Вы здесь

Возвращение к Истине. Глава 2 (А. В. Халов, 2017)

Глава 2

Как я уже сказал раньше, близилось время выпуска, и вперемежку с привычными развлечениями и проказами, занимавшими всё моё свободное время, настала пора задуматься о будущем. Мне, сказать по правде, вовсе не хотелось попасть в какое-нибудь захолустье, в эдакую дыру, из которых, обычно, вырываются только к увольнению в запас. Не все надежды оставили меня, где-то в глубине души я всё же был фаталистом и верил в улыбку судьбы, пусть это и было самонадеянно в моём положении. Не будь этой надежды…

Не раз бывало желание наложить на себя руки от тоски и сознания никчёмности своей жизни, и только её слабая, ниточка удерживала меня от рокового шага. Да ещё отголоски угасшего христианского семени, посеянного в души моих предков, шептали и подсказывали мне, что надо терпеть, что жизнь – это испытание божие на право быть в царствие Иисусовом, а самоубийство – величайший грех и преступление смертного.

Если бы была прочна во мне вера в вечную человеческую душу, пребывающую здесь лишь для испытания божьего её чистоты и непорочности в терниях и искушениях грешной земной жизни! Но моя воплощённая душонка, которую всю жизнь взращивали в атеистическом отвержении «религиозного бреда», малодушно отталкивала христианские заветы жизни и влачила грешное безбожное существование, а потому, наверное, и возникали не раз мысли о прекращении такой жизни.

Конечно, надеяться попасть в очень «тёплое» местечко я и не помышлял, для этого нужен был «блат» и довольно весомый, но получить что-нибудь более или менее приличное, хотя бы чуть выше провинциального, было моим скромным желанием.

В огромной России, зажатой тисками нищеты и нужды в результате бестолкового хозяйствования и хищнического надругательства над её землёй и народом, «хороших», что называется, мест почти не осталось, кругом было сплошное захолустье и развал. Безалаберность, кажется, навсегда поселилась на её пространствах, и серая, затхлая плесень, мгла угасания и тления расползалась по стране как раковая опухоль. И чтобы хоть немного обеспечить себе безбедную жизнь, надо было попасть в одну из малочисленных и редких, как волосы на лысой голове, закордонных групп советских войск, которые практически все ликвидировали в начале 90-х годов. Как говорится: «Заграница нам поможет».

Мечтою каждого было попасть в одну из «дружественных» стран, где находились наши части, хотя на наших вояк там смотрели, как на непрошеных гостей. Каждый хотел «прибарахлиться», но никто в этом не признавался и завидовал молча. Попасть туда хотелось всем, но доступно было только «волосатикам».

Оставалась большая голодная Россия. Но и в этом огромном государстве не везде жили одинаково. Были регионы, где можно было сносно существовать, но были и места, где жизнь находилась на грани исчезновения, вымирания. Направление в такой край считалось сущим наказанием, несмотря на все льготы, которыми там пользовались офицеры.

Выбирать мне не приходилось: куда пошлют – туда пошлют, хоть на Кудыкину гору. Но я всё же надеялся.

Теперь бы я и сам рад был отмежеваться от репутации нарушителя, злостного нарушителя порядка, но ярлык, однажды прилипший ко мне, никак не хотел отставать. Близился час расплаты, час, когда мне суждено было узнать наказание за все прегрешения. Не раз говорил мне комбат, вызвав к себе в канцелярию: «Ну, что, товарищ курсант, я думаю, что мы будем в расчёте с вами по выпуску из училища».

Недавно я имел возможность убедиться, что он не бросает слов на ветер и мне ничего не забыто и не прощено.

Один из пронырливых собратьев по учёбе, имеющих определённые художественные способности, один из тех, кто обычно вращается в сферах отделов училиша и преподавателей, прибегающих к услугам его таланта, один из тех, кто каждую сессию отделывается какой-нибудь оформительской «халявой», ухитрился достать в управлении училища списки нашего распределения, правда, ещё не утверждённые в Министерстве обороны. Показать их он намеревался тайно, да и то лишь своим близким приятелям. Но кто-то из них оказался не в меру болтлив, кто-то слишком бурно отреагировал на увиденное и не смог удержать в себе эмоции, и вскоре весть о том, что в батарее есть списки распределения, дошла до ушей каждого. Вокруг горе-художника образовалось плотное кольцо сокурсников, требующих показать «и им тоже». Тот долго отпирался, но потом, вняв просьбам и напору, сдался. «Смотрите, только я ничего не знаю», – сказал он, каясь, что связался со своими неблагодарными друзьями.

