь одна. От тишины у меня звенит в ушах. Я хочу броситься к своей машине и поехать вслед за Крейгом, но делать этого нельзя. Это моветон – совмещать аборт и вечеринку в один день. Я должна грустить и тосковать. И я сижу в тишине, а Крейг веселится, потому что для него не существует правил этикета после аборта. Он не понимает, что произошедшее случилось с нами обоими. Я впервые задумываюсь: а может быть, Крейг и не такой уж золотой мальчик.
Я сижу на диване, стараясь не шевелиться. Мне кажется, что в мире нет ничего более невыносимого, чем тишина. Но мысль эта мгновенно пропадает, когда сверху начинает греметь музыка. Меня бросает в пот. Сердце колотится, в голове крутятся безумные мысли. Не сразу я понимаю, что это будильник Кристи. И тут я узнаю голос Стиви Никс. О Боже, что за голос! Ее голос хуже тишины, это настоящая сирена, вопль. От ее голоса начинает болеть все тело, словно меня распластали на столе и оперируют без анестезии. Ее голос полон тоски, и тоска эта направлена прямо в мое сердце. Сегодня не тот день, когда я могу вспоминать о своем сердце. Нужно выключить эту музыку. Я плотнее заворачиваюсь в одеяло и начинаю подниматься по лестнице. Одеяло сковывает меня, поэтому на полпути я сдаюсь и буквально ползу наверх. Я поднимаюсь и иду в комнату Кристи. Голос Стиви становится громче и ближе. Мне кажется, он задает ужасные вопросы прямо в моей душе. Смогу ли я справиться с собственной жизнью? Я нахожу будильник, выдергиваю вилку из розетки, и снова наступает тишина. Музыка умолкает. Все прекращается. Слава Богу. Я лежу на спине на полу в комнате Кристи, смотрю в потолок и стараюсь справиться с дыханием. Я пытаюсь вернуть сердечный ритм к норме. Я переворачиваюсь на живот, потому что он начинает страшно болеть. Но все лучше, чем душевная боль. Я лежу какое-то время, размышляя о том, как люди могут слушать музыку трезвыми.
Музыка – это приглашение к чувствам, а тишина – приглашение к размышлениям. Спасибо, не надо. Мне нужно выпить. Мне нужно выпить. Мне нужно нечто обратное музыке и тишине. Я снова спускаюсь и иду на кухню, не расставаясь с одеялом. Найдя три пустые винные бутылки, я впадаю в панику, но тут вижу виски на холодильнике и снова чувствую себя в безопасности. Пододвигаю стул, залезаю на него, хватаю бутылку, быстро спускаюсь и начинаю шарить на стойке. Наливаю полстакана и доливаю выдохшимся, теплым, старым «Спрайтом». Я уже так часто разбавляла этот виски водой, что теперь боюсь, он не подействует. Но первый глоток подсказывает, что все именно так, как надо. Тепло разливается во рту, спускается по горлу, растекается по животу. И вот мои внутренности тоже укутаны в одеяло. Им хорошо, тепло и уютно. Они готовы заснуть. Я делаю глубокий вдох, и меня перестают бить судороги. Руки мои больше не дрожат. Одеяло мне не нужно, и я позволяю ему упасть на пол. Я прислоняюсь к стойке и наливаю себе еще. За пять минут я выпиваю три стакана, и начинается мое любимое время – буря после затишья. Мне становится легче. Мое напуганное, встревоженное, неловкое «я» засыпает, и на свет появляется другое «я». Вот оно. Вот я. Сильная, беззаботная, легкая. «Посмотрите-ка на меня! – говорю я себе. – Все было ужасно, но я все исправила». Я все сделала лучше. Я – художник, а мои краски – я сама. Я больше не боюсь.
Я держу виски в руке, как партнера по танцу, я улыбаюсь, поворачиваюсь к гостиной. Мне тепло. Боль стихает. Мне лучше, намного лучше – и для этого Крейгу не нужно было даже оставаться со мной. Я вспоминаю второй вопрос Крейга: «Хочешь посмотреть мою квартиру?» А это моя квартира – я здесь одна и могу пить. Здесь нет боли. Здесь никого нет, кроме меня. Здесь допустимы любые чувства. Я сама музыка.
Через два часа открывается дверь. С хохотом входят Кристи и Дана. Они тащат два бумажных пакета с едой. Увидев меня, они перестают смеяться. Я лежу на диване в клубах сигаретного дыма, прижимая к груди пустую бутылку виски. По выражению их лиц я понимаю, что выгляжу хуже, чем обычно. Я смотрю на них и начинаю плакать – это кажется мне самым правильным. Мне нужно оправдаться в своем пьянстве и своем одиночестве в такое время суток. Я протягиваю им свою бутылку, словно произнося тост, и говорю:
– Сегодня я сделала аборт.
