Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Из всех прославляемых людей более всего прославляемы главы и учредители религий. Почти сразу же за ними следуют основатели республик или царств. Несколько ниже на лестнице славы стоят те, кто, возглавляя войска, раздвинули пределы собственного царства или своей же родины. Потом идут писатели.
Джованни поставил точку. Утро. Бессмертная книга дописана.
Вишнёвый луч пробежал по бумаге, проверяя грамматику вечности: отлично.
Мария знала, почём грамматика, но заживо была замужем Мария. Молчит Мария: умерла, конечно.
Секретный посланник, дипломат и любовник, поэт и юрист, ловкач, толстяк и балагур Джованни убил Амура на могиле Марии Аквино.
Молчит разбитое сердце Джованни.
Благословенно ли молчание сердца?
Сердце Джованни вымуштровано безответной любовью, тело колесовано желанием. А душа безысходного любовника всегда становится лёгкой добычей литературы.
Безмолвие сердца рождает величайшие искусства.
Не отвлекайте поэта любовью, пока он перелицовывает вселенную: осердится – и перепишет Библию.
На похоронах юриста и дипломата, папского порученца и поэта Джованни безмолвно звенели ангелы, бронзовыми каблуками топотали демоны, истошно выли капуцины, смущённо прятались чернильницы, разбрызгивая запальчивые прозрачные буквы. Соитие горя с музами, спецрепортаж о невыплеснутой нежности. Из бравурных недр. Весело, страшно, больно, вольно. Когда клобукане, претерпевая свои комканные вожделения, велели Джованни отречься, ибо говорящая женщина в его книге выглядит как человек, он расхохотался: вырваться из бочки – нужны крепкие ножки. Ведьма-фри. Бормотанье площади. Ликующая площадь оргиастична. Ему объяснили.
Фри. Вольно. Скоро взойдут жаренные в масле площадей ведьмы. Джованни отрёкся. Поздно.
Густо-вишнёвые буквы зябко подрагивают в утренних лучах, привыкая к новому порядку вечности.
Отлично, – усмехается Джованни, затворяя калитку Эдена. – Мои буквы уже танцуют. Живые. Из бочки я вырвался.
…Что вы сказали? Не понимаю.
Любовь? Никогда.
Чума? Чепуха.
Мария? Графиня?
Синьора, займите своё место в веках и не путайтесь под ногами.
Женщина за малахитовой дверью
– Стыд жгуч, ибо он – мгновенное и довольно верное, но гордынно преувеличенное понимание своей оплошности. Стыд характерен для грешных натур, – грозно говорит бабушка. Порой она яростная.
– Ну вот, опять всё не как у людей, – вздыхаю, чувствуя: наддаст.
И точно.
– Особенно греховен девичий стыд, – сообщает бабушка. – Эти рефлекторные вспышки щёк и прочие проявления осведомлённости в том, что мужчина может и ему – можно. Ненавижу стыдливых девочек; они паскудно грязны.
– Новости за неделю, – ещё терпеливее вздыхаю я.
– Пусть её щёки румянит морозец, а не стыд от превентивной осведомлённости, – полагает бабушка. – Самые мерзкие твари, хоть и сотворены, конечно, и надо любить их. Пожалуйста: люблю. Но ненавижу их стыдливость. Душевная физиология. В России, особенно в этом веке, не должно быть места подобным грехам.
– А каким грехам должно быть место?
– Уместные грехи! Сказанула. Я не сильна в теологии. Я даже не философ. Напомни потом, расскажу, как я ненавижу философов. Я не собираюсь переустраивать мир, поэтому всяческие альтернативные знания и оборотные медальные стороны, и разбор завалов тьмы в царстве света, все эти интеллектуальные упражнения мне, слава Богу, не нужны. Интеллектуалов я тоже терпеть не могу.
– А что тебе нужно?
– Нужно? Это у тебя нужды, а не у меня, – отбривает бабушка. – Нужно! Мне б однажды вернуться домой – и всё. Больше ничего мне не нужно, поверь.
Как вы поняли, беседа с нею полна неожиданностей. Их много, вот увидите.
За малахитовой дверью живёт она, как в шкатулке, старинная русская бабушка, у которой никого больше нет, кроме соседки, приносящей ацидофилин.
Очевидно, в молодости она была красавица: контуры сохранились, и шарм, и величие. Теперь – загадочная пожилая дама, любит беседу и чай, воспитывает молодую соседку.