Мелованные листья бумаги понеслись по рукам, закружились, точно в водовороте, сотни пальцев потянулись за заветными листочками. Каждый хотел заглянуть в своё завтра, которое всячески от нас скрывалось до самого выпуска. Каждый хотел вкусить запретного плода.

Я тоже ринулся в обезумевшую, одуревшую толпу и вместе со всеми, такой же обалдевший, ввязался в схватку за листочки. Долго они перескакивали над моей головой, прыгая от одного к другому, пока, наконец, не оказались у меня.

Мои глаза с жадностью впились в них, отыскивая фамилию, но список оказался другой алфавитной группы, и пришлось снова ловить, вырывать их у других, пока я, наконец, не увидел, что клеточка напротив моей фамилии пуста.

Вокруг меня раздавались то радостные возгласы, то крики отчаяния и рухнувших надежд, обиды и разочарований, а я пребывал в недоумении, глядя на пустую клетку. Кто-то вырвал список у меня из рук. Я развернулся и увидел «Бегемота», который с жадностью искал свою фамилию. Машинально я снова забрал у него листок, хотя он мне уже и не был нужен, просто хотелось удостовериться, что я не ошибся. Я ожидал чего угодно, но только не пустой клетки. «Бегемот» поднял глаза, нахмурился. Он был одним из наших «кровопийц». В батарее, даже в училище его боялись решительно все курсанты, потому что, обладая центнером веса, он обычно решал все споры кулаком.

«Давай быстрее, Яшка», – сказал он мне. Он мог спокойно влепить мне затрещину, но, видимо, решил не связываться, зная мой настырный характер, который был аргументом не хуже, чем его кулаки.

Я последовал его совету, решив не вводить человека в искушение применять силовые приёмы разговора, и замер озадаченный тем, что нисколько не ошибся: клеточка была пуста.

«Бегемоту» надоело ждать, и он в нетерпении вырвал у меня листочек, но сам застыл в изумлении, потому что клетка напротив его фамилии тоже была пуста.

Надо сказать, что «Бегемот» был одной из первых кандидатур, кого должны были «заслать» куда-то очень далеко, на край земли, к белым медведям: так много крови «попил» он нашим командирам, что его готовы были со свету сжить. Это был один из первых и самых известных разгильдяев, самовольщиков и нарушителей, не боявшийся никаких угроз и не внимавший никаким увещеваниям и уговорам. Он жил в училище как ему заблагорассудиться.

Попав в училище со срочной службы, «Бегемот», как и многие такие же и не думал учиться, а ждал, пока «накапает» положенный срок, чтобы побыстрее протекли его два года службы. Другие, пришедшие с ним из войск, давно уже отчислились из «артяги» по неуспеваемости или недисциплинированности, а он словно за корягу зацепился и остался: лень было шевелиться. «Бегемот», он бегемот и есть. Бывало, он частенько хвастался нам, как «халявно» служил в армии и даже бивал там морду некоторым «салабонам-лейтёхам». Он уверял, что в армии всё по-другому и сильно отличается от того, чему нас тут, в училище, учат. «Бегемот» не раз говорил, что ему абсолютно всё равно, куда пошлют.

Помнится, были у «Бегемота» на первом курсе ещё два закадычных «корешка», тоже из солдат, прошедшие «суровую армейскую школу». Первый – «Лобзик», сержант Лобзов, и второй, Степан Яшковец по кличке «Бацал». Лобзов, высокий, но худосочный, всем своим видом напоминал жердь. Яшковец же, широкоплечий здоровяк-ефрейтор, был верзилой из верзил. Куда до него «Бегемоту». С самого начала было ясно, что это люди временные, но их не трогали. В то время как мы проходили курс молодого бойца, обливаясь на раскалённом августовским солнцем плацу ядрёным потом, они ездили на сенокосы и другие хозяйственные работы в учебный центр, располагавшийся далеко за городом, тискали там деревенских бабёнок, словом, культурно отдыхали от армейской службы.

С самого начала они общались с командиром батареи, что уж там говорить про взводного, на каком-то особом, недоступном для нас, вчерашних школьников, языке, что называется, по-свойски. Словом, они были «бывалые» вояки.