Я понимаю, что демонстрирую тоску, но ничего не чувствую. Сама себе я кажусь гламурной трагической актрисой вроде Мерилин Монро. Мне хочется запеть «Свечу на ветру». Мне нужно, чтобы Дана и Кристи захотели спасти меня. Это очень важно.
Дана выпускает из рук свою сумку, бросается ко мне и обнимает меня. Она прижимает мою голову к груди и твердит:
– О, Джи… О, Джи…
Кристи стоит и смотрит на нас. Она все еще в пальто и держит пакет. Она в ярости. Не на меня, конечно, она никогда на меня не злится. Они обе на моей стороне.
– А где, черт побери, Крейг? – спрашивает Кристи. – Он бросил тебя одну?
Я отвечаю, что это не его вина. Он не знал, что мне будет так плохо.
– Я сама велела ему уйти, – говорю я.
– Мне нет дела до того, что ты ему сказала, – злится Кристи. – Это гребаный здравый смысл. У него нет ни грамма этого гребаного здравого смысла. Я его убью! Я точно его убью!
«Отлично, – думаю я. – Здорово! Злитесь на Крейга. Только не злитесь на меня. Не злитесь на меня за то, что я сделала аборт, и не спрашивайте, почему я сижу здесь, на диване, с бутылкой виски и в слезах. Просто сядьте рядом и выпейте со мной. Пожалуйста, сядьте и выпейте». Так они и поступают. За это мы и любим друг друга. Мы пьем весь вечер. Покупки брошены в коридоре, их никто не разбирает. Мы пьянствуем несколько часов – пока не начинает светать. Когда поднимается солнце, Кристи звонит Крейгу и разносит его в пух и прах. Мне кажется, он вернулся с извинениями, но возможно, это был лишь сон. Никто из нас этого не помнит. Забытье – это наше все.
После того вечера я пью слишком часто, и это мешает нормальной жизни. Я начинаю пропускать работу. Мои счета направляют родителям. Я перестаю звонить домой. Моя машина сломалась, и я бросила ее на парковке. Когда полиция ее нашла, они позвонили родителям. Те стали спрашивать, что случилось, и я им солгала. Отец поехал забирать машину и нашел в бардачке повестку из суда. Он пришел ко мне на работу, чтобы поговорить об этом. Сказал, что был в таком ужасе и ярости, что решил сначала побывать у священника. Он не просил, чтобы священник помог мне. Он просил, чтобы священник помог ему и дальше быть моим отцом, не имея возможность исправить меня. Никогда в жизни я не слышала ничего подобного. Папа пошел к священнику? Чтобы тот помог ему смириться с моим алкоголизмом? Кто же тогда сможет исправить меня? Я заставила отца молить Бога о помощи. Помощи для самого себя. Отец предлагает мне встретиться после работы, чтобы поговорить. Я соглашаюсь, но не прихожу. Вместо этого я отправляюсь в бар и мертвецки напиваюсь.
На следующее утро звонит телефон. Он звонит весь день. После обеда я все же поворачиваюсь и отвечаю на звонок. Это мама. Она безумно зла.
– Приезжай, Гленнон, – говорит она твердо. – Немедленно приезжай.
Ее голос меня пугает. Я поднимаюсь, оглядываю свою комнату. Я знаю, что нужно переодеться, но у меня кружится голова, и я не могу вспомнить, что надеть. Поэтому я решаю ехать так, как есть. На мне все то, в чем я веселилась накануне – туфли на двенадцатисантиметровых шпильках. Это кошмарно, но и удобно. Я сажусь в машину и начинаю жевать резинку, чтобы скрыть запах сигарет и спиртного. К родителям я еду на автопилоте.
Родители встречают меня у дверей. Я вхожу в родной дом, опустив голову. Я стыжусь собственной одежды, своего запаха, красных глаз. Мне стыдно, что я принесла в это чистое место такую грязь. Я сажусь на диван и смотрю на стены, увешанные моими школьными фотографиями. В них я ищу объяснений, что я сделала не так. Вот я в первом классе, вот во втором, в третьем – у меня косички, я улыбаюсь, но выгляжу печальнее, чем моя сестра, – ее фотографии висят рядом с моими. Почему я так печальна? Почему мне грустно сейчас? Интересно, а думают ли о том же родители, сидя в этой комнате вечерами? Думают ли они обо мне, когда смотрят телевизор? Мы не смогли найти решения, и теперь нам предстоит найти объяснение.
Через большие окна солнце светит прямо на меня. В висках у меня стучит. Мне приходится прикрыть глаза рукой – я чувствую себя капитаном в уютной гостиной. Родители сидят напротив. Они печальны, разозлены и ощущают полную беспомощность. Голос мамы дрожит, когда они с отцом начинают расспрашивать меня.
– Почему ты так поступаешь с нами? Почему ты продолжаешь врать? Ты нас совсем не любишь?
