У всех свои палки
– Вчера всё, что блестит, объявлено золотом. Я еще не знаю, как относиться к этому, но каменный ужас объял меня и что-то нашёптывает прямо в ухо. Ужас ведёт себя нагло, как хулиган в подворотне, но я чувствую, что впереди кое-что похуже. Надо, внученька, послушать новости. Возможно, что-то произойдёт и в жизни бриллиантов. Может, их объявят газами.
Бабушка зажмурилась.
– Ничего страшного, – говорит внучка. – Всё едино.
Это диалог другого дня. Полнота, эмоции. Прекрасный день.
За окном громыхнуло фейерверком. Взвились рассыпчатые ракеты. Посыпались цветные веники. Комната озарилась.
«Может. Возможно. Могучий. Могущество. Мочь. Мощь. Мощи.
Власть. О, как её хотят мои соплеменники! А недавние выборы! Огромная толпа кандидатов шевелилась облаком планктона под носом у голубого кита. Болтливый мелкий криль. Пока животное готовилось к завтраку, спесивый корм вёл яростные и нелицеприятные дебаты об устройстве прекрасной жизни в окружающем океане. Потом громадный зверь втянул полморя солёной воды вместе с дебатирующим крилем – и выплюнул очищенную воду. Теперь – тишина. Переваривание».
Я сказала бабушке, что мне привиделся голубой кит.
– Это детское сравнение, – ответила она. – Нам за такое поставили бы неуд. И зачем ты думаешь о власти…
– А мне нравится. Вся страна теперь будет смотреть в тоскливо-щенячьи глаза остатнего непереваренного планктона. И как не надоело! Непереваренного – всего-то несколько штук особей, остальные прошли с потоком, но эти самые некоторые, оставшиеся за губой, вне китовой утробы, почему-то чуть не плачут. У них теперь – зеленоватые обвисшие скулы, и возраст появился. Волосы белеют даже у самых отпетых брюнетов. Чудо-юдо-рыба-кит, такое большое и могучее, могутное, мощное, возможностное животное, полное чарующих тайн, почему-то привлекает этих страдальцев исключительно своей утробой! Манит внутрь, в темноту, в изоляцию. Чудно. Невероятно.
Я закипела, разговорилась, а бабушка терпеливо ждёт. Потом поправляет меня:
– В утробе кашалота – не кита голубого, а кашалота, – находится драгоценная амбра. Как ни прозаичен его кишечник, амбра закрепляет аромат парфюма навек. Мстительный кашалот может целиком, не жуя, проглотить человека. А голубой кит не может. Говорю же, твоё сравнение путаное, поверхностное, без глубины. Журнали-и-и-и-стка! Из тебя вряд ли получится литератор. Ты, случаем, не демократка? Давай опять поговорим о мужчинах?
– Ну… давай, – печально согласилась я. Бабушка всегда права. – Говори. Если уж о власти не хочешь.
– В Америке был большой чиновник, ныне пенсионер, Генри, очень умный, высокооплачиваемый. Он однажды сказал в интервью, что самый верх мужской сексапильности – власть.
– Бабушка!
– Я сама читала. Лет десять назад. У нас в стране тогда уже можно было печатать всякие американские признания, поскольку отменили цензуру. Я газету с интервью Генриным давно потеряла, точнее, выбросила, поскольку тогда было очень много газет с половыми вопросами и ответами; бедная публика насыщалась пылью, оставшейся от запретов прошлого. И я тоже.
– Бабушка! «Пыль от запретов» – это литературщина. Бездарная.
– Зачем хранить газету? – Бабушка не слушает моих ремарок. – А теперь думаю: зря выбросила. Показала бы твоему крилю и сказала: вот, видите, это же ваши истинные мотивы к власти! Гиперсекс! Это сам Генри сказал, а уж он-то знает.
– Почему именно знает, а не верит?