«Бацал» сразу облюбовал себе нижнюю каптёрку, находившуюся в подвале старинного здания училища. Там хранились лопаты, грабли и прочий хозяйственный инструмент батареи. Он сразу же, едва попал в училище, подошёл к комбату и сказал, что хочет быть в ней каптинариусом, и тот его тут же и поставил.

Солдаты, приехавшие поступать в училище из разных мест, одни с востока, другие с запада, тем не менее, быстро нашли общий язык. Тех, кто пришёл в училище после школы, они не подпускали к себе и на пушечный выстрел. Не знаю почему, но офицеры не кричали на них, как на нас. И относились к ним чуть ли не как к равным. Так, во всяком случае, казалось.

Прибывшие из войск прохлаждались в глубоком подвале, поигрывая в карты в каптёрке, а мы «умирали» на марш-бросках. Он не спеша, но с какой-то дьявольской сноровкой выполняли все задания комбата. Всё у них получалось ловко и быстро, и, главное, для нас, непосвящённых, непонятно – каким образом.

Что ни просил у них взводный или комбат, они доставали как из-под земли, зная все лазейки и премудрости этого искусства. Мы только готовились принимать присягу, не помышляя даже заглядывать «по ту сторону Луны», они же уже знали, как свои пять пальцев окрестные вино-водочные точки, частенько наведывались в город и водили по ночам в каптёрку подзаборных потаскух, извечно ошивавшихся около училища. Мы наверху спали без задних ног, намаявшись за день, устав от неразношенной, непривычной военной формы, а они в это время в нижней каптёрке резались в «секу» на деньги, пили водку или драли баб. Уже потом, когда почти все они с училищем распрощались, оказалось, что «с молотка» пущено всё, что плохо лежало в батарее.

Об их похождениях такие, как я, узнавали из третьих рук, от тех, кто был с ними на короткой ноге. Они приблизили к себе более шустрых и проворных, тех, кто до поступления в училище успел разобраться во многих вопросах жизни, был не из последних на улице и уже тогда имел определённый успех в общении с женщинами. Эти ребята быстро поняли, что законы улицы живы и в стенах училища.

«Бегемот», «Лобзик» и Степан были любителям хорошо выпить. Иногда в дело шёл даже дешёвый одеколон, «реквизируемый» из тумбочек у «сослуживцев».

Именно это пристрастие не только решило судьбу двоих из них, но, мало того, чуть не подвело под монастырь.

Как я уже заметил, товарищи из войск поступали в училище не совсем для той цели, для которой оно было предназначено. Время службы у них шло себе, не зная остановок. Полгода, а то и больше, они отдыхали от своей части, командиров, армейской службы, вспоминая всё это, как дурной сон. К тому же, после отчисления их направляли на оставшийся период службы не куда-нибудь в Забайкалье или на Дальний Восток, а в части в ближайших районах европейской части страны. Жили они по принципу: «Солдат спит – служба идёт».

Командиры нисколько не задумывались, сколько вреда наносилось этими проходимцами за те несколько месяцев их пребывания в батарее, какое растлевающее действие производила эта когорта на юные головы и души. Многие, между тем, возмущаясь про себя их положением, помалкивали, видя, как с ними разговаривают офицеры, наблюдая потворство. Складывалось впечатление, что мы, остальные, были не посвящены в армейские тайны, знание которых давало право на такое общение.

Да, бывшие солдаты любили покуковать над рюмкой. Но больше других усердствовал в этом сержант Лобзов. За три месяца, проведённые в училище он отстоял по его собственным подсчётам в наряде по батарее «вне очереди» около шестидесяти раз: его то и дело снимали за плохое несение службы, а вечером, в тот же день он заступал в наряд снова.

Таким образом, сферы влияния поделились сами собой. По ночам Лобзов беспрепятственно обирал тумбочки в батарее, когда того требовали обстоятельства или его организм. Яшковец властвовал в подвальной каптёрке, гостеприимно распахивая её двери для ночных посетителей. А «Бегемот» по расположению духа и желанию присоединиться то к одному, то к другому, был завсегдатаем компаний и участником всех попоек.

К концу октября первого курса судьба разлучила трёх дружков.