Они забрасывают меня вопросами, но я – ловец без перчатки. Мое лицо нейтрально, но сердце мое не так испорчено, и мне больно.
Я люблю их. Я люблю их и люблю свою сестру. Я люблю своих друзей. Думаю, я люблю своих близких больше, чем обычные люди. Моя любовь настолько огромна, всеобъемлюща, тяжела и сложна, что мне нужно прятаться от нее. Жизнь и любовь требуют от меня слишком многого. Я просто не готова к такому. То, с помощью чего я прячусь от боли, причиняет боль всем остальным. Я могу выжить, только причиняя боль близким. Не потому, что я их не люблю, а потому что люблю слишком сильно. Я могу лишь прошептать: «Я вас люблю», но мои слова звучат жалко. Они похожи на ложь. И лица родителей не смягчаются.
Я сижу и смотрю на собственные руки. Я вспоминаю историю, услышанную по телевизору: у женщины случился инсульт, и за ночь она разучилась говорить. Когда она проснулась, мозг ее работал идеально, но она не могла сказать ни слова. Она просто лежала и пыталась глазами передать свой ужас – она оказалась заперта внутри собственного тела. Родные не понимали, что она пытается им показать. Они решили, что ее мозг умер.
То же самое случилось со мной. Я здесь. Внутри я совершенно нормальная. Мне есть что сказать. Мне нужна помощь, чтобы выразить это. Я люблю вас. Мой секрет в том, что со мной все нормально. Мое сердце не умерло. Но эту тайну не знает никто, кроме меня. А теперь даже те, кто любит меня, лишились надежды и больше не верят, что я жива. Даже если я еще и жива, то не вызываю симпатии. У меня не случился инсульт. Я все сделала собственными руками – сама загнала себя в ловушку. И возможно, меня уже нет. Может быть, осталось лишь то, что они видят…
Папа не успокаивается:
– Кем ты хочешь быть, Гленнон? Ты же знаешь: тебе никогда не стать высокой, длинноногой блондинкой Барби? Неужели у тебя нет другого героя в этом мире?
Его вопросы меня смущают. Какое отношение имеет ко мне Барби. Но потом я вижу в зеркале свои пережженные, выбеленные платиновые волосы, свой расшитый блестками топ и туфли на шпильках. Почему я так выгляжу? Почему я так одета? Почему я покрасила волосы в цвет, который не имеет ничего общего с моим натуральным? Почему я всегда стараюсь казаться выше, блондинистее, стройнее, пьянее? Ответа я не знаю. Мне хотелось бы найти объяснение, какой-то ужасный секрет из моего детства, чтобы они все поняли и могли меня пожалеть. Мне хочется, чтобы кто-нибудь обидел меня, и я могла сказать: «Все из-за этого». Но у меня нет подобного оправдания. Поэтому я пытаюсь ответить на папин вопрос.
– Я хочу быть похожей на маму, – шепчу я.
Ответ меня унижает. Моя мать – добрая, хорошая, красивая, честная женщина. Смешно, что я хочу быть похожей на нее, но никто не смеется. Мои слова звучат жалко и невероятно, но это правда. Эти слова исходят из моей души. И я собираюсь с духом, чтобы сказать другую правду. Я рассказываю им об аборте. Эти слова произношу не я, а мой представитель. Это манипулирование, оправдание. Аборт, сделанный в прошлом месяце, не объясняет пятнадцати лет моей не-жизни, поэтому я не говорю родителям никакой правды, а лишь усиливаю их боль. Родители опускают голову. Их плечи поникают. Они не бросаются ко мне, не обнимают, не гладят по голове и не плачут вместе со мной. Я понимаю, что поисковая команда уже отозвала собак, и искать меня никто не хочет.
Родители встают и уходят. Я снова оказываюсь в ужасной тишине. Я сижу и смотрю в окно на раскрашенный деревянный домик, который отец построил для меня, когда мне было восемь лет. Но в первый же раз я увидела там паука и никогда больше туда не заходила. Он десятилетиями стоял на заднем дворе – пустой и никому не нужный. Я смотрю на домик и чувствую, что эта боль может меня уничтожить. Почему я всегда так боялась играть? Почему я не могла оценить все то, что мне давали?
Родители возвращаются, и мама говорит:
– Все решено, Гленнон. Если ты не перестанешь пить, мы устранимся из твоей жизни. Мы не можем спокойно смотреть, как ты убиваешь себя или кого-то еще. Мы не можем продолжать жертвовать своей жизнью в угоду тебе.
Мама – добрый полицейский, и ее жесткость говорит мне о многом. Я киваю. Я понимаю, что мы достигли предела. Потом мама сообщает, что они пригласили священника, о котором говорил отец. Он меня ждет, и мне нужно поехать в местную католическую церковь. Грустно мне всегда, но удивляюсь я редко. Сейчас же я изумлена.
