К семейной родословной: биографические заметки
В. П. Визгин
Воспоминаниям о жизни семьи Визгиных начало было положено сестрой. Самая старшая из нас, детей, она уже более полувека живет за границей. Может быть, поэтому сестра первая обратилась к воспоминаниям о далеком прошлом, рассказав о жизни нашей семьи в Киеве, Хабаровске, Полярном и Казани в 30-е гг прошлого века, включая начало войны (1941 г.). Текст ее воспоминаний требовал редакторской работы – сказался длительный отрыв от России и русского языка. Окончив эту работу, я почувствовал потребность рассказать о родословной и о жизни нашей семьи, используя известные мне документы и оживляя документально обоснованный рассказ краткими личными воспоминаниями. В результате возникли нижеследующие заметки. Воспоминания сестры публикуются после них.
Прадедушка и прабабушка
Наш прадед Степан Сергеевич Бирюков родился в 1869 г. Происходил он из крестьян деревни Благовской Троице-Лобановской волости Бронницкого уезда
Московской губернии. Сохранилась его паспортная книжка, выданная бессрочно волостным старшиной в 1912 г Из нее мы узнаем, что родился он в православной семье, можно даже предположить, что крещен был в Троицкой церкви в селе Лобаново, где и была сделана соответствующая запись о его рождении, потом использованная для выдачи ему паспортной книжки. Из нее же мы узнаем, что был он грамотным, был женат, имел детей, которые (кроме старшей – Агриппины, нашей бабушки) были в нее вписаны.
Человек он был не только грамотный в элементарном анкетном смысле, но талантливый, способный, настоящий самоучка-умелец. Достаточно сказать, что, будучи простым крестьянином, он самостоятельно выучился многим механическим искусствам, освоил немецкий язык и выписывал из Германии научнотехнические журналы. Был он изобретателем машин и механизмов для мукомольного дела, в котором достиг впечатляющих успехов, хотя и не кончал никаких техникумов и вузов. До всего доходил своим пытливым умом, сообразительностью и стремлением все делать самому.
Прадедушка был последователем Льва Толстого. Старинные фотографии великого писателя запомнились мне с младенческих лет. На одной из них, сделанной Чертковым, Лев Николаевич предстает в свои преклонные годы с пронзительно-острым взглядом из-под косматых бровей, с легким пушком над покатой лысиной и с огромной седой бородой. На лбу морщины – знак тревоги за судьбу человечества: найдет ли оно путь спасения, обретет ли Бога? И впечатление от этого образа искателя высшей правды на всю жизнь соединилось с послужившими для этой фотографии сопроводительными словами Толстого: «Человеку не нужно загадывать о том, что будет после этой жизни, а в этой жизни стараться поступать по той воле Пославшего нас, которую мы знаем в своем разуме и сердце». Понятно, что авторитет Толстого в семье матери был унаследован от ее деда.
Подростком тринадцати лет Степан Бирюков уехал из родной деревни в поисках работы в большой губернский город – Москву. Он устроился там работать и учиться, начав свой трудовой путь с подмастерья. Это было в начале царствования Александра III. Народовольцы борются с правительством. Жадный до всего нового юноша читает запрещенную революционную литературу. Охранное отделение высылает юного борца с самодержавием из второй столицы империи. И тогда он поступает рабочим на мельницу в деревне Пуношной, что под Ярославлем[1]. Здесь и выучился Степан Бирюков мукомольному делу, показав себя изобретательным и энергичным работником. Женился он на красивой безграмотной крестьянке Марии Родионовне Харламовой из соседней с Благовской подмосковной деревни. Мария Родионовна была младше его на два года (родилась в 1871 г). Агриппина (наша бабушка) родилась в 1888 г., другая дочь, Вера, – в 1890 г, в 1892 г. – Клавдия, сын Михаил родился в 1894-м, а Сергей – в 1896 г По данным внука Степана Сергеевича, сына Клавдии Степановны, Юрия Александровича Бирюкова (родился в 1930 г.), прадеда пригласил в Печищи в 1895 г. быстро растущий в то время торговый дом «Иван Оконишников с сыновьями». В деревне Печищи, расположенной недалеко от Казани, на противоположном, правом, берегу Волги, Ивану Оконишникову принадлежала большая паровая крупчатная мельница (топливом для нее служил мазут), приобретшая к тому времени широкую известность из-за высокого качества производимой ею муки. В семье Бирюковых говорили, пустить новую, грандиозную по тем временам мельницу Ивану Оконишникову помогла техническая одаренность Степана Сергеевича.
Сохранился прейскурант мельницы, датированный 20 апреля 1909 г, то есть за полгода до рождения мамы. Воспроизведу его «шапку»: Прейс-Курантъ крупчатнымъ товарамъ торгового Дома «Иванъ Оконишниковъ съ сыновьями» в Казани. Оборотную сторону прейскуранта украшают снимки различных наград, полученных Оконишниковым на выставках в России и за рубежом за отличное качество муки. Вот, например, золотая медаль Сибирско-Уральской выставки, а рядом – медали с научно-промышленной выставки 1887 г и с парижской 1900 г. Мукомольное дело у него было поставлено действительно по последнему слову науки и техники. Иван Оконишников заботился не только о прибыли для себя и своего дела, но и о своих рабочих и служащих. Вспоминая рассказы мамы, можно поверить, что при определенных условиях и в определенных пределах классовый мир действительно возможен.
Владелец мельницы был человек передовой, умелый организатор своего дела. Он приглашал отличившихся в мукомольной профессии мастеров, работников умелых, честных и сметливых. Наш прадед стал ему известен потому, что был именно таким. И вот сначала сам Степан Сергеевич Бирюков едет к Оконишникову в Печищи, а потом, когда дело сладилось, вызывает к себе Марию Родионовну с детьми. Так к середине 90-х годов ХІХ в. вся семья прадеда укореняется в деревне Печищи. Степан Сергеевич получил у Оконишникова высшую инженерную должность – был назначен крупчатником. Рядом с высоким зданием мельницы (шестиэтажный кирпичный корпус мельницы был построен в 1895 г, как об этом свидетельствует дата, проставленная наверху на фронтоне, что видно на хорошо сохранившейся фотографии) стоял большой дом для ее персонала. В нем на втором этаже семье крупчатника и была предоставлена квартира. Как вспоминает его внук, Юрий Бирюков, в ее комнатах было четырнадцать окон – достаточно просторная и удобная квартира. Владелец мельницы назначил нашему прадеду немалый оклад – 100 рублей. Из них он четыре рубля платил за квартиру. Остального вполне хватало, чтобы содержать увеличивавшуюся семью. Хозяин мельницы помимо ежемесячного оклада выдавал и премиальные к праздничным дням. Постоянно семья прадеда получала в подарок от него мешок первоклассной, «голубого клейма», пшеничной муки (большой мельничный мешок весил 5 пудов, то есть 80 кг). Поэтому в его семье привыкли к самым различным мучным изделиям – пирогам, ватрушкам, коржикам, плюшкам, кренделькам и калачам. Зерно, мука и хлебопродукты самого разного рода определяли не только кулинарные вкусы, но и, можно даже сказать, ведущую ось работы и жизни всей большой семьи, что затем передалось и в семью наших бабушки и дедушки, о чем нам ярко и красочно рассказывала мама – «Катя-с-мельницы». Волга с ее незабываемой красотой, фольклором, прибаутками и хлеб во всех видах – вот характерные реалии жизни нашей матери, ее родителей и ее дедушки с бабушкой.
Степан Сергеевич Бирюков прожил довольно долгую и деятельную жизнь. Мастер на все руки, он никогда не сидел без дела. Был абсолютно непьющим и некурящим человеком. Следуя учению Толстого, не употреблял животной пищи. У него были твердые привычки, унаследованные от его крестьянских корней, и строгие правила жизни, к которым он пришел сам. Его внук и наша сестра рассказывали, как он, например, ел огурцы. Остро наточенным ножом аккуратно разрезал огурец. Посыпал поверхности мелкой солью и тщательно растирал ее рукой. Затем клал посоленные дольки на края граненого стакана и выжидал, когда соль впитается. Только после этого не спеша ел приготовленный огурец с черным хлебом. Степан Сергеевич все делал сам – в том числе умел шить одежду. Например, своей Марии Родионовне шил платья и жакеты.