Случилось это накануне Октябрьских праздников. Наша батарея тогда заступала в наряд по училищу. Степан с Лобзовым поехали в учебный центр, в наряд по столовой, а «Бегемот» остался в наряде по училищу, то ли в патруле, то ли ещё где-то. Возможно, и его бы постигла участь этих двух искателей приключений, если бы он оказался с ними.

Была суббота, и, возможно, решив выпить по случаю выходных, Степан с «Лобзиком» сходили в близлежащую деревню, крайние дома которой находились метрах в пятистах, за небольшим яблоневым садом, отделявшим полуразвалившийся шлакоблочный забор учебного центра от посёлка.

Следует заметить, что учебный центр представлял собой комплекс из длинной одноэтажной казармы красного кирпича, двухэтажной столовой, административных зданий с казармами взвода обеспечения, офицерской гостиницы, продовольственного склада, караулки и кочегарки. В некотором отдалении от всего этого находился парк с боевыми машинами и автотехникой, а ещё дальше, ближе к овражистому лесу – подсобное хозяйство училища: коровники, свинарники, овчарни, конюшни, летние загоны для скота и даже своя училищная скотобойня, а также гаражи для тракторов, сенокосилок и комбайнов. Последнее составляло гордость нашего зампотылу, полковника Молчалина, с виду напоминавшего настоящего барина, негласного хозяина богатых местных угодий, занятых училищным полигоном. Это для его коров весь август косили сено, и для его свиней каждый божий день машина привозила из училища огромную бочку отходов из курсантской столовой. Вся подсобка существовала якобы для нужд училища, для курсантского стола. Но кормили в училище довольно посредственно, и это была всего лишь байка для прикрытия тёмных делишек.

Занятий в субботу в учебном центре не было: обычно выезжавшие туда курсантские подразделения спешили вернуться к выходным в город – всем, и командирам, и курсантам хотелось отдохнуть в привычных условиях городской цивилизации. Поэтому он был пуст и безлюден. Кормить было некого, и работы в столовой не было никакой. На душе и так было тоскливо, а тут ещё суббота, выходной.

Вот Стёпа с «Лобзиком» и решили развлечься, развеять пакостное настроение: пошли в село, взяли дешёвой «барматухи», потому что на водку не хватало денег, запаслись немудрённой закуской, вернулись в столовую, разложились в углу, за столиками, пригласили для кампании нескольких человек и начали «гудёж».

В это время в столовую вернулся прапорщик, дежурный по столовой, и обнаружил эту развесёлую пирушку. Он сам где-то шатался целых два часа, делать-то всё равно было нечего, но вот решил проверить, как там дела в столовой, и чуть в обморок не упал, увидев, что там твориться, пока его нет.

Бешеный от злобы, негодующий, он подскочил к нагло распивавшим винище кухонным рабочим, заматерился, застучал по столу, попытался растащить невменяемую кампанию и грохнул об пол две ещё не распитые бутылки «чернила».

«Ах, ты, подлюга, – вскочил Степан, свирепея, – я же тебя сейчас урою!»

Бывший ефрейтор бросился на прапорщика, тот пустился наутёк, крича на ходу, что найдёт на него управу. Яшковец попытался догнать его, чтобы выполнить своё обещание, но ноги слушались его уже очень плохо, а дежурный же по столовой ретировался весьма проворно.

Погоревав немного, Степан и «Лобзик» пошли мыкаться по учебному центру, заглянули в караул, где стояли наши же ребята, среди которых были и их дружки, пожаловались там на «нехорошего прапорюгу», попросили денег, а когда им отказали, начали рвать друг на друге погоны, петлицы, проклиная крепкими словами армию и, в том числе, своих сокурсников, которые «зажали корешам на выпивон». В караулке их усмирять побоялись, потому что начальником караула стоял замкомвзвода из молодых, и они пошли блудить дальше. Ноги понесли их снова в деревню за «бухлом».

Едва они скрылись за забором, как в карауле появился офицер, дежурный по учебному центру, и приказал поймать двух пьяных дебоширов (он-то не знал, что они только что были здесь). Несколько свободных от смены караульных тут же пустились на поиски и быстро настигли приятелей, пошли за ними не некотором удалении, не решаясь подойти ближе. Так и сопровождали их до самой деревни.

