Глава 8,
в которой Зослава сводит знакомство с иными студиозусами и понимает, что не все в Академии происходит согласно уставу
Встала я засветло, по давней привычке, и только глаза открывши, вспомнила, что нет в том нужды. И в одночасье взгрустнулось. Вспомнилась и бабка, и корова Пеструха. Кто ее доит-то? Кто на поле гонит, повязавши на шею ленту с зачарованным бубенчиком? Пеструха – корова важная, не шалит, что иные, но и ступает – барыня барыней, только башкою рогатою с боку в бок поводит, кивает милостиво. И никогда-то подлости не сотворит. Иные-то копытом ведро опрокинуть норовят, аль хвостом хлещут, что оглашенные, аль и вовсе бодучие, злые… нет, Пеструха – не корова, а золото. И молоко у ей жирное… сюда бы хоть кувшинчик, то-то Хозяин порадовался б.
На сердце и вовсе тягостно стало.
Я вздохнула.
Спать? Так сна ни в одном глазу. И бока болят, отлежала с непривычки-то. Кровать неудобная, скрипучая. Матрац соломенный с комками, и каждый я чуяла, и мерещилось еще вовсе небывалое, что будто бы в соломе копошатся, ползают клопы.
Нет, этакого страху Хозяин точно не допустил бы.
Встала, потянулась.
Умылась.
Волосы расчесала гребешком, вновь вспомнилась бабка, которая сама любила косы мои заплетать, да все с наговорами, с пришептываниями, чтоб не падал волос, чтоб толстым был и крепким, блестел.
Я шмыгнула носом, но все ж плакать была непривычная.
Делом бы… а дел-то и нету…
Окромя черной книжицы, которая на столике лежала. Стало быть, сдержал Хозяин данное слово, принес Устав. Занятное чтение оказалось. Писана, конечно, мудро, но на то она и Устав. Я цельное утро над нею просидела, да после выяснилось, что сидела не зря…
В столовую я вышла, принарядившись, а то мало ли, вдруг да случай выпадет жениха встретить, а я и не прибрана?
Женихов в столовой не было.
Да и вовсе люду было немного, но о том горевала я недолго, поелику сама столовая… я так и обмерла.
Красотень!
Это тебе не корчма придорожная с потолком закопченным, где дымно, душно и тесно, на полу солома гнилая да скорлупа ореховая, столы жиром заросли, а пахнет едва ль не хуже, чем из места отхожего. Акадэмическая столовая была просторна и нарядна, с полом каменным, со стенами белеными, расписанными преудивительно. Тут тебе и дерева преогромные ветками переплелись, да и то не скажешь, дуб то аль осина, на березу-то и вовсе не похожие… нет, таких деревов я не видела.
А уж зверье-то…
Птицы златокрылые по веткам порхают, гады лазоревые да огненные под корнями гнезда свили, и ступает осторожно индрик-зверь. Затаился на толстой ветке Баюн шестилапый, и лезет, крадется по изрезанному морщинами стволу диво-василиск…
– Эй ты, девка, – окликнули меня, вырывая из мечтаниев. Я уж вообразила, как ступаю по сему предивному лесу к замку зачарованному, в котором ждет меня царевич. Лежит в труне шкляной, златокудрый, белолицый, распрекрасный, прям как живой. То есть, живой, конечно, только маленько зачарованный. Я уж и к устам сахарным его склонилася, желая проклятие разрушить, а тут меня и выдернули. – Да, ты, подойди. С тобой боярыня Ализавета Алексевна беседовать желают.
Боярыня поднялась.
Была она молода, моих годочков, гонору немалого, да, видать, не из столичных, ежель при Акадэмии столовалась. Но богата, по всему видать, вона как вырядилась.
Рубаха горничная цвета давленой вишни по вороту золотом да жемчугом расшита.
Наручи золотые, узорчатые.
Летник из желтое переливчатое ткани, каковой я отродясь не видывала, а поверх летника и шубка плюшевая с откидным рукавом.
