Вы здесь

Византийские портреты. Часть первая (Ш. М. Диль, 1908)

Часть первая

Глава I. Жизнь византийской императрицы

I

В самой отдаленной части императорского дворца в Константинополе, за помещениями охранной стражи и приемными палатами, среди тенистых садов с фонтанами, представлявших, по выражению одного летописца, новый Эдем, как бы второй рай, находилось частное обиталище византийских императоров.

По описаниям византийских писателей мы можем иметь некоторое представление о пышном и красивом жилище, украшавшемся в течение веков несколькими поколениями царей, где вдали от светского шума и тягостного церемониала василевсы, представители Бога на земле, становились вновь простыми смертными. Тут повсюду видны были драгоценные мраморы и блестящая мозаика. В большом зале Нового дворца, построенного императором Василием I, над великолепными колоннами из зеленого мрамора и красного оникса, больших размеров композиции, памятники светской живописи, которой византийские художники вовсе не так пренебрегали, как обыкновенно думают, изображали самодержца сидящим на троне среди своих победоносных полководцев и рассказывали славную эпопею его царства: «геркулесовы работы царя, – как выражается современник, – его попечения о благе подданных, его труды на поле брани, его победы, дарованные Богом». Но, по-видимому, нечто особенно чудесное представляла императорская спальня. Под высоким потолком, усыпанным золотыми звездами, сверкал крест из зеленой мозаики, символ спасения, и вся обширная комната была покрыта великолепными украшениями. На мозаичном полу, по самой середине, был изображен павлин со светозарными перьями, а по углам четыре орла – царские птицы в рамах, из зеленого мрамора, с распростертыми крыльями, готовые улететь. Вдоль стены, внизу, мозаичные четырехугольники образовывали как бы кайму из цветов; выше по золотому фону была изображена, той же мозаикой, вся императорская фамилия в полном парадном одеянии: Василий на троне, с короной на голове, и подле него жена его Евдокия, а вокруг них, почти в том же виде, как они представлены на выцветших миниатюрах одной прекрасной рукописи в Национальной библиотеке, их сыновья и дочери с книгами в руках, где были написаны благочестивые изречения из Священного Писания; и все торжественно воздымали руки к символу искупления, к кресту, а пространные надписи, начертанные на стенах, призывали на весь царский род Божие благословение и молили, да будет ему даровано царство небесное.

Дальше, в Жемчужной палате, находилась летняя опочивальня царей с золотым сводом (поддерживаемым четырьмя мраморными колоннами, с мозаичными украшениями, изображающими сцены из охотничьей жизни), выходившая с двух сторон через портики в сады, манившие прохладой. В покоях, называвшихся Карийскими, так как они были выстроены целиком из карийского мрамора, находилась зимняя опочивальня, защищенная от резких ветров, дующих с Мраморного моря; тут была и уборная императрицы с полом, выложенным белым прокониским мрамором и вся украшенная иконописью. Особенно поражала спальня императрицы, удивительная зала с мраморным полом, казавшимся «усыпанной цветами лужайкой», а стены ее, выложенные порфиром, зеленым крапленым фессалийским мрамором, белым мрамором карийским, представляли такое счастливое и редкое сочетание цветов, что, благодаря ему, комната эта получила название залы Муз, или Гармонии. Были тут еще покои Эрота и покои Порфировые, где по традиции должны были рождаться дети императорской фамилии, называвшиеся вследствие этого «порфирородными». И наконец, везде тут привлекало взоры великолепие дверей из серебра или слоновой кости, пурпуровые завесы на серебряных прутьях, златотканые ткани на стенах, с фигурами фантастических животных, большие золотые люстры, висевшие под сводами куполов, драгоценная мебель с тонкой инкрустацией из перламутра, золота и слоновой кости.

В этом великолепном жилище, окруженная своими придворными евнухами и женщинами, вдали от докучного церемониала и шумных треволнений столицы, жила среди мирной тишины цветущих садов, среди звонкого плеска фонтанов та, чью жизнь мне хотелось бы описать, – «слава порфиры», «радость мира», как приветствовал ее народ константинопольский, «благочестивейшая и блаженнейшая августа, христолюбивая василисса», как именовалась она по церемониалу, словом, византийская императрица.

II

Обыкновенно довольно неверно представляют себе образ жизни цариц Восточной греческой империи. Бессознательно припоминая идеи, определившие положение женщины в Древней Греции, в средневековой России и на мусульманском Востоке во все времена, в византийских императрицах часто видят вечных малолетних, вечных затворниц, заключенных в гинекее под строжайшим надзором вооруженных евнухов, принимающих только женщин и «безбородых мужчин» (то есть евнухов), как выражались в Византии, да старых священников, показывавшихся публично лишь при самых редких церемониях, и то под плотными покрывалами, скрывавшими их от нескромных взглядов, содержавших свой особый женский двор, строго отделенный от двора василевса, словом, ведущих в христианском обществе жизнь мусульманского гарема.

Хотя такое мнение об образе жизни византийских цариц очень распространено, тем не менее оно не вполне основательно. Немногие государства отводили женщине столько места, предоставляли ей более значительную роль и большее влияние на политику и правительство, чем Византийская империя. Это, по верному замечанию Рамбо, «одна из отличительных черт греческой истории Средних веков»[1]. Не только было много императриц, пользовавшихся всемогущим влиянием на своих мужей в силу обаяния своей красоты или превосходства ума, это ничего бы еще не доказывало, так как все любимые султанши делали то же самое. Но в империи, основанной Константином, почти в каждом веке встречаются женщины или царствовавшие сами, или, что еще чаще, полновластно распоряжавшиеся короной и поставлявшие императоров. Этим царицам принадлежало полновластие и торжество церемоний, в которых проявляется внешним образом блеск власти, и те торжественные акты, в которых сказывается реальная власть. Даже в интимной жизни гинекея находишь следы всемогущества, которым законным образом пользовались византийские императрицы, а в общественной жизни, в той политической роли, какую ей отводили ее современники, это всемогущество выступает еще ярче. Поэтому для того, кто хочет узнать и понять византийское общество и византийскую цивилизацию, быть может, найдется кое-что новое в жизни забытых цариц той далекой эпохи.

III

В обширных покоях, составлявших царский гинекей, императрица царила полновластной хозяйкой. Наравне с императором у нее была, для сопровождения и услужения, многочисленная свита, состоявшая из женщин и придворных чинов. Во главе придворного штата стоял препозит, или заведующий дворцом, главный начальник камергеров, рефендариев, силенциариев, приставленных к особе василиссы, и все они, равно как и меченосцы или протоспафарии, избирались из среды евнухов дворца. Для службы у стола императрица имела, подобно императору, своего главного стольника и своего главного кравчего. Во главе женщин стояла заведующая дворцом, обыкновенно отличенная высоким чином опоясанной патрикии (zoste), руководившая с помощью протовестиарии бесчисленным штатом придворных дам, прислуживавших в комнатах, а также девушек, составлявших общество царицы. Обыкновенно император сам заботился о назначении особ, которые должны были быть приставлены к особе августы, и прежде всего он оставлял за собой привилегию самому вручать главной заведующей дворцом знаки ее достоинства и принимать засвидетельствование верноподданнических чувств от вновь назначаемых придворных женщин. Но большинство служителей гинекея императрица, сверх того, сама жаловала в сан, чтоб ясно показать, что они принадлежали ей. И хотя в день их пожалования облаченной в официальный костюм, соответствовавший их должности, – золотую тунику, белый плащ, высокую прическу в форме башни, прополому, с длинным белым вуалем – женской свите царицы пропозит делал внушение, что они должны иметь в сердце страх Господень и хранить искреннюю верность и полнейшую преданность василевсу и августе, есть основание предполагать, что, принятые в покои императрицы, они скоро забывали императора и считали себя принадлежащими только царице.

Уверенная в преданности своих служителей, императрица у себя в гинекее имела право действовать всецело по своему усмотрению, и, в соответствии со своим темпераментом и характером, она довольно разнообразно пользовалась этой свободой. Для многих из этих прекрасных цариц забота о туалете составляла главное занятие. Говорят, что Феодора, утонченная кокетка, чрезвычайно заботилась о своей красоте: чтобы сохранить ясное спокойствие лица, она спала до позднего утра; чтобы уберечь блеск и свежесть цвета лица, она принимала частые и продолжительные ванны; она любила великолепие парадных костюмов, яркие длинные мантии из фиолетового пурпура, расшитые золотом, ослепительно сверкающие украшения, драгоценные камни и жемчуг; она знала, что красота ее – лучший залог ее всемогущества. Другие носили более простые наряды. Зоя, за исключением больших придворных праздников, носила только легкие платья, которые очень шли к ее белокурой красоте; зато у нее было пристрастие к ароматам и косметике, и ее комната, где круглый год горел большой огонь, служивший для приготовления притираний и ароматов, походила несколько на лабораторию алхимика. Наконец, были и такие царицы, которые, презирая эти изящные ухищрения, предпочитали, по словам одного современника, «украшать себя блеском своих добродетелей», считая презренным и пустым искусство косметики, столь дорогое Клеопатре. Иные, подобно Феодоре, считали, что тонко сервированный стол – одна из неотъемлемых прерогатив верховной власти; другие мало тратили на себя, находя главным образом удовольствие в том, чтобы наполнять деньгами большие ларцы. Многие были набожны: благочестивые упражнения, долгие стояния перед святыми иконами, серьезные беседы с монахами, прославленными за суровый образ жизни, наполняли большую часть жизни иных императриц. Многие также любили литературу. Они собирали вокруг себя писателей, сочинявших для них произведения в прозе и стихах, и всегда щедро их вознаграждали; случалось даже, что иные из этих цариц, как, например, Афинаида, или Евдокия, писали сами, и царицы из рода Комнинов заслужили репутацию женщин просвещенных, образованных и ученых. Другим более по вкусу приходились грубые шутки шутов и мимов, и сама великая Феодора, такая, впрочем, умная, при этом природная актриса, забавлялась иногда тем, что устраивала – часто за счет своих посетителей – различные увеселения довольно сомнительного вкуса. Наконец, придворные интриги и любовные похождения заполняли время обитательниц женской половины дворца, превращая иногда гинекей в место тревоги для самого императора.

Но не следует все-таки думать, что у византийской императрицы все время уходило на благочестивые упражнения, туалет, приемы, увеселения и празднества. Заботы более высокого свойства часто волновали многих из этих цариц, и не раз влияние гинекея сказывалось на ходе правительственных дел. Августа имела собственное состояние, которым распоряжалась по своему усмотрению, не советуясь с василевсом, даже не предупреждая его; она придерживалась своей собственной политики, и нередко политика эта довольно плохо согласовывалась с велениями царя, явление еще более любопытное, довольно поразительное в такой абсолютной монархии; император во многих вопросах охотно предоставлял василиссе полную свободу действия и часто совершенно не знал, что у нее происходит. А между тем в стенах гинекея творились странные дела, скрывались страшные тайны. Когда константинопольский патриарх Анфим, сильно заподозренный в ереси, должен был предстать перед собором, был отлучен от церкви и приговорен Юстинианом к ссылке, он нашел убежище в самом дворце, в покоях Феодоры. Сначала были несколько поражены внезапным исчезновением патриарха; затем о нем забыли, сочтя его умершим. И велико было изумление, когда позднее, после смерти императрицы, нашли патриарха в отдаленной части гинекея: двенадцать лет провел он в этом скромном уединении, в то время как Юстиниан не имел об этом ни малейшего понятия, и, что еще удивительнее, Феодора не выдала своей тайны.

В гинекее же был составлен заговор, жертвой которого пал император Никифор Фока. В то время как василевс ничего не подозревал, Феофано сумела впустить к себе своих сообщников, ввести затем на женскую половину вооруженных заговорщиков и так ловко их спрятать, что, когда царь в последнюю минуту был извещен в туманных выражениях об угрожавшем его жизни заговоре и приказал обыскать гинекей, не нашли никого и подумали, что были введены в обман. Два часа спустя, когда на дворе была ночь и бушевала буря, глава заговора в свою очередь был поднят на веревках в корзине из ивовых прутьев до окна комнаты императрицы, и, застигнутый врасплох, безоружный василевс, обливаясь кровью от бесчисленных ран, пал мертвым, с черепом, рассеченным страшным ударом меча.

Без сомнения, из этих исключительных фактов отнюдь не следует делать слишком общего вывода. Но что несравненно знаменательней – это то, что между мужской половиной императора и половиной царицы не существовало, как это совершенно ошибочно думают, никакой непроходимой стены. Как придворные дамы августы в присутствии всего двора получали из рук василевса почетные знаки своего отличия, так и царица допускала в свои покои многих высоких сановников, вовсе не принадлежавших к безопасной категории «безбородых чинов», и самый этикет, этот византийский этикет, представляющийся нам таким неумолимо строгим, позволял в иные торжественные дни широко, чтобы не сказать нескромно, растворяться дверям гинекея.

Когда через три дня после бракосочетания новая императрица выходила из супружеских покоев, чтобы принять ванну в Магнаврском дворце, в садах, через которые проходило шествие, придворные и горожане стояли сплошной стеной. И когда, предшествуемая служителями, несшими на виду у всех пеньюары, коробочки с ароматами, ларцы и сосуды, сопровождаемая тремя придворными дамами, державшими в руках, как символ любви, красные яблоки с жемчужной инкрустацией, царица появлялась перед глазами зрителей, раздавались звуки механических органов, народ рукоплескал, придворные шуты отпускали свои шутки, а высшие государственные чины сопровождали царицу до входа в ванную и ожидали ее у дверей, чтоб торжественно отвести ее потом обратно в брачные покои. Когда, через некоторое время после этого, императрица дарила василевсу сына, через восемь дней по рождении ребенка весь двор торжественно проходил перед роженицей. В опочивальне, обтянутой по этому случаю златоткаными тканями, сверкающей огнями бесчисленных люстр, молодая мать лежала на постели, покрытой золотыми одеялами; подле нее стояла колыбель, где покоился юный наследник престола. И препозит по очереди впускал к августе членов императорского дома; затем следовали по старшинству ранга жены высших сановников и, наконец, вся аристократия империи: сенаторы, проконсулы, патрикии, всякие чины; и каждый, склоняясь по очереди перед царицей, приносил ей свои поздравления и клал около постели какой-нибудь подарок для новорожденного.

Как видно, это отнюдь не нравы гарема, и ввиду таких обычаев имеется ли хоть какое-нибудь основание говорить о строгом затворничестве гинекея и неумолимой суровости византийского церемониала?

IV

Но жизнь византийской императрицы далеко не вся протекала в узких рамках ее дворца. Даже церемониал отводил ей место в общественной жизни и указывал ей наряду с василевсом ее роль в официальных торжествах и в управлении монархией.

Известно, какую важную роль в жизни византийского императора играли придворные церемонии. Одно из любопытнейших дошедших до нас произведений этой далекой эпохи, одно из тех, которые лучше всего оживляют перед нашими глазами все живописное своеобразие этого исчезнувшего общества, Книга о церемониях, составленная в середине Х века императором Константином VII, вся посвящена описанию процессий, празднеств, аудиенций, пиров, налагаемых в виде обязанности на царя тяжелым и неумолимым этикетом. И хотя и тут, как и в других вещах, касающихся этой так мало известной Византии, впадают в довольно грубые ошибки и сильно преувеличивают кое в чем тяжесть, возлагавшуюся церемониалом на плечи царя – какой-нибудь Людовик Святой или даже Людовик XIV, наверно, ходили в церковь чаще, чем любой василевс, – тем не менее, несомненно, эти официальные торжества составляли немалую часть обязанностей императора. И царица постоянно разделяла их с ним. «Когда нет августы, – говорит один византийский историк, – невозможно устраивать празднества, давать пиры, предписываемые этикетом».

Таким образом, в общественной жизни монархии императрица имела свою роль, как бы свою долю царства. И понятно, что прежде всего император предоставлял ей почти все, что относилось к женской половине дворца. В праздник Пасхи, в то время, как в храме Святой Софии василевс принимал высших чинов империи, приходивших в воспоминание о воскресшем Христе почтительно дать ему целование мира, на хорах великой церкви, специально предназначенных для женщин, императрица, сидя на троне, окруженная своими камергерами и придворной стражей со своей стороны принимала, с соблюдением того же иерархического порядка, в каком проходили перед императором их мужья, жен высших сановников, всех, которым должности мужей давали доступ ко двору; и все, одетые в парадные костюмы, с прополомой на голове, сверкая шелком, золотом и драгоценными камнями, подходили по очереди и целовали августу.

Наступали новые торжества, и опять у императрицы был тот же блестящий прием женщин. В ноябре месяце, во время праздника Брумалий – старый пережиток древнего языческого праздника, – царица в порфировых покоях раздавала придворным дамам дорогие шелковые ткани, а вечером в больших парадных залах приглашала их на пышные празднества, во время которых певчие Святой Софии и храма Святых апостолов в поэмах, сложенных в ее честь, прославляли августу; придворные актеры и шуты забавляли общество своими интермедиями, а представители партии цирка и некоторые из важнейших сановников исполняли во время десерта перед царицей и ее гостями медленный торжественный танец с факелами. Точно так же, когда византийский дворец посещали иностранные принцессы, императрица опять-таки помогала императору в приеме их. Подобно василевсу, и она давала им аудиенцию; она приглашала их к обеду вместе с дамами их свиты; она осыпала их подарками и любезностями. Этим она до известной степени участвовала в иностранной политике своей страны, и от ее милостивого приема часто зависел успех государственной дипломатии.