По дороге в село Степан и «Лобзик» то обнимались друг с другом, то ссорились, в чём-то не соглашаясь, и тогда свирепо дрались «на ремнях», сеча друг другу лица острыми краями бляшек. Потом вдруг окровавленный Яшковец бросался обнимать Лобзова и просить у него прощения. Они оба рыдали пьяными слезами и снова шли, обнявшись, но вскоре снова ссорились.

В деревне Степан заторговался с каким-то мужиком за свои часы, предлагая купить их за два червонца.

Часы были хорошие, надо сказать, и грех было бы не отдать за них такие деньги. Но мужик, мерзавец, взял, да и обдурил их самым хамским образом. Он забрал часы, сказав, что деньги у него дома, и он их сейчас вынесет, зашёл в калитку и исчез.

«Лобзик» и Степан стояли под оградой в ожидании денег ещё минут двадцать. Потом до Яшковца дошло, видимо, что их обвели вокруг пальца.

«Падла!» – заорал он, взвыл словно подстреленный волк, и бросился во двор.

Дом был наглухо затворён. Степан оббежал его несколько раз, стуча в окна и двери, но никто не отозвался. Тогда он сковырнул одну ставенку, разбил оконное стекло и влез внутрь.

Стоявшие у изгороди караульные минут десять к ряду слышали, как из дома доносились странные звуки: звон стекла, скрежетание металла, удары, плески, маты. Вдруг входная дверь с жалобным стоном вылетела из косяков, и на пороге показался Степан, ничего не видящий перед собой от бешенства. Огромные кулаки его были окровавлены, вылезшие из орбит глаза бешено вращались, как у быка на корриде.

«Где он?!» – страшно так, что его услышала, наверное, вся деревня, зарычал Яшковец, «Где он?!» – разнеслось по округе эхо его пьяного рёва. «Где он?!» – жалко плача: часы-то были его, – пропищал Лобзов, выглядывая из-за плеча громилы. Но мужика того и след простыл. Он даже и не заходил в этот дом, где, к слову, жила одинокая старушка, а прошёл огородами и был таков.

Неизвестно, что было бы дальше, но подоспевший к этому времени дежурный по учебному центру приказал караульным схватить пьяниц и, повязав верёвками, бросить в кузов машины.

Караульным волей-неволей пришлось подчиняться. К тому же с офицером было несколько невесть откуда взявшихся третьекурсников, тут же бросившихся крутить руки приятелям.

Как ни ругался Яшковец, как ни угрожал расправиться со всеми, кто к нему и его «брату» прикоснётся, их всё же связали и доставили в учебный центр. Правда, далось это с большим трудом, потому что Степан был дюже здоровый и даже пьяный, еле стоящий на ногах, раскидывал нападавших как пушинок. Едва его спустили на землю, как он бросился на подошедшего посмотреть прапорщика, того, что разбил их бутылки, и, так как руки у него были связаны за спиной, стал остервенело пинать его под задницу и куда попало ногами. Прапорщик поскакал прочь как кузнечик, крича: «Держите его, держите!» Яшковец же, не отставая, продолжал его пинать и горланить на вовсю округу: «Убью тебя, сволочь!»

На него снова набросились, подсекли ногу, повалили на асфальт и набросились сверху кучей. Он упал прямо в лужу студёной осенней воды, одну из тех, что покрыли собой плац, на котором развернулось действо, и закричал, зовя на помощь: «Лобзик! Ты где?! Лобзик, выручай!»

Сержант Лобзов, валявшийся без памяти в кузове машины, услышав призывы друга о помощи, очнулся от забытья, поднялся кое-как и с криком: «Наших бьют!» – прыгнул вниз с машины, да так неудачно, что тут же поскользнулся и сломал руку, грохнувшись навзничь на асфальт, на завязанные за спиной руки.

Дебоширов немедленно отправили в училище, посадили на гауптвахту, а к вечеру, когда сменился наряд до нас дошли отрывочно, а потом всё более и более подробные рассказы о случившемся.

Такого «грандиозного шухера» не случалось потом ни разу за всё время моей учёбы в училище.

