…да благословит Господь землю его вожделенными дарами неба, росою и дарами бездны, лежащей внизу,
Вожделенными плодами от солнца и вожделенными произведениями луны,
Превосходнейшими произведениями гор древних, вожделенными дарами холмов вечных,
И вожделенными дарами земли и того, что наполняет ее…
«Боже, – проговорил он год назад, забредя случайно в белую, с проталинами на штукатурке, церковь, похожую на весенний сугроб. – Помоги мне. Видишь, какое дело…»
Бог молчал. И Николушка Чудотворец, и все святые держали глаза вкось.
«Надо чаще встречаться?..» – процедил он и, не оглядываясь, вышел на Ордынку.
Глава 1
Во всякой гордости чёрту много радости. Спесь дворянская, а ум крестьянский. Дурак спесивится ниже себя. На грош амуниции, а на рубль амбиции
Профессор протёр чистые стёкла и положил очки на кафедру. Лицо большого учёного то платонило, то макиавеллило. Лица семинаристов отвечали дерридово.
– Я, конечно, понимаю, что следы минувшей ночи отпечатались не только на вашем челе, уважаемый коллега, – профессор бесстрашно глянул в угол невооружёнными глазами, – но лекция состоится при любой погоде.
– О, вы читали! – блеснул умом угол аудитории. Остальные по-интеллигентски захихикали в стиле ну вы же понимаете, предвкушая стычку меж отцом и сыном.
– Наверное, вам следовало бы начать утро с пива, – жалостливо съязвил профессор, обращаясь на голос чудовища.
– А я начал с… – Не договорив, школяр смежил веки. – Чтобы не оказаться в вашем, профессор, интересном положении… Когда при любой погоде должно состояться что вам угодно.
– Молодость!.. И нелогично, – вдруг смирился отец и поправил отсутствующий галстук.
– …которая знает, когда именно может старость… – добормотал засыпающий сын.
– Логично, – крякнули довольные студенты.
Все знали, что ночью в храме сын читал Евангелие над пятиюродной тётушкой, чем возмутил отца-гуманиста в очередной раз, однако пикировка по времяпровождению молодёжи сегодня прошла прилюдно, что было уже не совсем прилично.
– Отвратительный тип! – говорил он, когда спрашивали о сыне. – Я бы ему такую… чашу!.. она бы его не миновала.
Понимая боль отца, окружающие спрашивали о сыне часто, расковыривая ему сердце, но и желая вкусить от аллюзивных ответов, а потом неожиданно переставали спрашивать. И тогда бедный отец задыхался в тишине от безразличия Вселенной, не признаваясь даже сердцу, что избалован вниманием общественности к его забубённому отпрыску.
Спроси по сути – хотел ты родить сочинителя и верующего? – он, конечно, вспомнит, как уговорил немолодую жену рожать, лелея что-то своё, потаённое, невербализуемое. Гуманисты часто верят в детей как в личное будущее.
По вожделенной сути, разумеется, никто его не спрашивал: профессор всё-таки светило и застёгнутый человек, а вундерсын всё-таки шалопай, очевидно. Пустомеля, возможно, и притвора. Пусть разбираются.
Сын хотел в армию и за горизонт. Он усердно эпатировал пятидесятилетнего профессора, который точно знал, что армию дедовщина кровавит, за горизонтом воображаемое мечется, и сумма несоразмерна человекоэкземплярности индивидуума. Короче, и там, и там нечего ему делать. Лучше бы перестал по храмам шастать, со старухами кланяться, ещё увидит кто. Впрочем, и так все видели. Чудовище, коих уже не делают, сами берутся. Воскресенье – в церковь; посты – соблюдает; литература – житийная. Наигрыш и болтовня – позлить, только позлить отца.
Отец укорял отпрыска за несовременность и ретроградство:
– У сверстников – посты, у тебя посты. Смешно.
Сын отвечал:
– Папаня. Ты помнишь разницу между господами и рабами? Ты видишь разницу между господами и рабами?
– Один может, другой хочет, – насторожился отец.
– А почему?
– Иерархия. Что тебе?
– Проясню. Господин – знает цену, настоящую цену, сам назначает цену, сам проверяет отчёт и сам может заплатить настоящую цену за то, что стоит этой цены…
– Многословно.