«Я ее помню, – пишет о нашей прабабушке сестра, – в темно-синем выгоревшем байковом платье, в белом платочке, очень живую (в молодости была красивой). А прадед – степенный, рассудительный. В его комнате за столом я иногда обедала. Чистенький стол, окошко на Волгу» (письмо от 2.11.1992). Видимо, это байковое платье было сшито для Марии Родионовны нашим прадедом. Он сам по всем правилам сделал себе лодку и постоянно, когда у него было свободное время, рыбачил на Волге. Ведь семья жила у самого берега. И накат волжской волны от проходивших мимо барж и пароходов отпечатался в душах детей с младенческих лет.
Конечно, прадед шил себе сам и обувь, тачал сапоги, не говоря уже об одежде. Был он человеком сдержанным, во всем знавшим меру и такт, доброжелательным и мудрым. Одним словом, в нем жило могучее, трудовое, крестьянское начало, но очищенное от его пагубных сторон – от табака и водки. На пенсию он вышел в 1933 г., и тогда же ему пришлось съехать с казенной квартиры. Семья переселилась в другой дом, стоящий выше над Волгой. Во время войны в этом доме жили в эвакуации и мы. Умер Степан Сергеевич Бирюков как раз тогда, видимо заразившись дизентерией (в июле 1943 г.). Прабабушка, совсем не на много его пережившая, даже будто бы почему-то не пошла на его похороны. Рассказывают, что Мария Родионовна решила на поминках мужа «хоть раз наесться досыта». В результате переела и умерла через два-три дня после смерти прадедушки. Была она женщиной с сильным, смелым и решительным характером. Однажды когда она переезжала в Печищи из-под Ярославля с маленькими детьми, то привязала их полотенцами, чтобы не потерять в дороге. В молодости, да и потом, у Марии Родионовны были густые кудрявые волосы и сильный голос. Она хорошо пела русские народные песни и романсы. С фотографии, сделанной перед Первой мировой войной, видно, какая это была сильная и гордая женщина.
В семье Степана Сергеевича Бирюкова было пятеро детей. Вера, которую я хорошо помню потому, что она часто приезжала к нам в Москву, работала научным сотрудником в сельскохозяйственном научно-исследовательском институте в Немчиновке (НИИ-СельХоз), недалеко от нас (мы жили тогда на Можайке). Там же, в Немчиновке, она и жила. Вера Степановна окончила Петровскую сельскохозяйственную академию и занималась почвоведением и разработкой химических методов борьбы с вредителями сельскохозяйственных культур. После окончания Петровской академии она преподавала почвоведение в сельхозтехникуме в Рыбинске. Высокого роста, худая, необыкновенно энергичная и деловая, она обрушивала на нас свой пафос опытного агронома-исследователя, работающего на передовом фланге науки. Будучи уже далеко не молодой, после 60 лет, она успешно защитила диссертацию по своей теме. Всегда подвижная, говорливая, загорелая, потому что много времени проводила в поле, она осталась в памяти подвижницей научной агрономии.
Внук Степана Сергеевича рассказывает, что Вере, когда она после окончания гимназии захотела учиться дальше, ее отец отказался дать для этого средства: «Зачем девке учиться – все равно ведь замуж пойдет!» Видимо, здесь проявилась не только его бережливость, но и личный опыт жизни с безграмотной супругой. Кроме того, в свое время он дал деньги на учение старшей дочери, Агриппине, а она, окончив частную гимназию в Казани, тут же вышла замуж, и ее обучение, как он считал, не пригодилось ей в жизни. Поэтому путь Веры Степановны к науке был долгим и извилистым. В результате она приобрела огромный практический опыт. Будучи студенткой Петровской академии, Вера работала в Полтавской губернии, где измеряла земельные наделы. Однажды, было это во время германской войны, местные бабы приняли ее за австрийскую шпионку. Проезжавший мимо на велосипеде мужик убедительно разуверил подозрительных баб: «Какая же она австриячка! Она же настоящая русская, а вот вы – хохлы!» Работала тетя Вера и на Урале, в Башкирии, рассылая книги почтой. Во время страшного голода в начале 20-х гг. в Поволжье Вера Степановна вместе с сестрой Клавдией Степановной организовала коммуну в Шишланове (под Тутаевом в Ярославской губернии). Они взяли с собой и нашу маму с братом Сергеем. Жизнь на приволье на Верхней Волге, где не было такой смертоносной засухи, как в Среднем и Нижнем Поволжье, спасла их. Здесь они держали коров, лошадей, поросят и овец, обрабатывали землю, разводили домашнюю птицу. Овцы, как рассказывала мама, были романовской породы – с длинной шерстью. Но главным было молочное животноводство. Отличной породы коровы давали прекрасное молоко, из которого домашним образом, вручную, изготовляли замечательные молочные продукты – сметану, масло и т. п. Мне запомнились поэтические рассказы мамы о вольной и трудовой одновременно жизни под Тутаевом. Помню, она говорила, что у молодой тогда тети Веры муж был белым офицером, скрывавшимся от красных. Я сейчас уже подзабыл детали, но семейная жизнь Веры Степановны, как, впрочем, и ее сестры Клавдии, не сложилась. У Веры были две дочери, которые жили в Курске, – Ирина и Лена (Елена Назаренко). Вот и все, что я помню о ее семейной жизни. Умерла Вера Степановна в 1980 г в возрасте 90 лет.
Клавдия Степановна была младше Веры на два года (родилась 7 января 1892 г). Училась в вечерней гимназии в Москве в то же самое время, когда здесь в техникуме учился ее брат Михаил, помогать которому и послал ее наш прадед. Личная жизнь, как и ее сестры Веры, у нее также не сложилась. В 1930 г. в Москве у нее родился сын Юрий, которого она воспитывала одна, что в те годы особенно было нелегко. Потом вернулась в родные волжские места, училась в Казани и в соседнем Услоне, а потом устроилась на работу лаборанткой на печищинской мельнице. В годы эвакуации мы жили вместе с нею. Потом тетя Клава не раз приезжала к нам в Москву, где с семьей жил ее сын. Говорила она с оканьем и характерной волжской акцентировкой некоторых концевых согласных. Замечательная, сильная женщина! Был у нее острый народный ум, выносливость необыкновенная, сила духа. Прожила долгую жизнь. Последние годы жила у сына в Москве, где и умерла в 1983 г в возрасте 91 года.
Михаил Степанович родился в 1894 г Учился в техникуме в Москве. В годы войны дослужился до прапорщика и в 1916 г пропал без вести на фронте. Денщик привез домой в Печищи его личные вещи.
Самый младший сын Степана Сергеевича Бирюкова – Сергей (родился в 1896 г.). Как и его отец, он был толстовцем, получил экономическое образование. Неудачно женился. Была у него дочь Наташа. Запомнился в нашей семье мамин дядя тем, что писал стихи и переводил с татарского языка. Приведу сведения о нем, сообщенные мне тетей Клавой (ее в нашей семье звали Кавой): «Ты спрашиваешь о дяде Сереже, его стихах. Свои стихи он писал в молодости, мне помнится, что они были полны пессимизма декадентского оттенка. Вспоминается такое:
Я чувствую: будет упущено многое.
Настали осенние дни с полутьмой,
И веют и веют в жилище убогое
Холодные ветры холодной зимой.
Есть в городе башня – громадное здание,
И много ступеней, и поднятый шпиц…
Прочти – там написан закон мироздания, —
Склонясь в глубину сокровенных страниц…
А позднее он переводил с татарского, просто подрабатывал» (из письма от 20.3.1993). А сестра запомнила совсем другое стихотворение маминого дяди:
Жил-был Кролик молодой,
Белый, точно вата,
Глазки несколько косы,
Ушки длинноваты.
Видимо, в семье прадеда витал дух русского слова, в том числе и стихотворного. Недаром ведь многие представители Бирюковых и Федоровых следующих поколений стали преподавателями русского языка и литературы. Мама рассказывала, что в семье у них были комплекты приложений к журналу «Нива», содержащие собрания сочинений русских писателей. У меня сохранились лишь разрозненные остатки их библиотеки, например три тома детской энциклопедии начала ХХ в. с превосходными цветными иллюстрациями под тонкой папиросной бумагой. Войны и революция, бытовые неурядицы и переезды не способствовали сохранности накопленного культурного богатства.