Бог – это абсолютно новый подход к проблеме. Да, мы каждую неделю ходили в церковь, но родители почти никогда не говорили о Боге в повседневной жизни. Я понимаю, что мы на грани отчаяния, раз хватаемся за соломинку. Родители рассчитывают на последнее средство – на божественное вмешательство.
– Хорошо, – киваю я. – Я поеду.
Я встаю и выхожу из дома. Я еду в церковь, потому что знаю: родители обязательно позвонят и проверят. По крайней мере, я на это надеюсь. Я еду в церковь, потому что мне официально объявили: ни Крейг, ни мои друзья, ни родители не собираются больше меня спасать. Мне больше некуда идти, поэтому я еду к Богу.
3
Встреча с Богом
Темно, поэтому я еду медленно. Увидев шпиль, я сворачиваю к нему и паркую машину на засыпанной гравием площадке под фонарем. Я сижу в машине, пытаясь справиться с чувствами. Мне нужно будет плакать у священника. Я в этом уверена, но почему-то ничего не чувствую. Я открываю дверцу машины и выбираюсь наружу. Под ногами хрустит гравий. Идти на шпильках неудобно. Подходя к церкви, я пытаюсь пригладить растрепанные волосы, стереть с лица размазанную тушь и натянуть топ пониже, чтобы прикрыть живот. Эта одежда на мне уже двадцать четыре часа. Я подхожу к церкви, берусь за большую бронзовую ручку и замечаю, что рука моя дрожит. Я целый день ничего не ела. «Мы не можем больше смотреть, как ты убиваешь себя», – сказали родители. Открывая дверь, я думаю, что не убиваю себя – просто не делаю ничего, чтобы выжить. Это большая разница.
Я вхожу в церковь, и тяжелые двери закрываются за мной. В церкви холодно и темно. Я стою, чего-то ожидая. Ко мне никто не выходит. Я смотрю вперед и вижу другое помещение. Подхожу к стеклянной двери и вхожу внутрь. Здесь тепло и тихо, все в красном бархате. Я чувствую запах благовоний, он заполняет всю мою душу. Мне становится не так одиноко, не так печально. Меня что-то окутывает, словно я вышла из своей жизни и вошла в какой-то лучший мир. Здесь достаточно места, чтобы чувствовать себя свободно, но не слишком много, чтобы ощутить свою мизерность. Я вижу мерцание свечей перед алтарем и медленно иду по проходу, как невеста, пошатываясь на своих шпильках. На полпути каблук зацепляется за ковер, я падаю и подворачиваю ногу. Я сижу на полу и пытаюсь расстегнуть ремешок туфель. Потом поднимаюсь, держа туфли в руке. Мои ступни касаются красного ковра, и его мягкость окутывает меня всю до головы. Этот ковер, наверное, специально постелен, чтобы не холодно было ходить босиком. Я подхожу к алтарю и останавливаюсь перед зажженными свечами. Это все желания? Это молитвы других людей?
Я поднимаю глаза и вижу перед собой огромную картину, изображающую Деву Марию с младенцем. Мое сердце не сжимается, не начинает судорожно колотиться – оно словно расширяется и бьется ровно и уверенно. Сердце заполняет мою грудь, но мне не больно. Я не отрываю глаз от Марии. Она ярко освещена, а я остаюсь в мягком полумраке. На Марии красивое платье, лик ее светел. На мне блестки, на лице размазалась косметика. Но Мария не сердится на меня, поэтому я не пытаюсь спрятаться. Мария не такая, какой ее считают люди. Мы с ней одинаковы. Она любит меня, я точно знаю. Она ждала меня. Она – моя мать. Мать, которая не боится за меня. Я сижу перед ней и хочу остаться здесь вечно – босая, с Марией и ее младенцем, в теплом свете свечей. Она настоящая. Она мне необходима. Она мое убежище, которое я тщетно искала. Родители послали меня в нужное место.
Пока я смотрю на Марию, за спиной открывается дверь. Я оборачиваюсь и вижу священника. Я пугаюсь. Я замечаю, что он старается скрыть удивление – моя одежда, лицо и босые ноги выглядят очень странно. И ему это не удается – он улыбается, но улыбка его натянута. Он кажется уставшим. Я его уже измучила. Священник здоровается и приглашает меня пойти с ним. Я не хочу уходить. Я хочу остаться здесь и сказать ему, что все в порядке, потому что я уже нашла то, что мне нужно. Но не говорю ничего. Я просто поднимаюсь и позволяю ему увести меня в темный, узкий коридор. Здесь нет ковра, и моим босым ногам холодно. Священник останавливается перед закрытой дверью, открывает ее и входит. Полагаю, мне нужно последовать за ним, но сначала я сажусь на пол и обуваюсь. Застегнуть все ремешки непросто, на это уходит целая вечность. Мои щеки горят, меня мутит. Хорошо бы, он сказал, чтобы я просто выбросила туфли и вошла босиком. Но он смотрит и ждет.