– Цена слова. В безусловных единицах. Однажды соплеменники-американцы спросили у Генри: надо вкладывать деньги в Россию или не надо? За конкретный, исчерпывающий ответ обещали полмиллиарда долларов. Он потребовал ровно неделю на раздумья, покумекал и чётко ответил: не надо. Два слова. Его поблагодарили чеком на полмиллиарда долларов. Это дешевле, чем обжечься на России. Вот какова цена простого вопроса, адресуемого Генри. Он знает что говорит. Он ещё вот что сказал: «Политический обозреватель – это тот, кто способен сформулировать интересы власть имущих». Правда, отлично сказано?
– Превосходно. Очень умный человек, бабушка. А что – в ваши времена уже знали слово секс?
Она задумалась.
– Современный половой член очень мешает мужчинам видеть мир и работать над собой. Косность – на стержне, в собственной сути стержня, который обязан встать, отреагировав на привычное раздражение. Женщине проще: она не так прямолинейна. Отдыхай.
Внучка потрясена. Прежде она не задумывалась над вполне очевидной способностью члена быть современным или старомодным, доисторичным или футуристичным.
Бабушка выжидает минуту и возвращается в себя:
– Теперь меня объяла лёгкая политическая грусть: мужики спятили. Поэтому я пишу, а вы все судите сами: стоит в меня вкладывать или не стоит? Я так думаю: теперь же надо всё описать! Ты слушаешь?
– Да, бабушка. Ты, оказывается, что-то пишешь. Мемуары? Стихи? Прозу? Я заинтригована.
Бабушка молчит. Перечень жанров как-то сбивает накал беседы, и я перехожу на другие рельсы:
– Скажи: что во власти ужасно?
– Не скажу. Закрытая тема. Ужасная тайна.
– Я никому не скажу.
– Да и скажешь кому – и что? Решат – сумасшедшая.
– Отлично. Говори. – Я иногда настойчива.
– Стремление к личной власти – болезненное извращение, – вздохнула бабушка. – Например, какое-нибудь масонство; оно необходимо властителям, поскольку без черной магии они не вырвутся на кажущийся им верх. Они вынуждены продлевать свою жизнь как можно дольше, поскольку знают, что за гробом у них очень несимпатичная перспектива: быть слугой того демона, который помогал им при физической жизни.
– Да, – согласилась я, – обязательно скажут: сумасшедшая. Впрочем, я читала, что все, кто в настоящей власти, мыслят оккультно. Ты училась или так, самодеятельно?..
– Не огорчайся: все мысли стары, как само древо познания. Они росли на нём как его ветви, листочки, были соками, корнями, наконец, плодами – всё же понятно! Древо познания так же иерархично, как весь наш мир. – Бабушка погладила внучку по голове. – Про твоё сумасбродство тебе неминуемо скажут сотни раз. Ну, если, конечно, будешь меня слушаться.
Бабушка и в этом оказалась права.
«У всех свои палки», – подумала я, натолкнувшись на маленькую кругленькую тётеньку. Она нервно тыкала в порог вагона большой белой толстой клюкой, нащупывая путь, а со спины на неё напирала метротолпа, в авангарде которой выделялась великорослая деваха с лыжами в руке.
Лыжный букет с коротким стуком опустился на тётенькину голову. Слепая вздрогнула от удара и, подсобравшись, преодолела препятствие. Деваха не заметила инцидента и не извинилась. Я выбралась на перрон, оглянулась на бабулю, на деваху, но их уже втянуло в вагон, и толпа вмялась вослед, и все их палки тоже.
В думах о потенциях древесины я перебралась на другой путь, старательно обходя нищих, у которых сегодня был форменный бенефис. Почему-то именно день Конституции, праздник всех граждан, вывел на работу нищих всех категорий.
Особенно удивила меня одна пенсионерка в драном пальтеце, давно известная мне по подземному переходу близ «Фрунзенской», а ныне переместившаяся на Пресню, что неожиданно для жёстко структурированного мира попрошаек. Эта труженица нищенского фронта резко отличается тембром и текстом от прочих соискателей милостыни. Она голосит, завывает, лопочет, лепечет, плачет – и всё на такой высоте надрывной искренности, что прохожие отпрыгивают куда подальше, прижимая к рёбрам сумочки.