Сестра вспоминает, что дядя Сережа из-за своих пацифистских убеждений (толстовец!) выбросился из окна, чтобы не идти на фронт Первой мировой войны. Стал инвалидом. Умер от рака мочевого пузыря в 1956 г.
Дед и бабушка
Наша бабушка (Агриппина Степановна, бабушка Груня) окончила частную гимназию в Казани. Вскоре после ее окончания вышла замуж за Михаила
Сергеевича Федорова, работавшего на мельнице Оконишникова бухгалтером.
Михаил Сергеевич Федоров, наш дед, родился в 1880 г Он происходил из старообрядческой семьи, жившей в селе Имбулатово (или Ямбулатово, как пишет тетя Кава) Симбирской губернии. Семья занималась земледелием. О прадеде по линии отца матери мне ничего не известно. Знаю только, что у него было три сына – Петр, Михаил и Василий, а также дочь Анна. Младший брат Василий был на фронте во время Первой мировой войны. Вернулся домой с ампутированной ногой. И вскоре умер.
Где учился Михаил Сергеевич – неизвестно. Он перебрался в Казань к своему старшему брату Петру Сергеевичу. Петр Сергеевич первым уехал из родного Имбулатова в Казань. Видимо, и в данном случае его туда притянула возможность получить достойное место на мельнице Ивана Оконишникова. Он поступил к нему на службу, но сам жил при этом в Казани, где имел свой дом, двухэтажный с полуподвалом, на улице Первая Гора. Работал у Оконишникова заготовителем зерна и сбывал произведенную на мельнице муку[2]. Жил богато, в полном достатке. О его жене у меня сведений нет. У него в семье было четыре дочери – Ольга, Екатерина, Валентина и Матрена (Мотя). Последние три жили в Казани, а Ольга Петровна, тетя Оля, как мы ее звали (родилась в 1904 г.), работала в Москве в коллекторе библиотеки Академии наук и была частым и добрым гостем у нас в семье. Жила она одиноко. У нее была комната на улице Чайковского, а потом – на улице Кравченко. Я ее хорошо помню – несколько рябоватое лицо (рябинки, видимо от пережитой оспы, отмечали лицо и нашего деда, Михаила Сергеевича Федорова), немного полноватая, очень добрые и милые глаза и улыбка. Она жила и работала в мире книг и снабжала нас книжными новинками тогда, когда книги нелегко было доставать – страна в то время читала запоем. Запомнились подаренные ею полные серии научной фантастики, приключенческая литература и т. п. Жаль только, что это богатство пришло к нам слишком поздно – мы уже тогда стали взрослыми, чтение давно выбирали себе сами и такую литературу практически больше не читали. Мама очень любила свою двоюродную сестру Олю. Была она болезненной и рано умерла. Скончалась 23 июня 1971 г. От нее к нам перешли часть ее книг и большой книжный шкаф из настоящего дерева, который и теперь с нами и по-прежнему полон книг. Ее сестры, которые жили в Казани, тоже уже давно умерли. Мы никого больше не знаем из семьи нашего деда Михаила Сергеевича Федорова. Можно сказать, что волею судьбы с Бирюковыми мы сблизились гораздо теснее, чем с Федоровыми, и до сего дня я звоню Юрию Александровичу Бирюкову, двоюродному брату мамы, живущему в Москве и бывавшему не раз у нас в доме, включая и относительно недавние годы, когда приезжала сестра из Румынии. А вот Федоровы остались от нас достаточно далекими. Так уж сложилась жизнь.
Михаил Сергеевич Федоров, как уже было сказано, приехал из родной симбирской деревни в Казань к старшему брату Петру. Брат помог ему устроиться на мельнице в Печищах. Сначала он работал там простым рабочим. Когда же в 1908 г женился на Агриппине Степановне Бирюковой (она тогда недавно окончила гимназию, ей было 19 лет), то работал уже счетоводом, а потом дослужился и до бухгалтера. Ему была предоставлена хорошая квартира в каменном доме на территории мельницы. Квартира находилась на третьем этаже.
Истово верующий христианин-старовер, страстный рыбак и охотник, тонко чувствующий природу, – таким был наш дедушка. У нас сохранилась одна старая фотография, сделанная на охоте. Снимок этот недостаточно четкий. Но в глубине кадра видна большая река, и на берегу стоит охотник с характерной бородой. Мы с сестрой считаем, что на этой фотографии изображен наш дед. Любитель дикой природы, заботливый отец семейства и в то же время ответственно, неукоснительно четко исполняющий свои профессиональные обязанности служащий, Михаил Сергеевич Федоров олицетворял культуру и ментальность волжских старообрядцев. Видимо, многое от него передалось нашей маме, а от нее и нам: семейственность, внимание к деталям, «мелочам» (бухгалтер!), нелюбовь к «чужим», подозрительность и, быть может, чрезмерная осторожность в общении с ними – не-домашними. Ведь в православной среде староверы были замкнутой кастой:
Чашки, ложки, чугуны!
Староверы – колдуны!
Эту дразнилку, обращенную и к ней самой, и к ее родным, мама запомнила навсегда. Ее семью как старообрядческую отделяла от основной массы населения
России духовная грань, исторически давно сложившаяся. Старая вера поскольку была гонимой, постольку была и более строгой, более педантичной, даже «фанатичной». Правда, строгость старообрядческого уклада жизни смягчалась нашей бабушкой, происходившей из православной семьи, хотя по взглядам своим она была достаточно свободомыслящей. Ведь уже ее отец был толстовец и брат Сергей – тоже. Но сам Михаил Сергеевич Федоров неукоснительно каждое воскресенье ездил на своей лодке в Казань в старообрядческую церковь на службу. Брал ли он туда своих детей? Кажется, нет. Мама об этом не вспоминала. Но рассказывала, как он ранехонько, затемно вставал и не спеша, основательно собирался в свою церковь за Волгой. Живой интерес и симпатию к старообрядцам мама сохранила на всю жизнь. Помню, как зачитывалась она книгами Мельникова-Печерского. Потом и я с наслаждением погрузился в эту поэтически преломленную писателем стихию старой волжской жизни как во что-то очень далекое, но в то же время такое изнутри родное и близкое.
Однажды в 1915 г. вся семья Федоровых поехала в Казань фотографироваться. Возможно, это было в художественном фотоателье «Рембрандта», что находилось на Воскресенской улице. Именно в этом фотоателье на модном в начале ХХ в. альпийском горном фоне снималась наша прабабушка Мария Родионовна. От той поездки Федоровых в фотографическую мастерскую сохранился снимок. Альпийский фон здесь отсутствует. Семейство Федоровых запечатлено в обычном интерьере – гардины и окно справа, стена с овалом картины в раме слева. Отец семейства сидит у окна на стуле. Мать, как и положено матери, стоит над своими детьми – старшей Катей и младшей Клавой, рядом с которыми на игрушечной лошадке сидит совсем еще юный Сережа – тогда их единственный брат. Сестры Тони нет – еще не родилась. Но, кажется, бабушка уже носит ее «в животике». Так что – полный аншлаг, все в сборе (кроме самого младшего Пети, который родится в 1917 г.). Это еще счастливые годы – семья растет в достатке и в заботе родителей о детях. Дети ухожены, в красивых однотипных костюмчиках с отложными воротничками одного тона у всех. У маленького Сережи – новенькие кожаные ботиночки, короткие штанишки и темные чулочки. Михаил Сергеевич – в хорошей пиджачной тройке с галстуком. Аккуратная бородка клином и усы. Темно-русые, может быть, даже рыжеватые с легкими сединками волосы зачесаны назад. Агриппина Степановна стоит в белой нарядной блузке и длинной темной юбке. Прическа несколько приподнятая. Волосы отведены назад.
