Вы здесь

Возмездие. Глава 2 (Эрик Ломакс, 1995)

Глава 2

Я вырос в мире, где считалось очень достойным быть мастером на все руки, что-то такое изобретать, делать своими руками… Отец хоть и не был инженером-телеграфистом, все равно любил возиться с техникой. В начале 1920-х он со своими друзьями мистером Везерберном и мистером Патриком даже собрал радиоприемник, который они держали в доме Везерберна.

Аппарат стоял на столе в комнатушке, где было полно радиоламп, медных проводов, кабелей, разномастных кусачек, паяльников и отверток. В воздухе вечно витал странный запах горячего металла, клея и канифоли. Мне разрешалось трогать рулоны матерчатой изоленты, но боже упаси было прикоснуться к здоровенным черным переключателям, чьи уголковые указатели стояли напротив каких-то латунных кнопок. Полированное красное дерево оттеняло красоту точеных медных цилиндров, уловителей загадочных, недоступных моему глазу радиоволн, которые заливали эту импровизированную мастерскую. На панели гнездилась целая куча хрупких ламп, тумблеров и верньеров, не говоря уже про полированные латунные клеммы. Под стеклом радиоламп виднелась ажурная металлическая начинка. Аппарат производил смехотворное и ошеломляющее впечатление одновременно. Все равно что недоделанная игрушка, – но при этом и художественно выглядящий инженерный инструмент, нечто искусное и солидное. Его лицевая панель была устроена под углом, точь-в-точь как аналой, куда кладут служебник.

Отец надел мне на голову тяжелые наушники, и сквозь гул и шипящий треск далеких энергий я услышал бестелесный человеческий голос. Кто-то чуть ли не с края света бросал слова в пространство, там их непонятно как собирали и пропускали сквозь мои уши – для меня одного.

Много позднее, в самое страшное время, когда казалось, что я вот-вот сдохну от боли в руках людей, которые понятия не имели о моей жизни, кому было наплевать и на меня, и на мою родину, я, признаться, жалел порой, что отец не выбрал себе иного увлечения. Впрочем, после Первой мировой техника еще выглядела могучей и прекрасной силой без намека на угрозу. Кто бы мог подумать, что радиотелеграф, служащий всего лишь для направления эфирных силовых линий в нужное русло, окажется способен причинять страшное горе… Это было волшебное средство для общения людей, и я знал, что с холма Эдинбургского замка вещает станция Би-би-си, чей спокойный и властный голос на аристократическом английском передавал сводки погоды, новости и рассказы о происходящем в Империи.

К моменту, когда я сам стал учиться на радиооператора – а было это в 1940-м, – по отцовскому радио я собственными ушами уже слышал голос Гитлера, ритмично акцентированный бесконечный вопль. Гитлер был не только самым могущественным человеком в Европе, но и явно безумным. Тем не менее угроза, которой полнился его голос, казалась столь же далекой, как и все прочие радиоголоса.

Я попал в трясину механической зубрежки, сквозь которую наша почтово-телефонная служба пропускала своих работников[3]. От нас требовалось наизусть запоминать сложные диаграммы ламповых контуров. Типичное задание на экзамене звучало так: «Воспроизвести принципиальную схему коммутатора № 2А», которая походила на лабиринт. В конце тридцатых радиотехника означала крупные, тяжелые устройства, пусть и не столь массивные и неуклюжие, как самодельный радиоприемник мистера Везерберна. Я понемногу начинал понимать, как они работают и как за ними следует ухаживать. Еще мы изучали телефонию, телеграф и азбуку Морзе. Я прогрессировал, но не находил удовлетворения.

* * *

Бобби Кингхорн, мой наставник по почтамту, был именно таким другом, к которому тянется одинокий молодой человек на своей первой работе: старше, опытнее в вопросах конторской повседневности, с намеком на активную и несколько загадочную жизнь за пределами офиса. Я знал, что он интересовался религией, и даже одолжил ему отцовский экземпляр «Пути в Рим» Беллока, одно из тех повествований об обращении в «истинную веру», которое так по сердцу католикам. К великому раздражению отца, Кингхорн «заиграл» книжку. Впрочем, как впоследствии выяснилось, мой коллега пошел по совсем иному пути, нежели предписывал Беллок.

