В поисках себя
Христианство и прирожденность1
До Петра Великого – После Петра Великого – Современность
«Едва ли найдется какое-либо другое человеческое чувство, которое бы в наши дни подвергалось более глубоким изменениям, чем чувство национальное».
Е. Н. Трубецкой. 1912 г.2
До Петра Великого3
Архетипическая идея православного национализма в России всегда выражала себя в предельно ясной и простой формуле – «Быть русским значит быть православным». Однако отчетливая простота этой формулы, обретавшейся в глубинах народного сознания, одновременно скрывала в себе массу противоречий, обнимаемых ею и неизбежно проистекавших из попытки соединения элементов не просто разнородных, но подчас прямо несоединимых и даже исключающих друг друга. Это тем более удивительно, что исходным тезисом идеи православного национализма является принципиальное положение о том, что «русских» как единого и самостоятельного народа до принятия греческого православия в природе не существовало, и что именно православная церковь впервые собрала «разрозненные славянские племена» в единый народ, спаяв их в духовное единство одной верой.
Во всяком случае именно это определенно утверждает один из наиболее ярких современных апологетов православного национализма митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский о. Иоанн (Снычев)4. Поэтому, понятие «русский», согласно митрополиту Иоанну, вовсе не является этнической характеристикой – «русским» может быть каждый, независимо от национальной принадлежности5. Достаточно только разделять основный смысл существования «русского народа» – его добровольно принятую на себя обязанность хранить в чистоте и неповрежденности нравственное и догматическое вероучение церкви6, поскольку основная цель всей «народной жизни» сосредоточена вокруг Богослужения7. Отсюда три культивируемых «народных качества»: во-первых, соборность, осмысливающая жизнь каждого «русского» в качестве церковного служения и самопожертвования, имеющего конкретную цель – посильно воплотить в себе нравственный идеал Православия8; во-вторых, державность – сознание каждым «ответственности за всех» – общество и государство, противостоящих «сатанинскому злу, рвущемуся в мир»9, т.е. всему, что не соответствует идеалам православной церкви; и наконец, в-третьих, открытость, «всечеловечность» русского характера как отрицание самоценности национальной принадлежности и готовность соединиться с каждым, приемлющим православные святыни10.
Далее идет обоснование православного национализма многочисленными фактами, почерпнутыми из истории, но, конечно, с точки зрения излагаемой доктрины (фактами же невозможно ни обосновать, ни опровергнуть религиозную веру). Не вдаваясь пока в историческую критику данной концепции, следует отметить, что ее принятие оставляет непонятным смысл существования самой церкви – зачем тогда она нужна, если все ее функции будет исполнять «русский народ», представляющий собой «церковный организм», ничем от самой церкви не отличимый?
Между тем, происхождение концепции православного национализма не вызывает сомнений, уходя корнями в древнейшую идеологию православного византийского царства, представлявшего собой конгломерат по настоящему культурно разрозненных и кровно не связанных народов, объединенных под властью греческой династии. Такова же была и вынужденная тактика слабеющей Византийской империи – методом насаждения «православного национализма» среди окружавших ее варварских народов приобретать для греческой метрополии все новых и новых вассалов: «Византийская церковь… усиленно развивала христианско-имперскую миссию на своем ближнем Востоке (от Дуная через Черноморье и Кавказ до Волги). …великий столп греческого и восточно-церковного патриотизма, патриарх Фотий… радовался ее успехам …пишет, что теперь, благодаря крещению разных народов Черноморья, это море, некогда бывшее Αξεινος, т. е. „негостеприимным“, стало Эвксинос – εΰξεινος, т.е. „гостеприимным“ (Игра слов в названии: „Понт Эвксинский“) и даже более – Эвсевис – ευσεβής, т.е. „благочестивым“… (курсив мой. – Д.Г.)»11. Однако не то важно, что церковь вольно или невольно становилась инструментом греческой культурной и политической экспансии, а то важно, что результатом этой политики в пределах распространения православия становилось неизбежное ограничение самой церкви и церковного сознания горизонтом этнического сознания. Ведь оборотной стороной православного национализма становилось то, что со временем обращенные в православие народы начинали видеть в христианстве (и определенной его форме) выражение своей природной национальности (коль скоро ни в чем другом она уже не могла быть выражена)! И здесь мы попадаем в самый центр нашей проблемы, соглашаясь с митрополитом Иоанном в том, что действительно «ключ к пониманию русской жизни лежит в области религиозной, церковной»12.
Вытесненное с поверхности в сферу негативного природное сознание славян не могло совершенно исчезнуть, а могло лишь «преобразиться», приняв легитимную, допустимую в условиях новой религии форму, чему как раз и способствовала идея существенного единства религии и народности («быть русским значит быть православным»), призванная бороться с родоплеменным эгоизмом, на деле же не только не устранявшая язычества, основанного на вере в своих (племенных) Богов, а напротив, укреплявшая его, одновременно делая скрытым и лицемерным – прикрывающимся «вненациональным» христианством. Действительно, вся история русской церкви (по крайней мере, до Петра Великого) представляет собой такую скрытую (а иногда явную) борьбу двух национализмов под маской и именем одного национализма – православного, и во многом в зависимости от того, какая «партия» в русской церкви – греческая или славянская – одерживала временную победу, в зависимости от этого менялся ход исторических событий. Достаточно сказать, что сильное влияние греков заметно во всех наиболее значимых событиях отечественной истории – от Крещения Руси и событий, предшествующих ему, до церковного раскола и начала петровских преобразований (за исключением разве что времени монгольского ига, когда это влияние «дипломатично» ослабевает). Наконец, и самый факт учреждения патриаршества на Руси в 1589 г. (спустя 6 столетий – наконец-то! – вырванное у Константинополя) не может быть полностью осмыслен вне понимания той роли, какую играло это событие в деле утверждения национального суверенитета русской церкви, а вместе с ней – и русского народа.