Мне хочется сравнить, глядя на эту фотографию, выражение лиц бабушки (урожденной Бирюковой) и дедушки (из старообрядческой семьи Федоровых). Бабушка спокойна, никакого напряжения в ней не чувствуется. А вот у Михаила Сергеевича руки сжаты в кулаки и во взгляде ощущается и большая собранность, и какое-то напряжение. Может быть, в этом и состоит различие между православными и старообрядцами? Спокойствие большинства, определяющего духовное лицо империи, и беспокойство гонимого меньшинства, вынужденного выживать в чуждой им среде («староверы – колдуны!»).
Итак, бабушка – с гимназическим образованием, дедушка – главный бухгалтер на передовой мельнице, известной не только по всему Поволжью, но и за границей. Семья может хорошо воспитывать детей, жить в достатке и правильном порядке. Это время осталось в памяти старшей дочери светлым, необыкновенно разнообразным и счастливым. Навыки к рукоделию, вышивкам, к уходу за цветами и домашними животными, а главное, привычка заботиться о младших – все это вошло в характер мамы с дореволюционного детства. Любовь к сказкам, книгам – все оттуда. Хорошая русская речь, поэтическое воображение тоже оттуда. Но потом все резко, жестко обрывается.
Преддверием к катастрофическим временам стала война германская. С нее не вернулся мамин дядя Миша. На фронте был тяжело ранен брат нашего дедушки Василий, который вскоре после этого умер. А потом смерть еще обильнее косила родных и близких. Пришла революция. Паровая мельница Ивана Оконишникова национализируется. Квартиры уплотняются. Надвигаются голод и эпидемии. В 1921 г. тиф уносит нашего дедушку, Михаила Сергеевича Федорова, и семья, оставшись без главного ее кормильца, теряет последний оплот своего благополучия. На Среднее и Нижнее Поволжье обрушивается невероятная засуха и страшный голод. Простое физическое выживание становится главной проблемой. Если до революции в семье, можно сказать, «купались» в выпечках, пирожках, крендельках и сдобах, то теперь мучное изобилие обернулось дырявыми пыльными мешками, которые мать латала при тусклом свете, портя зрение. От этой работы в пыли у нее, видимо, впоследствии и развился гайморит.
В последующие годы бабушка не раз была с нами – помогала маме в воспитании детей и домашнем хозяйстве. Ни в Киеве, ни под Хабаровском на базе Амурской флотилии, где во второй половине 30-х гг. служил папа, ее с нами не было. А вот в Заполярье она приехала – тогда родился я, и мама особенно остро нуждалась в помощи, потому что папа был очень занят на службе. Остаток жизни своей бабушка жила с нами. Умерла она 27 мая 1947 г. в Краскове, под Москвой, где мы жили после войны перед тем, как перебрались в 1948 г в Москву. Похоронена на Красковском кладбище. Сестра говорила, что, когда она с мужем в 2000 г. была в Краскове, могилу ее ей найти не удалось.
Мамины братья и сестры
Старший брат мамы, Сергей Михайлович Федоров, родился 25 октября 1912 г в деревне Печищи Верхне-Услонского района Казанской губернии (потом ТатАССР). Умер он 29 января 1980 г. от сердечного приступа, ночью, во сне. Он, как и наш папа, связал свою жизнь с военно-морским флотом. Если папу судьба в конце концов забросит на Крайний Север, в Заполярье, то дядя Сережа окажется на берегах южного моря – он будет учиться в Севастополе в училище морской погранохраны ОГПУ Вот фотография: ему двадцать лет – могучая, сильная физически и сильная духом фигура! Именно на молодого Сергея Михайловича будет похож его старший сын Володя. С 1932 г дядя Сережа служит в морпогран-охране на Черном море. Я хорошо помню его рассказы об этом времени, когда морские пограничники ловили контрабандистов, приплывавших из Турции и Румынии к нашим берегам. Торговцы-нелегалы плавали на фелюках, на моторных и парусных судах. Погранохрана наблюдала также и за прибрежной зоной. В те годы на нашем остап-бендеровском Юге работы ей хватало. А еще мне запомнились его рассказы о том, как под Феодосией били дельфинов. Там был завод по переработке дельфиньего жира. Шло в пищу и мясо дельфинов. Мне было ужасно жаль этих веселых морских животных, которых мы привыкли видеть, посещая вместе с родителями черноморские курорты. Плавал дядя Сережа на небольших катерах, похожих на морские охотники. Один из них представлен на сохранившейся фотографии его экипажа (снимок 1933 г.). В бушлате с надраенными пуговицами и в бескозырке, Сергей Михайлович Федоров здесь еще матрос – у морских офицеров, в отличие от простых матросов, не бескозырка, а фуражка со звездой и якорем.
Мамин брат Юрий Бирюков сообщил мне интересные сведения о жизни Сергея Михайловича в предвоенные годы. Он сказал, что однажды дядя Сережа «проговорился», сказав ему, что перед войной он целый год просидел в тюрьме гестапо в Гамбурге! Я не помню, чтобы он сам об этом мне рассказывал. Не остался в памяти этот эпизод его биографии, если вспомнить то, что рассказывала нам о его жизни мама. Но в те годы и не о таком привыкли молчать люди служивые. Юра рассказывал, что дядя Сережа, выполняя какое-то спецзадание, был захвачен немецкой контрразведкой и затем сидел в гестаповской тюрьме в жутких условиях. Где и как это случилось – он не сказал. Жизнь дяде Сереже, по его словам, спас пакт Молотова – Риббентропа, благодаря которому обе подписавшие его стороны смогли обменяться арестованными агентами своих спецслужб.
Предвоенные годы и начало войны были настолько тяжелыми и трудными, что о них он ничего мне не рассказывал, по крайней мере в моей памяти о его жизни в это страшное время у меня ничего не сохранилось. Зато о последних годах войны, особенно о том, как он в 1945 г освобождал Вену, какие там были бои и как он жил потом в австрийской столице, он рассказывал часто и охотно. Благоустроенность жизни, бытовая культура австрийцев произвели на него впечатление, запомнились и потом служили как бы свидетельством того, что можно жить иначе, чем мы живем. Где – то под Веной он был тяжело ранен. А после войны продолжал службу на Нижнем Дунае. Он служил на Дунайской флотилии, база которой в последние годы войны находилась в Измаиле, и, помнится, в другое время он нес службу также и в небольшом городке Рени, расположенном несколько выше по течению Дуная (недалеко от румынского Галаца).
Перенесенные испытания подорвали могучее его здоровье, и, может быть, поэтому демобилизовался дядя Сережа довольно рано. У него на погонах была белая полоса – знак того, что ему дано право носить военно-морскую форму, будучи демобилизованным. Левая рука у него была прострелена. Последние годы жизни жил он в городе Плесе в Ивановской области. Место для пенсионерской жизни он выбирал долго, с большим разбором, не спеша объезжая близкие его сердцу приволжские места. Остановился на Плесе, где и поселился вместе с семьей в двухкомнатной квартире на втором этаже в доме на самом берегу Волги.
Его жену звали Валентина Александровна. Была тетя Валя значительно моложе дяди Сережи. Происходила из крестьян Вологодской области. Была смугла лицом, округлость которого, а также и молчаливость нрава, как мне казалось, отсылали к финно-угорским корням. Дяди Сережи дома не было, когда у них появились сыновья – это были военные годы, отпуска для фронтовиков были нечастыми и недолгими. Тетя Валя, следуя своему вкусу, почему-то назвала одного мальчика Эдуардом, а другого Арнольдом – глухая русская деревня любит лоск западноевропейских королевских имен. Дядя Сережа, узнав об этом, рассвирепел – в ярость и гнев он впадал без большого труда – и сразу же переименовал детей точно так, как были названы его племянники, то есть мы с братом, причем по нашей же схеме: старший – Володя, младший – Витя. Володя родился в 1941 г., а Витя с той же разницей, что и у нас с братом, в конце войны, в 1945-м.