Где-то через неделю после этого пришла на училище бумага из суда. Бабулька, которой учинили пьяный погром, подала в суд иск. Тут-то все в училище всполошились. Нашу батарею несколько раз усаживали на всевозможные собрания, на которых публично осуждалось хулиганское поведение этих двух прохиндеев. Они выступали, каялись, как положено, в совершённом, обещали, что больше так не будут. Но так просто отделаться тут было тяжело: дело-то пахло тюрьмой. Суд приближался, и не миновать бы им тюрьмы, если бы не комбат и командир дивизиона, предпринявшие всё, чтобы уладить дело полюбовно. Слава богу, на том и порешили, что бабульке возместят нанесённый ущерб, и она не будет в претензиях. Она согласилась и запросила три с половиной тысячи рублей. Торговаться не стали: отдали сколько назвала, лишь бы до суда дело не дошло. Родители переводы из дома прислали, как узнали в какую историю их сыновья влипли.

До суда-то не дошло, да вот начальник училища сразу же после окончания разборов подписал приказ об отчислении курсантов Яшковца и Лобзова из училища.

Уезжали они в войска не как побеждённые, а как победители: ночью, накануне отъезда, собрали всех своих дружков в последний раз в нижней каптёрке и устроили шикарные проводы, как положено, с пьянкой и с песнями. Там, кроме солдатской братии собрались и приближённые из наших рядов. Сначала пили водку, а когда она кончилась, поднялись в батарею, собрали весь одеколон по тумбочкам и пили его, слегка разбавляя лимонадом. «Лобзик» глушил одеколон, не разбавляя и не закусывая, поэтому вскоре вырубился. Его обмякшее тело подняли наверх, бросили на кровать, а сами пошли догуливать. Сам не видел, но говорят, что утром простыни его постели были пропитаны зелёным потом от «Шипра».

Степан тоже быстро «уготовался», но не отрубился, как его дружок, а пошёл наверх учинять прощальные разборки всем «чмарям и гнидам».

В казарме в ту ночь было тихо. Казалось, все вымерли, но тишина эта была обманчива. Вся батарея, затаив дыхание, вслушивалась в ночную тишину, в шаги Степана между рядов двуярусных кроватей.

Я тоже тогда проснулся от этой непривычной, мёртвой тишины, среди которой раздавались какие-то непонятные хлюпающие звуки, и, сообразив, в чём дело, притаился и лежал тихо, как мышонок.

Степан, словно приведение, ходил между рядами кроватей и выискивал, низко наклоняясь к каждому, тех, кому хотел на прощанье набить морду или хотя бы сказать, кто он такой есть. Когда он лупцевал очередного бедолагу по лицу, тот даже не пикал и не сопротивлялся, а молча сносил побои. Лишь одного он помиловал, хотя и намеревался поколотить, за то, что тот был его земляк, и, лишь «прочитав» ему мораль, оставил в покое.

Только один решился отдать ему отпор. С ним Степан дрался долго. Они валялись, катались в проходе между кроватями в двух шагах от меня, и я видел эту страшную пьяную, злобную драку во всех подробностях.

Степан таскал своего противника за ворот нижнего белья, и то летал по коридору, цепляясь руками за тумбочки и ряды кроватей. Силы были явно неравны, но всё же Степан отпустил смельчака, сказав, что тот молодец: не побоялся с ним драться, но он лишь огрызнулся в ответ, не подумав даже о благодарности за комплимент. Этого человека я уважаю до сих пор, даже сейчас, перед выпуском из училища, хотя никогда не говорил ему об этом.

Особых грехов у меня перед Степаном не было, но всё же, когда он начал рыскать рядом со мной, мне сделалось страшно: мало ли что ему могло не понравиться в моём поведении. К тому же был один случай, произошедший ещё во время курса молодого бойца. Мне тогда надо было попасть в нижнюю каптёрку за самой обычной вещью, за граблей. Народу у входа в неё собралась целая толпа, и Степан выталкивал всех взашей. Что-то дёрнуло меня тогда протиснуться сквозь летящих прочь к порогу его богадельни, где мы и схлестнулись.

Против глыбы Степана я напоминал общипанного воробья. Тело моё было тщедушно и хило. Но, вот, поди ж ты, чувство собственного достоинства было намного сильнее. Степан был тогда не на шутку разъярён, но удержался от того, чтобы заехать мне по физиономии, а, немного помедлив, просто сказал: «Если бы ты знал, откуда я пришёл, ты бы не стал так со мной разговаривать». Так и сказал. И я постоял, пытаясь понять его слова, и отступил, почувствовав их силу, силу их откровения, почему-то открытого мне. Только потом я испугался, осознав, с каким страшным человеком вздумал только что спорить.