Единственное отчетливое религиозное воспоминание из моего детства касается того периода, когда я в возрасте не то одиннадцати, не то двенадцати лет состоял в церковном хоре при Англиканской церкви. Помню музыку и то, что хор делился на две половинки: канторис, то есть северный клирос, и декани, то есть клирос южный. Меня записали в канторис. То, что затем случилось, стало сюрпризом и для меня, и для моих родителей, которые хоть и не потакали, но уже привыкли к моему беспрестанному прочесыванию Британии в поисках необычных машин.

Летними вечерами можно было видеть великое разнообразие поездов на станции Дальри-роуд в западной части Эдинбурга. Там имелась так называемая островная, то есть расположенная между путями, платформа, а уже за путями размещались мастерские и локомотивное депо. Иногда из депо выводили цепочку паровозов, построенных еще до Первой мировой: приземистые шестиколесные машины бывшей Каледонской железной дороги с характерными высокими сухопарниками и до странности тонкими дымовыми трубами.

Как-то в воскресенье, в теплый закатный час, я стоял на этой платформе и ждал, не появится ли какой-нибудь поезд с необычным, экзотическим локомотивом. Старая железнодорожная система перестраивалась на глазах, и кто знает, что именно может пронестись по этим путям… Скажем, один из причудливых паровозов бывшей Лондонско-Северо-Западной дороги?

Ко мне подошел мужчина постарше и завел беседу о поездах и недавних «находках», сделанных как раз на этой станции. Долговязый и тощий, как жердь, в длинном плаще. Я принял его просто за энтузиаста-единомышленника, и некоторое время мы вели ученую беседу о редкостных «залетных птичках» с юга и вымирающих «породах» Северо-Шотландского нагорья. Незнакомец действительно разбирался в локомотивах. И тут, когда я уже всерьез увлекся его рассказами, он вдруг свернул на религию, да так искусно, что столь резкая перемена темы не показалась надуманной. В те годы мое воображение еще не проводило надлежащую грань между паровыми машинами и божественным.

В наши дни незнакомый мужчина, заговоривший с двадцатилетним мальчишкой в подобном месте, вызовет подозрения известно какого сорта, но этот человек был далек от плотских устремлений. Ему всего-то была нужна моя душа. Звали его Джек Эварт, и принадлежал он к баптистской общине на улице Шарлотты, известной всему Эдинбургу независимой евангелистской церкви. У него был отлично подвешен язык, и он умел соблазнять словами о любви, сострадании и спасении, этой утонченной смеси из лести и угроз, владеть которой обучен любой сектант. Одинокого и впечатлительного паренька втянул в себя ободряющий и убаюкивающий мир, сиявший в его речи. Тебе обещали братство и никакой неопределенности.

Не прошло и нескольких недель, как я стал членом одной из тогдашних фундаменталистских христианских сект. Доселе я во всем слушался отца. Я оставил школу, поступил на почтамт и был хорошим сыном. Настало время сделать что-то самому и для себя.

В Общине я наткнулся на Бобби Кингхорна. Так вот в чем состояла его тайная жизнь! Подозреваю, что мы были своего рода культом, сектой по типу Плимутской братии или «вифризов», непримиримых схизматиков Свободной пресвитерианской церкви Шотландии. Для молодого человека, ищущего в жизни точку опоры, это был мощный магнит. Сейчас я мало чего могу припомнить, кроме нашей исключительной заносчивости: члены Общины на голову выше всех прочих людей, они уже «спасены», на них не распространяются общепринятые нормы и уж конечно они не снисходят до жалости. Сам того не ведая, я жил теперь в спичечном коробке с людьми, которые считали, что могут управлять миром. В конце концов, разве не правда, что эта церковь, состоящая из одной-единственной общины, смогла позволить себе финансировать собственных миссионеров в Африке и Азии?

Община славилась свирепостью проповедей. Наш пастырь Сидлоу Бакстер, воистину пламенный оратор и певец адских мук, напоминает мне тех «мобильных» проповедников, которые сейчас огребают миллионы на религиозных телеканалах Америки. Перед тем как найти Бога, он работал бухгалтером и обожал классифицировать человеческие слабости. На кафедре его несло, он метал громы и молнии, умасливал и грозил, молил и гневно требовал; его проповеди являлись кульминацией наших духовных бдений, которые во всем остальном были скучнейшей рутиной из объявлений, пения гимнов и чтения вслух.