Но церемониал не ограничивал одними приемами женщин официальную роль царицы. Часто она еще более прямым образом помогала своему царственному супругу. В Вербное воскресенье она принимала вместе с ним. На придворных обедах она садилась за стол вместе с ним, с сенаторами и сановниками, удостоившимися чести быть приглашенными к царскому столу. Получая, наконец, по этикету свою долю обычных приветствий, которыми народ имел обыкновение встречать царей, иногда даже воспеваемая в специально для нее сложенных поэмах, она не боялась показываться публично вместе с императором. На ипподроме, в дни больших бегов, перед Священным дворцом, когда происходили некоторые политические церемонии большой важности, толпа протяжно возглашала следующие слова: «Боговенчанные цари, являйтесь с августами», и еще: «Чета, покровительствуемая Богом, василевс и ты, слава порфиры, придите просветить ваших рабов и порадовать сердца вашего народа», и еще: «Явись, императрица ромеев» – все формулы, которые не имели бы никакого смысла, если бы царица не появлялась в эти дни в ложе цирка или на балконе дворца. Так мало было в обычае, чтобы императрица жила затворницей за стенами императорской резиденции, что она зачастую появлялась публично и без сопровождения императора. Так она идет без него в торжественной процессии в Святую Софию, без него вступает в столицу, отправляется к нему навстречу, когда он возвращается из похода. Дело в том – и это объясняет выдающуюся политическую роль, какую она так часто играла, – что византийская царица была больше чем подруга и соправительница василевса. С того дня, что она всходила на престол Константина, она приобретала в своем лице всю полноту верховной власти.

V

Обыкновенно не политические причины, как в наших современных государствах, определяли в Византии выбор императором жены. Царь находил невесту при помощи оригинального и довольно странного приема.

Когда императрица Ирина захотела женить своего сына Константина, она разослала по всей империи гонцов с тем, чтобы они разыскали и привезли в столицу самых красивых девушек империи. Желая ограничить их выбор и облегчить им задачу, царица определила возраст и рост, какие должны были иметь кандидатки в василиссы, равно и величину их обуви. Снабженные этими инструкциями, посланные отправились в путь, и вот в дороге они попали раз вечером в одну пафлагонскую деревню. Увидев издали большой прекрасный дом, принадлежавший, как казалось, богатому владельцу, они решили переночевать в нем. Расчет их оказался неверен: хозяин дома был святой, подававший такую щедрую милостыню, что в конце концов совершенно разорился. Тем не менее он оказал самый радушный прием послам императора и, позвав жену свою, сказал ей: «Сделай нам вкусный обед». Жена, крайне смущенная, отвечала: «Как же мне быть? Ты так хорошо управлял домом, что в птичнике не осталось ни одной птицы». – «Ступай, – возразил святой, – разведи огонь, приготовь большую столовую, накрой старый стол из слоновой кости: Бог позаботится о том, чтоб у нас было чем пообедать». И Бог действительно позаботился; когда же за десертом посланные, крайне довольные тем, как их приняли, любезно стали расспрашивать старика о его семье, оказалось, что у него как раз были три внучки в возрасте невесты. «Именем боговенчанного императора, пусть они покажутся! – воскликнули тут послы. – Ибо василевс приказал, чтобы не осталось во всей Римской империи ни одной девушки, которой бы мы не видели». Они явились и оказались прелестными, и именно одна из них, Мария, имела требуемый возраст, желательную фигуру и величину обуви.

Восхищенные своей находкой гонцы увезли в Константинополь всю семью. Там собралась уже дюжина других молодых девушек, очень красивых и по большей части происходивших из богатых и благородных семей. Поэтому красавицы эти отнеслись сначала к вновь прибывшей с некоторым презрением, и, когда она, будучи далеко не глупой, сказала своим подругам: «Друзья мои, обещаем все друг другу следующее: пусть та из нас, которую Бог изберет на царство, обязуется пристроить остальных», дочь одного стратига ответила ей с высокомерием: «О, я из всех самая богатая, самая знатная и красивая; наверно, император женится на мне. Вы все, бедные девушки неизвестного происхождения, имеющие за собой только красивую наружность, вы можете отложить святое попечение». Само собой разумеется, что эта спесивая особа была наказана за свою спесь. Когда кандидатки предстали перед императрицей, перед ее сыном и первым министром, ей тотчас заметили: «Девица, ты прекрасна, но не годишься в жены императору». Мария же, напротив, сразу завоевала сердце юного царя, и он выбрал ее.

Этот и другие подобные анекдоты показывают нам, к каким способам обыкновенно прибегали, чтобы получить византийскую императрицу, а иногда, что случилось с Юстинианом и Феодорой, царь попросту влюблялся в какую-нибудь прекрасную искательницу приключений и делал ее своей женой. Из этого видно, что василевсы не слишком стояли за знатность рода и всякая красивая женщина была всегда в их глазах достаточно приличной, чтобы стать императрицей. Но верно и то, что торжественные церемонии, сопровождавшие коронование и бракосочетание, безусловно, изменяли будущую царицу, придавая ей совершенно новое достоинство, преображая самую простую еще накануне девушку в существо сверхчеловеческое, живое воплощение всемогущества и божественности.

Я не стану описывать подробно пышный церемониал – все эти византийские торжества очень похожи одно на другое в своем однообразном великолепии, – во время которого молодая женщина, введенная с покрывалом на лице в большую залу Августея, облачалась императором в пурпуровую хламиду, которую предварительно благословлял патриарх, и короновалась василевсом бриллиантовой короной с жемчужными подвесками; ни приема придворных, происходившего затем в дворцовой церкви Святого Стефана, ни, наконец, самого бракосочетания, когда патриарх возлагал брачный венец на головы супругов. Из этого сложного ритуала достаточно отметить некоторые символические акты, некоторые характерные черты, ясно показывающие, какая высокая власть заключалась в славном титуле византийской императрицы.

Прежде всего следующий факт: бракосочетание следует за коронованием, а не предшествует ему. Императрица приобщается всемогуществу вовсе не потому, что она жена императора; вовсе не от супруга получает она как бы отражение власти. Она облекается верховной властью актом, предшествующим бракосочетанию и не зависящим от него, и эта верховная власть, какой она облекается, подобно императору, как избранница самого Бога, вполне равна власти василевса. Это наглядно видно из того, что и народу не император представляет новую императрицу. Когда через возложение на нее короны она облеклась высшею властью, она идет не сопутствуемая императором, а лишь в сопровождении своих камергеров и женщин; медленно, меж живыми стенами, образуемыми при ее прохождении охранной стражей, сенаторами, патрикиями, высшими сановниками, проходит она рядом комнат во дворце и поднимается на террасу, вокруг которой внизу выстроились войска, высшие сословия государства и народ. В роскошном царском наряде, сверкающем золотом, она показывается своим новым подданным и торжественно признается ими. Пред ней склоняются знамена, великие мира и чернь падают ниц, простершись во прахе, вожди партий выкрикивают свои освященные обычаем приветствия. Она же, в строгой торжественности, с двумя свечами в руках, склоняется сперва перед крестом, потом кланяется своему народу, и к ней летит его единогласный крик: «Боже, спаси августу!»

Еще другой факт: несомненно, коронование царицы окружено большей таинственностью, чем коронование императора: оно происходит не под сводами Святой Софии, а внутри дворца. Но не надо думать, что это вследствие известных идей, будто бы порожденных Византией, «обрекавших, как говорят, женщину на затворничество и плохо мирившихся с присутствием ее на слишком публичных торжествах». В сущности, весь двор, мужчины и женщины, присутствует при этом короновании; и когда потом, по окончании церемонии, император сходится с императрицей в церкви Святого Стефана, тут не бывало, как это думают иные, двух отдельных приемов – один для мужчин у василевса, другой для женщин у августы. Сидя рядом на своих тронах, оба смотрят, как перед ними по очереди проходят сначала все мужчины, потом все женщины, составляющие двор; и все, как мужчины, так и женщины, после того как их ввели, поддерживая под руки, два силенциария, падают ниц и целуют колена императора и августы.

Вот, наконец, еще одна, последняя черта. При выходе из храма Святого Стефана, по окончании бракосочетания, супруги в сопровождении всего двора, мужчин и женщин, направляются в брачные покои. При их проходе народ стоит стеной и, приветствуя, обращается с пожеланиями к новой василиссе: «Добро пожаловать, августа, избранная Богом! Добро пожаловать, августа, покровительствуемая Богом! Добро пожаловать, ты, облеченная в порфиру! Добро пожаловать, ты, для всех желанная!» И толпа допускалась в самые брачные покои, к самой императорской золотой кровати, и тут еще раз новобрачные должны были выслушать от нее приветствия и пожелания счастья и согласия. Наконец, вечером за свадебным пиршеством самые важные придворные сановники, так называемые друзья императора, и самые знатные дамы обедали все вместе в триклинии Девятнадцати аккувитов в обществе монархов. И что в особенности поражает во всем этом церемониале- это то, до какой степени мужчины и женщины бывают вместе при этом дворе, по общему мнению, таком недоступно строгом, и как мало похожа на затворничество жизнь этой императрицы, которой сам церемониал предписывает как первый акт ее высшей власти являть свое лицо перед всей собравшейся Византией.

Конечно, надо остерегаться преувеличений. Относительно таких щекотливых вопросов естественно, что и этикет, и нравы менялись с течением времени. Как видно, в конце IX и на протяжении всего Х века, быть может под влиянием мусульманского Востока, несколько более строгий церемониал предписывает императрице действительно замыкаться в гинекее, носить более плотные покрывала, не так охотно приглашает ее появляться на публичных торжествах. Но между V и IX веками нельзя заметить ничего подобного, и когда с конца XI века Византия начала вступать в сношения с Западом, все более и более непосредственные, когда западные принцессы стали вступать на трон Константина, строгость этикета, если таковая и существовала прежде, окончательно была поколеблена и древний церемониал отошел в область предания.

Если кто хочет, наконец, полностью уяснить еще на последнем примере, какие права давали законы и обычаи византийской императрице, вот еще один факт, чрезвычайно характерный. Когда в 491 году умер император Зенон, вдова его, императрица Ариадна, взяв в свои крепкие руки бразды правления, из дворца отправилась в цирк в сопровождении высших придворных и государственных чинов и, стоя в императорской ложе в полном парадном одеянии, обратилась с речью к собравшемуся на ипподроме народу. Она объявила ему, что по ее приказанию соберется сенат и высшие сановники, чтобы под председательством монархини и при содействии армии назначить преемника покойному. И действительно, этот верховный государственный совет собрался во дворце, но первым его делом было предоставить самой Ариадне право выбрать нового императора. Как ни поразителен может показаться такой способ действия, в нем отнюдь не следует усматривать чего-либо революционного. Августа, законно облеченная со дня коронования верховной властью, законно предъявляет ее во всей ее полноте и передает ее по своему усмотрению. Приветствующий ее народ формально признает ее право. «Тебе, Ариадна августа, – кричит толпа, – принадлежит верховная власть»; и министр, составлявший в VI веке церемониал, откуда заимствован этот рассказ, особенно упирает на то, что вопрос о престолонаследии становится чрезвычайно тревожным, «когда, – говорит он, – нет августы или императора, чтоб произвести передачу власти».

Вот почему при всяком действии, могущем изменить правительство империи, при избрании василевса или соправителя, царица всегда выступает публично, появляясь на ипподроме, обращаясь к народу с речью, энергичная и действующая, и никому и в голову не приходит видеть в этом что-нибудь удивительное или оскорбительное. Хранительница власти, она по своему усмотрению может любого произвести в императоры, управлять в качестве регентши за своих несовершеннолетних детей или царствовать сама. В то время как германский Запад с негодованием отнесся бы к тому, чтоб власть перешла к женщине, восточная Византия без сопротивления признала царицу, которая в официальных актах с гордостью называла себя: «Ирина, великий василевс и автократор римский».

Византийские миниатюры сохранили нам много портретов этих цариц, живших так давно. Физически они представляют довольно различные типы, и действительно, византийские императрицы были самого различного происхождения и всевозможных национальностей Европы и Азии, Кавказа и Греции, Константинополя и провинций, Сирии и Венгрии, Франции и Германии, вплоть до диких племен Хазарии или Болгарии. В нравственном отношении они представляют не менее глубокое различие: «Среди этих август, – по удачному выражению Рамбо, – встречались все женские типы, какие только можно себе представить: политические деятельницы, как Феодора или Ирина Афинянка; женщины писательницы, как Евдокия или Анна Комнина; женщины легкого поведения, как Зоя Порфирородная, другие, сохранившие себя в чистоте и предававшиеся благочестию, как сестра Зои, Феодора; еще другие, занимавшиеся исключительно придумыванием всяких ароматических смесей, утонченнейших туалетов, изощреннейших одежд и причесок, чтоб революционировать всю женскую половину Византии; женщины, о которых не говорили, и женщины, о которых говорили слишком много; женщины, растворявшие свои двери только монахам-мученикам и священникам-ревнителям; женщины, принимавшие фокусников и гадальщиков, и женщины, время от времени спускавшие из окна своей спальни мешок с зашитым в него телом, неслышно поглощавшимся потом темными водами Босфора[2]. Не следует поэтому, если кто хочет хорошенько познакомиться с ними, обманываться ни однообразной пышностью их царского облачения, ни суровой видимостью церемониала, якобы определяющими их образ жизни. Души их различны, и различна также роль, какую они сыграли, – с этой стороны они и представляют интерес.

В истории исчезнувшего общества не следует всего более уделять внимание военным действиям, как бы живописны они ни были, ни дворцовым революциям или военным бунтам, какую бы трагическую картину они ни представляли. Что надо постараться узнать, так как это гораздо поучительнее, – это все разнообразные формы повседневной жизни, различные образы бытия и мышления, навыки и обычаи – словом, цивилизацию народа. На все это жизнеописание византийской императрицы, быть может, прольет для нас отчасти новый свет; а если прибавить, что помимо этих нескольких портретов цариц мы настолько знакомы еще с некоторыми знатными византийскими дамами и женщинами среднего сословия, что можем обрисовать и их, тогда, быть может, согласятся, что, стараясь вставить в подобающую им историческую рамку эти исторические портреты и восстановить среду, в которой они жили, мы предприняли небесполезное дело. Эти изыскания, с виду несколько частного характера, приведут к кое-каким выводам, более общим: византийское общество, такое отдаленное и малоизвестное, предстанет перед нами в более правдивых и более ярких картинах.

Глава II. Афинаида

I

7 июня 421 года благочестивейший император Феодосий, имевший тогда около двадцати лет от роду, женился на молодой девушке родом из Афин, где отец ее был преподавателем в университете. Рожденная в языческой вере, она, чтобы вступить на престол Константина, должна была перейти в христианство и в то же время, в самый день своего крещения, обменять свое красивое имя Афинаида на более подходящее для императрицы и более христианское имя – Евдокия.

Как состоялось это довольно удивительное бракосочетание между маленькой неизвестной провинциалкой и всемогущим василевсом? Очень просто: это был брак по любви, романическая история которого любезно рассказана нам византийскими летописцами. Как только Феодосий достиг возмужалости, он задумал жениться. Он мучил свою старшую сестру Пульхерию, воспитавшую его и управлявшую от его имени империей, настоятельно прося ее найти ему жену. Ему было все равно, знатного она рода или нет; все равно, богата или бедна; но он хотел, чтоб она была красива совершенной красотой, такой, какой еще не видела Византия. И Пульхерия, чтобы угодить своему юному брату, искала по всему восточному миру, но не находила желанного совершенства, а вместе с ней искал также Павлин, друг детства и поверенный царя, как вдруг одно неожиданное обстоятельство натолкнуло их на желанную красавицу.

Один преподаватель Афинского университета, Леонтий, имел двух сыновей и одну дочь. Он был богат, но, умирая, завещал, по довольно странному капризу, все свое состояние своим сыновьям Валерию и Гезию. «Моей же дорогой дочери Афинаиде, – писал он в завещании, – приказываю выдать сто золотых. Ее от всех житейских забот избавит счастливая случайность (можно бы перевести: удача), какой не выпадало на долю ни одной другой женщине». Напрасно умоляла Афинаида своих братьев дать ей ее долю из отцовского наследства; ей пришлось покинуть родной дом и отправиться искать приюта у сестры матери, а та увезла ее в Константинополь, где жила другая ее тетка, сестра Леонтия. Обе тетки посоветовали молодой девушке искать при дворе поддержки против ее братьев, и августа Пульхерия дала ей аудиенцию. Афинаиде было двадцать лет. Поразительной красотой она обладала, и удивительным сложением, и довольно высоким ростом. Белокурые вьющиеся волосы золотым ореолом обрамляли лицо, еще больше оттеняя свежесть и нежность ее кожи; взгляд у нее был прекрасный, глаза умные и живые, в то же время скромно опускавшиеся; безукоризненной формы греческий нос и грациозная, благородная поступь дополняли обаяние молодой девушки. При этом она еще умела хорошо говорить; свою просьбу она изложила в совершенстве. Пульхерия пришла в восторг, была сразу побеждена. Она сделала молодой девушке несколько вопросов о ее семье и прошлой жизни, затем поспешила к брату сообщить ему, какое чудное создание удалось ей открыть. Феодосий, взволнованный и уже влюбленный от одного описания Афинаиды, сделанного его сестрой, стал умолять августу немедленно показать ему юную чаровницу; спрятавшись с другом своим Павлином за драпировкой, он поджидал, когда введут прекрасную просительницу. Она произвела на обоих молодых людей чрезвычайно сильное впечатление; она очень понравилась Павлину, а император ее полюбил. Через несколько недель после этого, тщательно наставленная в христианской вере патриархом Аттиком и омытая от грехов язычества водою крещения, Афинаида-Евдокия стала императрицей Византийской.

Насколько соответствует действительности этот красивый рассказ? На это не так легко ответить. Лишь в VI веке появляются первые черты этой романической истории, которые еще более разукрасила фантазия следующих веков. Историки, современные молодой императрице, совсем не знают подробностей, мной только что приведенных. С уверенностью можно утверждать только, что новая царица была родом из Афин, язычница, исключительно красивая и прекрасно образованная. Этого было довольно, чтоб очаровать Феодосия, сильно желавшего, кроме того, в видах политических упрочить как можно скорее будущность династии; а с другой стороны, понятно, что честолюбивая Пульхерия, державшая в своих руках власть и желавшая сохранить ее, охотно содействовала браку, в котором новобрачная являлась обязанной ей всем. Она пожелала быть ее крестной матерью, затем матерью приемной и, таким образом, могла рассчитывать, что в Священном дворце ничто не изменится.