«Темны» века обретения новой веры, долго и мучительно, через феодальную междоусобицу, вздыбленную греческим православием и им же потом усмирявшуюся, Киевская Русь расставалась с природным язычеством – собственным прирожденным сознанием. В отличие от западной Европы, «в Россию христианство пришло из далекой и чужой страны (курсив автора. – Д.Г.)»13. Русских князей, проводивших массовую христианизацию, интересовало прежде всего «христианство вообще» – в его политическом, общественном и культурном смысле, как возможность через общую с греками религию всем русским миром («землей») приобщиться к цивилизации и более высокой культуре, одним из наиболее привлекательных отличий которой было специфическое умение властных структур централизованно контролировать подвластные территории с проживающими на них народами. Другим необходимым легитимирующим условием было установление кровного родства с греческой династией. Поэтому греческое православие в итоге становилось знаменем официальной государственно-национальной идеологии, шедшей не столько от индивидуальной судьбы отдельного человека, сколько от окружавшей его и довлевшей над ним родовой среды и общности, к которой он принадлежал. Тотальное, высокомерное насилие над собственной прирожденностью здесь сочеталось с властно-государственным окормлением новой религиозно-национальной общности, настойчиво окружавшей себя символами и знаками более «высокой», «вселенской» культуры14. Пока существовали препятствия для полного отождествления православности и русскости, пока шла борьба двух (а иногда – трех, четырех, пяти) природных сознаний под маской «православного национализма», принципиальная порочность последнего не была столь явно выражена и, благодаря негласной системе внутренних «сдержек и противовесов», временами имела даже положительное значение. Однако, как только формула «быть русским значит быть православным» обрела реальное (так сказать, массовое) содержание и стала тем, что в ней и сейчас понимают – официальной идеологией русского православного царства, вылившись в знаменитую концепцию «Москва – Третий Рим» (поставившую крест на любых внешних притязаниях – не только греков, но и всех вообще, не принадлежавших к Охотному ряду), тотчас же выявилась смертельно опасная сущность греческого наследства. В конечном итоге обессилевшая и Византию, она буквально выкосила в считанные десятилетия Московское государство, прошла чумным валом через головы и души людей, потрясая небывалым, всепоглощающим самоистреблением государственной смуты и церковного раскола, так что скорые и радикальные петровские преобразования, «больно отозвавшиеся» в церковном сознании, явились во многом вынужденным ответом на негативные последствия от реализации идеологии «православного национализма», едва не уничтожившей и государство и объединившуюся с ним прирожденность.
Начать следует с того, что сама идея соединения нации (этноса) и религии, а тем более – их отождествления, весьма отдаленно напоминает не только первоначальное христианство, но и христианство вообще, обращенное прежде всего к личности конкретного индивида, а не к целым общностям, или народам. Напротив, религиозная мотивация, формируемая через род, семью, наследственность и предков, одним словом – среду, окружающую человека, весьма характерна для ветхозаветной кровнородственной религии иудаизма, а также для большинства природных религий «языческих», «младенческих» народов, в которых не сформировалось еще того яростного противопоставления личности и общества (или природы), которое так характерно, в первую очередь, для западного христианства. Восточное христианство (в отличие от западного), находившееся под постоянным мощным давлением со стороны родового сознания древнейших религий и философий Востока (от Египта, Ближнего Востока и Месопотамии – так называемого плодородного полумесяца15 – до Индии), за тысячу лет существования выработало единственно возможную в данных условиях стратегию распространения христианства, переносившую личного Бога христианства на место родовых, природных Богов, но сохранявшую при этом исходную форму родовой (безличной) религиозности, в которой человек относился к Богу не как самостоятельная личность, а прежде всего как представитель рода или клана. Вот почему русское православие, во всем копировавшее греческое, не могло стать религией личности, но могло стать и стало в итоге – религией общности. И вот почему «православный национализм» с самого начала заключал в себе опасное противоречие, будучи рассчитан лишь на распространение и прозелитство, но никак не на осуществление во всей полноте личного христианства – по внешности привлекательный для языческих народов (живущих общей жизнью кровно-родственных связей), в то же время по самому религиозному замыслу своему не содержащий в себе никакой положительной идеи природного человечества, тем более – природной национальности, кроме разве что наднациональной церковности («хранимой в чистоте и святости»), в «тело» которой должны были постепенно претвориться все народы без исключения. Православный национализм и был такой родовой (безличной) формой «наднациональной», или «безнациональной» (внеприродной) национальности, в которую медленно, но неуклонно претворялось племенное сознание славян-язычников. Последнее с необходимостью выливалось сначала в национальную исключительность религиозного сознания, ставшую со временем определяющей чертой изоляционистского мессианизма, исключавшего необходимость духовно-нравственных корреляций со всем остальным природным человечеством, а затем и в по-настоящему отрицательную религиозность православного типа.
Стоит ли после этого удивляться, что целый народ, в своем личном и общественном быту занятый не только богослужением, так и не смог превратиться в церковь, а по мере превращения в типично восточное теократическое царство (отличное даже от ветхозаветных царств Израиля, поскольку в нем не было культа никакой избранной народности, кроме наднациональной церковности) неизбежно утрачивал всякую связь с собственной природной основой? И чем полнее осуществлялась «безлично-родовая христианизация», тем слабее становился природно-национальный смысл существования людей, ибо размывание категорий этноса всегда ведет к его исчезновению. Европейский народ, на окраине культурно-родственной ойкумены ставший идеальным полигоном безличного христианства, на протяжении нескольких столетий претворявший собственную прирожденность в строительство безнациональной теократической державы, представлял собой удивительное зрелище. Московское государство на пике могущества и было таким совершенно фантастическим образованием однородного населения с безличным сознанием, «вселенской», кафолической (от др.-греч. κᾰθ-ολικός – «всеобщий») церковью (и таким же царем) в качестве главных идентификаторов прирожденности! В таких условиях сознание неизбежно должно было раздваиваться, природно дезориентироваться, находя естественное «логическое» разрешение лишь в неформализованной идентичности взаимно противопоставленных элементов.