– А если сократить?
– Основы философии – это ещё не философия. Каша сияющая, quasi-интеллектуальная. Господин ставит свою жизнь! Бросается Божьим, как ты выражаешься, даром. Очень модно. «Делайте ставки, господа! У кого с собой жизнь?» Ты видишь достойный товар, чтобы так платить?
– Да, – уверенно сказал сын, опять собираясь к вечерней службе. – Жить надо так, чтобы было за что умирать. А когда не за что отдать жизнь – это не жизнь.
– Я – пас, – меланхолично обронил отец. – Quasi una fantasia[1].
– Как всегда; поговорили; цитатник ходячий.
– Нам говорить не показано, – согласился отец. – И всё-таки скажу: зря ты надеешься набегать себе вечность; в институции, куда ты собрался, всё сложно. Так сложно, что мракобесие – мягко сказано.
Профессору не хотелось видеть сына в природном круговороте героев, ставящих на кон жизнь. Он давно решил: взлёт героизма есть результат разгильдяйства. Кто спасёт младенца из огня, если дом не загорится? А дом не загорится, если все соблюдут пожарную безопасность. Герой – отмазка для лентяев: толпа с удовольствием поклонится одному, но жить нормально всем – значит быть обществом.
А общество – уже не толпа, не масса, договариваться надо, да-с, и, следовательно, уметь говорить, формулировать, а речь в упадке, она всё дефицитнее. Ему известно доподлинно, поскольку профессор Кутузов преподаёт практическую словесность. Что такое жить нормально? Экзерсис для фантазии, а прилюдно профессор не фантазировал – он не политик, не писатель, он учитель высшей школы, высшей пробы, носитель тайны: поставщик уловок текстопорождения.
Разумеется, не хотелось и гибели сына: жена расстроится, похороны, а кошмары бальзамирования! и место на кладбище, поминки, девятый день, сороковины! Профессора ужасно раздражали эти троекратные поминки. У нас ведь не помянешь три раза – не то что православные бабульки-соседки, – учёные коллеги с кашей съедят, прямо на пыльной кафедре. Профессор вздрагивал при мысли, что надо трижды вынимать и прятать посуду.
Он ненавидел обряды за их интеллектуальную мелкотравчатость. Любая конфессиональность должна знать своё место на книжной полке или в ином специально отведённом месте. Извините, наступил двадцать первый век, а центральная антиномия (созданы или произошли?) и в двадцатом страшно утомила профессора своей надуманностью. Кошки скребли по сердцу, пока мотивировал жанрообразование и не мог не говорить, чем отличаются и предмет, и способ зрения здравомыслящего сочинителя от неверной и туманной, будто задымлённой, оптики верующего. Воля к произведению, практикум авторствования, – всё различно. Честный профессор ежегодно описывал студентам пропасть меж ними, корчась от мучительного отвращения.
Пока малыш подрастал, всё было ещё мило, но после школы, странно укрепившей несовременные интенции ребёнка, профессор изволил-таки отправить его на экзамены в военное училище. Сам улетел в отпуск, умиляясь собственной храбрости: бросить в пекло – и улететь! Сын идёт на штурм военного поприща! Хотел героизма? Просим. Провалишься на вступительных и пойдёшь в духовную семинарию. Ха-ха-ха.
Но ребёнок не дошёл до военной комиссии, а свернул и поступил на филфак. Дома он гордо отчитывался перед матерью о прекрасных экзаменах в училище, а потом вернулся отец и, полистав бумаги в родном деканате, обнаружил правду.
Браниться было поздно: конкурс на бесплатное место, самостоятельно выдержанный ребёнком, абсолютно некстати, но оправдывал его, ребёнкино, существование. С лотерейным конкурсом дети даже не пробуются в автономии, но – взял да и поступил. Дескать, поучи меня, папаня, ещё немного, всего пять лет. Я – твой пост, со всеми моими постами.
– Самое трудное – описывать любовь и смерть. Начните утро, коллеги, с эссе о любви. Лучшие мы напечатаем в студенческой газете.
– Я уже, – проснулся сын. – Вам понравится. Практически ваши мысли. Самая соль.
– Прекрасно. Давайте.
– У вас в портфеле, во внешнем кармане, – пробормотал сын, засыпая.