Обувшись, я вхожу. Священник жестом предлагает мне присесть. Я сажусь на маленький пластиковый стул, а священник – в большое кожаное кресло. Мне хочется попросить у него одеяло, чтобы прикрыться и согреться, но я молчу. Он спрашивает, зачем я пришла. Я рассказываю ему об аборте, потом о пьянстве и наркотиках – чтобы как-то оправдать аборт. Я пытаюсь быть грустной, говорить дрожащим голосом. Мне хочется показаться юной и заблудшей. Это моя роль, моя работа. Мне нужно сделать свою работу, чтобы он мог сделать свою, и на этом мы разойдемся. Священник откидывается на спинку кресла, складывает руки перед собой и слушает меня. Его лицо не меняется – ни разу, пока я говорю. Он очень, очень серьезен и хочет показать это мне.
В кабинете ярко горят люминесцентные лампы. Мне не хочется сидеть в этом искусственном свете и демонстрировать свои чувства. Священник видит, что я дрожу – думаю, он считает меня наркоманкой. На нем брюки, сутана с длинными рукавами и высоким воротничком. Он прикрыт, а я вся на виду. Мне хочется вернуться туда, где нам с Марией было тепло, где нас окутывал мягкий, истинный и прощающий свет человеческих молитв.
Всего минуту назад я была с Марией, которая понимала: я так сильно люблю людей, что у меня не остается выбора, кроме одного – отключиться от этой любви с помощью спиртного, еды и абортов. Но теперь я со священником, который строго на меня смотрит и явно не одобряет весь этот бред. Минуту назад Бог был матерью, а сейчас Бог – администратор. Я была в материнской утробе, а теперь попала в кабинет, где мне вынесут приговор. Священник, взирающий на меня поверх сложенных рук, начинает говорить странные вещи:
– Когда ты встретишь своего малыша на небесах, он не будет злиться на тебя. Он просто будет терпеливо ждать тебя у райских врат. Твой ребенок прощает тебя. Господь принял его, потому что не считает детей ответственными за грехи родителей.
Священник говорит бесстрастно, монотонно, словно зачитывая мне правило Миранды. Кажется, он уже говорил это сотни раз. Откуда он может знать, в каких я отношениях с Богом и что происходит после аборта? Этот мужчина даже не догадывается, каково это – быть юной и потрясенной, дурной и хорошей, жесткой и нежной, беременной и напуганной. Только Мария знает это.
Вскоре священник заканчивает свою проповедь.
– Ты тоже будешь прощена, если покаешься, – говорит он и умолкает.
Я понимаю, что наступает моя очередь, и обещаю:
– Хорошо, я покаюсь. С чего мне начать? Перед кем я должна извиниться? Перед моим ребенком? Перед родителями? Перед Крейгом? Перед вами? Перед всеми?
Неужели он считает, что мне достаточно извиниться? Я и без того постоянно извиняюсь и сожалею. Простите за то, что я – это я. Вся моя жизнь – это извинение, но от этого она не становится лучше. Мария знает. Она поняла меня: женщине не нужно постоянно твердить, что она дурна и плоха. Ей нужно говорить, что она хороша. Мария не просит покаяться, она предлагает мне отдохнуть. Но в кабинете священника я понимаю, как работает система. Я должна покаяться перед ним, чтобы отдохнуть с ней. Я делаю то, что мне сказали. Я извиняюсь.
– Мне так жаль, – говорю я. – Я хочу быть лучше.
Священник снова кивает и произносит волшебные слова, которые мне нужно повторить двадцать раз. И когда я это сделаю, я буду прощена.
Я киваю и уношусь на двадцать лет назад. Тогда я была в местном бассейне и стояла в очереди за мороженым. Мороженщик продавал еще и леденцы по доллару. Но один старшеклассник пробрался в его фургончик сзади и стал вытаскивать оттуда леденцы. Мороженщик и понятия не имел, что происходит за его спиной. Я думаю, а знает ли священник, торгующий здесь прощением, что у Марии прощение можно получить бесплатно. Я притворяюсь уверовавшей и даю обещание, чтобы вернуться к Марии, которая бесплатно раздает прощение всем.
Священник отпускает меня, и я выхожу с чувством глубокого облегчения. Мне хочется вернуться в озаренное свечой помещение, где можно встать босыми ногами на теплый ковер и почувствовать дыхание Бога. Я тихо говорю священнику:
– Спасибо вам, спасибо большое!