Однажды бабушка в благодарность за визиты назначила соседку внучкой, и, породнившись, они беседуют помногу и часто, словно вырабатывают норму. Словно весь народ под окнами ждёт их словесного подаяния. Протянул ухо великое – и ждёт слов.
– А под окнами, – говорит и показывает бабушка, – всего лишь помесь удава и канарейки. Великий город. И он по самые башни сыт словами. Его долюта перекормили русские мужчины; мастера нашей великой словесности. До петушка по шпили высотковы завалили. Завербализовали мой любимый город. Заболтали.
– Любимый город – это Москва?
– Какой же ещё, дорогуша? Это главный город на Земле. Москве тысячи лет. Спираль. Модель мироздания.
– Москва? Круг.
– Спираль.
– Бабушка! В летописи сказано…
– Документы врут, как люди, поверь мне. А мне виднее. Не спорь. О Москве: теперь за кормление сытого города взялись женщины, и война миров возобновилась, поскольку дамы властоманиакально берут последний мужской редут: литературное творчество. Собственно, уже взяли. Что уж тут лукавить. Бабы тоже подхватили кратофилию.
– Вот идут лешенята с папой, – подпевает соседка. – Бабушка, ты интеллектуальная зануда.
– Интеллект! Бранное слово. Мужчины уже не умеют писать по-прежнему, – говорит и показывает на голову бабушка. – Даже содержание пересказать не могут по-человечески, по-пушкински. Выкобениваются. Или за дзен-символику схватятся ослабевшей рукой, или на былинно-сленговой инверсии подвиснут.
– И это пройдёт, – равнодушно повторяет соседка в сотый раз. Бабушка всегда безапелляционна, и с нею невозможно спорить. Следует изредка подавать голос, не ломая общего тона.
– Ужасная, ужасная ситуация! Все говорят, говорят, и никто не берётся за меч. Нужен воин духа – нет воина. Нужен воин света – нет воина. А тот, что есть, занят разводом и делит с супругой дачу на море и коллекцию чёрно-белых фотографий. У него не жену, а страну – по болотцу, по листику, по ягодке, – всю слизали, умыкнули! а он мечтает продать свою коллекцию её фотопортретов на международном аукционе. Мужики вместо мужей – концептуальное отличие. Ау, где ты, русский муж? Куда умчался? Не даёт ответа. Осталась тройка, уже далеко не птица, и та на пенсии, прости Гоголь.
– Прости Господи… Она такая старенькая, мудренькая, говорит не думая, костерит, но добрая, добрая, – постанывает внучка, поглядывая то на дверь, то в потолок.
– Ты полагаешь, там, – она посмотрела вверх, – примут эту жалобу? в таком виде? И не называй меня поношенной! Если тебя побили по службе, то я тут не замешана. Неслух ты.
Сегодня бабушка опять уселась на литературу ХХ века и завелась, и всё так лихо, будто сама в ней участвовала на первых ролях.
Внучка вежливо слушает и кивает вечернему окну.
За стёклами кокетничают миллионы ламп. Корпускулярно-волновая имитация. В чёрной плошке города несметные огоньки, как неприличные намёки на куцую мыслью: ночь – жизнь.
Огни большого города вброшены горстью, пришиты суровой ниткой. Колючепроволочно сплюсована власть с электрификацией.
Даже миньоны смеются: как можно было плюсовать две человечьи выдумки и ждать счастья, и миллионам ополоумевших смердов обещать новую жизнь и, что характерно, творчество без Бога.
О, подлое ремесло словесность: море крови ради лампочки. Советское – стильное: зачищены швы, задраены кингстоны, литые формулы, ни сучка ни задоринки, палубы сияют, и флаг возбуждающего цвета.
Внучка наизусть пожевала определение социалистического реализма: передёрнуло, как от хины; но следом вспомнила о постмодернизме и кисло, дурно подумала плохую мысль нехорошими словами.
…Бабушка размазывает Шкловского:
– Один советский долгожитель в юности придумал кривоумное слово – и вельми прославился. В литературоведении словцо стало термином, его проходят в университетах, а ввернуть его в светскую беседу – шик. Кстати, этот автор-шикомейкер для начала погулял по Родине в кожане.
Внучка кивнула в окно: да, литературоведы в кожанках. Потом надели штатское. Пройдёт лет сто, и никто не поверит, что в двадцатом веке за слова бились насмерть, и некая дама цензура ловила многоталантливого беспризорника по имени неконтролируемый подтекст в кустах неуправляемого контекста.