Если на Западе единство христианской церкви, борясь с язычеством, специально не покушалось на прирожденное сознание отдельных народов, отодвигая его в сторону и тем самым неизбежно готовя почву для их будущего стремительного материального и духовного прогресса16, то русская церковная иерархия, вдохновленная и долгое время водимая «греческим наследством», просто и не могла предложить ничего иного, кроме апокалиптического исторического проекта под названием «русское православное царство», осуществлению которого она отдала все свои силы. Закономерным итогом этой утопической деятельности как раз и было то самое общественное состояние абсолютного «смешения религиозного и мирского», при котором наблюдался уже почти необратимый (нравственный и материальный) распад всех личных и общественных связей, а постоянное глумление над собственной прирожденностью буквально захлестывалось сверхнациональным религиозным самохвальством. Этим определяется положительное историческое значение Петра, не только открывшего новый – имперский – период развития русского государства, а прежде всего – ценой громадных жертв и усилий со стороны самого народа остановившего начавшийся и уже шедший полным ходом процесс его физической самоликвидации, что потребовало в дальнейшем существенного пересмотра самой концепции «православного национализма».
При этом главная причина национальной трагедии, связанной с крушением мечты о Православном царстве, заключалась не где-нибудь, а в самом христианстве – точнее в той его версии, которая упорно насаждалась на протяжении нескольких столетий. Христианское откровение личности, составившее центр христианства и главную его духовную силу, преобразующую мир, стареющее греческое православие, достигшее к тому времени вершины развития, в духе традиционной восточной религиозности (как и в силу не особенно располагающих культурных и исторических обстоятельств) давно уже подменяло идеей священного рода, идеей религиозной общности. И именно эта религиозная установка служила основанием естественной для любого язычника идеи единства этноса и религии, однако в случае христианства неизбежно оборачивавшейся «умерщвлением» национальной плоти, т.е. примерно тем же, что и в отношении «общественных нравов», культурного творчества, половой любви и т. д. – некоторой формой «идеализма» (а в морально-бытовом смысле – ханжеством и лицемерием). Прежде всего потому, что уже не допускала более бескорыстного отношения к собственной прирожденности (как и к религии).
Отрицательным наследием осуществлявшейся на протяжении нескольких столетий жесткой церковной политики превращения религиозного (языческого) сознания в наднациональную религиозность стало массовое внедрение церковных и даже монашеских идеалов духовности, являющихся по существу глубоко индивидуальными и не могущих быть иными (негативное отношение к успеху, богатству, комфорту, славе и т.д.) в самые недра прирожденности, где они были освящены в качестве почти что общеобязательных природных (!) идеалов народной жизни, со всеми вытекающими отсюда тяжелейшими последствиями для массовой психологии. Другой непосредственный результат – старообрядцы (тот самый идеальный «гомункул» из реторты «православного национализма») – «наднациональный русский народ» святых праведников, в большинстве своем уклонившихся от истории, не желающих иметь ничего общего с природным человечеством и миром, отданным «во власть Антихриста».
Но не следует думать, что вместе с православным Московским царством канула в лету концепция православного национализма. Напротив, прежде бывшая официальной идеологией русской народности, усилиями Петра сжатая до размеров внутрицерковной идеи, она и теперь продолжает определять неофициальную национальную политику внутри церкви в отношении всех народов, находящихся на ее «канонической» территории. Молох древней теократической утопии продолжает работать в прежнем направлении, возможно подтверждая ту истину, что православный национализм вообще оказался единственно возможной формой распространения христианства на Руси, и он же стал той формой христианизации, которая едва не погубила природную Россию.
После Петра Великого
«Христианский национализм» означает буквально «быть русским значит быть и православным <тоже>», и эта маленькая, но весьма существенная поправка в виде союза «и», этот маленький зазор между православием и русскостью был сделан европейским просвещением.
Существенное значение имели также те культурно-исторические обстоятельства, которые со временем привели к образованию на месте некогда единой славянской общности трех самостоятельных народностей под именами Большой, Малой и Средней Руси, а также более близкое знакомство русских с инославным христианством, постепенно заставившее пересмотреть православно-националистический взгляд на католиков или протестантов как на исключительно «злых еретиков» или «антихристов». Поскольку под «православным национализмом» часто неправомерно понимают такое состояние национального самосознания, при котором ясно различаются и конфессиональная принадлежность и природная народность, постольку имеет смысл дифференцировать данные понятия и говорить в последнем случае именно о «христианском национализме» (в отличие от «православного», для которого существенно как раз нераздельно-слитное восприятие прирожденности и религии).
Разделение религии и природного сознания, или иначе – десакрализация последнего, в контексте становления светской культуры в России, сопровождалось беспрецедентным насилием и над церковью и над природным сознанием. Петровская революция не просто отвергала прежнюю идеологию православного царства, но вместе с тем кардинально меняла и самый быт Московской Руси, находя при этом понимание и массовую поддержку со стороны всех сословий русского общества, предпочитавших совсем денационализироваться (выйти из под власти рода, общины и церкви), нежели продолжать хранить верность природно-отрицательной политике православного национализма, неуклонно умерщвлявшей жизненные силы народа. Из 200 лет существования императорской России первые 100 (добрая половина) фактически ушли на борьбу со старым «церковно-национальным» строем жизни и создание новой – теперь уже не идейно только, но и природно – наднациональной общности во главе с денационализированным правящим классом, опиравшимся в основном на приезжих иностранцев и тонкую культурную прослойку «образованных» русских людей, постепенно охватывавшихся европейским просвещением. Именно в это время Российская империя достигает своих максимальных («естественных») размеров, объединив под властью русского самодержца сотни народов и народностей, подчас не только культурно и религиозно разобщенных, но прежде даже ничего и не слышавших друг о друге. Вершиной могущества новой «наднациональной прирожденности» станет эпоха Александра I, когда «быть русским» значило уже просто быть «подданным русского царя», бывшего одновременно и фактическим главой православной церкви, которой не дозволялось ни критиковать инославное христианство, ни вырабатывать собственного сколько-нибудь цельного религиозного миросозерцания, отличного от «просвещенного мистицизма» правящей династии. Неофициальная «старомосковская» фронда, всеми правдами и неправдами протаскивавшая в религиозное сознание осколки некогда могущественного православного национализма – вот самое большее, на что оказывалась способна церковная иерархия, безапелляционно включенная в систему функционирования государственного механизма и «обмирщение» которой к тому времени достигает устрашающих размеров.