Володя служил на Северном флоте, потом окончил техникум, работал на строительстве Нурекской ГЭС в Таджикистане, затем теплотехником в Донбассе, на Украине. Дядя Сережа из принципа не давал Володе денег на образование, держа его по-спартански в черном теле. Быть может, отчасти поэтому, следуя примеру своего отца, Володя увлекся тяжелой атлетикой, бодибилдингом, стал культуристом. Нередко, проездом в Плес, останавливался у нас. Мы вели с ним долгие беседы. Он поражал мое воображение своей физической силой и повадками сверхчеловека. Хотя внешне смуглостью и овалом лица он напоминал мать, но характером упрямого гиревика явно походил на отца. Замкнутый в себе и потому несколько угрюмый, сильный одиночка вроде героев то ли Джека Лондона, то ли Джозефа Конрада или Хемингуэя, дядя Сережа, его отец, в молодости выбрал себе для физического саморазвития систему немца Мюллера и жил неукоснительно по ее правилам. Немецкая сила воли и фанатичная рассудительность сочетались у него с русским размахом с его крайностями. Бережливость до скупости, расчетливость во всем и правила, правила, правила. Возможно, отчасти давали себя знать семейные раскольничьи корни. Но в его суровом «лютеранстве» была действительно жизненная сила: и дядя Сережа, и его старший сын – подчеркнуто самостоятельные, физически сильные, умелые и самоуверенные в практическом обиходе люди. На все у них имелась своя позиция, свое мнение – твердое, непреклонное. Мне запомнились прежде всего долгие и страстные споры дяди Сережи с нашим отцом, особенно в то время, когда только что отгремел ХХ съезд и вся Москва гудела, как разворошенный улей. Но столица гудела предвещаемыми политические перемены разговорами и ранее, сразу после смерти в 1953 г Сталина. Время теперь, в разгар ХХІ в., так стремительно «убегает вдаль», что если не сказать об этих спорах хотя бы несколько слов, фиксирующих отложившиеся в памяти впечатления, то, боюсь, они так и уйдут вместе со мной навсегда. Споры папы с дядей Сережей были дискуссиями непоколебимо верующего в осуществление коммунистического идеала партийца с умеренным скептиком. Они проходили всегда под бутылку цинандали, которым угощали и меня, ученика восьмого класса. Память о них отложилась в написанном тогда же, в 1955 г, стихотворении:
Скептик
Он бьет на факты иногда,
Ссылаясь на газеты,
Но нам подносит их всегда
В сушеном виде, как галеты.
А чаще, жизнь познать успев,
Он из своих же наблюдений
Спокойно молвит, что, мол, сев
Проходит плохо из-за лени…
Хочу сказать я этим господам,
Что скептиков не нужно нам!
«Скептик» в этом, детском еще, стихотворении явно «списан» с дяди Сережи, а образа отца в нем нет, если не считать отсылающего к нему оптимистически-ортодоксального тона в последнем двустишии. Об этих спорах хотелось бы рассказать в другом месте, сосредоточившись на них остатками памяти. Получится ли? Вижу, дядя Сережа сидит на стуле с торца нашего кухонного стола. Нередко в майке, позволяющей видеть его мощные, теперь уже с излишней полнотой руки. Бутерброды с докторской колбасой нарезались им непрерывно. Пили же в меру. А говорили так горячо, так долго и с такой самоотдачей, как теперь уже не говорят. Но ведь сейчас я говорю не о самом дяде Сереже, а о его сыне. В отличие от своего отца, когда Володя приезжал к нам, он не высказывал никаких политических мнений, а только, не без гордости собой, рассказывал мне о своих победах над девицами и тяжелыми гирями. Осанка, мускулатура, загар – все было у Володи бесподобно и вызывало если и не зависть, то уж точно неподдельное восхищение у меня, его двоюродного брата, не знавшего в то время никаких физических упражнений и погруженного в книги, учебники и свое бумагомарательство.
Витя Федоров был совсем-совсем другим, чем его брат. Очень симпатичный на вид, с тонкими и правильными чертами лица, он мало походил на своих родителей. Что-то мягкое, домашнее, скромное было в нем всегда. Я много с ним гулял как старший с младшим, когда еще школьником приезжал на лето в гости к дяде Сереже. Я водил его за ручку, мы поднимались в гору, тропинка петляла между берез. Сверху открывался чудесный вид на Волгу и Шохонку, выбегающую к могучей реке из поросших густыми ельниками оврагов. На тех высоких увалах я любил собирать землянику и радоваться волжской красоте, ныне в значительной степени, увы, исчезнувшей. После окончания школы Витя служил в армии. Судьба забросила его в Казахстан, в Алма-Ату. После армии он учился в юридическом институте. Окончив его, работал в милиции в городе Калинине (Твери). Там и жил с женой Татьяной.
Мамина сестра Клавдия Михайловна, второй ребенок в семье Федоровых, родилась в деревне Печищи в 1911 г. Детей у нее, как и у нашей мамы, было трое: старший сын Леня, родившийся в середине 30-х гг, дочь Валя и младший сын Владик. Леня родился у тети Кавы (так мы все ее звали: она плохо выговаривала букву «л») от не зарегистрированного брака с одним врачом из Казани. Казанский медик бросил жену с малым ребенком на руках. Тетя Кава была в ту пору студенткой Казанского пединститута. После его окончания она всю жизнь преподавала русский язык и литературу в казанских школах. Аналогичная профессия нашей Нелы отвечает этой, можно сказать, семейной традиции.
Отцом Вали и Владика был ее последний муж, Всеволод Строганов, о котором коротко, но ярко написала сестра в своих воспоминаниях. Об «орденоносце Строганове» можно сказать немного: ходил он с большим обшарпанным фибровым коричневым чемоданом. В нем он носил горох и всяческий, как сказал бы Гоголь, дребезг: в голодные военные годы был он директором одного из казанских рынков. Нела изредка совершала, говоря нашим семейным языком, «подтаскиш» гороха из этого чемодана, что было, в общем, в правилах детского поведения тогдашнего времени. Будучи навеселе, Кавин муж напевал одесского колорита песенку: «Коробки, шлёпки, кнопки, обёртки от конфет…» Он был на фронте, получил ранение. Попал в госпиталь в Казани и сумел остаться в тылу – на фронт не вернулся. У «орденоносца Строганова» были огромные, желтоватые от папирос «лошадиные» зубы. Нередко он пьянствовал с дружками, грубил жене и с детьми бывал суров, особенно с Леней, который не был его сыном. Затемно, ночью отчим будил Леню – кормить поросенка. Леня глухо протестовал: «Если будешь так, – ворчал он, – столбы в доме подрою…» Говорил он с характерным волжским оканьем. Звучало эффектно. И было страшновато – ведь в самом деле может и подрыть! Леня, Леонид Васильевич, стал военным летчиком. Летал на истребителях. Жил в военных городках в разных местах. Помню, однажды он проездом остановился у нас по пути из Орши. Затем его перебросили дальше на запад в город Барановичи Брестской области. Он рано демобилизовался – тяжелая работа летчика требовала отменного здоровья, которого у него не было. Мне он запомнился полноватым блондином среднего роста. Тетя Кава, его мать, в своих письмах нашей маме постоянно жаловалась на своего Леню, на его невнимание к ней.
Лёнину сестру Валентину я совершенно не помню – к нам в Москву она не приезжала, во всяком случае я ее не видел. У нее есть дети и внуки. Ее сын Володя несколько раз приезжал в Москву, но останавливался у брата, и я его тоже не видел. По сохранившимся письмам тети Кавы можно многое узнать о ее семье, о Вале с ее детьми и внуками.
Младший сын тети Кавы – Владик – прожил недолгую жизнь. Его судьбу трудно не считать жестокой. В детстве он лишился одного глаза. Его ему выбил товарищ стрельбой из игрушечного пистолета, заряженного остро заточенным карандашом, который попал ему точно в глаз. Владик стал пить. Был он, видимо, слабохарактерным, и его пристрастили к «зеленому змию» дружки. Однажды в разгар подпития случилась ссора, и один из его собутыльников убил Владика, стукнув его телевизором по голове. Нас эти рассказы ужасали – наша жизнь, пусть в чем-то и нелегкая, была, как нам казалось, какой-то совсем другой.
Тетя Кава – замечательная женщина, и о ней можно было бы многое рассказать. Была она в свою мать, в бабушку Груню – очень волжская, маленькая ростом, круглолицая – этим на нее похожа Нела, – с трудной, даже тяжелой жизнью и с сильным духом и характером. Она с нами переписывалась и много лет спустя после смерти наших родителей. Я собирался к ней поехать за ее бесценными рассказами о старой жизни. Но, увы, не сумел этого сделать. Умерла она 22 февраля 1999 г на 88-м году жизни.