Удерживали меня там ранее незнакомый тип общения, а также искренняя, пусть и эфемерная, убежденность этих людей в собственной правоте. Я был заворожен звучным мистицизмом Откровения, волнующей безапелляционностью Бытия. Общину я посещал несколько раз в неделю: ради двух воскресных служб и один-два раза по будням. Еще там устраивали тихие, благопристойные мероприятия, проводили чаепития или сборы пожертвований. Ну и, разумеется, как в любой другой секте, имелась своя «политика» в отношении вещей, которые дозволялись, и куда большее число запрещений вроде табу на кинематограф, танцевальные залы, пабы или только что изобретенное телевидение. Они бы и радио отменили, да только уж очень глубоко оно проникло в нашу жизнь.

Те, кто постарше, были до фанатизма озабочены собственным статусом. Если кто-то из новичков или гостей по незнанию плюхался на «чужую» скамью, ее «законный владелец» встречал эдакое посягательство яростной вспышкой негодования. Надуманные ссоры, мелочные обиды, недалекие умишки, все как один. Да, пусть так, но я чувствовал, что меня приняли. Наиболее близким из них по-прежнему оставался Эварт, мой «вербовщик». Я обнаружил, что он прямо-таки специализировался на привлечении молодых людей и при этом искренне интересовался поездами: весьма неортодоксальная форма евангелизма.

Община, тем не менее, с неизбежностью влезла в мои нечестивые наслаждения, сиречь поисковые экспедиции и сбор промышленной информации. К тому же осложнились отношения с родителями, которым все это сильно не нравилось и внушало страх за сына. Возникало впечатление, что чем бы я ни занялся, моя манера не на шутку увлекаться гарантированно отчуждала родных.

Все это время я жил с родителями; от меня ждали, что в определенное время суток я обязательно буду дома, что мое поведение не вызовет нареканий. Мы были дисциплинированной шотландской семьей. Мои велосипедные прогулки, исчезновения в поисках локомотивов, моя сдержанная истовость никогда не нравились отцу с матерью. К 1939 году узы привязанности к ним начали истончаться, между нами пролегала все большая дистанция. Мне уже становилось тесно в родительском доме, и чем больше я замыкался в мире Общины, тем сильнее восставал против установленного отцом распорядка.

За пределами Общины личной жизни у меня не было. Не было и подружек; на почтамте вообще работало очень мало женщин, потому что они шли в сиделки, сестры милосердия или общепит, а на госслужбе было принято оставлять работу сразу после замужества. Была одна девушка по имени Каролина Джордан, дочь наших соседей, которой я помогал с математикой и латынью. Ее отец вроде бы что-то такое планировал на наш счет, но из этого ничего не получилось.

В Общине я познакомился с молодой женщиной, чьи родители тоже входили в нашу паству, и мы как бы начали встречаться – в самом приличном и благопристойном смысле. Ее мать поистине внушала трепет, была сосудом бескомпромиссной нравственности. Танцплощадки, кинотеатры и тому подобные гнездилища греха были для нас закрыты; мы ходили друг к другу в гости, отправлялись на долгие загородные прогулки и загружали себя общинными делами.

Я знаю, что многого недобрал в детстве. Меня ставили в тупик общеизвестные вещи, а мое эмоциональное воспитание находилось на зачаточном уровне, пока его вообще чуть не пригасили, как фитилек, в лагере для военнопленных несколькими годами спустя. Меня словно вилами подхватывали и перебрасывали дальше: со школьной скамьи на госслужбу, с госслужбы в армию, из армии в ад.

Хотя сейчас я очень далек от того юнца, который с готовностью кинулся в сектантские объятия, моральная убежденность в том, что я «спасен», что я в самом деле нашел Бога, в какой-то степени помогла выжить. Уходя на войну, я был полон идейности и веры. За три с половиной года плена понятие личного авторитета претерпело кардинальную перестройку. В той атмосфере, в условиях чудовищного давления рядовой солдат мог вдруг стать вожаком и опорой, и никто не ставил под сомнение его командный статус. Должно быть, я наблюдал все это через призму незамутненного протестантизма, будто нас вернули в эпоху Ветхого Завета. Я даже ощущал, как растет мой моральный авторитет, что я сам расту как человек, несмотря на голод, грязь и страдания. Отдельные «традиционные» командиры, даже ряд старших офицеров, канули в болото без следа. И уж если благодарить Общину, так это за то, что она помогла мне выковать броню из упрямства, благодаря которой я смог пробиться.