В отличие от большинства западных обществ, руководимых и направляемых христианством (христианским сознанием), ускоренная модернизация и вестернизация русского общества означала полное отстранение церкви и безжалостное уничтожение национального быта (так что многие русские люди под конец утрачивали саму способность к русской речи). Начатые Петром Великим преобразования, слепо копировавшие столь привлекательную материальную сторону жизни западных обществ, в условиях России просто не могли опереться на христианское сознание, пребывая под постоянной угрозой православно-националистического реванша, а потому с самого начала исключали возможность полноценной христианизации русского общества, как и необходимость пробуждения личного религиозного сознания, составлявшего главный двигатель европейского просвещения, и связанного с ним секуляризма. В результате, последний просто насаждался светской властью в условиях практически полного отсутствия принципиально важной работы христианской мысли, и, не меняя родовой формы природного сознания, существенным образом менял лишь его конкретное содержание: теперь уже не религиозные идеалы русского православия, а европейское просвещение по преимуществу должно было стать той формой наднационального (имперского) сознания, в которую претворялось русское природное сознание.
Вот почему, как и в случае с «Крещением Руси», новая – петровская – почти «колониальная» модернизация России оборачивалась «троянским конем» для русской прирожденности, со временем начинавшей видеть в европеизации и становлении светской культуры в России едва ли не главное направление общественной реализации собственных природных сил и задатков. И чем полнее осуществлялась вестернизация, тем более просвещение начинало казаться преимущественным национальным делом. Отсюда возникает переходная (от «православного» к «христианскому») форма самосознания – так называемый просвещенный национализм, в котором, с одной стороны, в целом позитивное отношение к религии (в духе просветительского монизма) сочеталось с острым неприятием русской православной церкви (в ее эмпирическом, или «историческом» состоянии), а с другой стороны, многочисленные недостатки однобокого отечественного просвещения сглаживались надеждами на ту роль, которую в будущем природное славянство должно было сыграть в этом самом просвещении, но уже, так сказать, в общечеловеческом масштабе. Все наиболее выдающиеся русские люди «петровского призыва» – от М. В. Ломоносова до А. В. Суворова, напрямую связывали всемирно-историческую роль европейского просвещения с русским прирожденным сознанием. Тогда же (в последнюю четверть XVIII в.), в отличие от бесновавшегося на поверхности космополитического вольтерианства, в мистических кругах, близких к правительству, в среде русского религиозного масонства начинает (пока только шепотом и «прикровенно») складываться характерный русский идеализм, вдохновляемый тайной мечтой о будущей всемирно-просветительской миссии особой, ни на что не похожей русской цивилизации.
Точку в развитии денационализированной петербургской бюрократии, достигшей вершины могущества в эпоху Александра I, поставили декабрьские «путчисты» 1825 г., впервые реализовавшие нелегитимную (для установившегося строя наднациональной, просвещенной империи), мощную энергию русской прирожденности (наиболее ярко проявившуюся в ходе Отечественной войны), желавшие исправления «перекосов» отечественного просвещения (прежде всего в виде невыносимого «русского рабства» подавляющей части российского общества, оставшейся за чертой европейского просвещения) и в своей «конституции» даровавшие не только свободу вероисповеданий, но и право на национальное самоопределение всех без исключения народов России, включая русский. Но если Петр мог упразднить только монархическое устройство православной церкви (институт патриаршества), то декабристы – прямые наследники и продолжатели «дела Петра», желали упразднить уже и самого русского царя, справедливо видя в нем главное препятствие настоящей модернизации России, предполагавшей прежде всего высвобождение природных сил страны.
Именно с этого момента, по внешности и декларативно сохраняя преемственность петровского курса, внутренне политика правящей династии, до смерти напуганной собственным неожиданным порождением в виде «просвещенного национализма», разворачивается в прямо противоположную сторону – от просвещенного космополитизма, на протяжении столетия заигрывавшего с европейцами, в сторону самого многочисленного природного элемента империи и традиционной церкви (с «высочайшим благоволением» к старомосковскому православному национализму). Сохранение громадной, многонациональной Российской империи (и самодержавия) было признано главным национальным делом природных великороссов. Но так начинался обратный отсчет существования Российской империи, ибо никакого национального государства русских в действительности не существовало, точно так же как ни о каком расширении завоеваний речь уже не шла, но только – о сохранении и удержании того, что было.
«Удушливая атмосфера» эпохи Николая I проходит под знаком подчеркнуто «русского стиля» во всем – в литературе, музыке, архитектуре, образовании, воспитании, философии, религии и даже в официальной имперской политике. Пробуждается значительный интерес к отечественной истории и к русскому языку. В литературе и литературной критике торжествует «народность». В просвещенных салонах петербургско-московской публики разворачиваются баталии «западников» и «славянофилов». Православной церкви отныне дозволяется иметь свой голос и без оглядки наверх проводить катехизаторскую и прочую внутрицерковную деятельность (самое большое число канонизаций за все время). В этой атмосфере начинает постепенно выкристаллизовываться новая идеология «христианского национализма», вновь соединявшая русское природное сознание (само бытие которого таким образом признавалось) с христианством и нашедшая законченное выражение в знаменитой формуле министра народного просвещения в правительстве Николая I графа С. С. Уварова «Православие, Самодержавие, Народность», долженствующей позиционировать национально-консервативную Россию перед лицом нарастающих в Европе революционно-демократических движений (с их лозунгом «Свобода, Равенство, Братство»).