Младший брат мамы Петр Михайлович Федоров родился в 1917 г. Мама его как-то особенно нежно любила, всегда жалела и переживала за него. Был он самым младшим в семье и самым, казалось, уязвимым. Он совсем не был самостоятельным одиночкой-нелюдимом, как дядя Сережа, его старший брат. Дяде Пете нужна была поддержка и опора. Когда в 1931 г., окончив Военно-морское училище и женившись, отец выбрал себе местом службы Днепровскую флотилию, он приехал к нему и маме в Киев. Еще в Печищах мальчишкой он начал свой трудовой путь простым грузчиком. Грубая тяжелая работа, полуголодная жизнь. Грузчикам, как правило, платили не столько деньгами, сколько водкой. Это сыграло в конце концов роковую роль в судьбе дяди Пети. В Киеве он учился, ходил в школу. Учение давалось ему легко, но мешала склонность к загулам с дружками. Наш отец всегда по-особому опекал дядю Петю, называя его по-украински Петро. Перед войной Петр Михайлович поступил учиться на юридический факультет ЛГУ Но началась финская война, и он, рядовой красноармеец, обморозился в ту суровую зиму 1940 г. А летом 1941 г. добровольцем ушел на фронт. В начале войны один год был в партизанах. Его партизанский командир на его глазах подорвался при разминировании мины. Отец помог Петру Михайловичу попасть в разведшколу. Дядя Петя получил там младшее офицерское звание и участвовал в боевых операциях на Северном Кавказе. Но с военной разведкой и вообще карьерой военнослужащего все было кончено тогда, когда у него после очередного загула пропали документы.
Дядя Петя был красивым и веселым человеком, любил общество, и его любили. Чувствовалось, что в молодости он был любимцем женщин и вообще человеком светским, любителем застолий и дружеского общения. После войны он женился на Лине Андреевне, красивой молодой женщине. Помню ее тонкие платья, изысканную прическу. Тетя Лина потом работала в ЦУМе, дослужилась до заведующего отделом, где торговали меховыми изделиями. Неудивительно, что она любила шикарно одеваться и вообще «красивую жизнь». У них была дочка Наташа (родилась она, если память не изменяет, в 1948 г). Наташа окончила институт восточных языков при МГУ и стала специалистом по тамильскому языку. Дядя Петя работал в университете и поэтому получил квартиру в доме преподавателей МГУ, построенном в одно время с его главным учебным корпусом на Ленинских горах (сейчас – Воробьевых).
Этот дом стал для меня «домом заколдованных Наташ». В его необъятных недрах, выросших на Ломоносовском проспекте (тогда называвшемся Боровским шоссе), исчезли навеки, стали абсолютно недосягаемыми две дорогие для меня Наташи. Сначала – Наташа Минаева, первая моя любовь, пришедшая вместе с другими девочками к нам в мужскую школу № 665, в наш восьмой класс. Ее родители были учителями, и им дали комнату прямо в школе (вход в нее был сзади школьного здания на первом этаже). Наташа была гимнасткой. Яркая блондинка с румянцем во всю щеку, она стала моей первой музой. Но судьба распорядилась так, что уже после первой школьной четверти в ноябре 1954 г., когда мы, одноклассники, познакомились и только-только подружились, ее семья переехала именно в этот новый дом на Боровском шоссе. И я так и не смог «дотянуться» до нее. А вторая заколдованная Наташа – моя двоюродная сестра, дочь дяди Пети. С ней мы расстались после трагической гибели ее отца осенью 1971 г и последовавшего за ней разрыва отношений нашей семьи с тетей Линой, а значит, и с ней.
Дядя Петя долгое время работал на философском факультете МГУ инспектором учебной части, а потом – в ректорате в новом здании на Ленгорах. О Зиновьеве и Ильенкове я узнал впервые именно от него. Был он человеком компанейским, у него было много друзей и дружков. Видимо, соединяла их не только выпивка. Он многим интересовался и много читал. Правда, систематического образования ему не удалось получить – помешала война.
К сожалению, с годами вредоносная привычка, приобретенная им еще подростком, превратилась в разрушительную страсть. Дядя Петя лечился от алкогольной зависимости. Однажды я посетил его в наркологической больнице. Меня поразило, что все лестничные проемы в ее здании были перекрыты металлической сеткой. На окнах были установлены железные решетки. Душевного здоровья, внутреннего равновесия людям, которые сюда попадали, явно не хватало. Эти зримые предосторожности против суицидальных попыток оставили впечатление тревоги. Дядя Петя выглядел потерянным, болезненно изменившимся человеком, как будто его выстирали какими-то едкими кислотами и начисто смыли все краски жизни с его прежде такого красивого, приветливого лица.
20 сентября 1971 г. он покончил с собой. Мама вызвала меня тогда телеграммой из подмосковного совхоза под Зарайском, где я находился на уборке картошки по разнарядке Института истории естествознания и техники АН СССР, в который как раз в том же году перешел из МГУ. Мама плакала, была безутешна. Ее боль щемила нам сердце. Красивый, яркий, остроумный, добрый человек, дядя Петя любил жену и дочь, но они от него внутренне отдалялись. Мама в случившемся винила отчасти тетю Лину. Когда Наташа выходила замуж, а дядя Петя хотел ее поздравить, то тетя Лина не пустила его домой, потому что он был «навеселе». Ее тоже, наверное, можно понять. И не мне судить об этом. Знаю только одно – после того, что случилось, мы с тетей Линой и Наташей больше совершенно не знались, все отношения оказались порванными. Они нам больше не звонили, и с тех пор мы их ни разу не видели.
Памятное событие ХХ съезда и обнародованных на нем разоблачений «культа личности» навсегда осталось у меня в памяти связанным с дядей Петей. Он передавал нам, семье военнослужащего, то, что вихрем носилось в среде московской интеллигенции, в университете. А носились, передавались и прокручивались прежде всего потрясающие воображение разоблачения высшей государственной власти страны. Помню, особенно живописал дядя Петя любострастные экскурсии Лаврентия Берии по московским улицам, когда в уличной толпе он выбирал «наложниц» для своего «гарема». Споры дяди Пети с отцом велись тогда до хрипоты. Дядя Петя был увлечен возникшим в те годы реформистским уклоном, предвосхищавшим будущий «еврокоммунизм». А наш отец никогда ревизионистом не был и быть им, на мой взгляд, не мог. Был он убежденным, правоверным коммунистом старой закалки. Брат, правда, считает, что папа, подобно многим партийцам, принявшим антисталинистскую линию ХХ съезда, вполне мог «колебаться» вместе с линией партии, то есть послушно следовать за высшей партийно-государственной властью, не вникая в содержание поворотов в ее политике. К этому аргументу, на мой взгляд, следует прислушаться – действительно, папа, возможно, был скорее убежденным государственником, чем идеологом-коммунистом. Но все дело в том, что оба эти момента в его ментальном хозяйстве были тесно взаимосвязаны и отделить одно от другого вряд ли возможно.
Новые веяния в обществе ставили и меня, ученика 9-го класса, перед ситуацией интенсификации своего политического мышления. Я не был ни коммунистом, ни антикоммунистом. Прислушиваясь к разноголосице оценок и убеждений, впитывал разнообразие мнений и привыкал к его неотменимости и естественности. В конце концов, не политика с ее «убеждениями», а творчество с его «эстетикой» – вот что действительно увлекало меня.
Младшая мамина сестра, Антонина, родилась, как можно предположить, в 1913 г. Была она, говорила мама, красавицей. Сохранилась фотография, где Тоня сидит, поджав ноги, в ряду своих школьных сверстников. Густые темно-русые волосы, прямой взгляд как бы несколько исподлобья (похоже на выражение глаз нашей бабушки). В 1929 г., на шестнадцатом году жизни, Тоня умерла от цереброспинального энцефалита, который передается укусами клещей.