– Не томись, – бабушка всё видит. – Шкловское слово – остранение.
– Это слово – урод, – хмыкает внучка. – Противу правил грамматики.
– Да. Но революция – опиум для народа. С огненной иглы не соскакивают. Все любят собственные глюки.
– И что – Шкловский всю жизнь стоял на остранении?
– Нет. На старости лет, – презрительно усмехается бабушка, – автор признался, что раньше, цитирую, «делал грамматические ошибки… написал одно „н“. Надо „странный“ было написать. Так оно и пошло с одним „н“ и, как собака с отрезанным ухом, бегает по миру». Некоторые вообще не поняли, о чём речь, и пишут отстранение. И даже отстраннение.
– А зачем признался? – интересуется внучка. – Совесть заела? Какой странный.
– Вряд ли совесть. Он слишком долго жил. Современники не знают, что кипит внутри литератора малюсенького роста, ехидного, образованного, который наконец настоялся до правдивости. Хорошая совесть – удел молодых. Потом уже поздно. В старости многие злодеи думают о душе. Он и подумал: вдруг душу с ошибкой не примут в рай. Буква – носитель духа. Окно. Признался письменно.
– Настоялся?
– Настойка. Знаешь: валерьянка на спирту. Ау! Ты плохо слышишь?
– Вишнёвая наливка лучше.
– Вишнёвка – высокий напиток. Моё сравнение точнее: трава, любезная котам. Валерьянка. Настойка. Хранится подолгу. Литератор, хорошо настоявшийся на физическом времени, может и прижизненно перейти в это бесшабашное метафизическое состояние: правдивость. Толку всё одно нет: уже не поверят.
– То есть писать последний роман бессмысленно? – уточнила внучка.
– Как правило, с ним опаздывают, поэтому лучше с него начинать.
– «Дети, внимание! Начинайте с последнего романа!». Из санбюллетеня в коридоре филфака. Или в Литинституте, на втором этаже, у ректората.
Внучка ясно представила себе лица юных читателей заботливого бюллетеня.
– Да! Правдивость! – с наслаждением говорит бабушка. – Это высшее, недостижимое блаженство мастера. А пока ты подмастерье, бери кровопролитный, каторжный труд: учись говорить правду! Особенно про себя. Ни за что не научишься и вот тут и начинаешь настаиваться, накапливать соки, бродить, почти загниёшь, и вырастет у тебя на макушке мухомор чистой правды!
– Каторжный – в значении бессмысленный? Я не могу поймать твою мысль, она вьётся, как верёвка, ускользает, как медуза, и прыгает, как обезьяна.
– Каторжный в любом значении каторжен, – отрезала бабушка мягко.
– Когда я преподавала журналистику, студенты кричали: у каждого своя правда – и все дела.
– Детям позволительно. До поры. «Своя»! Даже старики не часто понимают, как страшна правда, даже булавочная, крохотная. Если, конечно, сформулировать. А то начинают доказывать, что правда не у каждого своя, а вообще одна-единственная. Убогие интеллектуалы…
– Я тоже их видеть не могу, бабушка, но как же подойти к правде, если её и сформулировать, и доказать, и обнародовать трудно, а надо?.. – внучка слишком долго работала в журналистике, это не лечится.
Бабушка молодеет:
– Надо? Нет, не надо. Господь с тобой!.. Сие позволено только гениям, и то в чистом озарении. Остальные могут обойтись приёмами.
– Им было бы обидно слышать тебя.
– Да на здоровье. Дуракам полезно обижаться. Быстрее вымрут.
– И что с остранением? – злится внучка. – Объясняй. Всё мне объясняй!
– Нервная попалась. Не дёргайся, тело, не дёргайся.
Джованни дождался последнего дня книги благодаря ненавистной помехе: своему тучному, круглому телу. Оно выдержало его книгу. Удержало тело душу на верёвке, хотя надежды уже не было.
Душа переполнена любовью – это не образ и не красивый тем более. Прежде всего, это тело, живьём разрываемое на куски.
В любовной муке нет красоты. В любовной муке всё постыдно, душно и безумно.
Но Джованни выдержал.