Прежде основательно разделенные Петром, православие, самодержавие, народность (как прирожденность) отныне должны были вновь воссоединиться в общей идеологии спасения царской России, из последних сил цеплявшейся за отмиравший патриархальный быт, примитивный экономический уклад, сословные привилегии, средневековые суеверия и прочие архаизмы и рудименты, освящавшиеся в качестве «исконно русских» и «истинно христианских». Любые изменения и реформы теперь совершались таким образом, чтобы что-то менялось, но в итоге все оставалось, как прежде, без изменений. Именно такой и была Российская империя в свои последние 5—6 «золотых» десятилетий (после Крымской войны 1853—1856 гг.), такой она и запомнилась уходящему веку – балансирующей между взаимоисключающими решениями и не способной ни к одному из них. Но это был уже настоящий «танец над бездной». Ибо однажды запущенный механизм европеизации и просвещения уже не мог просто так остановиться, и реформы, пусть медленно, но совершались, а вместе с ними менялась и Россия.
Не располагавшая достаточными интеллектуальными, нравственными и духовными ресурсами, не материально только, но и идейно коррумпированная «миром», до крайности сросшаяся с государством, православная церковь не только не могла возглавить этот процесс, подготовить общество к принципиально новой жизни в условиях современности, но не могла даже осмыслить его, фактически самоустранившись из истории, предоставив общество самому себе. С самого начала бывшее «религией общности», а не «религией личности», к XIX в. русское христианство окончательно деградировало до уровня бытовой религиозности, исправно справлявшей «мирские нужды», так что любые внешние, социальные, даже бытовые изменения воспринимались как отход от христианства, ретроспективно отождествившего себя с идеализированным прошлым, со всем (этическим, эстетическим и политическим) комплексом «средневекового человека». В то время как «духовные старцы» клеймили современность и пророчествовали о грядущем царстве антихриста, а церковная иерархия продолжала кланяться самодержавию, именно светские мыслители, общественные деятели и литераторы, одним словом – «православные миряне», в меру своих сил и способностей, поднимали православие, вводили христианство в мысль, спасая общество от полной дехристианизации (что позволило в дальнейшем смягчить удар от общественного переворота, подготовить почву для будущего религиозного возрождения). Церковь же все это время не только сама молчала, но и, «отечески опекаемая» правительством, всячески ограничивала любые начинания религиозной мысли. За 1000 лет существования русского православия оно не дало миру ни одного (!) сколько-нибудь значительного богослова (в сравнении даже с давно исчезнувшей Византией) – они появятся уже только в эмиграции после революции, и ни одной (!) самостоятельной школы рационального мышления в христианстве. И XIX в. в этом смысле не был исключением: все так называемые русские религиозные мыслители на самом деле были представителями светской мысли, преодолевавшими сопротивление церкви и предлагавшими современное видение христианства.
Вот в этой, по существу, светской среде в «золотой», закатный период существования Российской империи и формулируется знаменитая «русская идея», служившая своего рода либеральной, секулярной транскрипцией «христианского национализма», тоже обращенного в первую очередь к «образованной» части русского общества. Задача была не только «связать христианство и современность», но методом интуитивного проникновения в душу Православия отыскать интимнейшую, родовую связь русского природного сознания с христианством, выразить в идее глубочайшие струны русской религиозности. И эта связь очень скоро (поскольку отыскать могли только то христианство, которое существовало в действительности) была найдена в идее русской всечеловечности (или «общечеловечности»), центральным стержнем пронизывающей все формы бывшего прежде «национализма» – от «православного» до «христианского» (включая «просвещенный»), и как бы венчающей собой и саму «русскую идею» в XIX в., которая в наиболее радикальном безрелигиозном варианте уже просто означала «собрать в своей природной национальности все вообще народы, объединив их вокруг идеи человеческого единства и братства». Но, кроме всего прочего, идея русской всечеловечности (или иначе – неразличения собственной прирожденности, неотличения себя от других) более всего соответствовала и задачам удержания многонациональной Российской империи, на «окраинах» которой уже вовсю разгорались национальные пожары.
Хотя иногда эту идею в рамках новой имперской политики, чиновно-прагматично и убого трактовали в духе «русификации окраин», все же, будучи честно сформулированной, она впервые позволяла оценить подлинный масштаб размывания природного сознания русских, града своего не имеющих и имя свое позабывших. Но все же прежде она должна была реализоваться до конца – до своей логической цели. Вот почему многие, даже рационально сознавая всю утопичность и гибельность природного самоистребления в идее надприродной (как бы «духовной») национальности, продолжали с маниакальным упорством религиозной веры насаждать ее в умы и души людей. Здесь главная тайна «русской идеи» – даже в своем крайнем безрелигиозном выражении <советского атеизма> она оказалась возможна только в качестве религиозной веры, и ни в каком ином качестве природно не осуществима (а то, что эта вера в России имела своим истоком православие, в том нет никакой тайны). И чем полнее овладевала массами модифицированная идеология христианского национализма (нерасторжимой связи народности, православия и самодержавия), исторически и духовно скрепленная стержневой идеей «русской всечеловечности», тем слабее, «потерянней» становился русский природный элемент, по сути один «ответственно» тащивший на себе всю громаду Российской империи. Так задолго до революции начинались и новая смута и новая гражданская война, в сравнении с прошлыми – умноженные гигантскими географическими приобретениями и вавилонским смешением «общего дома»: как и в XVII в., в веке ХХ-ом «русские всечеловеки», не отличая себя от окружающих, с готовностью разменивали «родовые гнезда» на ту «общность», которой в природе не могло существовать, но в которую как раз потому и можно было верить. Как и в XVII в., в веке ХХ-ом само православное христианство – и для «народа» и для «образованных» – духовно и идеологически заключало в себе непрерывно работавший механизм аннигиляции русского природного сознания. А потому разрушалось и общество, и державшееся на нем самодержавие: «Нас слишком долго держали в убеждении, что русский человек – не просто человек с определенными конкретными чертами расы и народности, а „всечеловек“, объемлющий черты всех национальностей, что неизбежно ведет к утрате собственной национальной физиономии»17. Таков был явный и неминуемый конец, вполне сознававшийся уже в 1912 г. Е. Н. Трубецким, подобно большинству образованных русских людей, с фанатичным упорством продолжавших развивать идеи русского «всеединства» («космизма», «интернационализма» и т.д.).