Аудитория привычно замерла, но профессор послушно вынул мятую бумагу и начал читать с листа.
– Профессору Кутузову от студента Кутузова, – сказал он громко.
Про любовь
…Когда мне подарили её, мне стало светлее, как среди миров, где не надо света, и я спал с ней в мерцании светил. Одной звезды…
Из обрезков, украденных в парикмахерской, склеил я паричок и надевал на неё каждый день, причёсывая по каталогу. Потом перекрасил, и ей стало как-то не очень, и я выбросил парик. Повторяя имя…
Я обнимал её, гладил, шептал на ушко, любил сердцем и пытался напоить молоком.
Жаль, она не ела. Я б и мясца дал. Я ещё не знал жизни, мал был, но всё, что входило в моё бытие, сразу передаривалось ей. Любовь моя была новой, чистой, первой, честной. Все восторги первозданного рая переполняли мою грудь, и по ночам я плакал от счастья, будто с Богом поговорил.
Весна каждый день.
Когда моя любовь позволяла мне взять её за руку, я терял сознание. Не дыша, я легонько сжимал её точёный локоток, будто боялся потерять её доверие, но она была великодушна и никогда не убирала руки, не поднимала меня на смех за мою дрожь и страсть, а я благодарил её самыми нежными словами, хотя знал их немного, но каждый день стремился узнать всё больше, чтобы нас ничто не могло испугать, отвлечь и чтобы мы были вместе вечно и без посторонних.
Однажды я уснул очень рано, не успев раздеть её, и в смертельном страхе проснулся среди ночи от какой-то новой, наждачно-живодёрной тоски…
Её не было рядом со мной.
Сердце моё остановилось. Я вскочил и тут же рухнул на кровать, как старое подрубленное дерево.
Говорят, это приходит внезапно, как смерть, но я ещё не знал, что такое смерть наяву. А это есть. Это неописуемо и страшно: безысходность, невозвратимость, одиночество.
– А ты потом не встречался с ней?
– Нянька выбросила её. Няньку тут же уволили, а мне купили целый комплект. Все они были кургузые, неполнокровные, разноцветные, как уличные девки, без аромата и смысла. Я ненавидел их и отказывался складывать рядами, чего требовала уже новая нянька, которую звали гувернанткой.
– И ты не выучился складывать?..
– Нет. Без любви я не мог учиться. Особенно рвала меня, просто на куски, маленькая подленькая грязно-красная тварь в самом нижнем ряду. Я оторвал от неё магнитную нахлобучку. Меня ругали. Говорили, что без этой твари всё будет неполным. И ещё говорили, что она такая же, как та! Моя любовь! – и эта размагниченная тварь!.. Я почувствовал, что готов на убийство.
– Бедный мой…
– Да что сказать… Ничего не скажешь.
– Я скульптор. Хочешь, я сделаю тебе такую же?
– Ты дура, а не скульптор. Такую же! Первая любовь не может повториться. Ту, мою, не вернуть уже. Никогда.
– Нарисуй мне её, пожалуйста.
– Нет. Я не могу.
– Попробуй.
– Нет!
– Хочешь, я начну, а ты, если пожелаешь, закончишь?
– Не получится у тебя. Ты женщина.
– Это не имеет значения. Диктуй. Какая у неё была спина?
– Прямая. Аристократическая.
– Ноги?
– Божественные. Одна только вбок чуть-чуть…
– Вот так?
– Да… Да!.. Как ты догадалась?!
– Просто я поняла тебя.
На белоснежно-глянцевом листе посмеивалась, подбоченясь, циклопическая красная буква Я.
– Господи, – вздохнул не подумав профессор, а студенческая братия уже тискала его сына и поздравляла. – Только это не эссе!
Не исправить общее ликование. Студенты понимали: семейное разбирательство; но все любили его сына, как себя, и что ни сотвори этот мерзавец, его ждали мегатонны фимиама, даже если это – не эссе.
Сын поставил цель: доказать отцу, что Бог есть. Любой ценой. Сегодня сын высокохудожественно и прилюдно обвинил отца в эгоизме. «Что выкинет завтра?» – с нарастающим ужасом думал профессор, до степени доктора наук осведомлённый, что водить хороводы вокруг индивидуализма можно долго. Но сидеть! ему! в центре плясового круга!.. Нет.