Рукав длинный, узкий, едва ли не до самое земли спускается.
В ушах – серьги с каменьями, на пальцах – перстни.
И сама-то хороша, статна, дебела. Лицо круглое белилами покрыто густо, брови насурьмянены, губы – малина… глаз не отвесть от красоты этакой.
– Здраве будь, боярыня…
– Ализавета Алексевна, – соизволила сказать она, глядючи на меня с превосходством немалым.
Я ж заробела прямо.
Наша-то боярыня, старая княжна Добронрава, изредка в Барсуки наезжала, когда вовсе невтомно становилось ей в старом доме. Была она грузна и красна лицом, в возке своем сидела важно, этаким истуканом, в меха укутанным.
С возка и кивала старосте.
А детям, когда случалось у нее настроение-с, как выражался хитроватый приказчик, при боярыне поставленный, кидала мелкую деньгу, на сласти, стало быть. Поговаривали, что некогда Барсуки были под княжею рукой, и с той поры Юрсуповы спят да видят, как бы село утраченное возвернуть, но на то закону нету.
Ализавета Алексевна разглядывала меня придирчиво и знай мизинчик прикусывала, никак от великого волнения.
– Ты, девка, сейчас пойдешь в тридцать четвертую комнату и наведешь там порядок, – произнесла она наконец. – И гляди, чтоб к моему возвращению все чисто было! Увижу хоть пылинку – выпороть велю!
Верно, будь я урожденною холопкой, поперед себя кинулась бы поручение сие исполнять. Да только из вольных я, да и сама, ежели подумать, роду не худого…
– Извиняйте, боярыня, – ответствовала так, глядя в серые глаза Ализаветы Алексевны, – да только у меня и иных делов хватает.
– Что?!
Боярыня аж в лице переменилась.
– Ты… девка… понимаешь, с кем разговариваешь?
– С тобою. С вами, то бишь.
– Да я, – она приосанилася, – Ализавета Алексевна Бартош-Кижневская! Единственная дочь боярина Кижневского! Да у моего тятеньки этаких наглых девок плетьми учат!
– Вот у тятеньки и учитя.
– Стоять! – боярыня ножкой притопнула. – Да как ты смеешь со мною столь дерзким тоном разговаривать?! Да если я велю… если я велю…
Она оглянулась.
Верно, дома-то рядом с нею безотлучно и няньки были, и мамки, и холопки, и иная дворня, каковая ныне осталась за воротами Акадэмии.
– Сударыня Ализавета, – я вдруг ощутила, что тут, ныне, в своей силе, и ничего-то не сделает мне боярин Бартош-Кижевский со всем его золотом, – туточки Акадэмия. И по уставу ея все студиозусы равны меж собой, невзирая на то звание, каковое они имели прежде…
Боярыня ротик приоткрыла да так и замерла.
– И прописано там, что, дескать, кажный студиозус за собою сам ходит…
– Ты… да я… да я папеньке отпишусь!
И вновь ножкой топнула, скривилась, в слезы собираясь удариться, да только опомнилась, что некому будет утешать. Никто-то не заголосит, не поднесет ни петушка сахарного, ни пряника печатного, ни орехов, в меду варенных. Не залепечет сказки да былины, от слез отвлекая…
Я от души боярыню пожалела: небось, тяжко ей придется.
– Отпишитеся, – сказала я ласково. – Оно-то верное дело… пущай купит для вас дому… аль снимет… чего вам тут бедовать? Будете жить в городе царевною, а сюда только на учебу и ездить…
Личико боярыни тотчас разгладилось.
– Отпишусь! Пущай папенька купит мне туточки дом! Не дело это, чтоб боярыня Бартош-Кижевская в конуре жила и объедками кормилась, будто холопка какая!
И подбородок этак задрала.
– Только не думай, что я про тебя забуду! Тоже напишу! Пусть папенька и тебя купит и выдерет!
От девка дурная, балованная! Саму бы ее выдрать разок хорошенько, глядишь, и подобрела б к людям.