Горько и неубедительно звучат слова Н. А. Бердяева, сказанные им с поздним раскаянием, но все же в оправдание «русской идеи» в момент, когда почва уже уходила из под ног (за время войны до революции), о том, что: «Для всечеловечества должно быть отвратительно превращение русского человека в интернационального, космополитического человека»18, ибо никакой природной (культурно-устроительной, земной) идеи русского человека ни он, ни кто-либо еще в России тогда уже не мог (не хотел, да и не успел бы) предложить. Ведь если бы идея всечеловечества заключалась в утверждении простой природной множественности национальностей (говоря современным языком – в идее «мультикультурности»), то тогда и не было бы никакой надобности в наделении русских этой самой выдающейся всечеловечностью, как открытостью, которой по определению обладают все народы без исключения, ибо «всечеловечность», мыслимая в значении природного многообразия народов, входит уже в само понятие партикулярной, вполне земной народности как таковой, всегда предстоящей «пред лицем» других и пред другими себя обретающей. Нет, тем-то «русская идея» и была дорога, тем-то она и привлекала к себе извращенной религиозной логикой, что именно освобождала от связи с собственной прирожденностью, и притом – не лично, а общинно, «соборно», всей общностью, обещая взамен добровольного «природного обнищания» обретение высшей духовной праведности и святости! На богословском языке для данной религиозной логики, для данного соединения духа и природы, религии и прирожденности существует четкое определение – монофизитство, тем более опасное, что на протяжении столетий оно многократно, чудовищно многократно усиливалось идеей церковно-национальной общности (и связанной с ней «коллективной ответственности»).
Подтверждением неистребимости идей православного национализма служат рассуждения последнего крупного теоретика христианского национализма ХХ века И. А. Ильина, в которые может быть вписано любое содержание (ибо форма их неизменна на все времена), и о которых можно было бы вовсе не упоминать, поскольку создавались они уже в основном «на пепелище» – в русском рассеянии, если бы не пытались и сегодня на них основать прежних самоубийственных доктрин. «Все бытие и вся история народа осмысливаются, как самостоятельное и своеобразное служение Богу… Христианский национализм измеряет жизнь своего народа и достоинство своего народа религиозным мерилом… Религиозная вера осмысливает национализм, а национализм возводит себя к Богу. Таковы основы христианского национализма»19. Нет больше самодержавия (1937), зато религия тождества все та же, ибо «религиозное мерило» «научает его сверхнациональному созерцанию человеческой вселенной… Истинная вселенскость не только не отрицает национализма, но вырастает из него»20… Вот так.
Современность
Русский коммунизм (по выражению Н. А. Бердяева21) явился закономерным и завершающим этапом развития «русской идеи всечеловечности», в итоге окончательно отбросившей внешнюю религиозную форму, но от того не ставшую по своей сути менее религиозной (не в последнюю очередь благодаря религиозным корням самого марксизма). Воинствующее антихристианство и самая разнузданная, свирепая русофобия никогда бы не приобрели тотального, вселенского масштаба, если бы не поддерживались миллионами русских, добровольно и коллективно претворявших собственное прирожденное сознание в новую – более справедливую и более чистую (с точки зрения всечеловечности) идеальную «общность»: «быть русским» теперь значило быть «советским» («народным», «общим» в чистом виде). Советское государство потому и держалось на насилии, что иначе оно само тот час бы претворилось в природное ничто, ни в чем не укорененное, кроме «высшей» духовной сладости природного обнищания и как бы последнего, священно-религиозного отказа от себя. Что в итоге и произошло – русский коммунизм, державшийся и все время подпитывавшийся природно-дезориентированным русским элементом, в миниатюре повторил судьбу монофизитских «перформансов» православного национализма, в считанные дни распавшись сам и потрясая мир глубиной нравственного и духовного падения.
Смертельная болезнь природного сознания, заботливо взращенная и до сих пор хранимая русским христианством в религиозном мифе о «народе-богоносце» («Святой Руси») и закономерно закончившаяся «коммунистическим всемством», по духовно-нравственному смыслу своему есть страшная христианская ересь, а по историческому размаху реализации заключает в себе не национальную только, но и «общечеловеческую» опасность. Можно и должно стремиться к личной святости и желать ее для всех людей, но в высшей степени безнравственно и греховно стремиться к национальной святости и национальному христианству. С самого начала русское православие усвоило христианство в законченном, готовом виде, без идеи развития и без идеи личности. Вот почему у нас до сих пор хотят вывести личность из религиозной, «духовной» общности, в то время как даже у греков идея религиозной целостности, или соборности, исторически вырастала из христианского откровения личности. В сущности, в преобладании общности над личностью и «идеального» сознания над религией православие стало «христианством наоборот», духовным антихристианством, медленно и неуклонно убивавшим себя.
Стоит ли после этого удивляться, что такова же была и русская религиозная философия, несшая в себе общую с русским православием, идейную «бациллу» природного самоистребления? Христианская (европейская) по внешности и антихристианская (восточная) по духу, она потому и закончилась интеллектуальным самоубийством национальной мысли, не оставив после себя ни одной положительной идеи культурного, земного строительства. Пока жива была русская прирожденность, пока жив был русский мир (в рамках царской России) и было что претворять в соблазнительную безнациональную духовность, была жива и русская православная церковь (а в месте с ней и русская религиозная философия). Но сейчас, когда сами исторические обстоятельства, казалось бы, принуждают признать отсутствие в природе русского природного самосознания, как можно было бы «возродить» все это, и как вообще можно было бы желать их возрождения, да еще в том качестве, в каком они существовали прежде?..