* * *

В молодые годы я не питал интереса к политике и мог с головой погружаться в религиозный восторг и восхищение механикой. Безжалостная природа мира тридцатых не доходила до сознания в полной мере, пока наконец отец не подтвердил мои худшие опасения. Как-то раз, весной 1939-го, прогуливаясь со мной по приморскому бульвару Йоппы, он вылил мне на голову ушат холодной воды, когда я вежливо поинтересовался его планами на лето. Поскольку война стоит на пороге, заявил мой отец, на отпуск надежды мало.

Когда чуть позднее ввели воинскую повинность, я решил не то что бы уклониться, а как бы подстелить соломки. Сказано – сделано. Я подал заявление в так называемый Дополнительный резерв Королевских войск связи, куда как раз принимали телефонистов нашего почтового ведомства. Вплоть до объявления войны я мог преспокойно нести службу в учебном лагере связистов при Шотландском военном округе.

Вот так и вышло, что 4 мая 1939 года на свете появился связист Ломакс Э. С., личный номер 2338617, место несения службы – замок Эдинбург. Казарма располагалась за северной крепостной стеной, близ батареи Миллз-маунт, откуда открывался великолепный вид на города у подножия и еще дальше, на Ферт-оф-Форт вплоть до самого Файфшира на той стороне залива. В то лето весь «учебный лагерь» состоял из меня и еще одного парня по имени Лайонел.

Мало кому довелось познакомиться с Британской армией более необычным путем. Не было ни муштры на плацу, ни занятий с оружием, не было даже какого-нибудь старшего сержанта, который бы нас гонял и унижал. Мне просто приказали сесть за пишущую машинку и печатать письма; Лайонела научили заполнять интендантские ведомости. Проработав до этого в страховом обществе, мой напарник так и норовил назвать штаб ШВО «дирекцией».

В этой довольно мирной атмосфере мы понемногу постигали более суровую военную науку. Капрал по фамилии Мур пытался сделать из нас настоящих связистов, внушая, насколько важна наша работа для батарей береговой артиллерии на северной оконечности Шотландии и на Оркнейских островах, где на базе Скапа-Флоу размещались основные силы британского ВМФ. Мы узнавали, почему так остро стоит задача передавать точные данные: ведь в противном случае орудия из своих далеких скальных укрытий будут работать совершенно вслепую; нам объясняли важность взаимодействия различных родов войск. Позднее мне частенько хотелось, чтобы наши наставники сами получше усвоили собственный предмет, но пока что война была лишь абстракцией.

После столь цивилизованного взаимного знакомства с армией я потратил остаток дивного лета 1939 года на развитие и совершенствование гаражного хозяйства ремонтного автопарка телефонной службы, на плавание, охоту на локомотивную классику и Общину.

24 августа 1939 года я получил мобилизационное предписание, забежал на работу и закрыл папку с гаражным делом. Попрощавшись с коллегами, сел на 23-й трамвай, по Гановер-стрит доехал до Маунда, а оттуда пешком по Лаунмаркет добрался до замка. Ломакс ушел на войну.

* * *

Миллз-маунт превратился в лихорадочно оживленную базу. Со всей Шотландии прибывали резервисты войск связи, а я рассылал все новые и новые мобилизационные предписания. Мне выдали полный комплект полевого обмундирования (грубая холстина, тьма всяких ремешочков) – кроме штанов. Штаны были в дефиците. Начальник караула не разделял нашего энтузиазма, когда мы разгуливали по гарнизону как кентавры, гражданские до пояса.

Меня откомандировали на сборный пункт на Джордж-стрит, чтобы я там регулировал беспорядочный поток из будущих связистов всевозможных возрастов и социальных классов, которые хотели записаться добровольцами. Кое-кого направляли от ВВС, из почтового ведомства, с частных радиопредприятий; этим людям предстояло стать технической элитой армии. Меня поразило, какую власть над сотнями растерянных людей может иметь один-единственный человек в форме, если он уверен в собственном авторитете.

Каждый вечер я возвращался в казарму, проходя коридорами внутри черных стен старого замка, который, как и сегодня, нависал над городом, будто изготовившийся к прыжку зверь. Сейчас он воспринимается лишь как приманка для туристов. Времена меняются, здания тоже. С людьми, как я обнаружил, все куда сложнее.

В казарме сутками напролет бубнила радиоточка, чего и следовало ожидать. В 11 утра 3 сентября мы услышали изысканно гнусавый голос Чемберлена, сообщивший, что отныне мы находимся в состоянии войны с Германией.