Наши родители
Бирюковско-федоровский союз привел к тому, что на его «стволе» возникла новая веточка – Екатерина Михайловна Федорова, наша мама. Родилась она 24 ноября 1909 г. в деревне Печищи, о которой уже много говорилось. Я могу сейчас лишь мозаически обозначить отдельные моменты жизни мамы. Охватить ее жизнь единым взглядом я не в состоянии уже только по той причине, что не в силах оторвать ее жизнь от своей – ее жизнь продолжается в нас, ее детях, и в наших детях, в ее внуках и правнуках. И это не банальные пустые слова, а сама реальность жизни. Вычленить отдельное, совершенно независимое от родовых потоков лицо мы не в состоянии. Требуется насилие, искусственный разрыв живых связей, чтобы эту операцию произвести.
Многое, что рассказывала мама (а рассказывать она любила и умела, с особенной любовью вспоминала о старой жизни после того, как умер отец, которого она совсем недолго пережила), забылось или, точнее, как бы покрылось туманом, уверенно преодолеть который теперь уже вряд ли возможно. А фотографий, писем и других документов, свидетельствующих о прошедшей жизни, за эти многие годы поубавилось по разным причинам, главной из которых является время, «жерлом» которого, по слову Державина, пожирается все в этом мире:
Река времен в своем стремлении
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!
Старшая дочь в трудовой благополучной семье – этим сказано уже многое и, быть может, главное. Конечно, характеры детей в семье Федоровых были разные. Один ребенок не был похож на другого. В то же время что-то родовое, общесемейное есть у них у всех. Во всех Федоровых, от Кати до Пети, ее младшего брата, обнаруживается трудно выразимое, но явно присутствующее федоровско-бирюковское начало. Условия жизни, благополучные в начале жизни, затем у всех становятся так или иначе трудными. Но в каждом случае – по-особенному. Революция разразилась в начале школьных лет мамы. О начальной школе, где она училась, о первых учителях ее я ничего не знаю. Знаю, что книгу мама всегда любила. Любила напевать песни, сначала русские народные, волжские особенно, а потом и героические песни революции и Гражданской войны. Об этом хорошо написала сестра. В стихию русской речи она ввела и меня.
Шаланга, Тетки, Тошовка,
Два Услона, Пироговка…
Проговорите ритмично эти названия пристаней в окрестностях Казани – и вы почувствуете такт движения рейсового парохода, лопастями своего колеса перемешивающего волжскую волну. Удивительно выразительно передавала мама этот звуковой «логотип» родной Волги. Или еще:
Пароход баржу везет,
Баржа семечки грызет.
Присказки, байки и сказки лились здесь так же широко, как сама кормилица-Волга. Мельница в Печищах стояла (и до сих пор стоит) на самой нижней террасе, недалеко от воды. А над ней поднимаются знаменитые волжские «горы», воспетые Мельниковым-Печерским. Я думаю, маме нравилось и то, что поэтом Волги, ее лесов и высоких берегов был именно Мельников – человек с мельницы, как она сама и все ее тогдашние близкие.
Катя-с-мельницы была наделена живым воображением и ясным, богатым русским языком. Но разговорчивой и общительной, можно сказать, задушевной в своей открытости она была лишь с самыми близкими ей людьми – сказывалось старообрядческое наследие или просто таков был характер нашей мамы, сказать трудно. Домашнее воспитание, приводящее к обостренно глубокому восприятию семейных связей, чувство «локтя родства» – вот что прежде всего характеризует маму. Ее душа была создана не для внешней – социальной – активности, а для углубленной внутренней и внутрисемейной жизни. Всю свою жизнь она самоотверженно посвятила семье. Любила не только мужа, детей, но и братьев и сестер, причем больше любви, если так можно сказать, получали, пожалуй, более слабые. Это означает, что ее любовь, как это и свойственно русской женщине, была родственна жалости-состраданию, в которой, однако, не было ничего унизительного для ее объекта, как это подразумевается западным менталитетом. Сильный и сам сумеет за себя постоять, а вот слабому этого не дано. Поэтому младшего брата Петю она любила как-то особенно нежно – «болела» за него. Мама вообще «болела» за всех нас, и не только тогда, когда мы по-настоящему болели. Нет, всегда, постоянно «болеть» за другого, но близкого и родного человека – в этом все существо нашей мамы.
Друзья и подруги у нее, конечно, были. Но всегда очень немногих людей можно было так назвать. Клавдия Александровна Чекалина, Тамара Александровна Чертопруд, ну, еще несколько имен из разных периодов жизни – вот, пожалуй, и все ее настоящие подруги. Папа был совсем другой человек – с большой склонностью к социальной, даже светской жизни, очень общительный, любивший общество и любивший блистать в нем. И были у родителей дружбы «домами», семьями. Папа здесь определял выбор людей и быстро с ними сходился. Мама подключалась к его дружбам. Это – Свиридовы, Арутюновы, Портновы, а ранее, на Амуре, Сергеевы, а в Москве, помимо Чертопрудов, Крапивины. Но с Наташей Крапивиной (для нас – тетей Наташей) у мамы никогда не было такой дружбы, как, скажем, с Клавой Чекалиной или с Тамарой Александровной Чертопруд. Никогда. Почему? Да потому, что это отец подружился с Петром Крапивиным, а потом и с его семьей. А мама «подключилась» к его привязанности. У папы таких и подобных привязанностей было много. У мамы же очень и очень мало. У мамы была поразительная верность своим ранним выборам. Отсюда ее такое неизменное глубокое сердечное расположение и внутренняя близость к Клаве Чекалиной, хотя жизнь их надолго, можно сказать, навсегда развела (правда, за одним счастливым исключением – Клаву Чекалину судьба забросила работать заведующей крайздравотделом в Хабаровске в те же самые 30-е гг, когда там жила и наша семья). Все равно они переписывались до конца жизни Клавдии Александровны (последние годы она жила в Волгограде). Связи семьями, конечно, могли укрепить личные отношения. Так мамина дружба с Тамарой Александровной Чертопруд подкреплялась в том числе и тем, что я учился с ее сыном Вадимом в одном классе, а потому мы дружили (и дружим до сих пор).
У нашего отца не было таких крепких отношений с отцом Вадима Евгением Георгиевичем Чертопрудом, какие были у мамы с его супругой. Общей страсти порыбачить или сыграть «партийку» в шахматы маловато для глубокой близости. Поэтому можно сказать, что наша дружба домами с Чертопрудами имела в основе своей не столько выбор нашего папы, сколько мамы и семьи – мы срослись плотно по многим семейным «параметрам». Дружба мамы с Тамарой Александровной возникла и укрепилась в школе – они обе были в родительском комитете. Общие заботы и в высшей степени ответственное, заинтересованное и полное самоотвержения отношение к детям, присущее им обеим в полной мере, соединили их прочной дружеской связью. А характеры у них были совершенно разные. Тамара Александровна – «запевала» наших общих встреч и совместных мероприятий и поездок. Вот она зовет маму провести лето с детьми в Елатьме под Рязанью, точнее, под Касимовом, на Оке. И рисует перед мамой кисельные берега, вдоль которых струятся молочные потоки: «Всего завал!» Эти слова до сих пор призывно звучат у меня в душе: «Всего завал!» А мама, как человек в высшей степени осторожный, совсем не склонный менять насиженное место, оказывается у совершенно посторонних людей в «дачниках» наедине с неисправным керогазом, с трудно управляемым примусом, сталкиваясь с необходимостью жить у чужих, снимать какие-то обшарпанные углы, искать пропитание по дорогим рынкам, приспосабливаясь к местным, ей незнакомым неурядицам. Мама была очень критична, замечала все «колючие мелочи». И замеченное всегда и не без иронии высказывала и отцу, и Тамаре Александровне: вот вам и «завал»! Поэтому она сама отдыхала только тогда, когда отцу на работе давали путевки в санаторий на Кавказе или в Крыму. Иногда они ездили и на другие курорты. Там она могла успокоиться, освободившись от действительно нелегкой в то время, как тогда говорили, «готовки» и «доставания» съестного. Ведь послевоенные годы были полуголодные. Я уж не говорю о довоенных и военных.