II

В то время как Афинаида-Евдокия стала подругой Феодосия, императорский дворец в Византии представлял довольно странный вид. Семь лет в нем полновластно управляла молодая женщина: то была старшая сестра василевса – Пульхерия, имевшая тогда двадцать два года от роду. Умная, энергичная и честолюбивая, это была главным образом женщина, преданная политике. С ранних пор, оставшись после смерти Аркадия главой дома, она руководила воспитанием несовершеннолетнего брата, и когда ей исполнилось пятнадцать лет, в 414 году, приняла титул августы, освящавший ее власть. Желая отдаться всецело своему делу, опасаясь, быть может, также, чтобы не пришлось разделить с кем-нибудь свою власть, она в шестнадцать лет дала обет безбрачия и в память этого обещания пожертвовала храму Святой Софии золотой стол, украшенный драгоценными камнями. Очень благочестивая, она завела при дворе новые обычаи и превратила дворец в настоящий монастырь. Под влиянием патриарха Аттика обе сестры Пульхерии, Аркадия и Марина, также дали, по примеру ее, обет безбрачия. Окружающие благочестивых царевен старались подделаться под их тон и образец, и вот в императорском жилище с утра и до ночи раздавалось пение священных песен и все предавались благочестивым упражнениям. Вместо блеска церемоний и великолепия парадных костюмов, вместо радостных кликов приветствий и церемониального марша слышалось только однотонное псалмопение, чтение молитв, видны были только темные одеяния священников и монахов. Очищенный от развращенных придворных, бесчестивших его, руководимый во всех делах своих советами мудрыми и святыми, дворец, казалось, был отмечен совсем новой печатью. Пренебрегая роскошью, туалетом и бездельем, свойственными их положению, царевны занимались рукоделием, пряли и вышивали для бедных, предавались исключительно благотворительности, раздавали милостыню. Пульхерия строила церкви, оделяла щедро больницы и приюты; сестры ее подражали ей. И в обширных покоях Священного дворца, некогда кишевших интригами, веяло теперь отовсюду благочестием, милостью, отреченьем от мира.

Таков был дух, в котором Пульхерия воспитала юного Феодосия. Очень просвещенная сама (она знала по-гречески и по-латыни, а это одно уже составляло редкое явление в те времена), она окружила его превосходными учителями и самыми отборными товарищами. И царевич воспользовался хорошими уроками, преподанными ему. Действительно, это был очень просвещенный молодой человек. Он знал языки греческий и латинский, астрономию, математику, естественную историю и еще многое другое; он рисовал и писал красками и любил иллюстрировать прекрасными миниатюрами имевшиеся у него рукописи. Он также любил читать и составил себе обширную библиотеку; вечером он работал до поздней ночи при свете лампы, модель которой он сам изобрел. За все это он заслужил прозвище, данное ему историей: Феодосий Каллиграф. Но еще больше заботилась Пульхерия о нравственном воспитании своего брата. Он был очень благочестив, охотно пел с сестрами гимны, правильно постился два дня в неделю и любил вступать в споры с богословами. Наконец, Пульхерия сама давала ему уроки наружной выправки, она учила его, как должен император носить свой костюм, как он должен принимать, когда приличествует улыбаться и когда иметь вид строгий и важный – словом, всем тонкостям, налагаемым на императора церемониалом. Таким образом, ко времени своей женитьбы Феодосий был красивый молодой человек среднего роста, белокурый, с черными глазами, очень хорошо воспитанный, очень вежливый, кроткий, человеколюбивый, любезный, немного скучный, немного педант. Из физических упражнений он любил только охоту; не обладая большим нравственным мужеством, он не чувствовал ни малейшего влечения к войне и сражениям. Домосед, он любил проводить время у себя во дворце; слабохарактерный, он легко подпадал под всякое влияние. Словом, он был император добросовестный, но посредственный, хороший, может быть, для мирного времени и совершенно непригодный для смутного, в какое он жил.

Какая же участь ожидала Афинаиду, очутившуюся между такой властолюбивой невесткой, как Пульхерия, и таким благонравным человеком, каким был ее муж? Она ведь тоже – не надо этого забывать – была женщина ученая. В то время как она родилась, родина ее, Афины, все еще продолжали быть большим университетским городом эллинского Востока, самым прекрасным музеем Древней Греции, последним убежищем языческой науки. Сама дочь преподавателя, молодая девушка получила, конечно, наилучшее воспитание. Отец ее преподавал риторику; он познакомил ее с шедеврами древней литературы, с Гомером и трагиками, с Лисием и Демосфеном; согласно требованиям школы, он научил ее блестяще импровизировать на заданные темы, слагать звучные стихи, изящно говорить. С другой стороны, она была посвящена в тайны философии новоплатоников, самые знаменитые представители которых нашли приют в Афинах; она знала также астрономию и геометрию, и во всем она достигала одинакового совершенства. Пульхерии она прежде всего понравилась своим умом и уменьем говорить, и надо думать, что она прельстила Феодосия столько же своей ученостью, сколько красотой.

Афинаида получила чисто языческое воспитание, и тот поверхностный лоск христианства, которым патриарх украсил душу вновь обращенной, конечно, не мог заставить ее забыть то, чему научили ее в юности. Поэтому в кругах, оставшихся верными древним понятиям, женитьба императора на юной афинянке могла казаться победой язычества, во всяком случае, залогом терпимости. И действительно, императрица оставалась сначала тем, чем была дочь Леонтия.

Точно так же, несмотря на свое звание христианской столицы, в Константинополе V века живы были в сильнейшей степени воспоминания языческие. Украшенный Константином и его преемниками самыми удивительными остатками древних святилищ, он являл на своих площадях и во дворцах самые знаменитые шедевры греческой скульптуры, и в этом несравненном музее поверженные боги, казалось, все хранили в себе свое былое обаяние, свою былую славу. При дворе, несмотря на преобладающий дух благочестия и ханжества, во многих церемониях, во многих празднествах живы были воспоминания языческих традиций; и хотя благочестивые люди считали за большой грех общаться с грациями и музами, поэзия не была изгнана из императорского дворца. Евдокия любила стихи; она охотно их слагала; в окружавшем ее обществе она нашла людей, разделявших и поощрявших ее вкусы. Одним из первых ее дел, сейчас же после свадьбы, было сочинить стихи, героическую поэму на войну с Персией, только что счастливо оконченную. Она не могла лучше придумать, чтоб понравиться Феодосию и окончательно завоевать любовь своего просвещенного супруга. Когда в конце 422 года она, сверх того, родила ему дочь, авторитет ее от этого еще поднялся: 2 января 423 года василевс преподнес ей в виде новогоднего подарка титул августы, делавший ее официально равной Пульхерии. И внутри императорской семьи влияние молодой женщины на своего слабого мужа значительно возросло.

Очень вероятно, что ее советы имели некоторое значение при основании Константинопольского университета, открытого в 425 году; очень любопытно, что в нем первенствующее место отведено было греческой культуре. В то время как для обучения латинскому языку и литературе было назначено тринадцать преподавателей, для языка греческого и эллинской литературы назначили пятнадцать; создана была кафедра философии, и самые знаменитые люди того времени – из них некоторые только что перешли в христианство – были призваны занять должности в новом университете. Тем не менее небесполезно заметить, что, если это основание университета и почтение, высказанное ученым, и характерны для вкусов того времени, все же новое учреждение в его целом, а также, в частности, тем подчиненным местом, какое было отведено в нем для философии, носило характер, скорее, христианский и предназначалось, по мысли его учредителей, конкурировать отчасти со слишком языческим университетом Афинским. И это проливает достаточно яркий свет на ту эволюцию, какая медленно совершалась в душе императрицы Евдокии.

Живя при благочестивом дворе, она незаметно воспринимала влияние окружавшей ее набожной среды. Ее замужество могло показаться победой язычества; в действительности она ничего не сделала для своих единоверцев, и в 424 году император Феодосий, возобновляя указы, запрещавшие культ ложных богов, торжественно заявил, «что, как он думал, больше не оставалось ни одного язычника». Этого мало: как истая византийка, Евдокия все больше пристращалась к богословским спорам. Когда в 428 году Несторий, патриарх Константинопольский, начал распространять ересь, получившую от него свое имя, когда честолюбивый Кирилл, патриарх Александрийский, не столько радея о православии, сколько из зависти к сопернику, дал возгореться страшному спору в восточной церкви, Евдокия стала на сторону своего мужа, чтобы поддержать патриарха столицы против его недругов и воспрепятствовать мятежному преемнику Афанасия, желавшему захватить для своей церкви первенство над всеми другими патриаршими престолами. Но этот эпизод освещает с любопытной стороны характер Афинаиды-Евдокии не только по той доле участия, какое, как мы видим, она принимала в религиозных спорах; он нам показывает еще нечто другое: увеличивающееся влияние молодой женщины и возрастающее несогласие между ней и Пульхерией.

Женив своего брата, властолюбивая августа не рассчитывала отказываться от власти, какую предоставлял ей Феодосий. Но, как бы то ни было, рядом с ней постепенно всходила на горизонте звезда Евдокии. Она светилась подле царя, его родных и друзей; Евдокия покровительствовала Павлину, magister officiorum, и египтянину Киру из Панополиса, любившему, подобно ей, литературу и писавшему стихи; у нее были свои льстецы, своя партия при дворе, и уж она дерзала противодействовать своей невестке. Отголоски этих скрытых несогласий начинали чувствоваться за стенами дворца, и более ловкие пользовались ими, направляя одну женщину против другой. В особенности к этому прибегал всегда Кирилл в своей борьбе против Нестория; с одной стороны, он писал императору и его жене, с другой – обращался к августе Пульхерии, зная, что она относится враждебно к его сопернику, и рассчитывая на ее влияние относительно слабовольного василевса. И хотя Феодосий в самых энергичных выражениях порицал недостойность такого поведения («Ты мог думать, – писал он патриарху, – что мы были в несогласии, я, жена моя и моя сестра, или ты надеялся, что письма твоего святейшества посеют между нами раздор»), дальнейшее показало, несмотря на этот провал, что Кирилл верно видел вещи. Феодосий, созвав собор в Эфесе с твердым намерением поддержать Нестория, в конце концов внял внушениям Кирилла, настояниям столичных монахов, наветам высших сановников, которых патриарх Александрийский склонил на свою сторону, в особенности советам Пульхерии. Собрание 431 года отметило победу александрийцев и торжество властолюбивой августы. Для Евдокии же это был серьезный удар; позднее она еще более жестоким образом должна была поплатиться за последствия этих придворных несогласий и за свою попытку борьбы за влияние.

III

Это смешение в одной душе заветов язычества и христианских забот, что составляет характерную черту личности Афинаиды-Евдокии, ярко сказалось в путешествии, приведшем императрицу в 438 году в Иерусалим.

В 423 году константинопольский двор принимал важных гостей. Сестра Гонория, тетка Феодосия II, знаменитая Галла Плацидия, принужденная покинуть Равеннский дворец, явилась с дочерью своей Гонорией и юным сыном Валентинианом просить приюта в Византии. Существовал проект брака между императорскими детьми – только что родившейся тогда Евдокией и пятилетним Цезарем, ставшим в это самое время, по смерти Гонория, наследником Западной империи; и Феодосий II прилагал всяческое старание, чтобы заставить признать в Италии, под опекунством Галлы Плацидии, власть своего будущего зятя. Четырнадцать лет спустя этот с давних пор лелеемый проект стал действительностью. Афинаида-Евдокия всегда горячо желала этого союза, долженствовавшего возвести ее дочь на славный трон Западноримской империи, и она дала обет: если желанный брак состоится, совершить, как некогда святая Елена, паломничество в Иерусалим, чтоб возблагодарить Бога на том самом месте, где Его божественный Сын умер за людей. Надеясь, быть может, также, что таким путем облегчится горе, причиненное разлукой с любимой дочерью, императрица в 438 году собралась в дорогу и отправилась в Святой город.

Прежде всего путь ее лежал в Антиохию. В этом городе, полном еще традиций и памятников античной культуры, в душе императрицы проснулись все языческие воспоминания минувшей юности. Когда, сидя во дворце Сената на золотом троне, сверкающем драгоценными камнями, она принимала чиновников и знатных горожан, ей, уроженке Афин, вдруг вспомнились уроки отца, и она произнесла блестящую речь в честь принявшего ее города, и, напомнив о далеких временах, когда греческие колонии разносили по всему Архипелагу и вплоть до берегов Сирии эллинскую цивилизацию, она закончила свою импровизацию цитатой из Гомера: «Горжусь, что я вашего рода и что во мне ваша кровь». Жители Антиохии были люди слишком культурные, слишком большие ценители литературы, чтоб не приветствовать с чрезвычайной восторженностью царицу, придерживавшуюся чисто эллинских традиций. И, как в славные дни Древней Греции, муниципальный сенат вотировал в честь ее золотую статую, поставленную в курии, а на бронзовой плите, помещенной в музее, была вырезана надпись в воспоминание о посещении Евдокии.

С этой картиной в чисто античном духе пребывание ее в Иерусалиме представляет разительный контраст. Это был город исключительно христианский, полный благочестивых воспоминаний о Спасителе, населенный монахами и инокинями, покрытый церквами, монастырями, воздвигнутыми на всех местах, освященных прохождением по ним или пребыванием в них Спасителя. Евдокия оставалась в нем целый год, занимаясь благочестивыми упражнениями и делами благотворительности, посещая святые места, присутствуя при освящении церквей, оделяя щедрыми дарами наиболее чтимые святыни. В обмен на это она получила драгоценные мощи, часть костей св. Стефана и цепи, которые некогда носил апостол Петр. Благоговейно привезла она из Иерусалима эти остатки в Константинополь и торжественно положила их в евктирий (маленькую церковь) Святого Лаврентия. Часть из них была взята ею в расчете все на ту же любимую дочь, мысль о которой, внушив ей это путешествие, сопровождала ее во все время пути. Половина цепей св. Петра была отправлена в Рим молодой императрице Евдокии, и для их хранения была выстроена церковь San Pietro in Vincoli.

Афинаиде-Евдокии пришлось через несколько лет снова попасть в Святой город Иерусалим, и на этот раз она оставалась в нем уже до конца дней своих.

В 439 году, в момент возвращения в столицу, царица была наверху своей славы. Дочь ее была замужем за императором; сама она проехала по всему Востоку с царским великолепием, везде восторженно приветствуемая. По-видимому, она тогда решила, что теперь ей под силу вступить в еще более открытую, чем раньше, борьбу со своей прежней благодетельницей, ставшей ее соперницей, августой Пульхерией. Во всяком случае, между 439 и 442 годами друзья ее, насколько это известно, с каждым днем становятся влиятельнее при дворце. Префектура претория Востока досталась ее любимцу Киру из Панополиса, ученому и поэту, благодаря своей чисто эллинской культуре бывшему всегда близким царице: такой человек не мог нравиться Пульхерии и партии святош, а потому для Евдокии было личным торжеством милостивое внимание к нему Феодосия, явившееся следствием ее влияния. Ободренная этим успехом, она осмелилась на большее. В это время в Священном дворце евнухи имели большую власть над слабовольным монархом. Евдокия стала заодно с бывшим любимцем Хрисанфием, чтоб окончательно отстранить Пульхерию от дел; и одно время казалось, что это ей удалось. Августа должна была покинуть двор и удалилась в свою частную резиденцию; но, отрекаясь как будто от власти, Пульхерия не отказывалась от борьбы. Ее православные друзья, встревоженные новым оборотом вещей, милостью, оказанной политическим деятелям, дух которых казался им слишком свободолюбивым, должны были скоро заставить Евдокию дорого поплатиться за ее мимолетную победу.

История ее падения не менее романтична, чем история ее восшествия на престол. Павлин, magister officiorum, был большой любимец царя, с которым играл вместе, будучи еще ребенком, пользуясь полным его доверием, равно как и любимец императрицы, так как в свое время приложил все свои старания, чтоб устроился ее брак с Феодосием. И его выбрал василевс в день свадьбы себе в дружки; с тех пор милости так и сыпались на него; имея во всякое время свободный доступ к монархам, он стал близким человеком в царской семье, и влияние его было огромно во дворце. В то же время Павлин был красив, изящен, имел величавую осанку; говорят, что он в прежнее время произвел впечатление даже на строгую Пульхерию. Противникам Афинаиды нетрудно было извлечь из всего этого пользу для себя; страстная преданность, выказываемая Павлином царице, вполне искренняя дружба с ее стороны стали в их руках оружием для возбуждения ревности Феодосия и привели к трагической развязке.

Однажды, рассказывает летопись, император собрался в церковь; Павлин, ссылаясь на болезнь, извинился, что не может принять участия в торжественной процессии. По дороге один нищий подал императору фригийское яблоко необыкновенной величины. Феодосий купил его и, все еще сильно влюбленный в жену, велел отнести его ей. Евдокия в свою очередь послала его Павлину как дружеский подарок. Последний, не зная, от кого императрица получила яблоко, и думая, что такой подарок не может не понравиться царю, распорядился отправить его Феодосию. Монарх, немало удивленный, чуть только возвратился во дворец, велел позвать императрицу и без всяких предупреждений спрашивает ее: «Где яблоко, которое я велел послать тебе?» – «Я его съела», – ответила необдуманно Евдокия. Вечным спасением Феодосий заклинает жену сказать ему правду; последняя продолжает упорствовать. Тогда, вынув яблоко из-под своего плаща, василевс показывает его обманщице. Последовало бурное объяснение. Взбешенный, мучимый ревностью, император расстался с женой; что касается Павлина, он впал в полную немилость, был удален от двора и сослан в Кесарию Каппадокийскую, где вскоре затем был умерщвлен по приказанию царя.