Вот её текст: «Ну подайте же, ну пожалуйста, ну хоть кто-нибудь, ну, пожалуйста, ну подайте к пенсии, ну хоть кто-нибудь!!!»
И так сотни раз подряд, на двух нотах, на крупнозернистой слезе, на красных и косых глазках. Возраст её неопределим. Я всегда поражаюсь её истовой настойчивости: откуда столько сил? Так вопить, непрестанно рыдая, каждый день, годами, – невероятно! И слёзы ручьём. Постоянно. Всегда. Это невозможно сыграть. Это надо чувствовать!
Но главное – это неэффективно. Прохожие охотно подают музыкантам и безногим мужчинам в камуфляже. Реже – скорбно-молчаливым сиротам и молодым мамашам с вечно спящими младенцами. Но на эту даму на всех линиях метро у всех пассажиров, насколько я успела заметить, одна устойчивая реакция: бег и отторжение. Все шарахаются. Её вой нестерпимо режет уши; или души; но денег – не дают. И ведь не подойдёшь к ней, не скажешь: мадам, смените пластинку; мы с вами коллеги, и я, тёртый ас основ рекламы, советую вам: смените пластинку!
В переходе под Комсомольским проспектом регулярно работает вокальный дуэт слепых гитаристов. Они настоящие слепые: со склеенными впалыми веками. Оба малого роста, с утиными носами, жёлтыми щеками, всегда в меховых треухах. А поют – отменно. Всегда додерживают паузы и никогда не фальшивят. У них очень мягкие голоса, доверительная интонация, разнообразный репертуар, в основном лирико-любовный. Если отвернуться, не поверишь, что поют нищие инвалиды, чем-то обделённые по жизни. Нет. Их пение прекрасно. Хватает за душевные струны. Мелочь потоком льётся в жестяную банку. Правда, я почему-то ни разу им не подавала. Зря. В следующий вторник надо дать.
Метрах в пяти от слепых музыкантов тихохонько сидит конкурирующий дуэт. Аккуратная седенькая старушка с укладкой горшочком прет-а-порте и белая собачка в пальто с кокетливым воротничком и кружевным чепчиком на темени. Собачка всегда спокойна, мила, с чисто журналистским любопытством разглядывает прохожих. Они ей весьма интересны.
Я видела начало её трудового дня. Рано утром: пришли, раскладная табуреточка, банка из-под горошка, толстый коврик-одеяло для собачки, чтоб не мёрзли лапки на бетонном полу, вязанье для хозяйки. Разложили, расселись, нарядились. Хозяйка заботливо проверила тесёмки на собачкином чепчике – не туговато ли затянуты в бантик, взяла спицы, поудобнее пристроила клубок серой шерсти, и работа началась. Иногда к ним по-свойски подходят знакомые, беседуют, всё чинно и даже солидно. Всё это было бы органично в условиях дачи, на веранде, под соловьиные трели. А тут словно коллаж: иноматериальный кадр впечатан в подземную стынь и сутолоку. И это – работает! Песня без слов.
И вообще – животным, знаете ли, у нас подают прекрасно.
На «Пушкинской» видела, на «Кузнецком мосте», на «Университете»: сидит человеческое существо любого пола и возраста в окружении трёх-семи и так далее кошек-собак. Плакат на картоне, от руки: «Помогите на корм». Казалось бы: идея, чарующая свежестью и новизной, – корм! Он всем нужен. Но поди ж ты – плакат приносит сонным кисам превосходный доход.
В зале «Китай-города» мне повстречалась дивной красы крупная игуана в сияющем хрустальном колье на массивной корявой шее. Её обнимал чистый молодой мужик в новёхонькой куртке с натуральной меховой опушкой, в кожаных брюках и остроносых казаках на подковах. Игуано-человеческая пара молча излучала финансовое благополучие. У них не было ни банки, ни коробки – ничего. Просто стояли и стояли. Может, ждали кого третьего. Но граждане чуть не все кидались дать им деньги. Мужик улыбался, неторопко раскрывал ладошку, брал не благодаря, опять брал. Деньги куда-то переходили из его ладошки, и когда он открывал её для очередной порции, новые поступления не сталкивались с предыдущими. Прошла дама в щипаной норке, посмотрела на хрустальное колье и – подмигнула игуане! что там твой олигархический заговор…
Все заняты попрошайничеством. Так или иначе. А просят – у людей. Заметьте, не у Бога в храме, а у людей в подземелье. Странные они. Москва густо, как солью, посыпана деньгами, под ногами валяются, от копейки до пятиалтынного – всё есть, только нагнись.