Душа раздулась очумелым шаром. Душа бредила и бормотала невыносимо всецветной хочу златоносно могу созидательной нет солнечной хочу ночной могу энергии вселенской нет домашней внутренней мелкой синей белой томительной перламутровой о гадость я пухло неприличный… Дай! Шар вишнёвой силы бился в небо, метался по земле, как от урагана. Огромный, как что сами придумайте. Сама гипербола во плоти. Вы представляете себе гиперболу во плоти? Любовь, откроют учёные в двадцать первом веке, есть психическое заболевание. Пустота, извергающая инфекцию. В четырнадцатом всё гораздо хуже: любви ещё нет. Но Джованни любит Марию. Красавица заживо замужем. О гении, примите наши почести-соболезнования, – вы всегда опережаете время.
…Какое объятие пропало!
Внучка страдает. Родину любит, о словесности радеет, и пожаловаться некому.
Рассматривая стены, удивляется: у бабушки в доме нет ни одной книги. Ни единого листочка. Весь дом – как цветок из шёлка и бархата, уют и вкус. Повторить невозможно. На границе между видимым и невидимым, на порожке сверхчувственного, будто вот-вот улетит окутанная нежно-фиолетовым дымом сущность в пыльную даль вечности, простроченную звёздными прочерками, – такой дом у бабушки. Нет мебели, только намёки, контуры, подсказки, нет остановки глазу. И тут же ясность, и всё есть: вода в кране, газ, электричество, стёкла – в обычной геометрии оконных рам. Всё невероятно; как беседа, например, физического тела со своей залётной душой.
Бабушка всё говорит и говорит. Ей легко: Гутенберг[1] уже умер, а станок работает.
Вечный двигатель Гутенберга. Вот кто изобрёл перпетуум мобиле.
– Ах, да… Суть приёма, выловленного из тумана писательских ухваток нашим ядовитым яйцеголовым малюткой, – в описании общеизвестного наводящими экивоками, вроде два-кольца-два-конца-посередине-гвоздик.
И смотрит на внучку: дескать, как я тебя! Выдержав паузу, поясняет:
– Русские знают отгадку: это ножницы. Простой пример. Если вы читаете, что он расстегнул на ней кофточку и прильнул и так далее, то, похоже, дело идёт к половому акту. И вот он начинается! Акт первый. Если повезёт, второй. Согласитесь: скучно читать такую правду. А писать! Невыносимо. Насколько легче, благодарнее, вкуснее и безопаснее парить в иносказательных облаках, среди шёлковых кофточек и томных стонов! В самом деле, ну куда годится эта вся так называемая правда? Только представь!..
Внучка представила. Повеяло ванилью.
– Замужняя женщина, красивая и молодая, полюбила холостого офицера и пала, совершив с ним серию половых актов без контрацепции. Общество осудило её. Женщина оказалась впечатлительной и бросилась под поезд. Всё. Хроника происшествий, пять строк в газету. Но бульон из культурных кодов булькает, и все всё понимают. Каждый по-своему. У каждого своя правда. Особенно если замешан секс. Таким образом нормальная новостная журналистика разбухает в великую литературу. По умолчанию – культура.
– Ты, бабуля, похоже, писательница. Может, ты пришла из нормальной журналистики? – интересуется внучка, мечтая проникнуть в биографию бабушки.
– Литератор, сбирающийся возвестить нечто абсолютно свежее, – не слушает её бабушка, – и ещё не закодированное культурой, был, есть и будет обязан пользоваться тем самым остраняющим гвоздиком. Но не все хорошо учились в школе, поэтому частенько роют от забора до обеда, то есть сами не знают, что именно делают. Свежее в литературе уже было всё.
Жестоко. Пусти её в семинариумы Литературного института, все студенты повесятся во втором семестре первого курса.
– Бабушка-а-а! Любая молодёжь во все времена роет от забора до обеда, потому что взрослые не нравятся молодёжи. Она хочет выкинуть взрослых на помойку. Так устроен мир. Лет до тридцати.
Бабушка закуривает и молодеет, стареет, молодеет, стареет – вдох, выдох, вдох, выдох. Она любит внучку, но ненавидит споры.
– Лоскутная неосведомлённость, ныне смертный грех молодых литераторов и политиков, раньше была мила, но теперь её время вышло, наступают серьёзные времена, конец медиашоу, – и не все могут вытерпеть. Максимум, на что они согласны, – это лоскутная осведомлённость, позволяющая всегда иметь мнение. Представляешь, они даже не знают, где в России находится крест!..