Насколько верна в действительности эта история? И на это очень трудно дать точный ответ. Самые древние из дошедших до нас повествований об этом происшествии относятся к VI веку, современники же ничего нам о нем не поведали, а может, и ничего не знали. Сущность рассказа, по-видимому, верна действительности. Не потому, конечно, что Евдокия была виновата в чем-либо другом, кроме как только в неосторожности; много позднее, лежа на смертном одре, перед тем как предстать перед Богом, она клялась, что в деле с Павлином была совершенно невинна. Но случай, возбудивший такую бешеную ревность Феодосия, не замедлил повлечь за собою немилость монархини. Очень искусно враги ее воспользовались им против нее, чтобы вновь подчинить своему влиянию императора. Евдокия увидела, как вслед за Павлином впал в немилость другой ее друг, префект Кир. Тогда, чувствуя, что кредит ее пал, почти совсем поссорившись с мужем, устраненная от дел, видя, что ее подозревают при собственном дворе, измученная при этом распространяемою на ее счет клеветою, справедливо возмущенная, наконец, отвратительным убийством Павлина, она попросила у Феодосия позволения удалиться в Иерусалим. Император охотно дал свое согласие, возможно даже, что он побудил ее принять такое решение. К женщине, некогда столь любимой, он теперь ничего больше не чувствовал, кроме ненависти, подозрительности, злобы. И он расстался легко и навсегда с той, которую раньше так боготворил.

Приблизительно в 442 году возвратилась Евдокия в Святой город; тут прожила она восемнадцать долгих лет до самой своей смерти. Такой печальный, грустный конец существования, по-видимому, странным образом повлиял на изменение характера царицы. Покидая Константинополь, она надеялась у гроба Господня найти мир и забвение, но ненависть врагов преследовала ее вплоть до места ее далекого изгнания, подозрения мужа нарушали ее покой. В 444 году два близких ей человека, священник Север и диакон Иоанн, которых она взяла с собой из Византии и которые имели на нее большое влияние, были оговорены перед императором, арестованы по его приказу и казнены. Оскорбленная императрица в свою очередь кровью отомстила за кровь: Сатурнин, правитель

– 39-


Иерусалима, пал под ударами подкупленных ею убийц. После этого ее страстная душа стала искать иной пищи, чтоб утолить свою потребность действовать и жить. Она бросилась в дела благочестия, окружила себя аскетами и монахами, увлеклась одной из самых мистических форм христианской догматики. Маленькая язычница из Афин вся ушла в учение монофизитов, руководимых Диоскором Александрийским, восторжествовавших на Эфесском соборе (449) и заставивших Феодосия признать их. Думала ли она, став на их сторону, отомстить, до известной степени, императору, Пульхерии, всей партии, ставшей причиной ее несчастий? Возможно. Во всяком случае, она с головой бросилась в борьбу, в пользу своих друзей обратила все оставшееся еще у нее влияние, все богатства, какими владела. И даже тогда, когда Халкидонский собор при содействии римских легатов формально осудил в 450 году дорогую ей ересь, она продолжала упорствовать в своем веровании, быть может, счастливая тем, что оказывает еще сопротивление этой ненавистной ей Пульхерии, которая теперь, после смерти Феодосия, занимала наряду с царем-супругом трон, принадлежавший раньше ей. Она горячо поддерживала еретиков в их противодействии, и эта василисса побуждала мятежников бороться с оружием в руках против императорских войск. Чтобы вернуть Евдокию в лоно православия, потребовались настоятельные просьбы ее дочери, зятя и мольбы самого папы Льва Великого.

В конце концов она уступила уговорам римского первосвященника, и, чтобы заслужить «небесное царство», какое он ей обещал, она употребила все оставшееся у нее влияние, чтоб умиротворить поднявшихся против своего епископа палестинских монахов и привести к халкидонской вере раскаявшихся еретиков (453). Таким образом, каждый новый год приносил с собой старой женщине все новые огорчения. Муж ее, Феодосий, умер в 450 году; в 455-м сошла в могилу ее невестка Пульхерия; в ее положении императрицы, лишенной трона, не изменилось ничего. На Западе дочь ее, Евдокия, и внучки в 455 году во время разграбления Рима попали в руки вандалов, и одна из внучек должна была выйти замуж за одного из сыновей Гензериха. На Востоке династию Феодосия Великого на византийском престоле сменила новая династия. Всеми забытая, Евдокия не существовала больше для мира. Она искала утешения в любимом ею Святом городе, строя больницы, монастыри, церкви, восстановляя стены города, наконец, сочиняя стихи, последний отголосок ее былых ученых вкусов. Она умерла приблизительно в 460 году и была погребена в базилике Святого Стефана, сооруженной ею, и благодарный Иерусалим назвал благочестивую царицу, столько для него сделавшую, «новой Еленой».

IV

Странная была судьба этой Афинаиды-Евдокии, рожденной в Афинах от родителей язычников, ставшей вследствие брака по любви византийской императрицей, умершей изгнанницей в Иерусалиме, у гроба Господня, как самая набожная и страстная христианка, мистически настроенная. Именно эти противоречия ее романического и печального существования представляют для историка наибольший интерес. Поставленная на границе двух миров, на самом месте столкновения двух цивилизаций, соединяя в лице своем умирающие традиции языческой культуры и учение торжествующего христианства, при этом достаточно умная и достаточно просвещенная, чтоб понимать явно совершавшуюся эволюцию ее времени, она представляет собою любопытный и знаменательный пример того, как в этот век могли уживаться в одной и той же душе самые противоречивые идеи, самые резкие противоположности. Уже сама ее жизнь показала нам, сколько соединялось в ней самого разнородного; ее литературные произведения показывают нам это еще яснее.

Евдокия всегда любила поэзию. Во время своего могущества она, как нам известно, прославила в героических стихах победы, одержанные над персами императорскими войсками, и возможно, что ее похвальное слово Антиохии также было написано в стихах. В последние годы жизни у нее возродился вкус к такого рода литературным упражнениям; но на этот раз вдохновляли ее музу исключительно религиозные мотивы. Она перевела героическими стихами места из Ветхого Завета: Книги Моисея, Иисуса Навина, Судей, Книгу Руфь, и в IX веке еще патриарх Фотий, хороший знаток по части литературы, очень высоко ставил это произведение и находил его прямо замечательным «для женщины и для императрицы». Она перевела также Пророчество Захарии и Даниила, и грамматик Цец в свою очередь высоко ценил талант «золотой императрицы, очень премудрой дочери великого Леонтия». Она сочинила также Homerocentra, или Гомеровские центоны, в которых пыталась рассказать эпизоды из жизни Христа гомеровскими стихами, искусно подобранными. Это, впрочем, был род сочинений, крайне любимый в ее время, и, прилагая тут свое старание, она только продолжала, как сама в том сознается, дело одного из своих современников, епископа Патрикия. Тем не менее надо сознаться, хоть византийские критики последующих времен крайне хвалили это царское произведение, что оно довольно посредственное. По содержанию оно не представляет ничего оригинального; что касается формы, что бы на этот счет ни думала Евдокия, похвалявшаяся к тому же, что «облекла в гармонию священные повествования», она ничуть не выше: язык слаб, стихосложение посредственное. Единственная, в сущности, интересная и характерная сторона этого произведения – это попытка включить повесть жизни Спасителя в рамки гомеровского размера речи и языка и таким странным образом соединить языческое с христианским. Поэтому не много пришлось бы сказать о литературной деятельности Афинаиды-Евдокии, не будь она автором одного более любопытного произведения: это поэма в трех песнях о святом Киприане Антиохийском, крайне ценимая Фотием и от которой до нас дошло несколько значительных отрывков.

Киприан Антиохийский был, по преданию, знаменитый маг. Однажды один молодой язычник по имени Аглаида пришел к нему, надеясь на помощь его таинственной науки. Он любил одну христианскую девушку, Юстину, но она отвергла его любовь; чтоб побороть ее сопротивление, он не видел другого средства, как только прибегнуть к помощи демона. Киприан согласился, и, чтобы восторжествовать над девушкой, он пустил в ход всю свою власть с тем большим рвением, что скоро сам влюбился в сияющую красоту Юстины. Все усилия волшебника остались тщетны: вызванные им демоны бежали, чуть только девушка сделала знамение креста. Тогда, убежденный в тщете своего преступного знания, Киприан решается сжечь свои волшебные книги, раздает свое имущество бедным, принимает христианскую веру. Оставшийся ни при чем влюбленный юноша делает то же самое. И в конце концов раскаявшийся маг становится епископом Антиохийским и вместе с Юстиной мужественно претерпевает мученическую смерть за свою веру.

Самая интересная часть поэмы – я только вкратце указал ее содержание – это вторая песнь, заключающая исповедание Киприана. Готовясь отречься от своих заблуждений, мудрый язычник хочет публично рассказать свою жизнь, перед лицом собравшегося народа открыть все, чему он научился при помощи волшебных языческих знаний, обо всем преступном, что он совершил при проклятом содействии демонов, и как, наконец, когда свет истины озарил его душу, он обратился и покаялся. В этом длинном повествовании Киприан рассказывает, как он был посвящен во всех святых местах язычества, в Афинах и в Элевсине, на Олимпе, где «невежественные смертные говорят, что живут ложные боги», на Аргосе и во Фригии, где обучают искусству авгуров, в Египте и Халдее, где обучаются тайнам астрологии; в сильных выражениях он рассказал, как изучил «все эти преходящие формы, ложное обличие вечной мудрости», как он питался этими древними и зловредными знаниями, рассеиваемыми демонами по лицу земли на погибель людей. Благодаря их проклятому искусству он дошел до того, что мог вызывать самого князя лжи, и он «дал ему власть над миром и приставил в услужение ему сонм злых духов». Но этот описываемый Киприаном сатана совсем не тот дьявол, какого представляли себе Средние века; в своем мрачном величии он напоминает, скорей, павшего ангела, описанного впоследствии Мильтоном в его Потерянном рае. «Его лик, – говорится в поэме, – горел, как цветок, чистым золотом, и отсвет этого огня сиял в блеске его глаз. На голове его была диадема, сверкавшая драгоценными камнями. Великолепны были его одежды. И земля содрогалась при малейшем его движении. Теснясь вокруг его трона, стояли бесчисленные сонмы стражи, и он считал себя богом, льстясь, что может все, как Бог, и не боясь борьбы с вечным Владыкой». Отец лжи, этот павший бог, наваждением мрака созидающий все, что может погубить и обмануть человека, «города и дворцы, тенистые берега, густолиственные леса, родимый кров отчего дома, все обманчивые образы, что видятся путнику в ночи», ложные призраки, которыми демоны прельщают смертных, ввергая их тем в погибель.

Затем следует повесть искушения Юстины. На нее Киприан напускает всех демонов одного за другим, а также самого сатану- все бесполезно. Тогда, чтоб победить ее, маг прибегает к помощи призраков-обольстителей; чтоб облегчить себе доступ к ней, чтоб вернее искусить ее, он сам превращается то в молодую женщину, то в прекрасную птицу со сладкозвучным голосом; самого Аглаиду он превращает в воробья, чтобы тот мог лететь к возлюбленной. Но под спокойным и чистым девичьим взглядом ложная птица камнем падает на землю. Тогда Киприан прибегает к другим средствам: на семью Юстины насылаются всевозможные бедствия; чума свирепствует в ее родном городе; но ничто не может поколебать твердость молодой девушки. И, бессильный перед всеми этими неудачами, маг начинает сомневаться в себе самом; он поносит сатану, хочет уничтожить договор, которым он связан с царем тьмы теперь, и он, как Юстина, делает знамение христианского креста, чтоб огородиться от нападок нечистого. Но сатана, полный издевательства, неумолимый, насмехается над своей жертвой, думающей спастись от него: «Христос не вырвет тебя из моих рук, Христос не принимает того, кто раз последовал за мной». И несчастный, страшась грозящего ему вечного проклятия, заканчивает свою исповедь следующими горестными словами, полными мольбы: «Я рассказал вам мою жизнь. Теперь ваш черед сказать мне, смогу ли я преклонить к себе милость Христову и услышит ли Он мою молитву?»

Во всех частях этой поэмы встречаются действительно красивые, сильные места, и чувствуется также, какие литературные воспоминания, какие сближения вызывает и будит непосредственно это чтение. Киприан и сатана – разве это не Фауст и Мефистофель; а в ослепительном и гордом демоне греческого автора, в надменных словах, роняемых им, есть нечто общее с павшим ангелом из Потерянного рая. В других местах вспоминается Божественная комедия, там, где Евдокия яркими красками описывает олицетворенные пороки, рассеиваемые злыми духами по всему миру: ложь и похоть, обман и ненависть, лицемерие и непостоянство. И это, без сомнения, немалая заслуга греческого произведения V века – вызывать в памяти читателя образы Данте, Гете, Мильтона. Значит ли, что честь этого произведения принадлежит всецело Афинаиде-Евдокии? Никоим образом. И тут доля ее личного творчества невелика, и она ничего не создала из всех этих чудесных, пленяющих нас выдумок. Легенда о святом Киприане появляется еще в IV веке, вероятно в Сирии, и она настолько пользовалась успехом, что должна была существовать ее версия прозой и на греческом языке. Эту повесть императрица и переложила в стихи, как она перекладывала в стихи священные книги и жизнеописание Спасителя, и красота взятого ею содержания ничего не говорит в пользу ее таланта.

Но, во всяком случае, ей принадлежит заслуга выбора, и вот с какой стороны произведение ее становится чрезвычайно интересным для желающего ознакомиться с ее душой. Легко понять, что приключение Киприана Антиохийского должно было особенно пленить Афинаиду-Евдокию: отчасти это ее собственная история. Как это было с магом, так и ее родители хотели, чтобы она научилась всему, «что есть на земле, в море и воздухе». Как и он, она была посвящена «в мнимую мудрость греков». Как и он, «она думала, что живет, когда на самом деле была мертва». Далее, подобно ему, она отвергла «нечестивую веру в идолов» и разбила «ложные кумиры богов». И, наконец, подобно ему же, став сама христианкой и предавшись благочестию, она хотела наставлять «тех, кто еще услаждался нечестивыми кумирами». Вот почему можно с полным основанием думать, что в поучительную историю, рассказанную ею, она вложила и кое-что свое.

Можем ли мы признать, что эта искренность отмечена искрой гениальности? Опять нет. И тут, как в других вещах, единственно ей принадлежащее – форма – посредственно. И тем не менее произведение это сохраняет интерес, если иметь в виду психологию нашей героини. С того дня, как Афинаида стала христианкой, новая вера очень быстро выжгла в ее душе последние следы античной языческой красоты, всю прелесть ее юношеских воспоминаний. Афины, Элевсин, Аргос – все эти святые места, где она проводила первые годы жизни, отныне стали для нее лишь приютами ложных богов. Наука, которой она раньше питалась, показалась ей наваждением демонов-обманщиков; прекрасные легенды, в детстве баюкавшие ее, стали в глазах ее лишь «пустыми россказнями старых женщин». «О вы! прекрасные и чистые образы, истинные боги и истинные богини, трепещите! – писал Ренан в знаменитом месте своей книги об апостоле Павле. – Роковое слово произнесено: вы – идолы. Заблуждение этого невзрачного иудея станет вашим смертным приговором». Точно так же торжествующее христианство в один день преобразило Афинаиду. Прежняя ученая молодая девушка, философ-язычница, стала лишь благочестивейшей императрицей Евдокией; и когда пробуждались в ее душе смутные отголоски классической культуры, когда, оставаясь верной своему эллинскому воспитанию, она свято хранила культ гомеровской формы и память о Гомере, быть может, испытывала она, с другой стороны, страх вновь поддаться обманчивым иллюзиям сатаны, если только, как доброй христианке, ей не представлялось, что, отдавая все эти языческие чары на служение славе Божией, она тем самым освящала их.

Глава III. Феодора

Приключения Феодоры, императрицы Византийской, поднявшейся с подмостков ипподрома и затем сразу попавшей на трон цезарей, во все времена возбуждали особенное любопытство и заставляли разыгрываться воображение. Еще при ее жизни ее необычайное счастье так поражало современников, что константинопольские обыватели для объяснения его выдумывали самые невероятные истории, множество всяких сплетен, тщательно собранных Прокопием для потомства в Тайной истории. После смерти Феодора стала еще больше достоянием легенды: люди Востока и Запада, сирийцы, византийцы и славяне изукрасили всевозможными романическими подробностями ее романическую судьбу; и благодаря этой шумной славе из множества цариц, занимавших византийский престол, одна Феодора вплоть до наших дней продолжает пользоваться известностью и почти популярностью[3].

Но значит ли это, что мы знаем совершенно точно, какова была эта прославленная императрица, в которой очень многие видят только знаменитую искательницу приключений? Я не вполне в этом уверен. До сих пор большинство писателей, пытавшихся дать ее характеристику, пользовались главным образом, чтобы не сказать исключительно, анекдотами, собранными Прокопием. Я, конечно, не отрицаю известной ценности этого документа и даже охотно допускаю, что, изучая его внимательно, можно, лучше, чем это было сделано до сих пор, ознакомиться с некоторыми психологическими чертами Феодоры времен ее бурной молодости. Однако следует обратить внимание на то, что существует не одна Тайная история. Были найдены, в особенности в последние годы, другие, новые документы, позволяющие нарисовать более полный портрет знаменитой царицы. Жития восточных святых, рассказанные в середине VI века одним из приближенных императрицы, епископом Иоанном Эфесским, неизданные отрывки большой Церковной истории, составленной тем же автором, анонимная хроника, выдаваемая за сочинение Захарии Митиленского, другие произведения того же времени, как-то: жизнеописания патриарха Севера и Якова Барадея, апостола монофизитов, были изданы или переведены по сирийским рукописям, пребывавшим до того времени в полном забвении, и они с достаточно интересной стороны освещают роль, какую играла Феодора в делах религиозных и политических. Сюда можно прибавить и других писателей, ставших известными раньше, но которыми пользуются довольно редко, как, например, Иоанн Лид или новые отрывки Малалы, не говоря уже об императорских Новеллах, отбивших не у одного смельчака всякую охоту читать их, несмотря на то, что в них много материала, – до того они томительно-многословны, и о самом Прокопии, оставившем, к счастью для нас, не одну Тайную историю, но еще и другие произведения. И если внимательно прочесть все эти источники, выясняются некоторые факты, представляющие исторические лица времен Юстиниана в несколько ином свете, чем их обыкновенно изображают.