«Тихонов – полька! Тихонов – полька! Тихонов – полька!» И так – до бесконечности. Услышав по радиоточке объявление о музыкальной пьесе композитора Тихонова, я вдруг влюбился в это «сочетание слов» (Брюсов) и не могу от него оторваться. А мама, бедная, страдает, но не может меня остановить. Мы идем в нашей Елатьме купаться на чудесный пляж – песок, как в пустыне, – идем вместе с Тамарой Александровной и с ее сыновьями – Вадимом и Виталием. Идем бодрым шагом, порой улавливая малопонятный и малоприятный смрадно-гнилостный запашок, что струится, видимо, с какой-то фабричонки по переработке картофеля. Впереди виднеется огромный светло-желтый «язык» пляжа, окантованный зеленью лозняка и уходящий прямо в сердцевину голубоокой Оки. Мы идем извилистыми бережками с затонами, травкой, березками, с милыми мысами и поворотами, где мы с Вадимом удим рыбу, соревнуясь: кто кого переловит? Нам – хорошо. Нам чудесно! И опора нашего счастья – это наши героические мамы!
Возвращаюсь к хронологической канве жизни мамы. Где она училась? С учением ей не повезло: для гимназического образования она родилась слишком поздно. Годы, когда учатся, пришлись на время революции, Гражданской войны и разрухи. Надо было выживать. Надвигался жуткий голод. Как я уже сказал, спасаясь от него, мама вместе с братом Сережей уехала на Верхнюю Волгу под Тутаев к своим тетям – тете Клаве и тете Вере. Там, работая в сельхозкоммуне, она и училась. Старшее поколение коммунаров было вполне образованным. И обучало молодежь. Мама мне поэтически-завораживающе рассказывала об этом замечательном опыте выживания начала 20-х гг. в пик волжского голодомора.
Что было потом – я себе не очень представляю. Видимо, мама продолжила обучение в печищинской школе. Так как школа находилась в Татарской АССР, то, обучаясь в ней, она изучала как обязательный предмет татарский язык. «Укы, ипташ Федорова, укы!» – запомнились слова учителя татарского языка, обращенные к маме. Мама их мне часто повторяла. «Ипташ» по-татарски означает «товарищ» – привычное для советской эпохи обращение. «Укы» – я забыл, что это слово значит. В татарских деревнях знание татарского языка было, конечно, необходимым. Хорошо известно другое – в восемнадцать лет она, комсомолка с 1926 г., поступила учиться в областную советскую партшколу, и здесь татарского языка уже не преподавалось – изучался русский как основной язык государственно-партийного строительства. Полное название этой школы – Татарская областная колхозно-кооперативная советско-партийная школа. Она находилась в Казани на улице Комлева (д. 8). Здесь давали среднее образование и готовили работников советских учреждений, в частности для органов местного управления. Сохранился отзыв комсомольской ячейки № 4 при печищинской мельнице, данный тов. Федоровой, с просьбой оказать ей содействие при поступлении в совпартшколу. В нем говорится, что она ведет активную общественную работу «среди девушек», являясь членом бюро женкомиссии. Сохранились также удостоверение об окончании совпартшколы и отзыв об общественной работе мамы во время ее обучения в ней. Большинство предметов, которые в ней преподавались, относились к новым дисциплинам – советское строительство, партийное строительство, колхозное строительство, антирелигиозная пропаганда, система партийного и общественного образования рабочих и т. д. Ни одной из этих дисциплин не было в дореволюционной школе! И потому в их названии так часто звучит слово «строительство». Это был главный термин эпохи тотальной разрухи. И собирали разбросанные катастрофой «камни» по новым методам, на новых началах. Но новое было наружной осью жизни, а в глубине действовало унаследованное из прошлого.
Училась мама в совпартшколе с сентября 1928 г. по 15 января 1931 г, когда ей выдали удостоверение об ее окончании. Ее успехи оценены в нем как средние. Потом она недолго читала лекции на ткацкой фабрике и ездила с ними по окрестным деревням.
Официальный язык тех лет был ломаным, путаным, непрестанно меняющимся, с множеством аббревиатур и составными, тяжелыми на слух прилагательными. По документам видно, как непрестанно менялось, например, название печищинской мельницы. «Госмельница № 1» в годы маминой учебы в совпартшколе называлась еще и мельницей № 78 «Красная кормилица». У этого детища купцов Оконишниковых были и другие названия, даваемые ему в разное время после его национализации. Беднота, крестьянские и рабочие дети тянулись к учению. И сейчас мы не должны подсмеиваться над тогдашним казенным языком, которого они не могли избежать, над их мифологической идеологией, над бедностью тогдашних канцелярских «расходных материалов» и т. п. Ведь вся жизнь страны, перевернутой войнами и революцией, вращалась на новых, не вполне устоявшихся осях тогда еще только формирующейся системы. Но мне кажется, что маме в этой неустоявшейся советской официальщине жилось особенно нелегко. Ведь она воспитывалась в хорошей и, можно сказать, вполне «старорежимной» семье. И слава богу, что советским партработником она так и не стала, целиком уйдя в семью, в воспитание детей.
В середине 20-х гг. или чуть позже мама познакомилась с молодым рабочим из Казани, работавшим на мельнице в Печищах, с Павлом Александровичем Визгиным. Профессии у него никакой тогда еще не было. Но Павел Визгин был активным и целеустремленным комсомольцем.
Сохранилась одна фотография, датированная январем 1925 г. На ней – три друга, комсомольские активисты мельницы. Папа стоит посередине, опираясь на сидящих за столом друзей. Снимок сделан, возможно, в помещении ячейки комсомола. На столе папка с делами. Молодым активистам не более двадцати лет. Папе в январе этого года не исполнилось еще и девятнадцати. Казалось бы, вот она – новая, молодая, большевистская Россия! Россия рабочая, крестьянская, Россия бедноты, рвущаяся к грандиозным эпохальным задачам. Но чем больше я всматриваюсь в фигуру папы, тем больше меня атакует предположение или гипотеза – папа по своему происхождению человек другой «породы», вовсе не рабочекрестьянской. Передо мной изящный, хочется сказать, аристократического сложения молодой человек. У него мечтательный взгляд, небольшие и совсем не натруженные руки. Рядом сидят его товарищи, выглядящие куда более рабочими парнями. С небрежно заключенными меж пальцев папиросами они смотрятся более уверенными, более «земными». А в Павлике Визгине улавливается что-то юное, тонкое, еще не загрубевшее от тогдашней жизни, тяготы которой представить нам теперь очень нелегко. И контраст этот подчеркивают «речовки» снявшихся с ним друзей, записанные ими на оборотной стороне снимка: «За единство! За ленинизм! Против троцкизма! И. Галямин. 1925 г. 25.1.», и еще одна – «Сила в знании, знание в книге, книга в народе. Н. Тимофеев. 1925 г 29.1.». Ах, может быть, просто папе не повезло и он родился не в свое время? И если бы родился раньше или, напротив, позже, то тогда ему, быть может, и не нужна бы стала его сказка о «капусте»[3], в которой его, новорожденного, якобы нашли?
На Дальнем Востоке, где папа с семьей окажется весной 1934 г., у него начальником будет Арсений Григорьевич Головко, будущий командующий Северным флотом. Так вот, биографии А. Г. Головко и нашего папы в чем-то схожи. Думаю, что близость их жизненных путей способствовала их дружбе и тесным взаимоотношениям в дальнейшем. Оба рано пришли в комсомол. Головко, как и папа, стал военным моряком по комсомольскому набору на флот. «Комсомол послал меня, – пишет Головко в своих воспоминаниях, – как и тысячи других комсомольцев, на флот»[4]. Среди этих тысяч был и наш папа. По путевке комсомола его направили учиться в Высшее военно-морское училище им. М. В. Фрунзе, находившееся в Ленинграде. Было это в октябре 1927 г. Двоюродный брат мамы, Юра Бирюков, рассказывал мне такую историю. При сдаче папой вступительных экзаменов в училище, на трудном для него экзамене по математике он быстро написал что-то на экзаменационном листке и сдал его экзаменатору. «О, как же здорово сечет Павлушка математику!» – прокатился по залу шепот абитуриентов. Но оказалось, что, увидев, насколько для него непосильно трудна задача, папа прямо признался в этом: «Ввиду того, что 10-й класс школы мне не пришлось закончить, этой задачи решить не могу». Экзаменатор, однако, прочитав такое признание, не прогнал папу, а принял в училище, сказав ему: «Математике мы вас здесь научим, а вот честности научить куда труднее».
Конец ознакомительного фрагмента.