Он отмахивается от меня, и я чувствую его неодобрение. Я не удивлена. Мне нужно вернуться туда, где меня принимают. Я прошу прощения, быстро прохожу по темному коридору, через стеклянные двери, по длинному проходу и оказываюсь перед Марией. Я сажусь перед горящими свечами и вспоминаю историю о том, что когда-то в церквях позволяли бездомным спать. Я чувствую себя бездомной. Может быть, священник позволит мне переночевать здесь сегодня? Но тут слышу, как открывается дверь. Священник откашливается и говорит мне, что пора уходить. Ему нужно закрыть церковь. Я готова разрыдаться, но вместо этого спрашиваю:
– На ночь? Почему вы закрываетесь на ночь? Ведь в это время вы больше всего и нужны…
– Здесь много ценных вещей, – отвечает священник.
– Я знаю, – бормочу я. – Знаю…
Но он не понимает, что я хочу сказать, поэтому я поднимаюсь и выхожу. У меня не было времени попрощаться с Марией и ее младенцем.
В вестибюле я вижу чашу со святой водой. Я останавливаюсь перед ней и погружаю в воду руки до запястий. Потом открываю тяжелую дверь и выхожу в ночь. На шпильках я ковыляю по парковке, дохожу до машины и сажусь. Оказавшись на водительском сиденье, я смотрю на свои руки. Я слизываю святую воду с пальцев, чтобы она оказалась внутри меня. Потом завожу машину и еду. Всю дорогу до дома я плачу. Я плачу не из-за аборта, не из-за родителей и не из-за алкоголизма. Я плачу, потому что хочу быть с Марией. И тут я понимаю, что не притворяюсь тоскующей. Я больше не играю – мне и правда грустно. Мария увидела то хорошее во мне, что заперто внутри этого тела. Мне бы так хотелось, чтобы в церкви не было священника. Мне хотелось зажечь свечу за себя. Мне хотелось бы попросить Марию запомнить меня.
4
Трезвость
Две недели я не пью. Я собираюсь стать подвижной мишенью, чтобы моей боли негде было приземлиться. Допоздна остаюсь на работе и планирую новые занятия для своих учеников. Переставила мебель в своей квартире и купила несколько пар новых туфель. Я поставила себе задачу никогда не останавливаться, но как только начинает смеркаться, моя тревога растет. Крейг пытается помочь мне по вечерам – он приходит с безалкогольным пивом. Мы сидим на диване и пьем, но все выглядит как-то странно. Наши разговоры становятся натянутыми, а секс – неловким. Алкоголь отправлял нас в общий мир, но теперь мы оказываемся в параллельных. Без спиртного мы чувствуем себя одинокими – даже вместе.
Как-то вечером Крейг уговаривает меня пойти на вечеринку к общему другу. Мне эта идея не нравится, но я соглашаюсь, чтобы избежать полного одиночества. Как только мы входим в комнату, я сразу превращаюсь в старшеклассницу, пытающуюся классно выглядеть, несмотря на приступ паники. Я не знаю, где встать, к кому подойти, что делать с руками, как справиться с собственным лицом. Мне предлагают выпить, и я не знаю, как реагировать. Я вижу, как люди болтают, флиртуют и расслабляются, и во мне закипает ярость. Почему они смеются? Я даже представить не могу ничего смешного! Почему мы все стоим в этой комнате? Не этим ли мы занимались последние десять лет? Просто стояли… Не могу представить, что в этом интересного. И все же мне отчаянно хочется вернуться в этот мир. Я хочу вернуться, но для этого нужно спиртное. Я стою в уголке, и когда больше не в силах справляться со своей неловкостью и чуждостью, говорю Крейгу, чтобы он отвез меня домой. Выходя, я смотрю на бутылки водки, виски и рома на стойке и думаю: «Это я. Моя личность, моя смелость и чувство юмора заперты в этих бутылках, и я не могу до них добраться. Я не здесь. Я там. Зачем оставаться трезвой, если мое трезвое «я» мне не нравится?» Я начинаю прятать бутылки с водкой под кровать и выпивать, прежде чем отправиться куда-нибудь. Я твержу себе, что выпивка – это всего лишь часть подготовки. Спиртное – это средство трансформации, такое же, как косметика и фен. Это часть доспехов, необходимых моей представительнице, чтобы выжить в этом мире. Я никогда больше не отправлю ее безоружной. Если мир не хочет, чтобы я пила, ему следует перестать быть таким чудовищно страшным.
Разумеется, очень скоро я начинаю пить открыто.
– Со мной все в порядке, – говорю я Крейгу, Кристи и Дане. – Я выпиваю всего несколько бокалов за вечер.
Они молчат. Им и не нужно ничего говорить. За неделю я допиваюсь до чертиков. Каждое утро Крейгу и девчонкам приходится рассказывать мне о том, что я делала вечером. Я слушаю их со стыдливой улыбкой. Если не помнишь половину своей жизни, то к чему стесняться? Да и живешь ли? Так проходит еще шесть месяцев моей жизни – жизни вполовину. Это единственное, на что я способна.