Через четверть часа по всему Эдинбургу взвыли сирены противовоздушной обороны. С высоты Миллз-маунта было отлично видно, чтó происходит на главных магистралях города. На Принцесс-стрит встали трамваи; словно споткнувшись, застыли автомашины. Пассажиры с нервозной торопливостью стекались к бомбоубежищу на Принцесс-стрит-гарденс, где железная дорога уходила под землю, в туннель. На рельсовых путях воцарилась молчаливая пустота. Не прошло и нескольких минут, как по всей улице остались лишь брошенные машины, кое-где с распахнутыми дверцами. Город стиснула чья-то длань и остановила его сердце: в этой тишине пришла война.

Ничего не произошло, налета не было. Я запутался в ремешках противогаза, и наш старшина, крепыш Бладворт, любезно меня спас. Мы вернулись в казарму – готовиться к настоящим битвам.

Хлынул поток техники и снаряжения. У нас уже был «радиокомплекс № 3», внушительная и довольно мощная рация, с органами управления на высокой передней панели. На ее корпусе из серой штампованной стали не было и намека на красивенькие финтифлюшки гражданских моделей. Этой машине полагалось держать открытым канал прямой связи Лондон – Эдинбург в случае обрыва телефонных линий, и она не делала секрета из своей суровой сути. От нее так и несло войной и чрезвычайными обстоятельствами. Очень шумная была рация, быстро и сильно нагревалась, а мне еще приходилось с ней спать чуть ли не в обнимку, пока наконец не удалось выбить койку в Вестэндском крыле казармы. Пристанище аскета, но здесь хотя бы уснуть было можно. До меня начинало доходить, что выживать приходится не только перед лицом врага, но и в собственном тылу.

Имея это в виду, я подал рапорт о переводе из резерва в действующую армию и предстал перед отборочной комиссией, которая заседала в здании газеты «Шотландец» на улице Норт-бридж. Отмытый, надраенный до блеска и жаждущий понравиться, я узнал от майора, который со мной беседовал, что на фронтах Первой мировой средняя продолжительность жизни второго лейтенанта не превышала двух недель. Я ответил, что буду настаивать на своем.

* * *

Поджидая, пока прокрутится бумажная машина, я вызвался поработать на Оркнейских островах, где только что, прямо на акватории родной базы, был потоплен наш линкор «Ройялоук» – «Королевский дуб», – унесший жизни чуть ли не тысячи моряков. Это было первое настоящее потрясение с начала войны, и жаль, что мы извлекли не все уроки на тему уязвимости гигантских орудийных платформ. Люди не могли поверить, что в ходе боевой операции враг действительно потопил такой броненосец. «Может, саботаж? Может, где-то что-то недосмотрели сами?» Но конечно же, это была немецкая подлодка. В общем, в местном хозяйстве связистов явно требовалось навести порядок.

Мы вышли из Скрабстерской гавани, что под Терсо, на Северном побережье Шотландии. После самого отвратительного морского перехода на моей памяти (целые сутки ледяного ветра и штормовой качки на борту пятидесятилетнего пароходика, где нечем было даже укрыться, и это в Северном-то море поздней осенью), мы – сержант Фергюсон со своим взводом из двадцати человек, включая меня, – высадились в Стромнессе. Расквартировались и стали помогать с реорганизацией местной системы связи, что эксплуатировала как радио, так и телефон с телеграфом. Сейчас мы были частью Северного полудивизиона связи, одного из наиболее отдаленных гарнизонов Его Величества.

Мне пришелся по сердцу этот простуженный, открытый всем ветрам остров, где я без выходных трудился в реквизированной по случаю военного времени гостинице. То, что я считал за развивающийся дар изворотливости и выживания в условиях крупных организаций, сделало меня своего рода предпринимателем. Я договорился на кухне, чтобы мне жарили партию блинчиков с рублеными яйцами и варили чай, а потом, ближе к середине утра, продавал это в нашем взводе. Отрывали с руками.

На острове заметнее, что человек вырван из своей среды. Раздавая письма, я обратил внимание, что кто-то всякий раз не может скрыть огорчения, не получив весточки. А еще пара солдат приходила чуть ли не в ужас, завидев конверт со своим именем.