Вот первая истина современного христианства и русского природного («прирожденного») сознания. Сейчас (после стольких веков насильственной «христианизации», «вестернизации» и «советизации») русские в России, как никогда прежде, тоскуют по живой силе, способной связать их не с религией, напрочь отрывающей от мира, или какой-либо «универсальной» (а потому – отвлеченной) философией и идеологией, а с собственной природой, непосредственно переживаемой в бытии как сущем. Прирожденность – это прежде всего чувство, ощущение душевно-природной близости на основе общности происхождения, закрепленное в конкретных языковых практиках (устный рассказ, песня, сказка). Подобно тому, как эстетически-любовное отношение к миру в христианстве не допускает обожествления природных стихий, так же точно и независимая от религии прирожденность предполагает свободное, идейно бескорыстное проявление естественных человеческих чувств любви и привязанности (к семье, роду, отечеству). Может ли русское православие, несущее в себе духовное зерно православного национализма (тождества религии и прирожденности), помочь такому природному возрождению русских (как и других народов России, затронутых «церковно-национальной» идеологией), при котором восстановится и укрепится прежде порушенное живое чувство единства с бытием, независящее от тех или иных этических или философских систем – от того, кто человек – христианин, агностик или атеист? Нет, не может.
Ибо именно отсюда – из идеи природно-метафизической сращенности религии и прирожденности, проистекает высокомерная духовная болезнь «всечеловечности», патологическая раздвоенность между непомерным самовосхвалением и столь же непомерным самоуничижением, именно отсюда проистекает двойственный феномен русского идеализма и русской беспочвенности, в конечном итоге поразивший народ библейской болезнью коммунистического саморастления. И именно русское христианство, исказившее себя монофизитски-сектантским воззрением на прирожденность как на греховность, которую следует «исправлять» в праведную религиозность, в силу своей духовной слабости и «насаженности сверху» с самого начала пошедшее на коренной (меркантильный) компромисс с «миром», придавшее «государственническое» направление христианству, связавшее себя конкретным политическим устройством в духе восточной «симфонии» и неуклонно проводившее в жизнь магически-символический принцип «освящения мира», несет всю полноту ответственности за постепенное искоренение природных сил народа и его неминуемый уход в историческое небытие, ибо «осознание» собственной прирожденности в качестве религиозного дела («русский Христос» протопопа Аввакума, славянофилов и Ф. М. Достоевского) есть такая же дезориентация, как и методичное воспитание у людей религиозно недостойного («низкого») представления о своем природном происхождении.
С другой стороны, менее всего церковь (любая церковь как религиозная институция) могла бы гордиться своим патриотизмом и своими «заслугами» перед отечеством (природными добродетелями чести, долга, верности), ибо христианство, ставшее «национальной религией», перестает быть в подлинном смысле духовной (откровенной) религией, отличной от язычества, и со временем деградирует вместе с народом ее принявшим. Гордиться могут христиане, но не церковь. Самоубийственная политика метафизического сращивания религии и этноса, основанная на поиске все новых и новых форм «идеальных», «мистических» и т. п. оснований природной идентичности, слишком схожая с ветхозаветной религиозностью, не может быть остановлена и не прекратится, не будучи однажды прямо признана ошибочной (как с точки зрения самого христианства, основанного на принципе духовной идентичности, и всех вообще нормальных христианско-церковных воззрений, так и с точки зрения обретения чистого природного самосознания, не деформированного априорными идеологическими схемами и клише) и в таком виде осуждена церковью. Последняя должна сама четко, и опираясь на собственное догматическое учение, дистанцироваться от идеологии, по сути, «магически-идеального» (подменяющего прирожденность духовностью) сознания, заслонившей благодатный свет Христовой веры, все еще хранимый русской православной церковью, но, очевидно, слишком малый свет, чтобы сподобиться разогнать сгустившиеся сумерки природного сознания.
Не поиски «новой» идентичности на основе религии, а как раз напротив – воспитание любви и уважения к собственной прирожденности независимо от религиозной принадлежности – вот то, что должно отличать христианина в России (в отличие от представителя любой другой «традиционной» религии), если только он хочет оставаться христианином, а не погруженным в магию (оторвавшимся от собственной природы) «язычником» или иудеем. Прирожденность не возникает на основе определенной «идеи», «шифра» или «цифрового кода», положенного в основание мира, хотя и может постигаться последним, не будучи ему подвластна. Нет никакой «православной национальности», как нет и «общечеловеческой» или «всечеловеческой» русскости, как бы отрицающей самое себя природы, но есть конкретная живая (именно природная, эмпирическая, а не идеальная) общность, называемая русским народом, отличная от других народов и обладающая рядом особенных, неповторимых черт, прямо и непосредственно прозреваемых сквозь любые иные наслоения. Осознание собственной природы вне и независимо от религиозной (духовно-идеальной) принадлежности как раз и составляет подлинный смысл христианизации (или же ее необходимое следствие).
Незамутненная, чистая природная ценность земной жизни с ее радостями и горестями вообще не может проявиться вне признания метафизически независимого и свободного характера религиозного духа – в этом смысл подлинно духовного христианского «дуализма», идущего на смену онтологическому монизму традиционного сознания, в равной степени характерного для гносеологического дуализма как иудейско-ветхозаветного, так и магически-языческого типа. И здесь не может быть никакой иной идентичности, кроме самоидентичности природной, прирожденной жизни, «свободно сочетающейся» (М. М. Тареев)22 с глубочайшими истинами христианства. Не трудно видеть, как пишет проф. Московской духовной академии, что подлинно евангельская «религиозно-нейтральная концепция государственно-семейной (т.е. прирожденной. – Д.Г.) жизни не представляет опасности ни для религии, ни для государственно-семейной жизни: та и другая по существу разнородны и потому подлежат каждая своим особым законам»23. Более того. Только христианство (будучи, наконец, осуществленным до конца, исторгнувшим из себя всякое духовное антихристианство) и способно привести к такому возрождению русской (как и любой иной) прирожденности, при котором станет возможным творческое развитие природных сил индивида. Но связано это уже с самой «сущностью» христианства как религии.