Как-то в мае я просыпаюсь в полдень. В голове пустота, и страшно хочется пить. Я поворачиваюсь и вижу, что Крейг ушел. На подушке лежит записка: «Позвоню вечером!» Судя по тишине в доме, Дана и Кристи тоже ушли. В этом они отличаются от меня: мы пьем вместе, но Крейг и девчонки могут заниматься и другими делами. Я не такая. Я пью, а потом борюсь с похмельем. Это отбирает все мои силы. Я опускаю ноги на пол, натягиваю спортивный костюм и заворачиваюсь в одеяло. Медленно спускаюсь, хватаю бутылку с водой и банку арахисового масла и усаживаюсь перед телевизором. Стоит мне только устроиться поудобнее, до меня доносится запах окурков из полной пепельницы, и приходится бежать в туалет. Я стою на коленях, обхватив руками унитаз. Мне нужно избавиться от всего, и все будет в порядке. Меня сотрясают приступы рвоты, щекой я прижимаюсь к холодному сиденью. Когда рвать уже нечем, я пытаюсь вернуться на диван. Мне приходится держаться за стены и мебель, словно я мгновенно ослепла и постарела. Тошнота не проходит. Через два часа я точно так же сижу на полу, обнимая унитаз. Неожиданно я думаю, что вчера вечером моя грудь выглядела слишком пышной в обтягивающем топе. Я обхватываю одну грудь рукой и поднимаю ее. Слишком большая, слишком тяжелая, слишком мягкая. Вот дерьмо! Я снова прижимаюсь щекой к сиденью унитаза.
К пяти часам я прихожу в себя настолько, чтобы отправиться в аптеку. Там я выбираю самый дешевый тест на беременность и беру флакон с таблетками от головной боли. Кладу покупки перед кассиршей и опускаю голову. Добравшись до дома, я бросаюсь в туалет, чтобы пописать на полоску. Потом кладу тест на стойку рядом с раковиной, а сама усаживаюсь на пол и жду. Я ощущаю холод плиточного пола ванной, спиной чувствую прочную стену. Я благодарна за эти ощущения – они удерживают меня в этом мире. Я сижу, пока не убеждаюсь, что три минуты уже прошли. Мне не хочется снова вставать, поэтому я цепляюсь за край раковины и шарю рукой, чтобы нащупать полоску теста. Хватаю ее и кладу на колени. Мои глаза закрыты. Больше всего на свете мне не хочется их открывать. Но я все же открываю. В окошке маленький синий крестик. Я берусь за инструкцию, которая валяется рядом со мной, и убеждаюсь, что крестик – это положительный результат. Я беременна.
Поначалу я чувствую только безумную жажду. Я осторожно поднимаюсь по стеночке. Стакана в ванной нет, поэтому я наклоняюсь, подставляю руки под струю воды и пригоршня за пригоршней подношу ее ко рту. Вода расплескивается, течет по лицу, по шее. Вскоре я вся мокрая. Я снова сажусь и смотрю на маленький синий крестик. То, что происходит дальше, это уже не решение, а открытие.
Сидя на полу ванной, я понимаю, что хочу этого ребенка. Я ощущаю стыд – гораздо более сильный, чем когда решила прервать прошлую беременность. Я смотрю на свои дрожащие руки, мятые брюки, грязный пол ванной. Я пьяна. У меня булимия. Я не могу любить ребенка, потому что причиняю боль всем, кого люблю. Я никого не могу научить жизни, потому что сама живу лишь наполовину. И все же… Я смотрю на маленький синий крестик и не могу отрицать, что кто-то наверху счел меня достойной. Кто-то прислал это приглашение. И мне сразу открывается истина: я одинока, пуста, безумна – и все же меня пригласили. Интересно, кто это. Я думаю о Марии с младенцем и о том, что она меня приняла. Это она пригласила меня к себе такой, какова я есть. Она свободно и бесплатно даровала всем свое прощение. Я замираю от этой фразы. Свободно и бесплатно для всех. Может быть, благодать бесплатна для всех? Даже для меня? Эта идея поражает, наполняет, укутывает и убеждает меня. Я решаю поверить. Что-то во мне соглашается с тем, что Бог существует, что Он пытается говорить со мной, любить меня, вернуть меня к жизни. Я решаю поверить в Бога, который верит в такую девчонку, как я.
Бог, в которого я решаю поверить, это скандально низких ожиданий. Бог, который улыбается пьянчужке, стоящей на четвереньках, грязной и перепуганной. Он говорит: «Вот и ты. Я ждал тебя. Ты готова сделать что-нибудь прекрасное?» Я смотрю на синий крестик и решаю, что готова. Я перестану считать себя недостойной и испытаю эту поразительную, невероятную возможность, которой почему-то еще не вижу. Я поднимусь в ответ на этот зов.