Я подумывал, не перевестись ли на Шетланд, однако 115-мильный переход еще дальше на север на борту какого-нибудь траулера, зимой, да по одному из самых свирепых морей в мире… Нет, это слишком даже для меня. Признаюсь, тяга этого аванпоста викингов была сильна; при каждом воспоминании о его суровых вересковых пустошах и стылом блеске океана я будто слышал голос матери. Но не умолкали и другие голоса, так что я упустил шанс переждать всемирный потоп на крошечном архипелаге – как потерпевший кораблекрушение, зато в безопасности.

Пришел приказ, и тихим мартовским утром я покинул Стромнесс. Тот же жуткий пароходик, который доставил нас на Оркни, деловито пыхтя, выбрался из гавани в пролив Хой-саунд, где в нас вонзили зубы ветер, ливень и волны. В широченной, защищенной от непогоды бухте Скапа-Флоу, под прикрытием бастиона из нахохленных островков, было еще ничего, но едва мы вошли в Пентленд-Ферт, штормовые порывы принялись мотать пароход, как игрушку. Мы с Фергюсоном устроились с подветренной стороны дымовой трубы, где хоть что-то напоминало о тепле, и в самом скором времени промокли до нитки, продрогли до костей и не знали, куда деться от морской болезни. Меня вывернуло прямо на сержантскую шинель, но он словно и не заметил: человек был в другом мире.

Я сделал свой выбор; теперь из меня делали офицера.

* * *

Два месяца кряду я сидел вместе с другим сержантом на одном из верхних этажей Эдинбургского учебного центра, где лейтенант-связист без передышки вдалбливал в нас премудрости работы радистом. Учебником служил «Адмиралтейский справочник по беспроводной радиотелеграфии», теоретический фолиант в двух томах. Кроме того, на каждую модель рации имелось свое наставление, и мы вкалывали как проклятые, во всяком случае добросовестный инструктор спуску нам не давал. В середине мая меня перевели на йоркширскую базу Каттерик, штаб Королевских войск связи.

Доложив о прибытии в казарменном блоке Марна-лайнс, я тут же лишился воинского звания. Теперь я был просто курсант, и мои белые погоны и белый околыш фуражки с готовностью сообщали всему миру, что перед вами не пойми что: и не офицер, и не рядовой. Тут выяснилось, что один из нас не выдержал. Едва я обустроился, как уже стоял на плацу с 250 другими курсантами по случаю похорон. Среди старшекурсников случился самострел, когда парня отчислили с предписанием «Вернуть в часть» – позорней не бывает.

После этого отрезвляющего начала нам предстояло семь месяцев учиться, чтобы стать офицерами-связистами, пригодными для войны. Более напряженной и ответственной учебы в моей жизни не было ни до, ни после. Бывшая школа казалась детскими яслями. Мы изучали радиодело, телеграфию и телефонию на таком уровне, какой и не снился родному почтамту. Также нам преподавали командно-организационные аспекты, как применять тяжелую инженерно-саперную технику и даже элементы разведподготовки.

В июне 1940-го британская армия оставила Дюнкерк, и война впервые коснулась нас напрямую. Нам сказали, что ожидается прибытие вывезенных солдат и беженцев; было приказано готовить раскладушки и матрасы в общественных зданиях, спортивных залах, словом, во всех помещениях с большой площадью. Через пару недель напряжение поутихло; армия отступила на удивление организованно, людей удалось сохранить. Туча рассеялась. Наши матрасы не понадобились, беженцев пристроили где-то еще.

Затем война сделала в нашу сторону еще один бесшумный прыжок из засады, будто шторм, зреющий на горизонте. Возникло опасение, что немцы разовьют успех и форсируют Ла-Манш по пятам наших измотанных частей, которые и представляли собой костяк британской армии, крайне ослабленной на тот момент. Тем летом я провел немало ночей дозорным на высоченной деревянной вышке, высматривая парашюты вражеского десанта. Приходилось сражаться со сном, задрав голову, глазеть на ночное небо и надеяться, что не мне достанется увидеть, как скользят шелковые полотнища, затмевая звездные россыпи. Но война и на этот раз прошла стороной, отхлынула от побережья. Ничего не случилось.

Если на то пошло, худшим эпизодом на всем протяжении этой восхитительной учебы можно считать случай, когда из-за меня наш класс оставили на дополнительный час строевой подготовки. За попытку отравить ротного командира.