И вот вторая истина современного христианства и прирожденного сознания. Национальное возрождение невозможно без появления личности, но не через отождествление личности (как индивида) и рода (как целого), тем более – подчинение индивида роду (в чем заключается неправда любого «монофизитства» – как старого, так и новейшего – в форме разного рода «национализмов»), а как раз напротив, через их последовательное и предельное различение – без личности, несводимой к роду, нет еще представления о самостоятельной ценности природной жизни (и наоборот, если ничего, кроме личности как рода, нет, то нет и личности, вбирающей в себя весь космос без остатка – вопрос о ней даже не ставится). Христианство и означает рождение личности, вхождение личности в историю. Однако этот подлинный этический (и духовный) смысл христианства не был еще раскрыт русским православием, которое так и осталось на уровне античного мышления, не дав России творческого импульса, направленного в современность. Появление личности означает рождение нового человека, идущего на смену старому, ветхому человеку (как родовому индивиду). Русское православие хочет реализовать христианство, не изменив человека, оставив его «ветхим Адамом». По-прежнему полагают, что личность должна быть ограничена родом, а род – религий, что не дает пробудиться индивидуальному сознанию, уничтожая начатки личности в потоке безличных космических стихий, грозящих темным хаосом самоистребления. Но чтобы появился новый человек, способный творчески реализовать себя как именно природную сущность, заранее не ограниченную никакой идеологией или религий, должна «мистически» зародиться личность, несводимая к роду, должно совершиться то самое «обновление ума», о котором говорит ап. Павел (Рим.12,2; II Кор.4,16; Кол.3,10; Ефес.4,23; Рим.1,21—28; I Кор.2,16), ибо «кто во Христе, тот новая тварь (курсив автора. – Д.Г.)» (II Кор.5,17).
Современность и начинается с нового способа мысли, который требует перехода от полубессознательной, коллективно-родовой жизни (даже если это жизнь в «церковной ограде») к жизни осознанной и индивидуально-ответственной, требует «аскетического» (чувственного, опытного, мистического и т.п.) самоограничения разума как «способности к всеобщему», требует возникновения личности, наделенной независимым («свободным») мышлением. Вот почему современность начинается с христианского откровения о личности. И вот почему русское природное сознание не может не сочетать себя с идеей личности. Ибо кто еще, кроме духовно пробудившегося христианства, может возглавить историческую борьбу за личность? Но для этого оно и должно само стать религией личности, религией свободы, полностью не сводимой к миру природного, или «прирожденного» человечества. Нет больше никакой «религии», никакой религиозной идеологии или политики (правой, левой и т.п.), поскольку речь идет о природной, «земной» жизни, по определению религиозно и метафизически нейтральной, свободно реализующей себя в природном мире, и именно потому не присваивающей себе религиозно-общественного абсолютизма, не подменяющей божественной воли относительной волей человеческой, не обожествляющей и не «освящающей» религиозно прирожденность. Христу «нужна только чистая духовность божественной жизни»24, а не «компьютеры и самолеты» – вся область науки, искусства и технического прогресса, составляющая естественное «тело» прирожденности. Последняя сама себя определяет в границах природного человечества и в себе же находит цель своего развития и процветания как именно природного сознания.
И первая, «чистая» (социокультурная) форма любой прирожденности, свободно сочетаемая с духом личности (как современности), из которой проистекает всякое вообще культурное строительство, есть честность – в том числе и восприятие чести общности (семьи, рода), к которой принадлежишь, как своей собственной (прирожденной) чести, независимо от религиозной принадлежности, включая готовность отстаивать ее в природном мире. Не имея в себе личности, несводимой к природе, как можно быть честным и ответственным в отношении природы, заключающей ценность в самой себе и именно потому ценимой? «Быть русским» значит прежде всего быть честным в отношении собственной прирожденности, а потому и лично ответственным в отношении своих родителей, детей, семьи, окружающих «близких», друзей и т. д. То же самое значит быть прирожденным «немцем» или «французом». Без восстановления ясного сознания этой элементарной формы природного сознания, независимой от религиозно-идеологических представлений, нельзя вообще вернуться к здравым, неповрежденным понятиям природной жизни. Нельзя приступать к строительству собственного «космического» дома, кирпичик к кирпичику возводимого в истории.
Быть честными значит искать решений в самих себе и собой проверять действительность. И пусть честность сама определит, что из «метафизических идей» останется культурным достоянием, а что нет. Отсутствие в настоящий момент чисто природной, культурно-устроительной и земной цели, вокруг которой могла бы объединиться русская прирожденность, не плохо в конечном смысле и не непоправимо, если сама природа последней в согласии с духовностью не будет мешать ее принятию в будущем.
Такова третья истина современного христианства и природного сознания как прирожденности.
В подлинном смысле духовная религия не меняет и не отменяет прирожденности человека, а напротив – охраняет ее в ее естественной природной ценности (и наоборот, никакая прирожденность не может изменить такой религии, подстроить ее под себя). Соблазнительно искать в христианстве «мистических» оснований для русскости или в русскости – «природных» оснований для христианства, пытаться соединить их в «священной праведности» – они не связаны друг с другом, но каждое обладает своей ценностью – одно в мире природном, другое в мире духовном, образуя одновременно наше сознание. И только такой подход отвечает духу христианства. Любой другой подход означает отход от христианства в борьбу с природой или духом (в их взаимное противопоставление или подчинение друг другу) – в магию, ветхий завет и антихристианство. Нужно быть христианами, не утрачивая прирожденности. И не того ли ждет от нас Бог?