Подхожу к эскалатору; толпа нажимает, густо-густо, всем ехать надо, и вдруг слышу радостный мальчишеский голос:
– Как я люблю метро! Кругом столько людей, а у них такие хорошие карманы, в которых много денег!
– Да, я тоже! – отвечает второй с энтузиазмом.
Толпа мгновенно ослабила нажим, и два смекалистых подростка беспроблемно прошли сквозь людскую массу. Молодцы. Психологи. Деньги смягчают стену.
В тот вечер, когда меня посетила ценная мысль об индивидуальных палках, я собиралась дописать учебник по журналистике. Других занятий у меня сейчас не было, кое-что случилось, но об этом позже.
Этот нехудожественный труд требовал особой расслабленности мозга: незлобивости, лаконизма, отрешённости от образного мышления. Но, как на грех, пассажиры метро просто завалили мои глаза ворохом картинок. Чувства обострились; я почему-то видела всех насквозь, читала мысли, раскрывала тайны. На меня посыпались проколы сути, чудесные рецепты спасения человечества и прочие непрактичные озарения. Учебник ускользал по определению. Соловьи поют ненаучно.
Добравшись до дома, я злобно включила телевизор, чуть не раздавив кнопку. Политика на всех каналах. Тьфу. Сколько можно. Я хочу деполитизироваться.
Мне стало немножечко жаль дорогих россиян. Центральный телеканал поведал, что по опросам сорок пять процентов наших граждан очень ценят права на жизнь и на труд. Чуть меньший сегмент населения жаждет свободы и безопасности. С огромным отрывом на третьем месте оказалась свобода мысли и слова. В аутсайдеры желанности вышли политические свободы.
Учебник медленно накрывался медным тазом.
Зачем его писать, пока свобода слова – третьестепенна? Я возмутилась до глубины, так сказать и хм, души; переоделась в седативное вязаное платье и опять пошла к бабушке. А куда ещё?
Мне светила безработица. Мало того что нет никакой свободы слова (вообще нет, в природе, не изобретена, невозможна и т. д.), так они ещё обсуждают её! Конечно, видимый мир незримо вышел из-под контроля человека, виртуализировался, но в некотором возрасте уже можно и понимать это! (Всё сказанное сейчас было тогда подуманное про тележурналистов).
Я ненавижу иронию. Она тут кругом разлилась, как мародёрство после цунами. Я трудоголик, а работать возле постмодернистов! ужас в ассортименте. Как быть? Ирония оскорбительна и даже преступна, если объект её – Родина.
Бабушка! Бабушка-а-а-а!
Джованни хотел покоя, как вода – рыбу.
Рукопись дрожала на скатерти, до столешницы протирая вишнёвый бархат, будто впечатывалась в тело стола и просила его: я буду твоей душой, только не отпускай меня. Давай жить вместе. Ты и я. Стол и рукопись. Тело и душа. Давай?
Джованни смиренно поглядывал на эту самодеятельность и упивался короткой временной властью: не перестанете перемаргиваться, перешёптываться, – в печку! Душеприказчиком будет печка. Я ваш отец, а вы мои выдумки. Цыц!
Рукопись громоподобно чихнула на создателя. Джованни даже не удивился.
Картины – живые. Смотришь и чувствуешь, как Бог вёл руку этого художника.
Рукопись тоже картина, живая. Сюжеты живые. И все, кто прочитают эту рукопись, будут словно рядом постоявшие, настоявшиеся у картины, и будут всё делать, как там написано, в этой бессмертной книге. Вот он, секрет искусства. Единственный. Просто власть.
Литература – вид кратофилии.