– И где крест? – изнывает внучка.
– Поперечина – Урал, – как само собой роняет бабушка.
Лицо её грустно. Дометеливая Шкловского, эрудицию интеллектуалов и гордыню вообще, бабушка разжевала кривоумный термин и выплюнула. Потом, успокоившись, добавила:
– Крошечный лысенький умничек на полном серьёзе написал: «Женщина может возвысить человека». Это кто человек? Он не умел делать текст, поэтому слыл осведомлённым и тонким. Толстому, говорит, чеховская Душечка идеалом женщины казалась. Да Толстому, чтоб столько написать, нужна была рабочая обстановка и спокойная душа. Он бы перемолол под это дело любую женщину. Любую довёл бы до идеального состояния… Душечка – это душа писателя, а не идеал женщины. Почему никто до сих пор не понимает, что Чехов вымечтал Душечку, так сказать, ну-хотя-бы-на-бумаге, покуда любил актрису. Наши классики как попадут под каток душеведа, так потом лет сто не разгребёшь, всё шипеть будут: он внёс, он дал, он почувствовал. И особенная фишка: он хотел сказать. А этот, малютка наш долгожительный, дробил и крошил тексты на абзацы, когда ленился приклеить рему к теме, или рука сама дрожала от страха, что выдаст его тривиальность. Абзацы, видите ли, изобрёл!.. Но он мощно всех надул, очень мощная мистификация. Вампир и безбожник, интеллектуал безграмотный. Слава Богу, что теперешним добрым литературным молодцам за неосведомлённость памятников не поставят.
– А что случится? Какова теперь плата за неосведомлённость? – улыбается внучка, полагая, что всё это – очередной чайный трёп очумелой старой зануды.
В ответ бабушка тоже улыбается и чудесным глубоким голосом, полным и смирения, и терпимости, ласково говорит:
– Смерть.
Я положил бы эту книгу, Мария, на твою постылую могилу. Пусть она станет твоим надгробием. Ты думаешь, меня волновало твоё тело, замотанное в капусту средневековых тряпок? Чего я там не видел, под этими тяжёлыми душными юбками!..
Графиня! Вы знаете, что воду не только пьют? Ею моются. Правда, это чисто русский обычай. Знаете, есть такие выносливые народы, – славянские. Они тоже христиане. У них имеются, только не надо падать в обморок, – бани! Как в нашем достославном Риме времён императоров-симпатяг и злодеев из народа.
Но ничего: истинное просвещение когда-нибудь придёт и в Европу!
Надеясь отвлечься, Джованни до чёртиков живо представил себе абсолютно фантастическую картину: его рукопись формуется в огромный кирпич и тут же бешено размножается. Ап! и вся масса кирпичечных близнецов улетела под облака, зависла, а потом медленным каменным градом на всю грешную землю просыпались каменные книжечки – и просвещённые народы чудесно прочитали то, что сегодня утром дописал Джованни. И все узнали, что разбить одну великую любовь на сто осколочков, осыпочков, ошмёточков есть единственный выход, чтобы хотя бы дожить до смерти, не разорвав своими когтями своего сердца.
Вот бы нашёлся умелец-негодяй, кто избавил бы читающую публику от переписчиков!
Вот бы так: написал побасенку – и назавтра об этом знают во Вселенной. И говорят: а вы знаете, что вчера Джованни наконец излил свою душу? Ах, нет, мы не знали. Неужели излил? Так-таки и излил? И что от души осталось? Ха-ха-ха.
А правда: переправить это всё – всем, как снадобье…
И все любовники Земли, когда невмочь им будет дотянуться до ненаглядных тварей и возлюбленных колен – прочтут отчёт любовника, прожившего чуму, но не прожившего Марию и Неаполь…
Ах, кажется, я ударяюсь в стихоплётство.
Мария, тварное издание Адамовой подруги! Бессмысленная талия твоя.
Моя душа, как кошка, намурлычет тебе мелодий пять иль сто, порадуйся, Мария!
Моя душа змеёй обнимет-обовьёт изножье, изголовье, изжелудочье твоё, изселезёночье, ах, как тебя достать оттуда, из могилы…
Я построил бы тебе саркофажик из кирпичиков. Моя рукопись, умноженная фантастическим мастером круговорота слов, пропитанная облаками, моя рукопись ляжет вокруг тебя и будет вечно спать с тобой, и буду я твой вечный муж. Ха.