I

В первые годы VI века Феодора, актриса и танцовщица, заставляла говорить о себе весь Константинополь.

Откуда она была родом, не вполне известно. Иные из позднейших летописцев считают, что родиной ее был Кипр, знойный и страстный край Афродиты; другие, и это представляется более вероятным, указывают, что родиной ее была Сирия. Как бы то ни было, она маленьким ребенком была привезена родными в Византий и выросла и воспиталась в шумной и развращенной столице империи.

Из какой семьи она происходила, также неизвестно. Из почтения к императорскому дому, до которого она возвысилась, позднее сложилась легенда о ее знаменитом происхождении или, во всяком случае, почтенном: будто отец ее был сенатором, очень уважаемым и благомыслящим. В действительности она, по-видимому, была более скромного происхождения. Отцом ее, если верить Тайной истории, был бедный человек по имени Акакий, по роду занятий вожак медведей в цирке; мать ее была женщина нестрогая, как это часто встречается в закулисном мире театра и цирка. У этой артистической четы было три дочери: вторая, будущая императрица, родилась, вероятно, около 500 года.

С малолетства Феодора была в постоянных сношениях с народом, которого пленяла потом как актриса, раньше чем стала управлять им как монархиня. Акакий умер, оставив вдову и трех дочерей в бедственном положении. Чтоб сохранить за собой должность покойного, единственный заработок семьи, мать не видела иного выхода, как сойтись с другим мужчиной, который, став преемником покойного по должности в цирке, принял бы на себя заботу и о его семье, и о его животных. Но чтоб этот расчет удался, надо было согласие Астерия, главы партии Зеленых, а Астерий был подкуплен в пользу другого кандидата. Чтоб восторжествовать над противной стороной, мать Феодоры решила склонить на свою сторону народ, и однажды, когда толпа собралась в цирке, она появилась на арене со своими тремя девочками, увенчанными цветами и простиравшими с мольбой свои ручонки к народу. Зеленые только рассмеялись над этой трогательной мольбой; к счастью, другая партия цирка, партия Голубых, всегда готовых навредить своим противникам, поспешила исполнить просьбу, отклоненную Зелеными, и предложить семье Акакия должность, подобную той, какую она теряла. Никогда Феодора не могла забыть обидное равнодушие, с каким Зеленые отнеслись к ее мольбе, – и с этой минуты в ребенке становятся заметными черты характера, так резко выступающие в женщине: злопамятность и неутолимая жажда мести.

Так росла Феодора среди этих довольно двусмысленных людей, цирковых актеров, и естественным образом подготовилась к своей будущей профессии. Старшая ее сестра имела успех на сцене, Феодора пошла по ее следам. С малолетства она сопровождала старшую сестру на подмостки, исполняя при ней роль маленькой прислужницы; чаще всего Феодора ходила с ней на светские собрания и в сутолоке передних рано познакомилась с грязными прикосновениями и нескромными разговорами. Затем в свою очередь и она появилась на сцене; но ей не хотелось, подобно многим другим, быть флейтисткой, певицей или танцовщицей; она предпочитала принимать участие в живых картинах, где она могла выставлять без всякого прикрытия свою красоту, которой гордилась, и в пантомимах, где могли проявляться вполне свободно ее веселость и живой комизм.

Действительно, она была хороша собой, небольшого роста, но чрезвычайно грациозная, а ее прелестное лицо, матовое, слегка бледное, озарялось большими, полными выражения жизни и блеска глазами. От этого всемогущего очарования сохранилось очень мало следов на официальном портрете в храме Святого Виталия в Равенне. Под тяжелой императорской мантией стан кажется выше, но менее гибким; под диадемой, скрывающей лоб, маленькое нежное лицо с несколько как бы похудевшим овалом, большим прямым и тонким носом выглядит торжественно, почти печально. Одно только сохранилось на этом увядшем лице: под темной линией сросшихся бровей прекрасные черные глаза, о которых говорит Прокопий, все еще озаряют и как будто уничтожают лицо.

Но Феодора обладала и другими качествами помимо красоты. Она была смышлена, умна, забавна; в ней был природный комизм, и она упражняла свое остроумие над другими актрисами, с которыми играла; веселый, игривый склад ума ее неодолимо привязывал к ней самых верных ее обожателей. Она отнюдь не всегда была добра, и в своих насмешках не скупилась на хлесткие выражения, раз они вызывали смех; но, когда она хотела нравиться, она умела проявлять силу очарования, совершенно неотразимую. Вместе с тем, предприимчивая, смелая, дерзкая, она не ждала, чтоб почести сыпались на нее, она сама добивалась их благодаря своей веселой, ликующей отваге; и так как, наконец, у нее мало было развито нравственное чувство, – но откуда бы, впрочем, и взяться ему у ней, – и сверх всего остального она обладала исключительно страстным темпераментом, она быстро добилась успеха, и не только на сцене. В профессии, не требующей добродетели, она развлекала, забавляла и скандализировала Константинополь. На сцене она решалась на самые нескромные выходки и показывалась самым откровенным образом. В городе она скоро прославилась безумной роскошью своих ужинов, смелостью речей и множеством любовников. Но тут в особенности она скоро так скомпрометировала себя, что честные люди, встречаясь с ней на улице, сторонились ее, боясь запачкаться, прикоснувшись к такому нечистому существу, и один факт встречи с ней принимался уже за дурное предзнаменование. Ей не было тогда и двадцати лет.

В это время она вдруг исчезла. У нее тогда был любовник, сириец Экевол, который был назначен правителем Пентаполя Африканского, и Феодора решила последовать туда за ним. К несчастью, роман длился недолго: самым грубым образом, неизвестно почему, Экевол прогнал Феодору, и несчастная, без денег, нуждаясь в самом необходимом, должна была некоторое время скитаться во всему Востоку. Довольно долго пришлось ей тогда прожить в Александрии, и это обстоятельство сыграло значительную роль в ее жизни. Египетская столица не была на самом деле только большим коммерческим городом, изящным и богатым, легкомысленным и развращенным, избранным местом знаменитых куртизанок. Начиная с IV века она была также одной из столиц христианства. Нигде религиозная борьба не велась с таким ожесточением, богословские споры – с таким искусством и с таким жаром, нигде фанатизм не принимал таких размеров; но нигде также память о великих основателях монастырской жизни не принесла такого пышного расцвета монастырей, мистиков и аскетов. Предместья Александрии были наполнены монастырями, в Ливийской пустыне скрывалось столько отшельников, что она заслуживала название «пустыни святых».

В том бедственном состоянии, в каком она тогда находилась, Феодора испытала влияние среды, куда закинули ее обстоятельства. Она нашла доступ к некоторым святым людям, как, например, патриарх Тимофей, Север Антиохийский, охотно обращавшимися со своей проповедью к женщинам, и можно спросить себя не без основания, не благодаря ли им кающаяся куртизанка возродилась, хотя бы на самое короткое время, для иной, христианской и более чистой жизни. Когда она возвратилась в Константинополь, это была женщина более положительная, зрелая, чувствовавшая усталость от скитальческой жизни и безумных приключений; она старалась, искренно ли или нет, вести самую уединенную и целомудренную жизнь. Одно предание гласит, что она жила в маленьком домике, скромно и честно, занималась пряжей и охраняла дом, как римские матроны доброго старого времени. Тут она и встретилась с Юстинианом.

Каким образом удалось ей пленить и прочно к себе привязать этого человека, уже не молодого – ему было около сорока лет, – этого государственного деятеля, которому опасно было скомпрометировать себя и необходимо было охранять свое будущее? Неизвестно. Прокопий говорит о магии и любовных напитках; это значит, по правде сказать, слишком усложнять вещи, совершенно забывать о гибком, живом уме, о непринужденной грации, об остроумии, которыми Феодора пленила столько любовников, и в особенности о ее ясном и твердом уме, который должен был сильно действовать на нерешительную, слабую душу ее любовника. Во всяком случае, несомненно, что она овладела царем всецело. Влюбленный без памяти, он исполнял все требования своей любовницы. Она любила деньги – он снабжал ее сокровищами. Она жаждала почестей и уважения – он выхлопотал для нее у слабого императора, своего дяди, высокое достоинство патрицианки. Она была тщеславна, жаждала иметь влияние – он руководился ее советами, сделался послушным орудием ее симпатий и ее мстительности. Скоро он дошел до того, что захотел жениться на ней во что бы то ни стало. Добрый император Юстин, мало заботившийся о благородстве рода, по-видимому, легко согласился на просьбу своего любимого племянника. Но препятствие встретилось с другой и совсем неожиданной стороны. Обладая простым здравым смыслом крестьянки, императрица Евфимия была возмущена тем, что женщина, подобная Феодоре, может ей наследовать; и, несмотря на свою нежность к племяннику, несмотря на всегдашнюю готовность исполнять его желания, в данном случае она и слышать ничего не хотела. К счастью, Евфимия умерла как раз вовремя, в 523 году. Тогда все устроилось без труда. Закон не позволял сенаторам и высшим сановникам жениться на женщинах рабского состояния, служанках гостиниц, актрисах или куртизанках; чтоб доставить удовольствие Юстиниану, Юстин отменил этот закон. Он пошел дальше. Когда в апреле 527 года он официально назначил племянника своим соправителем, Феодора разделила верховный почет и торжество своего мужа. Вместе с ним в день Пасхи в храме Святой Софии, сверкающем бесчисленными огнями свечей, она была торжественно коронована; затем, по обычаю цариц византийских, она отправилась на Ипподром, чтоб выслушать приветствие народа, на тот самый Ипподром, где состоялись ее первые дебюты. Мечты ее осуществились.

II

Такова история Феодоровой юности, по крайней мере так рассказал ее Прокопий; и в течение двух с половиной веков, с того дня, как нашли рукопись Тайной истории, к этому скандальному рассказу относились вообще с доверием. Но следует ли из этого, что его надо принимать полностью? Памфлет не есть еще история, и можно спросить себя с полным основанием, сколько правды содержится в этих удивительных приключениях?

«Не выдумывают таких невероятных вещей, – сказал некогда Гиббон, – значит, это правда». В последние же годы, напротив, некоторые основательные историки не раз отвергали авторитетность единственного свидетеля, каким является Прокопий, и можно было совершенно серьезно говорить о «легенде про Феодору». Не желая вновь вступать в эти пререкания и признавая вполне значение некоторых из сделанных замечаний, мне тем не менее думается, что было бы неосторожно чересчур обелять ту, которую Тайная история так сильно очернила. Очень досадно, что Иоанн, епископ Эфесский, близко знавший Феодору, из уважения к великим мира сего, не сообщил нам подробно всех оскорбительных выражений, которыми, по его же словам, поносили императрицу благочестивые монахи, люди, известные своей грубой откровенностью. Во всяком случае, достоверно известно, что между современниками были и другие помимо Прокопия, находившие возможным осуждать ее, и что люди, близкие к императорскому двору, как, например, секретарь Приск, префект Иоанн Каппадокийский, знали за ней некоторые слабости, за которые ее можно было порицать. Не знаю, верно ли сообщение Прокопия, что она в молодости родила сына и что это было для нее несчастным обстоятельством; несомненно, во всяком случае, что у нее была дочь, но никак не от Юстиниана; однако, судя по высокому положению, какое приобрел себе при дворе сын этой дочери, его темное прошлое мало смущало как императрицу, так и императора. Наконец, некоторые психологические черты Феодоры, ее заботы о бедных девушках, погибавших в столице чаще от нужды, чем от порочности, меры, предпринятые ею для их спасения и их освобождения «от ига их постыдного рабства», по выражению одного современника, а также несколько презрительная жестокость, какую она всегда выказывала мужчинам, до известной степени подтверждают то, что передают о ее молодости. И если признать все это, а отрицать этого нельзя, невозможно отвергать целиком все, что рассказано в Тайной истории[4].

Но можно ли поверить вследствие этого, что приключения Феодоры производили тот страшный скандал, какой описывает Прокопий, что она была действительно из ряда вон выходящей куртизанкой, какой он нам ее представляет, настоящим демоном зла, с соизволения дьявола бесстыдно выставлявшим напоказ всему миру свое распутство? Не надо упускать из виду, что Прокопий любит представлять развращенность выводимых им лиц в размерах почти эпических; и хотя, конечно, довольно затруднительно определить степень падения Феодоры, я, со своей стороны, был бы очень склонен видеть в ней – хотя бы это ее и умаляло – героиню более банальной истории: танцовщицу, которая вела себя так же, как во все времена ведут себя женщины ее профессии: надоели наконец мимолетные связи, и, найдя серьезного человека, который обеспечивал ей прочное положение, она стала вести порядочную жизнь в браке и благочестии. Искательница приключений, если хотите, но умная, осторожная, достаточно ловкая, чтобы уметь прятать концы, и сумевшая без особого скандала женить на себе самого будущего императора. Но не в этом заключается самая важная ее черта. Есть и другая Феодора, менее известная, но гораздо более интересная: великая императрица, занимавшая значительное место возле Юстиниана и часто игравшая в делах правления решающую роль, женщина ума выдающегося, редкой сообразительности, энергичная, существо деспотическое и высокомерное, неистовое и страстное, настолько сложное, что часто могла всякого сбить с толку, но всегда бесконечно пленительная.

III

В храме Святого Виталия в Равенне, в уединенной апсиде, где вспыхивает огнем золотая мозаика, Феодора предстает перед нами во всем блеске своего величия. Облекающие ее одежды великолепия несравненного. Длинная, покрывающая ее мантия из фиолетового пурпура внизу отливает огнями в мягких складках вышитой золотом каймы; на голове ее, окруженной нимбом, высокая диадема из золота и драгоценных камней, волосы переплетены жемчужными нитями и нитями, усыпанными драгоценными камнями, и такие же украшения сверкающими струями ниспадают ей на плечи. Такой представляется она на этом официальном портрете взорам потомства, такой при жизни хотела она являться своим современникам. Редко женщина, выбившаяся из ничтожного положения, так быстро усваивала все требования своего нового высокого положения; редко природная монархиня проявляла больше любви и склонности ко всякого рода удовольствиям роскоши и мелким удовлетворениям тщеславия, встречающимся при отправлении верховной власти. Типичная женщина, всегда изящная и желающая нравиться, она потребовала пышных покоев, великолепных одежд, чудесных драгоценностей, стола, накрытого всегда с тонким, изысканным вкусом. О красоте своей она постоянно заботилась с большим тщанием. Чтобы лицо ее никогда не выглядело блеклым, усталым, она увеличивала время сна, постоянно ложась отдыхать днем; чтоб сохранить блестящий цвет лица, она часто принимала ванны, после которых отдыхала часами. Она отлично понимала, что ее очаровательная внешность составляет главную силу ее влияния.

Она еще больше дорожила наружным аппаратом власти. Ей нужен был двор, штат прислужниц, охранная стража, свита; как настоящая выскочка, она обожала и усложняла и без того сложный церемониал. Чтоб понравиться ей, надо было усердствовать в оказании ей почести, падать перед ней ниц, каждый день в часы аудиенции подолгу простаивать в ее прихожей. От своего пребывания в театре она сохранила вкус и знание декоративной обстановки; но в особенности, при своем тщеславии, она любила подчеркивать свой сан и дистанцию, отделяющую от нее всякого подданного, быть может, радуясь втайне, видя, как смиренно склоняются к ее пурпуровым туфлям многочисленные сановники, когда-то обращавшиеся с ней гораздо фамильярнее.

Доказывает ли это, что пристрастие к блеску и пышности, постоянная забота об этикете и внешнем достоинстве сана необходимо исключают похождения Феодоры, представленные в драме Сарду? Было бы несколько наивно так думать, и, с другой стороны, известно, что в гинекее императорского дворца происходило много таинственных вещей, о которых Юстиниан и не подозревал. Доказательством может служить история патриарха Анфима, уже рассказанная мной. Поэтому я вовсе не хотел бы подвергнуться насмешкам, защищая добродетель Феодоры после ее замужества. Помимо того, что всегда довольно трудно быть уверенным в подобного рода вещах, я, само собой разумеется, вовсе не настаиваю на безупречном поведении императрицы. Я охотно верю, что в молодости она совершенно свободно предавалась кутежам; если бы и позже она продолжала такой же образ жизни, это не могло бы меня смутить, и, в сущности, один Юстиниан имел бы некоторое право на это жаловаться. Но факты остаются фактами, и с ними надо считаться.

А это факт, что ни один писатель, ее современник, и ни один историк последующих веков – а между тем среди них было немало жестоко укорявших Феодору в алчности, во властности и необузданности характера, в чрезмерности ее влияния на Юстиниана, в скандале, произведенном ее еретическими мнениями, – ни один, повторяю, не сказал ничего, что позволило бы усомниться в безусловной ее порядочности в частной жизни после ее замужества. Сам Прокопий, столько клеветавший на нее, так расписывавший приключения ее юности, рассказавший со всей известной нам роскошью подробностей о коварстве, жестокости, беззаконии, которые она позволяла себе в зрелом возрасте, не делает ни единого намека – если только мы захотим почитать его внимательно и в подлиннике – на какое-либо любовное похождение Феодоры после ее брака, несмотря на всю природную испорченность этой женщины. Мне думается, легко себе представить, что, если бы императрица дала к этому малейший повод, памфлетист не преминул бы воспользоваться им, чтоб пространно рассказать о ее незаконных связях. Он не сказал об этом ни слова, ибо действительно ему и нечего было сказать.