«Да, – отвечает моя душа. – Хотя все вокруг убеждает меня в обратном, я поверю в то, что я достойна. Я приму себя, раз получила ответ. Да, я попробую еще раз. Спасибо. Считай, что я приняла Твое приглашение. А теперь я хотела бы вернуться к жизни. Хотела бы стать матерью. И что дальше?»
Я смотрю в потолок, надеясь увидеть Бога, но вижу лишь коричневые пятна от потеков воды. Я закрываю глаза и вспоминаю Марию. Она держит младенца, улыбается, и ее глаза говорят, что никто не сердится на меня, что все только и ожидали моего согласия. «Пора начать», – говорит она. Но я напугана, смущена, молода, одинока и беременна. «Я была такой же», – говорит Мария. И тут я вспоминаю, что сегодня День матери. Значит, так тому и быть.
Я чувствую тепло и абсолютный покой, но тут медленно и неотвратимо в мою голову прокрадывается другая мысль: если у меня будет ребенок, значит, мне нужно бросить пить. О Боже! В этом разница между Богом и спиртным: алкоголь притупляет боль, но Бог несет исцеление. Бог оперирует только истиной, и истина освобождает человека, но сначала она причиняет ужасную боль. Трезвость – это путь к собственному распятию. Но это нужно сделать. К этому следует стремиться.
Я поднимаюсь, открываю дверь ванной и выползаю в коридор. Мне нужно добраться до телефона. Мне страшно, потому что коридор большой и пустой. А мне нужна опора. Я поднимаюсь, бегу в свою комнату, хватаю телефон и возвращаюсь в нашу крохотную ванную. Запираю дверь, снова сажусь на пол и прислоняюсь к стене. В руке я все еще держу тест. Это доказательство моего приглашения. Я звоню сестре. Она берет трубку после второго гудка.
– Мне нужна помощь, сестренка, – говорю я. – Мне нужно стать лучше. Я не знаю, что делать.
– Где ты? – спрашивает она.
– На полу в нашей ванной.
– Сиди там. Я приеду через полчаса.
В этой точке нашего пути следы сестры пересеклись с моими. Она намного опередила меня, но, услышав слова, которые мечтала услышать, узнав, что мне нужна помощь, повернула назад и бросилась ко мне. Она бежала изо всех сил, песок разлетался из-под ее ног, слезы текли по лицу. И она вернулась в то самое место, где я начала погружаться в песок двадцать лет назад. Добравшись, она наклонилась, схватила меня за руку и помогла подняться. Мои ноги дрожали, и она крепко держала меня. Она никогда не просила объяснений или извинений. Она просто всегда была рядом.
Мы отправляемся в церковь в таком районе, где я никогда не была. Поднимаемся по лестнице, открываем дверь, проходим мимо алтаря и спускаемся в подвал, где проходит общение. Я открываю еще одну дверь и сажусь рядом с честными людьми – первыми, которых встречаю после выхода из психиатрической больницы. Они кажутся мне утомленными и измученными, но настоящими. Никто не послал за себя представителя. Когда начинается разговор, я сразу понимаю, что это истина. Я ничего не говорю, и это нормально. Здесь я не обязана ничего имитировать. Это все для нас. Слава Богу. Эти люди готовы перестать притворяться и снова стать собой. С ними я чувствую себя в безопасности. По пути домой я говорю сестре, что хочу заехать к Крейгу и рассказать ему о ребенке. Аманда спрашивает, не подвезти ли меня, но я отказываюсь:
– Нет, это я должна сделать сама. Настало время перестать притворяться и стать собой.
Потом я сижу на кровати Крейга и слушаю, как он быстро перечисляет наши «варианты». Я слышу собственные слова:
– Этого ребенка я собираюсь сохранить, что бы ты ни говорил по этому поводу.
Я думаю: «Я впервые сказала то, что хотела. Я не стала спрашивать, а чего хочет он, что я должна сделать для него». Мой подход сбивает Крейга с толку, и он опирается на стену в поисках поддержки. Я не могу помочь ему пережить этот сложный момент, потому что мне самой непросто. Но я тверда. Крейг смотрит на меня так, словно никогда прежде не видел. Он и не видел. Я стала новой. Мои правила изменились. И меня больше не волнует, что подумает обо мне этот мужчина.
Мы сидим рядом. Между нами некое существо, которое мы случайно сотворили. Каждый из нас одинок, но мы оба никогда больше не будем одинокими. Я решила, что готова сойти с пути саморазрушения. Я буду творить. Я уже приняла приглашение, и никто больше не убедит меня, что я недостойна. И теперь, если я почувствую неодобрение – в выражении лица, тоне голоса, поведении, в собственных мыслях, – я буду мысленно отвечать: «Пошли вон! Пошли вон!!» Так я буду отвечать всем страхам, сомнениям и упрекам, всем «нет, Гленнон, это не для тебя». Я буду тверда. Это мой щит. Это моя молитва. Это мой боевой клич.
Конец ознакомительного фрагмента.