Потому-то и лежал в страхе в ту ночь, думая, как мне вести себя, если Степан вдруг меня поднимет. Личных врагов у него не было, но он, видимо, решил исполнить роль третейского судьи. Меня чаша сия миновала.

Вот так «Лобзик» и Степан уехали, а «Бегемот» остался, один из «святой» троицы, приняв у Степана «по наследству» «подземное царство».

Ещё некоторое время он возглавлял все сборища и пьянки, пока вдруг большая кампания не стала распадаться на мелкие кучки, редеть и, в конце концов, совсем растворилась. А «Бегемот» так и остался один с двумя-тремя непостоянными приспешниками. Зато за ним тоже до конца училища закрепился волчий билет. Впрочем, он не сильно и расстраивался.

И вот теперь он, как и я, имел напротив своей фамилии в списке пустую клеточку и озадаченно смотрел на неё.

Остаток дня я провёл в скверном настроении. Обнаружилось, что пустые клеточки стоят ещё напротив нескольких фамилий, в том числе и против фамилии моего дружка, Гришки Охромова, поспешившего поделиться со мной этой печальной новостью. Вместе мы принялись гадать, чтобы это значило, но так ничего и не придумали, и уснули в тоске и тревоге.

Помаявшись несколько дней, я перестал об этом думать, так как голова разламывалась от бесплодных размышлений. То же самое я посоветовал сделать и Охромову. К тому же буквально на следующий день об этом происшествии стало известно командованию. Кто-то донёс, желая выслужиться.

Нас построили и перед строем объявили, что в связи с несанкционированным разглашением списки распределения будут аннулированы и «существенно переиграны». Все ходили расстроенные, и только такие, как я, были довольны. Во всяком случае, все теперь снова были в равных условиях.

До выпуска оставался ещё месяц. Начались государственные выпускные экзамены. Стояло жаркое лето, располагающее к купанию на речке. У меня была куча долгов, с которыми надо было успеть расплатиться за оставшееся время. И эта извечная для меня проблема – откуда взять деньги.

А вообще-то, всё было прекрасно и великолепно! Если жить, не подгоняя события, не торопя жизнь, вдыхая её упоительный аромат, ощущать, что ты силён, красив, молод, обожаем женщинами. Эти качества, всё-таки, останутся со мной, куда бы я ни попал.

Я наслаждался упоительным июльским воздухом, подставлял жаркому солнцу своё крепкое, худощавое тело, отвлекаясь от тяжёлых мыслей и тоскливых будней запретным купанием на городском пляже, и с тоской и упоением одновременно ощущал, как проходит каждый день моей курсантской жизни, которая вот-вот должна закончиться.

Чем ближе был выпуск, день нашего прощания друг с другом, тем острее ощущал я необъяснимую, щемящую тоску, закрадывающуюся в душу.

Мне было грустно расставаться со всеми, независимо от того, нравился он мне или нет. Но особую печаль навивала мне мысль о том, что скоро не будет рядом со мной моего единственного в училище друга, настоящего друга, которому я доверял все свои тайны и который меня посвящал во все секреты своей жизни. Мы нередко вместе пускались в различные приключения, вместе гуляли, у нас были общие знакомые и подружки в городе и даже общие интересы и увлечения. Нередко нам приходилось даже оспаривать друг у друга пристрастия, но из-за женщин мы никогда не ссорились, считая их существами низшими и недостойными того, чтобы через них происходили у нас разногласия.

Но, как бы то ни было, беспощадное время пожирало день за днём нашей дружбы, оставляя всё меньше и меньше времени.

Однако мы продолжали жить весело, как бы там ни было.

Жизнь наша продолжалась и днём, и ночью. Как перед гибелью мы спешили взять от этой жизни всё. Как и у большинства, у нас впереди маячили далёкие гарнизоны в глухомани, а вокруг ещё был город, такой прекрасный и манящий, особенно сейчас, когда жить в нём осталось считанные недели.