Я вовсе не хочу извлечь из этого что-нибудь в пользу нравственных качеств Феодоры. Помимо того, что она уже не была так молода, когда вступала на престол, – ей было около тридцати лет, а для восточной женщины это возраст слишком близкий к началу увядания, – она была слишком умна, слишком честолюбива, чтобы рисковать скомпрометировать любовными интригами положение, которое она сумела завоевать. Царская власть стоила того, чтоб ради нее поступиться кое-чем, и добропорядочная жизнь Феодоры после брака делает, быть может, столько же чести ее практическому уму, сколько моральному чувству. Но в особенности эта женщина выдающегося ума, очень честолюбивая, страстно алкавшая власти, была поглощена заботами, имевшими мало общего с вульгарными любовными похождениями. Она обладала некоторыми выдающимися качествами, дающими право домогаться верховной власти: смелой энергией, мужественной твердостью воли, спокойной храбростью, оказавшейся на высоте положения в самые трудные минуты. Благодаря этим качествам в течение двадцати одного года, что она царствовала вместе с Юстинианом, она имела глубокое и вполне законное влияние на обожавшего ее мужа.

IV

Есть один факт, и его никогда не надо забывать, когда говоришь о Феодоре: это роль, которую она сыграла в трагический день 18 января 532 года, когда у дверей императорского дворца раздались угрожающие крики торжествующих мятежников, когда обезумевший Юстиниан, потеряв голову, видел одно спасение в бегстве. Феодора присутствовала на совете сановников; все пали духом, она одна оставалась бодрой и спокойной. Ею не было еще произнесено ни слова; вдруг среди полной тишины она поднялась, вся в негодовании на всеобщее малодушие, и напомнила императору, а также и министрам об их долге: «Если бы не оставалось другого исхода, кроме бегства, – заявила она, – я не хочу бежать. Кто носит царский венец, не должен переживать его потерю. Я не увижу того дня, когда меня перестанут приветствовать императрицей. Если ты хочешь бежать, царь, это твое дело; у тебя есть деньги, суда готовы, море открыто; что касается меня, я остаюсь. Мне нравится старинное выражение, что порфира – прекрасный саван». В этот день, когда, по выражению современника, «империя находилась, казалось, накануне гибели», Феодора спасла престол Юстиниана, и в этой последней борьбе, где на карту были поставлены и трон ее, и жизнь, воистину ее честолюбие возвысилось до героизма.

В эту решающую минуту Феодора явила себя государственным мужем, благодаря своему хладнокровию, благодаря своей энергии; и этим, как было остроумно замечено, она действительно заслужила в государственном совете то место, какое до тех пор занимала, быть может, лишь благодаря слабости императора. Отныне она должна была сохранить его за собой, и Юстиниан отнюдь его не оспаривал. Страстно влюбленный до самых последних дней своих в женщину, которую в молодости обожал, всецело подчиненный обаянию этого выдающегося ума, этой решительной, сильной воли, он ни в чем ей не отказывал: ни во внешних почестях, ни в реальных проявлениях верховной власти.

На церковных стенах того времени, над крепостными воротами и сейчас можно прочесть рядом с именем императора имя Феодоры; в Равеннском храме Святого Виталия изображение ее помещено наряду с изображением ее царственного супруга, равно как и в мозаиках, украшавших покои Священного дворца, по воле Юстиниана, Феодора изображалась участницей военных торжеств и всех наиболее славных дел его царствования. Как и Юстиниану, благодарные народы воздвигали ей статуи, как и Юстиниану, чиновники присягали в верности той, которая всю свою жизнь была равной императору. В самых важных делах Юстиниан любил обращаться за советом к «досточтимейшей супруге. Богом ему дарованной», к той, кого любил называть «своею главною усладой», и современники согласны в том, что она, не стесняясь, пользовалась своим безграничным влиянием на царя, что она проявляла власть так же, как и он, а может быть, и больше.

В течение двадцати одного года своего царствования она ко всему прикладывала свою руку: к администрации, куда назначала своих любимцев, к дипломатии, к политике, к церкви, все устраивая по своему усмотрению, назначая и смещая по своему капризу пап, патриархов, министров и генералов, столь же упорно добиваясь успеха для своих любимцев, сколь пылко домогаясь подорвать кредит и силу своих противников, не боясь даже, когда считала это нужным, открыто противостоять воле царя и заменять своими приказаниями повеления Юстиниана. Во всех важных делах она была деятельной сотрудницей своего мужа, и, если влияние ее и не всегда было благодетельно, если ее алчность, необузданность и тщеславие, возбуждая тщеславие и алчность императора, приводили иногда к печальным последствиям, нужно также сознаться, что она часто правильно усматривала интересы государства, и политика, о которой она мечтала, если бы только у нее было время вполне закончить свое дело, усилив и упрочив Византийскую империю, изменила бы, может быть, самый ход истории.

В то время как Юстиниан, соблазняясь былым величием Рима, воспламенялся идеей великолепной, но неосуществимой и мечтал восстановить империю цезарей и при помощи союза с Римом установить в ней торжество православия, Феодора, более тонкая и проницательная, обращала свои взоры на Восток. Она всегда чувствовала симпатию к этим монахам Сирии и Египта, к Зооре, Якову Барадею и многим другим, которых принимала во дворце, прося их молиться за нее, несмотря на неприглядность их лохмотьев и грубую, резкую откровенность. Как истая византийка, она была искренно набожна. Но вместе с тем она была слишком тонким политиком, чтобы не понимать, насколько важными являлись в христианском государстве вопросы веры, насколько опасно было относиться к ним равнодушно. При этом она понимала, что богатые и цветущие провинции Азии, Сирии и Египта действительно представляли живую силу монархии; она чувствовала, какую опасность создавали для империи религиозные расколы, которыми восточные национальности этих областей проявляли уже тогда свои сепаратистские тенденции; она чувствовала необходимость значительными уступками и широкой терпимостью рассеять грозившее недовольство, и, когда старалась направлять к этой цели императорскую политику, можно без парадокса утверждать, что она судила вернее, чем ее державный муж, и яснее провидела будущее.

В то время как Юстиниан, богослов в душе, занимался религиозными вопросами из любви к словопрениям, ради бесплодного удовольствия пререкаться о догмах, Феодора принадлежала к семье тех великих византийских императоров, которые под преходящей и изменчивой формой богословских споров умели всегда провидеть неизменную сущность политических задач. Вот почему во имя государственных интересов она решительно шла своим путем, открыто защищая еретиков, смело противясь папе, увлекая за собой колеблющегося и нерешительного Юстиниана, бросаясь очертя голову в борьбу, никогда не признавая себя побежденной. Благодаря ее покровительству еретический Египет долгие годы пользовался широкой терпимостью; ее покровительству обязана еретическая Сирия в деле восстановления своей гонимой, национальной церкви; ее покровительству обязаны еретики сначала тем, что вошли снова в милость и могли свободно вести вновь свою пропаганду, позднее тем, что могли не страшиться соборных отлучений и всех строгостей светской власти; ее ободрениям, наконец, и ее поддержке обязаны монофизитские миссии своим успехом в Аравии, Нубии, Абиссинии. До последнего своего дня боролась она за свои верования упорно, как государственный муж, страстно, как настоящая женщина, податливая или грубо непреклонная, смотря по обстоятельствам, достаточно смелая, чтобы приказать арестовать и сместить одного папу, достаточно ловкая, чтобы льстить себя надеждой подчинить другого своей воле, достаточно отважная, чтобы защищать своих гонимых друзей и доставить им средства преобразовать их церковь, достаточно умелая, чтобы часто навязывать свою политику императору.

Церковь не простила Феодоре ни грубого низложения папы Сильверия, ни упорной верности монофизитству, ни деспотической жестокости, с какой она мстила враждебным ей духовным особам, из которых папа Вигилий особенно испытал это своим тяжким опытом. Из века в век церковные историки предавали ее имя проклятиям и поношениям. Феодора заслуживает, чтобы ее судили менее пристрастно и более справедливо. Без сомнения, она преследовала свои цели со слишком страстным пылом, со слишком необузданной резкостью, со слишком упорной злобой, даже со слишком холодной жестокостью, но она выказала при этом и высокие качества, живое чувство государственной необходимости, ясный взгляд на реальные обстоятельства, и политика, о которой она мечтала, делает честь верности ее суждения и является в окончательном итоге достойной императора.

V

Но – и в этом заключается могучая привлекательность этой личности, – обладая качествами государственного мужа, Феодора оставалась женщиной. Она была ею в любви к роскоши и изяществу, она была ею еще больше в необузданности своих страстей и в пылу своей злобы. Когда были затронуты ее интересы, она не знала ни колебаний, ни разборчивости в средствах. Беспощадно она устраняла со своего пути всех, чье влияние могло ослабить ее собственное; без всякой жалости уничтожила она всех, в честолюбивой заносчивости своей мечтавших поколебать ее авторитет или подорвать ее кредит, чтоб отомстить за оскорбление, чтоб сохранить свою власть, все средства казались ей хороши: сила и коварство, обман и подкуп, интрига и насилие. И если она и чувствовала порой, что ускользает из-под ее власти нерешительная душа Юстиниана, если под давлением обстоятельств или более сильных влияний она, казалось, и шла на временные уступки, всегда ее смелая и изворотливая мысль умела в будущем приготовить себе щедрое воздаяние: честолюбивая и хитрая, она всегда и во всем рассчитывала оставить за собой последнее слово, и это ей удавалось.

Константинопольские сплетники рассказывали на ее счет темные истории о тайных казнях, о мрачных подземельях, о страшных и безмолвных тюрьмах, куда Феодора заключала свои жертвы и где пытала их; не следует принимать эти анекдоты буквально. Некоторые из самых знаменитых жертв императрицы, в общем, чувствовали себя довольно хорошо и, несмотря на временные невзгоды, сделали довольно блестящую карьеру; с другой стороны, самые опасные ее противники поплатились не смертью, а простым изгнанием за то, что осмелились пойти против нее.

Но, не увеличивая понапрасну списки ее жестокостей, не надо, однако, и стараться преувеличивать доброту и милосердие Феодоры. Когда она ненавидела кого, она не останавливалась ни перед чем, ни перед скандалом несправедливой опалы, ни, быть может, даже перед соблазном убийства. Происшествие с Германом, племянником императора, с секретарем Приском, с Фотием, зятем Велизария, достаточно показывает пылкость ее ненависти. Падение префекта Иоанна Каппадокийского, опасного и смелого министра, на одну минуту поколебавшего было ее авторитет и заставившего ее испугаться за свое всемогущество, еще лучше свидетельствует о беззастенчивой энергии ее честолюбивой души, о невероятной неразборчивости средств, которые избирал ее коварный ум. Так же точно и с тою же смесью ловкости и необузданности она заставила такого великого полководца, каким был Велизарий, отказаться от робких попыток отвоевать себе независимость, и благодаря власти, какую она забрала над Антониной, женой Велизария, она сумела сделать из него своего смиреннейшего и покорнейшего слугу. И тут также можно подивиться как необычайному искусству затеять интригу, так и неразборчивости императрицы в выборе средств и орудий, служивших ее целям. После своей бурной молодости Антонина продолжала усиленно обманывать своего мужа, обожавшего ее; но она была умная, дерзкая, интриганка по природе, способная, как говорит хорошо знавший ее Прокопий, добиваться невозможного. Феодора быстро сообразила, что, покровительствуя любовным похождениям этой женщины, она получит в ее лице преданную помощницу своей политике и лучший залог верности Велизария. Между ними был заключен союз. Антонина приложила к делу служения василиссе все свое умение и в низложении папы Сильверия, равно и в опале Иоанна Каппадокийца она принимала деятельное участие и выказала свою умелость; в обмен за это Феодора покрыла все ее неосторожные выходки и несколько раз принудила слабого Велизария к примирению и прощению. Получив через это крайне искусно преимущество над своей фавориткой, императрица через нее держала в своих руках и полководца[5]. По этой милости, оказанной Антонине, следует ли заключать, как утверждает Тайная история, что императрица была очень терпима в отношении женских слабостей и что она снисходительно прикрывала своей императорской мантией многие провинности? Факты производят, скорее, обратное впечатление. Без сомнения, возможно, что в силу своего властолюбивого характера и привычки подчинять все целям своей политики Феодора иногда несколько нескромно вмешивалась в семейные и домашние дела, ничуть ее не касавшиеся, и что она устраивала браки с тем же деспотизмом, с каким управляла государством. Но как в законах о разводе и прелюбодеянии, внушенных ею, так и в частных делах она постоянно пеклась, заботилась об упрочении института брака, «самого святого из всех», как говорится в одном законе того времени, и о том, чтоб заставить всех почитать эти узы, законные и священные. Правда и то, что она всегда была «по природе склонна, – по словам одного историка, – помогать женщинам, впавшим в беду», и что забота эта проявилась в мерах, какие по ее приказанию приняты были в пользу женщин, несчастно вышедших замуж или с которыми дурно обращались, равно и тех, какие она посоветовала относительно актрис и падших женщин. Она была знакома, ибо сама прошла через это, с подонками столичного общества и знала, сколько тут нужды и унижения; с самого начала она употребила силу своего влияния, чтобы внести сюда облегчение. Но это не мешало ей, с другой стороны, самой быть женщиной недоступной, строгой блюстительницей общественной морали, и она вменила себе в обязанность улучшить нравы и очистить нравственную атмосферу своей столицы[6].

Не следует ли думать, что к этому у Феодоры примешивались кое-какие воспоминания из собственного опыта, сожаление о своем прошлом? Это вещь возможная, чтобы не сказать несомненная, и это нисколько не вредит тому представлению, какое мы можем составить себе о Феодоре. Необычайное благородство заключается в следующих словах одного императорского приказа, без всякого сомнения, внушенного ею: «Мы установили судей, чтобы карать грабителей и воров, похищающих деньги, – не должны ли мы с большим основанием преследовать грабителей чести, похитителей целомудрия?»

Было бы, конечно, ребячеством скрывать недостатки и пороки Феодоры. Она любила деньги, она любила власть; она упрочила положение своих родственников, выказав при этом, быть может, чрезмерную заботливость и привязанность к своей родне, и чтоб сохранить престол, на который сумела взойти, она проявила самое беззастенчивое коварство, жестокость, необузданность, неукротимость в злобе, неумолимость в отношении всех тех, кто возбудил к себе ее ненависть. Это была великая честолюбица, причинившая своими интригами глубокие смуты во дворце и в монархии. Но у нее были и иные качества. Друзья называли ее «верной императрицей» – она заслуживала это название. Она обладала и другими, более выдающимися добродетелями: мужественной твердостью, отважной энергией, ясным и могучим умом государственного мужа. Влияние ее не было всегда благотворным, но правление Юстиниана ярко отмечено ею. Как только она умерла, начался упадок, приведший к печальному концу долгое и славное царствование.

Когда 29 июня 548 года Феодора умерла от рака после довольно продолжительной болезни, Юстиниан горько оплакивал потерю, которую с полным основанием считал непоправимой. К ней живой он чувствовал обожание; когда она умерла, он благоговейно хранил о ней память. В память о ней он пожелал оставить у себя на службе всех бывших ее приближенных, и много лет спустя, когда он хотел дать торжественное обещание, он имел обыкновение клясться именем Феодоры, и кто желал ему понравиться, охотно напоминал ему о «превосходной, прекрасной и мудрой царице», которая, быв тут, на земле, его верной сотрудницей, молила теперь Бога о своем супруге.

Надо сознаться, что в этом апофеозе есть некоторое преувеличение. Феодора-танцовщица вовсе не обладала теми добродетелями, какие ведут прямо в рай; Феодора-императрица, несмотря на свое благочестие, имела недостатки и пороки, плохо уживающиеся с ореолом святости. Но эта черта заслуживала быть отмеченной: так сильно свидетельствует она о необычайном обаянии и очаровании, сохранившихся у этой честолюбивейшей женщины, бывшей всегда образцом женственности.

Глава IV. Императрица Ирина

В конце 768 года в Константинополе был большой праздник: византийская столица праздновала бракосочетание наследника престола – Льва, сына Константина V.

1 ноября утром праздничная флотилия с судами, обтянутыми великолепными шелковыми тканями, отправилась в Иерийский дворец, находившийся на азиатском берегу Босфора, за молодой невестой, после чего должен был состояться ее торжественный въезд в столицу. Через несколько недель после этого, 18 декабря, в Священном дворце, в палатах Августея, в присутствии всего двора оба василевса венчали на царство новую монархиню. Сидя на золотых тронах, Константин и его сын вместе с патриархом приподняли вуаль, скрывавшую лицо будущей императрицы, надели шелковую хламиду поверх ее длинного золотого платья, возложили на голову ее корону, привязали к ушам подвески из драгоценных камней. Затем в церкви Святого Стефана новая августа принимала поздравления от высших сановников империи; на террасе триклиния Девятнадцати аккувитов она показалась народу, и подданные громкими криками приветствовали ее. Наконец, в сопровождении блестящей свиты из патрициев, сенаторов, кувикуляриев и придворных дам она возвратилась в церковь Святого Стефана, где патриарх Никита совершил обычное богослужение и возложил брачные венцы на головы супругов.

Старый император Константин V, энергичный иконоборец, никак не думал, устраивая эти торжества и возлагая царскую диадему на голову молодой женщины, что эта хрупкая василисса уничтожит все дело его жизни и отнимет трон у его династии.

I

Подобно Афинаиде-Евдокии, Ирина была родом из Афин; подобно ей, она была сиротой в то время, как по неизвестным нам причинам, в которых, несомненно, красота ее играла главную роль, она стала невесткой императора. Но дальше этого сходство между двумя царицами не идет. Действительно, Афины VIII и Афины V века резко отличались друг от друга. Это уже не был больше языческий город, город ученых, с университетом, преисполненный славою античных писателей и знаменитых философов, свято хранящий под сенью своих храмов память об изгнанных богах. Во времена Ирины это был маленький провинциальный город, тихий и благочестивый, где Парфенон стал церковью, где св. София изгнала из Акрополя Палладу-Афину, где святые заместили богов. В такой среде воспитание, и в особенности воспитание женщины, не могло больше быть таким, каким оно было во времена Афинаиды. Как большинство ее современниц, Ирина была верующая и набожная; набожность ее была пылкая и восторженная, еще больше воспламеняющаяся от событий того смутного времени, в какое она жила.