Капитан Ноулз был буквоед и ярый поборник инспекций: шнурки, канал ствола винтовки, фуражка с изнанки… Как-то раз он решил проинспектировать комплект снаряжения Курса № 13. И вот стоим мы, побритые и постиранные, нагруженные винтовками, противогазными сумками и так далее, а он нам приказывает: «Фляжки к осмотру!» Вытащил капитан Ноулз пробку из моей флажки, принюхался – и повалился навзничь, на руки нашему прапорщику, который, увы, был на редкость хрупким. Достоинство сберечь не удалось.

Неловкая ситуация, а все потому, что я не привык выбрасывать вещи, если их можно опять пустить в дело: повадка, от которой я с ходу открестился бы, кабы знал, чем она для меня обернется впоследствии. А было так: на одном из полевых учений меня снарядили на кухню, и по окончании занятия я не решился выбросить недопитое молоко. И вылил его себе во фляжку. Если вам когда-нибудь понадобится безвредный отравляющий газ, горячо рекомендую молоко трехнедельной выдержки во фляге британского военнослужащего.

У синоптиков есть такой термин: область низкого давления. Здесь, по их словам, холодный воздух вытесняет теплый, зреют ливни и ветра – порой чудовищной силы. К этому моменту я уже несколько месяцев жил на границе такой области. Война продолжала надвигаться, и, не желая просто так сидеть и ждать, я решил выйти к ней навстречу. Ближе к концу 1940 года на доске ежедневных приказов появилось объявление о наборе добровольцев для службы в Индии.

Я откликнулся. Не без раздумий, но я во второй раз нарушил старый солдатский завет.

Армия порой умеет держать непроницаемое лицо, и я далеко не сразу узнал, отправят меня в Индию или нет. Тем временем пульс войны участился. В конце декабря 1940 года вдруг срочно понадобилась масса офицеров-связистов, причем без разбора, хоть молодой, хоть неопытный… Курс № 13 быстренько свернули, не дав дотянуть последние две недели. Нас одели в новенькое обмундирование, выдали снаряжение и выпустили в мир уже офицерами. Сейчас меня звали второй лейтенант Эрик Ломакс, л/н 165340, временно прикомандированный к базе Грейт-Лиз, графство Эссекс. Нас отвели на станцию Дарлингтон, рассадили по вагонам со светомаскировкой и рассыпали по всей Британии.

* * *

Проведя несколько недель в дивизионном подразделении связи под началом бодрого полковника, бывшего бизнесмена из Глазго, который оказался превосходным офицером и командиром, я почувствовал, что превращаюсь в настоящего солдата, искренне желающего защищать Восточное побережье Англии с северу от Темзы, но военное министерство, к сожалению, не забыло мой давешний приступ энтузиазма. Вскоре меня приписали к запасному батальону в Скарборо, первый шаг на долгом пути в Индию, хотя для этого пришлось вернуться назад, на север. Так уж устроены армии.

Наш батальон отвечал за оборону этого уязвимого курортного городка, и однажды, как раз во время моего дежурства, война наконец высунула морду и ткнула в мою сторону пальцем. Я разговаривал с полисменом близ ограды общественного парка, когда к привычному вою сирен и гулу самолетов – которые всегда оказывались нашими – вдруг подмешался тонкий, незнакомый свист. Мы с полисменом оказались одинаково проворны, и к моменту падения бомб уже лежали на дороге: он плашмя, а вот я – нет. Живот угодил на мешок с песком, и теперь мой зад торчал как бугорок. Этих нескольких дюймов хватило, чтобы ударная волна, шедшая прямо над грунтом, дала мне шлепка. Будто исполинским веслом приложилась. Полисмен – душа-человек! – был вынужден долго осматривать мое седалище, прежде чем я наконец поверил, что повреждения незначительны.

Мне повезло. От смерти уберегла, наверное, пара дюймов и какая-нибудь причудливая игра давлений в воздухе. А вот многоквартирный дом по соседству похоронил своих жителей. Буря перестала быть простой абстракцией, о которой говорят по радио.

Навестить меня в Скарборо приехали родители, и мы запросто могли погибнуть вместе. Они сняли комнату в домике для приезжих, который содержала некая мисс Пикап. Я при всякой возможности забегал к ним на обед и так далее. Как-то раз мы втроем сидели в гостиной, когда услыхали громкий дребезг, словно на чердаке, через два этажа над головой, кто-то рассыпал ящик с инструментами. Минутой спустя раздался сильный треск. Прямо над нами лопнул потолок, и на ковер хозяйки упал маленький, злобно шипящий цилиндр. Я уже достаточно разбирался в таких вещах и знал, что это зажигательная бомба с магнием и что она может спалить весь дом и нас заодно. Я бросился на задний дворик, схватил садовую лопату, прыгнул обратно в дом, подцепил бомбу и вновь выбежал в сад. За эти короткие секунды «зажигалка» проплавила сталь и свалилась мне под ноги.