Несмотря на то, что мы учились, вернее, уже доучивались, на последнем, четвёртом курсе, свободного выхода в город у нас так и не было. Но лишь только последний офицер покидал курсантское общежитие, как начинались сборы на ночные похождения. Самые проворные уже мчались, переодевшись в спортивные костюмы, самое любимое одеяние нашего брата, по уличным закоулкам к забору, за которым их ждала другая жизнь. Несколько минут, и целая орда «спортсменов» уже бежала наперегонки к проспекту, ловить «тачки», чтобы разъехаться потом кто-куда: кто к подружкам, кто к жёнам, а кто и просто пошалить в кабаке. Это было ночью, а днём, после обеда, когда разрешено было заниматься спортом, мы с Охромовым, одев на плавки одни спортивные трусы, скрывались в лесу, покрывавшем склон холма, на котором высилось наше училище и мчались на городской пляж. Здесь в жаркий летний день можно было встретить многих наших знакомых девчонок, поваляться с ними вместе на горячем песке, порисоваться, ныряя с вышки, поплавать в тёплой, как парное молоко, воде – в общем здорово отдохнуть.

Пляж всегда был полон народа. Гомон, плеск, крики и прочие давно ставшие привычными и любимыми звуки радостно волновали сердце, но вместе с тем мне бывало и грустно вдруг, просто от того, что всё это скоро кончится, и придётся ехать неизвестно куда.

На пляже забывалась армейская жизнь: строй, наряды, надоевшая порядком форма, учёба. Казалось, что ты в каком-то беззаботном отпуске, который предоставил себе сам. Жизнь вокруг фонтанировала ярким, сочным букетом и казалась праздником, на который ты попал словно из затхлого пыльного чулана. Пёстрый мир врывался в нас своими яркими красками и пьянил, крутил своей хмельной пеной. Возвращаться в училище отсюда совсем не хотелось, но, скрепя сердцем мы всё-таки уходили, когда время истекало и спешили обратно к своей серой, нелюбимой тоске, чтобы к вечеру снова с ней расстаться. Когда же приходилось целыми днями сидеть теперь в его стенах – это казалось сущим наказанием.

Время тянулось тоскливо и медленно. Ничто внутри него уже не интересовало, и мы мыкались, не зная, чем заняться. Тогда приходилось стоять в очереди к телефону-автомату у КПП, а потом долго и бестолково болтать с какой-нибудь знакомой, если та оказывалась дома, или звонить другой и жаловаться на свою судьбу и слушать утешения.

Вообще, о наших подругах можно было бы говорить долго. Все они были молодые развесёлые девчонки, рядом с которым улетучивалась вся горечь из души, всё становилось легко и просто. Конечно, случалось, что попадались и не в меру серьёзные. Но с такими было скучно, сложно, тяжело. Они чего-то хотели от жизни, ещё не расстались с иллюзиями и имели пуританское понимание отношений между мужчинами и женщинами, берегли свою чистоту и девственность, мечтая встретить единственного, кому отдадут свои прелести, а если случалось, что теряли и то, и другое в связях с нами, то с надоедливостью назойливой мухи навязывали лишившему их девичьей чести роль этого «единственного мужчины» до тех пор, пока, разозлившись, им давали понять, как далеко им следует пойти.

Да, что касается вопросов связей с противоположным полом, то тут среди курсантов было подавляющее большинство пройдох вроде нас с Гришей. Тех же, «вислоухих», кто однажды попав с бабёнкой в постель, страдал после этого, мучимый чувством долга, считал себя чем-то обязанным перед ней, быстро опутывали, окручивали, «окольцовывали». Ну, что ж, так им и надо. Лично я никогда и не питал насчёт женского пола никаких иллюзий. Так уж у меня сложилась судьба, что я знал, что рано или поздно всякая женщина становиться бабой-курвой, какой бы ни была она воспитанной и хорошей на первый взгляд.

Примером тому служила моя собственная мамаша, тоже с виду воспитанная и «правильная» женщина, про которую, наверное, и подумать-то что-нибудь нехорошее было бы грешно, но грешные тайны которой в большинстве своём были известны мне, её сыну, не раз наблюдавшему постельные сцены из своей детской кроватки. Не знаю почему, но видно, она считала меня глупеньким малышом, и не стеснялась при мне ложиться в постель со своими хахалями, которые все до одного казались мне скотами. Тогда я действительно мало чего понимал, но память моя сохранила эти сцены яркими, ядовитыми пятнами до тех пор, пока я сам не вступил в пору половой зрелости. А здесь я уже стал подлецом в понимании моралистов и практичным человеком со своей точки зрения. С женщинами я был на короткую ногу, очень им нравился, быстро, если хотел, совращал их, и так же быстро с ними расставался, чуть только возникали какие-нибудь претензии.