Уже более сорока лет шел важный религиозный спор, сильно волновавший Византийскую империю: борьба, названная иконоборством, достигла наибольшей своей остроты. Однако это название, по-видимому строго богословское, не должно вводить в заблуждение относительно истинного характера этого грозного кризиса: сущность дела заключалась совсем не в мелком вопросе церковного устава или литургическом. Несомненно, что императоры-иконоборцы, отличавшиеся благочестием, как все люди того времени, вносили и в религиозные споры искреннее и горячее убеждение: одной из целей их реформы было поднять нравственный уровень религии, очистив ее от своего рода возрождающегося язычества, каким им представлялось чрезмерное поклонение иконам Божьей Матери и святых. Но другая сторона занимала их гораздо больше; они в особенности пугались могущества, какое приобрели в государстве благодаря своему влиянию и богатству защитники икон, монахи. В сущности, как ни странно это может показаться в такой христианнейшей империи, какой была Византия, начиная с VIII века это была борьба светской власти с монашеством.

Против него император Константин V, эта страстная душа с сильной волей, боролся с особенным ожесточением. По его приказанию совершались жестокие, часто даже кровавые расправы. Монастыри секуляризировались, монахи изгонялись, ссылались или заточались в тюрьмы; в Константинополе их почти совсем не стало. И все византийское общество, увлеченное борьбой, разделилось на два лагеря. С одной стороны был мир официальный, высшее духовенство, чиновники, высшие общественные классы, наконец, армия, вполне преданная такому победоносному вождю, каким был Константин V. С другой стороны стояло низшее духовенство, средние классы, народ, женщины, охваченные мистическим благочестием, очарованные великолепием культа, плененные красотой храмов, а потому не желавшие отказаться от поклонения чудотворным и чтимым иконам.

Ирина была женщина, и кроме того, уроженка провинции, горячо преданной поклонению иконам, следовательно, не могло быть сомнения, на чью сторону она станет. Но когда она вступала в императорскую семью, преследования были в полной силе, и в присутствии грозного Константина V было далеко не безопасно высказывать собственные мнения, поэтому Ирина тщательно скрыла свои убеждения. Больше того, по просьбе своего свекра она дала торжественную клятву, что никогда не признает икон; и с этой минуты мы видим, как зарождается в ее смутной душе известного рода скрытность, некоторая недобросовестность, которые так сильно проявятся в ней позднее.

Тем не менее, несмотря на внешнюю покорность, благочестие молодой женщины не было бесплодным. Это явно сказалось, когда в 775 году, по смерти Константина V, новый император Лев IV, быть может, под влиянием Ирины – влияние ее было очень сильно в начале его царствования – несколько ослабил прежние строгие меры. Царица принялась действовать решительно. К тому же многие женщины благоговейно сохранили запрещенные иконы: одна легенда рассказывает, что Анфуса, дочь Константина V, в самом дворце без всякого страха и осторожности продолжала поклоняться запрещенным иконам. Ирина сочла возможным последовать примеру своей невестки и возмечтала, что ей удастся тайно восстановить в столице запрещенный культ. Попытка эта имела довольно трагические последствия. В апреле 780 года несколько близких к императрице лиц были по приказанию Льва IV арестованы и преданы казни, как явно заподозренные в иконопочитании. Сама царица была скомпрометирована в этом деле. Рассказывают, что однажды муж нашел в ее комнате запрятанные под подушки две иконы с изображениями святых. Увидя их, Лев IV страшно разгневался; и хотя Ирина, всегда готовая на какие угодно клятвы, побожилась, что не знает, кто ей их туда положил, милость, какою она пользовалась у императора, была сильно поколеблена; она почти впала в немилость, когда вдруг, к большому ее благополучию, Лев IV умер, почти внезапно, в сентябре того же 780 года. Наследнику престола, Константину VI, было всего десять лет; в качестве опекунши своего сына и регентши Ирина стала полновластной императрицей.

II

Из исторических лиц редко о ком так трудно произнести верное суждение, как о знаменитой императрице, восстановительнице православия в Византии. Как известно, она была хороша собой; все заставляет при этом предполагать, что она была целомудренна и что, попав в юные годы ко двору, где не было никакой нравственной устойчивости, где нравы отличались распущенностью, она сама оставалась всегда безупречной; наконец, она была благочестива. Но что мы знаем еще об Ирине? Какова была сила ее ума? Каков характер? Конечно, мы можем судить об этом по ее правительственным мероприятиям. Самостоятельно ли она управляла государством? Проявляла ли она на престоле свои собственные идеи? Или была лишь орудием в руках искусных советников? Это всё вопросы тем более трудно разрешимые и тем более темные, что современные ей писатели бесконечно восхищались этой нравственной и благочестивой царицей.

Согласно их свидетельству, явилась возможность описывать Ирину в самых лестных красках, что не преминули сделать и в наше время. Один знаменитый беллетрист, набросавший в дни своей юности портрет благочестивейшей императрицы и давший нам недавно в ярко написанном мастерском романе полное ее изображение[7], представляет ее нам посвященной в философию Платона, в оккультические догматы «космополитического герметизма», знакомой с «теургическими заклинаниями, ведущими к власти», и употребляющей эту власть для единой цели – величия Византии и восстановления древней римской гегемонии Кто хочет представить себе Ирину такой, какой воображал ее Поль Адан, пусть прочтет следующую страницу: «Сидя под балдахином на самом краю мыса, высящегося над быстро текущими водами Босфора, она проводила вечера в созерцании бессмертной феерии восточного неба, видя собственное отражение в ясном зеркале вод, сияющее, подобно Богоматери в торжественных ризах, переливающих лучистыми звездами в каждой грани бесподобных драгоценных камней, какими они были усыпаны. И смелые замыслы роились в ее голове. Вспоминались таинственные наставления, преподанные в школе. Почувствовать, как ответно ее желанию и велению забьется сердце народа, – одна эта мысль заставляла ее и млеть, и задыхаться»[8]. Так сильна симпатия автора к этой выдающейся женщине, что он находит даже оправдание для ее преступления; оно представляется ему чуть ли не законным. Если она свергла с престола сына и приказала его ослепить, это потому, уверяет романист, «что она предпочла упразднить индивида в пользу рода. Высшее право было ее оправданием»[9].

Все это, конечно, простительный для беллетриста вымысел. Но и серьезные историки изображают Ирину в не менее привлекательном виде. Один ученый восхваляет ее таланты, ее исключительную ловкость, изворотливость ее ума, ее дальновидность, ее твердость характера[10]. Другой видит в ней в высшей степени замечательную женщину, давшую Византии наилучшее за все время ее существования управление, восстановившее ее славу. И прибавляет: «Это была женщина, действительно рожденная для трона, мужского склада ума, удивительно одаренная всеми качествами, необходимыми для великого монарха, умеющая говорить с народом и возбуждать к себе его любовь, не менее того умеющая выбирать советников, одаренная действительно смелостью и удивительным хладнокровием»[11].

Со своей стороны, я должен сознаться, что мне лично Ирина представляется гораздо менее привлекательной. Крайне честолюбивая – ее поклонники отмечают в ней как характерную черту исключительное властолюбие (to philarchon), – она всю свою жизнь руководилась одною страстью – желанием царствовать. Она была молода и хороша собой – но не имела любовника из страха, чтоб не стал он над ней господином. Она была матерью: честолюбие заглушило в ней материнскую любовь. Для достижения поставленной себе цели она не стеснялась ничем; все средства были для нее хороши: обман и интриги, жестокость и коварство. Вся мощь ее души, все силы ее гордости были направлены только к одному, к достижению престола. И так было всю жизнь: само ее благочестие, подлинное и глубокое, усиливало и помогало ее честолюбию – благочестие узкое, суеверное, причем она себе внушила, что была необходимым орудием в руках Божиих, что ей надлежит совершить в этом мире важное дело, что она обязана это дело защищать и не позволять другим уничтожить его. Так согласовала она наиболее удобным образом наставления религиозные с побуждениями, внушенными собственными интересами и жаждой власти; и так как она вследствие этого была всегда убеждена в своей правоте и сознании своего долга, она искренно и без колебаний шла к намеченной цели, не останавливаясь ни перед каким препятствием, и не было трудности, которая заставила бы ее сойти с избранного ею пути. Надменная и страстная, она поступала деспотически, грубо и жестоко; настойчивая и упрямая, она преследовала свои цели с неутомимым и необычайным упорством; скрытная и ловкая, она для приведения в исполнение своих замыслов пустила в ход невероятное количество средств, несравненное искусство коварства и интриги. Есть, несомненно, некоторое величие в этой жажде верховной власти, всецело поглощающей душу, в таком психологическом извращении, убивающем все чувства, за исключением честолюбия.

И я вполне согласен, что Ирина довольно счастливо довела до конца показную роль женщины, выдающейся своим честолюбием. В ней было величие, представительность, вкус к роскоши, торжествам и великолепным сооружениям; в том, впрочем, она была вполне женщина. Друзья ее утверждали, кроме того, что она управляла хорошо, что народ ее любил и оплакивал ее падение, что царствование ее было временем сплошного благоденствия. Далее будет видно, какого мнения надо придерживаться относительно этих похвал. Во всяком случае, нам трудно признать за императрицей Ириной тот исключительный ум, ту силу духа, ту мужественную смелость, ту твердость души в несчастиях, какие ей так охотно приписывают ее приверженцы. Одна вещь заставляет сомневаться в силе ее политического гения и в ясности ее взглядов: она всегда несколько преждевременно хвасталась победой и не раз наталкивалась на препятствия, которые могла бы и должна была бы предвидеть. Если угодно, она была искусна и сильна в интриганстве, но в ее способах действия выказывались главным образом уловки скрытной и хитрой женщины, имевшие, конечно, иногда успех, но отнюдь не доказывающие превосходство ума. Я признаю, что она с большим упорством, с похвальной настойчивостью боролась с препятствием, покуда не побеждала его. Но она не представляется нам, несмотря на величие души (to crataiophron) и мужественный дух (to arrenхpon phronyma), какими ее наделяют, ни действительно энергичной, ни достаточно смелой.

В 797 году, когда она совершила государственный переворот, отнявший у ее сына престол, она в решительную минуту потеряла голову; она испугалась, готова была на унижение: она подумала, что дело проиграно, и решила было все бросить. В 802 году, когда заговорщики подготовили ее падение, она дала лишить себя престола, не делая даже попытки к сопротивлению. Слабая в поражении, при победе, наоборот, она выказала себя неумолимой. А поступок ее с сыном, нам кажется, достаточно красноречив, чтоб судить о ее сердце. Несомненно, она совершила много крупных дел в течение почти двадцатилетнего своего царствования: она дерзнула на революцию политическую и религиозную значения беспримерного. Тем не менее она сама по себе не была велика ни силой духа, ни силой воли.

Но какова бы ни была Ирина, эпоха, в какую она жила, остается необычайно интересной и драматичной. Как верно было замечено, «в этой византийской истории, свидетелями невероятных событий которой мы оказываемся, царствование Ирины является, быть может, самым удивительным»[12].

III

В то время как, благодаря смерти Льва IV, Ирина вступила в обладание полной верховной властью, много честолюбивых замыслов бродило в головах окружавших ее соперников. При дворе она наталкивалась на глухую вражду своих зятьев, пяти сыновей Константина V, популярных и честолюбивых, от которых она могла ожидать всего. Напрасно отец, умирая, заставил их поклясться никогда не составлять заговора против законного монарха; не успел вступить на престол Лев IV, как они уже нарушили свою клятву; и хотя после этой проделки старший из них, кесарь Никифор, был лишен сана и сослан в отдаленный Херсон, многочисленная партия продолжала упорно работать в их пользу. С другой стороны, все высшие государственные должности были заняты ревностными иконоборцами. Магистр оффиций, начальник канцелярии, доместик схол, главнокомандующий армией были старые и верные слуги покойного василевса Константина V. Сенат, высшие чины провинциальной администрации были не менее преданны политике предшествовавшего царствования. Церковь, наконец, которой управлял патриарх Павел, была полна врагов иконопочитания. С людьми такого сорта Ирина не могла ничего предпринять; в свою очередь и они также с полным правом подозревали царицу и опасались в недалеком будущем реакционных попыток с ее стороны. Чтоб привести в исполнение свои благочестивые намерения, чтоб удовлетворить своим честолюбивым мечтаниям, императрице надо было найти иных сотрудников, отыскать иную поддержку.

Вот тут-то и проявилось ее искусство подготовлять себе пути. Из противников своих она с иными без всякого милосердия расправилась силой, тихо удалила других с таких мест, где они являлись стеснительными. Составился заговор, чтобы возвести на престол кесарей; она воспользовалась им, чтоб заставить зятьев вступить в монашеский чин, и для того, чтобы все немедленно узнали об их опале, она принудила их в Рождество 780 года принять участие в торжественном богослужении, отправляемом в этот великий праздник в присутствии всех жителей столицы, собравшихся в храме Святой Софии. В то же время она постепенно переменила всех дворцовых чиновников. Затем она способствовала своей семье в достижении всяких почестей, устроила брата, племянника, двоюродную сестру, еще других родных. Она подвергла опале старых военачальников Константина V, особенно страшного Михаила Лаханодракона, стратига фракисийцев, известного своей свирепой ненавистью к монахам и грубым издевательством, с каким он заставлял их жениться. Вместо них она назначила на важные должности своих людей, в особенности евнухов из своего дома и близких ей. Им незаметно поручила она все ответственные придворные и административные должности; из их среды, наконец, выбрала она себе первого министра Ставракия.

Большой любимец царицы, человек этот милостью ее был сделан патрикием, логофетом дрома; вскоре он стал бесспорным и всемогущим владыкой в Священном дворце. В качестве дипломата он заключил мир с арабами; в качестве военачальника он подавил восстание славян, и, чтобы поднять еще его престиж, Ирина устроила ему в Ипподроме пышный триумф. Напрасно недовольная таким начальником армия не скрывала своей ненависти к временщику; уверенный в милости императрицы, он становился все надменнее и нахальнее. В самом деле, верный соучастник в удачах Ирины, он в продолжение двадцати лет падал и поднимался вместе с ней. И, может быть, этот деятельный, энергичный и честолюбивый человек, за которым нельзя не признать известных заслуг, был часто руководителем монархини, внушая ей различные проекты; но, с другой стороны, видно также, какой своеобразный характер и тон камарильи был с самого начала придан правительству Ирины благодаря вмешательству дворцовых евнухов во все дела управления монархией.

Производя перемены в составе правительства, Ирина в то же время изменяла и всю политику империи. Она прекратила войну на Востоке; она начала на Западе сближение с папой, задумала войти в соглашение с Карлом Великим; в особенности в делах религии она выказывала давно невиданную терпимость. «Благочестивые люди, – говорит один современный ей летописец, – вновь могли свободно говорить, слово Божие – безвозбранно распространяться; искавшие вечного спасения могли без помехи удалиться из мира, и слава Божия вновь воссияла; монастыри стали вновь благоденствовать, повсюду царило добро. Монахи вновь появились в Константинополе; вновь открылся доступ в монастырь для того, кто раньше вынужден был душить в себе истинное призвание; императрица старалась всячески загладить святотатство предшествовавшего царствования; она с большой торжественностью отнесла обратно в Святую Софию драгоценную корону, некогда похищенную из храма Львом IV; она торжественно вновь положила в их святилище мощи св. Евфимии, брошенные в море по приказанию Константина V и чудесно вновь найденные. И партия набожных людей, в восторге от таких проявлений благочестия, приветствовала как неожиданное чудо восшествие на престол благочестивой монархини и благодарила Бога, восхотевшего руками женщины-вдовы и сироты-ребенка уничтожить нечестие и положить конец рабскому состоянию церкви».

Ловко поведенная интрига упрочила за Ириной единственную не достававшую ей еще власть – патриархат. В 784 году совсем неожиданно, не посоветовавшись с правительством, как утверждает Феофан, впрочем, вероятно, вследствие внушений, происходивших из дворца, патриарх Павел сложил с себя сан и удалился в монастырь, громогласно объявив всем, что, предавшись всецело раскаянию в своих грехах, он решил искупить преступления, совершенные им против икон, и хоть умереть в мире с Богом. Ирина ловко воспользовалась таким решением, наделавшим много шуму в столице, и на место Павла поставила во главе церкви человека верного, из светских, императорского секретаря Тарасия. Этот умный и тонкий политик великолепно справился с ролью, какую ему, несомненно, назначила императрица. Когда имя его было выставлено, когда сама царица стала просить его принять избрание, он воспротивился, отклонил сан, какой хотели возложить на него, попросил, чтобы ему было позволено объяснить перед народом причины своего отказа. И в длинной речи он подробно описывал плачевное состояние церкви, потрясавшие ее раздоры, раскол, отделившие ее от Рима, и очень ловко подал мысль о вселенском соборе, единственно могущем восстановить мир и единение в христианском мире, только при этом условии соглашаясь принять предложение. В то же время, сделав удачное отступление, он осудил иконоборческий собор, бывший в 753 году, отрицая его канонический авторитет вследствие того, что он только утвердил неправильно принятые светской властью решения по делам религии. Подготовив таким образом почву для проектов царицы, он в конце концов дал себя уговорить и, получив разом все степени священства, вступил на патриарший престол.

С таким неоценимым союзником Ирина сочла возможным действовать открыто. По всей империи разосланы были воззвания, призывавшие в Константинополь к весне 786 года всех духовных особ христианского мира, и все заранее были уверены в победе. Но забыли принять в расчет оппозицию известной части епископов, и в особенности враждебное отношение императорской гвардии, оставшейся верною памяти Константина V и приверженной политике его славного царствования. Заметили сделанную ошибку в самый день открытия собора в церкви Святых апостолов. Епископы торжественно заняли свои места; на хорах базилики Ирина с сыном присутствовала на заседании. Платон, игумен Саккудийского монастыря, один их самых горячих защитников икон, произносил с кафедры подходящую к случаю проповедь, как вдруг в церковь ворвались воины с обнаженными мечами, угрожая смертью духовным сановникам. Тщетно Ирина с достаточной храбростью пыталась вмешаться и подавить мятеж; усилия ее оказались напрасны, авторитет бессилен. Православные епископы были подвергнуты поруганию и рассеяны. Тогда епископы иконоборческой партии, присоединясь к войску, стали рукоплескать и кричать: «Мы победили, мы победили!» Сама Ирина не без труда спаслась от «когтей этих львов», как пишет один летописец из духовенства, и приверженцы ее, хоть и не была пролита ее кровь, провозгласили ее мученицей.