Боярыня Ализавета Алексевна из столовой удалялась неспешно, видать, чтоб боярскую гордость не уронить. Голову задрала, ручки крючочками согнула, локотки расставила, чтоб рукава шубки свисали… идет, покачивается, и звенят бубенчики, в эти рукава зашитые…
– Молодец, – раздался знакомый голос. – Так дальше и держи. Чуть попустишь, мигом на шею сядут и ноги свесят.
Арей стоял, скрестивши руки на груди, и вслед боярыне глядел недобро. Потемнело красивое лицо, и сделалось иным, хищным будто бы. Разом стало заметно, что и нос у Арея крючком, и подбородок жесткий, точно каменный, и видится в этих чертах чужеродное, азарское…
…а бабка сказывала, будто бы азарское племя не Божиней сотворено было, но от демонов, Огненной речкой рожденных, пошло. Оттого, сколь бы ни минуло времени, да жив тот огонь в крови, жжет человека, мучит душу…
– Доброго дня, Арей… – сказала я тихо и за руку тронула.
Он аж вздрогнул. Повернулся ко мне.
Усмехнулся кривовато.
– И тебе, Зослава, доброго…
– Не будешь ли ты столь ласков помочь мне? А то я вовсе потерялася…
Отпускало его.
И огонь, который я чуяла, уходил, прятался.
– Идем… вот смотри, все просто… берешь поднос, идешь к раздаче. Там ставишь, чего и сколько хочешь…
Сам он ставил тарелку за тарелкой.
– Не стесняйся. Тут готовят на всех, да только столуется едва ли не треть. Прочие предпочитают или на дому, или из рестораций обеды заказывать.
– А ты?
– А я не прочие.
Усмехнулся уже широко, клыки показав. От теперь-то я и поверила, что он азарин наполовину, хотя прежде азар вживую не видела.
– Извини… напугал?
– Да нет. У меня и поболей будут… – Я сама оскалилась. И пусть бы дедовой крови не достанет, чтоб полный оборот совершить, да только мне оно и без надобности. Мне и среди людей неплохо живется. От улыбки моей Арей не отшатнулся… а незнаемые со мною парни шарахалися, когда я, шуткуючи, клыки показывала…
– Ты…
– Из берендеев, – подсказала. – Дед был…
– Никогда живого берендея не видел.
– А я азарина.
Не обиделся, хмыкнул только:
– Я наполовину азарин.
– А я берендей и вовсе на четвертушку…
– Садись, четвертушка, – велел он, указавши на столик. – И завтракай…
– А ты…
Замялся, но сказал все ж:
– Пойду я… не надобно тебе со мною разговаривать.
– Отчего же?
Я нахмурилась: непривычная в одиночестве трапезничать, этак и кусок в горло не пойдет.
– Или я нехороша?
– Скорее уж я нехорош. – Арей огляделся и все ж присел.
– Из-за того, что азарин… наполовину?
Оно и верно, азар никогда-то не любили, а опосля той войны, когда, как сказывали, полегло их, что колос под серпом острым, да только и наших не меньше, и вовсе возненавидели люто.
Слыхала я, как калики перехожие сказывали о той бойке, что длилася три дня, три ночи, да еще полдня. И про то, что от воронья, на мертвяков слетевшегося, небо стало черным-черно, а волчий вой разносился по-над полем, и кто слышал его, тот глох. Про стрелы, которые, в землю воткнутые, прорастали, до того земля эта кровью напоенная была, про копья, что становились кустами аль деревами, про то, как девка одна ходила от мертвяка к мертвяку, все кликала суженого, спрашивала у каждого, не видал ли. И капельку крови на требу клала, пока крови этой вовсе не осталось, но и тогда искать она не прекратила.
Многое говорили про тот день, что сочиняли, что правдой было – я не знала.
Да только ж навряд ли Арей воевал, молод больно.
– Да нет, – он сцепил пальцы, – из-за того, что я раб.
И добавил зачем-то:
– Беглый.