Адская хлопушка, небрежно закинутая в безобидный домик… У меня до сих пор стоит в ушах звук, с которым она катилась по крыше, прежде чем прожгла и кровлю, и тонкие перекрытия этажей. Слепое везение, а может, и какой-то дефект в бомбе – но мы спаслись. Зато соседний дом получил такой же гостинец и сейчас вовсю пылал, да так жарко, что, когда я в компании еще двух-трех мужчин взялся было его тушить, нам пришлось ретироваться. Получив заодно пару-другую электроударов от мокрых розеток.

* * *

Планы по переброске батальона в Индию стали обретать форму. С какой-то роковой неизбежностью мне поручили организацию грузоперевозок, а именно расчет числа товарных вагонов для выдвижения из Скарборо в порт погрузки. Что за порт, где он – ничего не сказали; я просто делал выкладки и надеялся, что нужные вагоны нам выделят.

Поздним вечером в середине марта 1941-го нас наконец построили во дворе, и мы двинулись по улицам йоркширского курорта, полного обезлюдевших гостиниц, заколоченных магазинов и светомаскировки. Стараясь не шуметь – только вообразите: армия на цыпочках! – молодые парни в тяжелых ботинках, нагруженные брезентом и сталью, с приглушенным шарканьем обтекали городской сквер, молча вскидывая глаза на памятник погибшим в предыдущей войне.

По идее, переброска войск – это военная тайна, но темные улицы были запружены людьми: местными жителями и родителями, съехавшимися со всей Англии. Они стояли, улыбаясь, порой даже слышался смех, однако все это было с надрывом, как всякий раз, когда люди хотят оставить по себе добрые воспоминания и при этом знают, что отныне их любовь к сыновьям подвергнется тяжелейшим испытаниям. Моя мать тоже была в этой толпе и, кажется, помахала на прощание. Больше мы не виделись.

В темноте, походной колонной под сержантские окрики театральным шепотом, мы добрались до станции. Там уже под парами стоял специально подготовленный состав, мягко выдыхавший свои газы. От него исходил характерный запах валлийского угля, чья дымная копоть лезла в нос и пропитывала обмундирование. Окна пассажирских вагонов были затянуты черными шторками; в голове состава стояли три затребованных мною товарных вагона.

Когда мы разместились и разложили снаряжение по сетчатым гамакам, которые заменяли собой багажные полки, машинист взялся за длинный рычаг регулятора, открывая пару путь в цилиндры, взад-вперед задвигались поршни, горячие газы выплеснулись в медные кишочки котла, потянулись в дымовую трубу, – и локомотив мощно дернул сотни тонн стали и людской плоти.

Покинув Скарборо, состав в полном мраке пересекал возвышенности Кливленд-хиллз, и мы поняли, что нас везут на север. По моим расчетам, мы двигались по Восточно-прибрежной магистрали. Наутро, весь разбитый от бессонницы в переполненном и душном вагоне, я выглянул в окно и узнал вокзал Йоппы, буквально в четверти мили от родного дома – но родители остались в двухстах милях к югу. На душе было невыразимо тоскливо и пусто. Теперь я знал, что конечным пунктом станет Клайд, где нас будет поджидать транспортное судно.

Вот-вот я покину Британию, чтобы воевать в Азии, защищать восточные рубежи Империи. Мне казалось, что я многому научился и готов к чему угодно, но перед отъездом из Скарборо я сделал последний штрих. Обручился с мисс С., той самой, из Общины на улице Шарлотты.

Она остановилась у мисс Пикап; затем приехали мои родители и были поставлены перед фактом. Не могу сказать, что они одобрили мой выбор; тем не менее они согласились принять его как официальную декларацию независимости. Моей невесте было девятнадцать, мне – двадцать один. Мы были эмоционально неразвиты, сущие дети, пусть даже Община и дала нам фальшивое ощущение личной зрелости. Мне казалось, что помолвка – это правильно и нужно. Мы были так юны; едва знали друг друга.