Проявили излишнюю торопливость, теперь приходилось начинать все сызнова. На этот раз, чтобы иметь успех, пошли окольными путями. Царица и ее первый министр выказали при этом весь присущий им дух интриг, всю свою хитрость. Деньгами, обещаниями правительство переманило на свою сторону главную азиатскую армию, всегда завидовавшую войскам, составлявшим столичный гарнизон. Затем был объявлен большой поход против арабов. Первыми отправились в поход полки гвардии; в Константинополе их тотчас заменили отрядами, в преданности которых были уверены; в то же время, чтобы принудить к послушанию непокорных, хватали женщин и детей, овладевали имуществом солдат, отправленных на границу; с таким драгоценным залогом в руках правительство могло без опасения сломить, распустить, рассеять неблаговолившие к нему войска гвардии. Теперь Ирина имела необходимую поддержку для своих целей, собственное войско с преданными ей военачальниками. Несмотря на это, она не рискнула в самом Константинополе возобновить попытку, неудавшуюся в 786 году. Вселенский собор собрался в Никее в 787 году; под всемогущим влиянием двора, патриарха и монахов он, не колеблясь, предал анафеме иконоборческие постановления 753 года и во всей полноте восстановил почитание икон и православие. Затем в ноябре 787 года отцы собора перебрались в столицу и на последнем торжественном заседании, происходившем в Магнаврском дворце в присутствии легатов папы Адриана, Ирина собственноручно подписала каноны, восстановлявшие любимые ею верования.

Таким образом, в семь лет, благодаря умелому терпенью, Ирина, несмотря на некоторую чрезмерную поспешность, достигла всемогущества. Она удовлетворила церковь и собственные благочестивые стремления; в особенности устраняла она все, что мешало ее честолюбию. И ее набожные друзья, гордые такой монархиней, торжественно приветствовали в ее лице «императрицу, христоносицу, правление которой, как самое имя ее, – залог мира» (christophoros Eir?nз, hз pherфnymфs basileysasa).

IV

В то время как Ирина одерживала эту победу, в то время как торжество ее казалось самым полным, честолюбию ее грозила серьезная опасность. Константин VI подрастал: ему было семнадцать лет. Между сыном, желавшим царствовать, и матерью, охваченной всецело жаждой верховной власти, столкновение являлось роковым, неизбежным: оно должно было превзойти своими мерзостями все, что только можно себе представить. Поэтому, чтобы объяснить эту злодейскую борьбу, благочестивые историки того времени не нашли другого средства, как впутать в дело дьявола, и, желая оправдать благочестивейшую императрицу, они по возможности все сделанное ею зло возложили на ее злокозненных советников. В сущности, эти извинения совершенно неприемлемы: насколько мы ее знаем, Ирина, несомненно, имела ясное представление о своих поступках и является вполне ответственной за них. Ей надо было спасти только что совершенное ею дело, сохранить власть, какую она держала в своих руках: для этого она не отступила ни перед борьбой, ни перед преступлением.

Властная и страстная, Ирина продолжала обращаться как с ребенком с юношей, каким стал ее сын. Задолго перед тем, в начале своего царствования, она из политических видов составила проект брака между Константином VI и одной из дочерей Карла Великого, и известно, что одному евнуху во дворце было поручено в Ахене обучать юную Ротруду языку и обычаям ее будущей родины, а ученые придворной академии, самолюбию которых льстил предполагаемый брак, принялись наперебой изучать греческий язык. Но что сделала политика, то политика же и уничтожила. Когда мир с Римом был восстановлен, союз с франками представлялся Ирине уже менее нужным; в особенности, говорят, она испугалась, как бы могучий король Карл не стал слишком сильной поддержкой своему слабому зятю и не помог ему завладеть престолом. Поэтому она отказалась от прежнего своего проекта и, несмотря на сопротивление Константина VI, за глаза влюбившегося в западную принцессу, она принудила его к другому браку. Я уже сообщал, позаимствовав свой рассказ из одного красивого места жития Филарета, как царские посланные, согласно обычаю, отправились в путь, чтобы объехать все провинции и найти невесту, достойную василевса, и как из кандидаток на руку Константина Ирина и ее первый министр выбрали одну юную армянку уроженку Пафлагонской фемы, Марию Амнийскую. Она была хороша собой, умна, благочестива и, кроме того, происходила из очень скромной семьи; думали, что, обязанная всем Ирине, она будет послушна и покорна воле своей благодетельницы и что со стороны такой невестки императрице нечего будет опасаться каких-либо честолюбивых поползновений, неудобных и неуместных. Итак, брак был решен, и Константин поневоле должен был покориться. Это было в ноябре 788 года.

Вместе с тем Ирина тщательно отстраняла сына от всяких дел. Император со своим двором жил как бы отдельной жизнью, без друзей, без влияния; на его глазах всесильный Ставракий, дерзкий и надменный, распоряжался всем по собственному произволу, и все униженно склонялись перед фаворитом. В конце концов юный монарх возмутился против такой опеки; вместе с несколькими приближенными он составил заговор против первого министра. Ему пришлось от этого плохо. Заговор был открыт, и Ирина увидала при этом, что ей непосредственно грозит опасность; с этого дня честолюбие убило в ней материнские чувства. Она стала разить без пощады. Арестованные заговорщики были подвергнуты пыткам, изгнаны или заключены в тюрьму; но что еще важнее, сам император был подвергнут телесному наказанию, как непокорный ребенок, строго отчитан матерью и на несколько дней посажен под арест у себя в комнате. После этого императрица не сомневалась в своем торжестве, льстецы тоже всячески поддерживали в ней эту иллюзию, утверждая, что «сам Бог не хотел, чтоб ее сын царствовал». Суеверная и легковерная, как все ее современники, она поддавалась таким речам и слушала предсказания прорицателей, пророчивших ей трон; и, чтобы упрочить его за собой, она рискнула всем. Армию вновь привели к присяге; солдаты должны были клясться, произнося следующую странную и небывалую формулу: «Покуда ты жива, мы никогда не признаем твоего сына императором», и в официальных приветствиях имя Ирины стояло раньше имени Константина.

И на этот раз, как в 786 году, честолюбивая царица в пылу своем хватила через край. В 790 году среди войска, находившегося в Азии, вспыхнуло восстание в защиту юного царя, незаконно взятого под опеку. Из полков армянских мятеж распространился и в другие фемы; вскоре все войска, соединившись, потребовали освобождения Константина VI и признания его единственным и истинным василевсом. Ирина испугалась и уступила. Она смирилась перед необходимостью освободить сына и отказалась от власти; в бессильной злобе она должна была смотреть, как удаляли, предав опале, самых близких ей друзей. Ставракий, первый министр, был пострижен и сослан в Армению; Аэций, другой из ее приближенных, разделил его участь. Она сама должна была удалиться в свой великолепный Элевферийский дворец и видела потом, как при торжественно провозглашенном молодом царе вновь вошли в милость все, с кем она раньше победоносно боролась, все враги икон, почитание которых она восстановила, и прежде всех старый Михаил Лаханодракон, возведенный в высокую должность магистра оффиций.

Но Константин VI не питал никакой ненависти к матери. И года не прошло после падения Ирины, как в январе 792 года, уступая ее просьбам, молодой царь возвратил ей титул императрицы, призвал ее вновь в Священный дворец, вновь предоставил ей делить с ним власть; вместе с ней слабовольный василевс призвал вновь к власти евнуха Ставракия, ее любимца. Ирина возвратилась, жаждая мести, алкая наказания тех, кто предал ее, и более чем когда-либо горя желанием осуществить свою честолюбивую мечту. Но на этот раз, чтобы достичь ее, она должна была действовать более искусно. В 790 году она была слишком уверена в успехе; она хотела ускорить события и силой овладеть престолом; своими жестокостями в отношении сына она возмутила общественное мнение и подняла против себя войска. Наученная неудачей, она употребила целых пять долгих лет на терпеливую подготовку успеха и торжества путем самых тонких интриг, прекрасно обдуманных.

Константин VI обладал бесспорными достоинствами. Подобно своему деду, это был храбрый, энергичный, умный, способный царь; сами противники его поют ему похвалы и признают за ним военные доблести и действительную способность к управлению. Возведенные против него обвинения, и в частности развратная жизнь, в какой его попрекали, не имеют основания, как это можно подумать сначала, и метят, по мнению пустивших эти обвинения, исключительно на скандал, возбужденный его второй женитьбой. Безусловно православный, он был очень популярен среди низших классов, и церковь благоволила к нему; смелый и деятельный полководец, всегда готовый возобновить войну с болгарами и арабами, он был любим войском. Только благодаря необыкновенной ловкости Ирине удалось поссорить этого достойного монарха с его лучшими друзьями, выставить его одновременно неблагодарным, жестоким и низким, дискредитировать его в глазах войска, лишить его любви народа и, наконец, погубить его в глазах церкви.

Прежде всего она употребила вновь приобретенное влияние, чтобы возбудить в юном монархе подозрения против Алексея Моселя, военачальника, устроившего восстание в 790 году, и так сильно скомпрометировала его, что император лишил его милости и засадил в тюрьму, затем ослепил. Для Ирины это было вдвойне выгодно; она мстила человеку, обманувшему ее доверие, и поднимала против Константина войско Армении, его лучшую поддержку. Действительно, узнав, как поступили с их любимым начальником, войско это возмутилось. В 793 году василевсу пришлось самому отправиться усмирять бунт; он произвел это с крайней жестокостью, вследствие чего окончательно лишился расположения войска. В то же время, так как партия, стоявшая за дядьёв его, кесарей, продолжала волноваться, император, по совету Ирины, присудил старшего к ослеплению, а остальным четырем велел вырвать язык: довольно бесполезная жестокость, сделавшая его крайне непопулярным, особенно среди иконоборцев, любивших в лице этих несчастных жертв их отца, Константина V. Наконец, чтобы окончательно восстановить против своего сына общественное мнение, императрица придумала еще одно средство, самое маккиавелическое изо всех.

Константин VI, как известно, не любил свою жену, несмотря на то, что имел от нее двух дочерей, Евфросинию и Ирину. У него были любовницы. По возвращении императрицы Ирины во дворец он вдруг вспыхнул страстью к одной из девушек ее свиты; ее звали Феодотой; она принадлежала к одной из знатнейших фамилий столицы, состоявшей в родстве с некоторыми из самых знаменитых людей православной партии, игуменом Саккудийского монастыря Платоном и племянником его Феодором. Ирина милостиво поощряла страсть сына к своей придворной и сама подала ему мысль развестись с женой, чтобы жениться на молодой девушке; она хорошо знала, какой скандал произведет такая выходка царя, и заранее рассчитала все ее последствия, преследуя собственные виды. Константин VI охотно принимал эти советы; и вот во дворце завязалась тогда крайне интересная интрига, имевшая целью избавить его от Марии, к которой мне придется возвратиться, так как ее личность необыкновенно характерна для византийских нравов того времени. Во всяком случае, кончилось тем, что, несмотря на сопротивление патриарха, император заточил свою жену в монастырь, а сам в сентябре 795 года женился на Феодоте.

Что предвидела Ирина, то и не замедлило случиться. Среди всех христиан Византии, вплоть до самых отдаленных провинций, этот прелюбодейный союз встретил всеобщий протест. Партия набожных людей, страшно скандализованная, рвала и метала; монахи, раздувая огонь, громили императора, двоеженца и развратника, и возмущались слабостью патриарха Тарасия, который из политических видов терпел подобную мерзость. Ирина втихомолку поддерживала и поощряла их негодование, «ибо, – говорит один современный летописец, – они восставали против ее сына и позорили его». Церковные писатели того времени рассказывают, до каких припадков бешенства доходил благочестивый гнев набожных людей против непокорного и нечестивого сына, против испорченного и развратного царя. «Горе граду, – писал Феодор Студит, применяя к нему слова из Экклезиаста, – горе граду, царем над которым поставлен младенец». Константин VI, более спокойный, старался умиротворительными мерами утишить поднявшуюся страшную бурю. Так как главный очаг сопротивления был Саккудийский монастырь в Вифинии, он переехал под предлогом подышать воздухом в городок Прусу; и оттуда, пользуясь близким соседством, он вступил с монахами знаменитого монастыря в самые дружелюбные сношения и переговоры. Он даже кончил тем, что в надежде умиротворить их такой предупредительностью самолично посетил их. Ничто не помогло. «Хотя бы и кровь нашу пришлось нам пролить, – заявлял Феодор Студит, – мы ее прольем с радостью».

Такая непримиримость заставила императора потерять терпение, что было большой ошибкой, – он решил действовать силой. Был отдан приказ об арестах; некоторых монахов подвергли телесному наказанию, заключению или ссылке; остальные члены монашеской общины были рассеяны. Но эти суровые меры только усложнили положение. Монахи повсюду кипели гневом против тирана, против «нового Ирода», и игумен Платон в самом дворце позволил себе оскорбить царя. Константин VI сдержался. На оскорбление игумена он только холодно отвечал: «Я не желаю делать мучеников» – и спокойно выслушал его. К несчастью для него, он уже раньше зашел слишком далеко. Общественное мнение было восстановлено против молодого монарха – Ирина сумела этим воспользоваться.

Во время пребывания двора в Прусе императрица-мать действовала необыкновенно умело. Впрочем, и обстоятельства исключительно ей благоприятствовали. Юная царица Феодота в ожидании родов должна была возвратиться в столицу, чтобы разрешиться от бремени в Священном дворце, и Константин VI, сильно влюбленный в жену, с трудом переносил ее отсутствие; поэтому, когда он узнал в октябре 796 года, что у него родился сын, он поторопился возвратиться в Константинополь. Таким образом, он предоставлял Ирине полную возможность интриговать. Подарками, обещаниями, силой собственного очарования она сумела переманить на свою сторону главных начальников охранной стражи; она убедила их подготовить государственный переворот, имевший целью сделать ее одну императрицей, и заговорщики, руководимые, как всегда, Ставракием, условились выждать удобную минуту. На горизонте была все же одна черная точка, благодаря которой все могло рухнуть. Достаточно было одной блестящей победы, и Константин VI вернул бы себе весь свой былой престиж: как раз в марте месяце 797 года царь начал кампанию против арабов. Друзья его матери не посовестились устроить так, что поход совершенно не удался, с помощью обмана, сильно смахивавшего на измену, император должен был возвратиться в Константинополь, не имея возможности встретиться с неприятелем, ничего не сделав.

Решительная минута близилась. 17 июля 797 года Константин VI возвращался с Ипподрома во Дворец Святого Мамы. Изменники, окружавшие его, сочли минуту благоприятной и сделали попытку схватить его. Но царь спасся от них и, укрывшись на судне, быстро переправился на азиатский берег, рассчитывая на верность войска, занимавшего Анатолийскую фему. Ирина, при первом известии о покушении уже завладевшая Большим дворцом, испугалась, потеряла голову; видя, что друзья колеблются, а народ склоняется на сторону Константина, она уже подумывала об унижении и собиралась послать к сыну епископов просить пощады, как вдруг ее страсть к верховной власти внушила ей мысль в последний раз поставить все на карту. Многие из приближенных императора сильно скомпрометировали себя вместе с ней; она пригрозила им выдать их царю и доставить ему письменные доказательства их измены. Испуганные такими заявлениями и не видя другого средства избежать верной гибели, заговорщики, собравшись с духом, захватили несчастного монарха. Его привезли опять в Константинополь, заперли в Священном дворце в Порфировой комнате, где он родился, и тут по приказанию его матери палач выколол ему глаза. Но он не умер. Сосланный в пышный дом, он добился в конце концов, что ему вернули жену его Феодоту, мужественно поддерживавшую его в роковую минуту; у него даже родился от нее второй сын, и так среди тихих сумерек дожил он мирно последние годы своей жизни. Но жизнь императора с той поры была для него кончена.

Никто, или почти никто, не оплакал судьбы несчастного монарха. Святоши в своем узком фанатизме увидали в постигшей его немилости должное наказание Божие за его прелюбодейный союз, справедливую кару за строгие меры, принятые им против монахов, поучительный пример наконец, долженствующий, как говорит Феодор Студит, «научить самих императоров не нарушать божественных законов, не предпринимать нечестивых преследований». И на этот раз благочестивые души вновь приветствовали с благодарностью и восхищением освобождение от нечестивца, совершенное православнейшей царицей Ириной. Один только летописец Феофан, несмотря на свою преданность монархине, как будто хотя и смутно, но почуял ужас ее преступления: «Солнце, – пишет он, – затмилось на семнадцать дней, не дало пробиться ни одному лучу, и корабли блуждали по морю во тьме; и говорили все, что это по причине ослепления василевса солнце не хотело светить; и так вступила на престол Ирина, мать императора».

V

Ирина осуществила свою мечту: она царствовала. Тут, по-видимому, ее счастье и ее всемогущество опьянили ее. Действительно, она осмелилась на неслыханную вещь, дотоле не виданную в Византии и какой не видели никогда и впоследствии: она, женщина, приняла титул императора. В изданных ею Новеллах она гордо величала себя: «Ирина, великий василевс и автократор римлян»; на монетах, ею чеканенных, на диптихах из слоновой кости, где и сейчас можно видеть ее изображение[13], она является во всем пышном великолепии верховной власти. Такой, и еще в большем великолепии, захотела она предстать перед своим народом. В понедельник на святой 799 год она из церкви Святых Апостолов проследовала во дворец в торжественной процессии, сидя на золотой колеснице, запряженной четверкой белых коней, которых вели под уздцы четыре важных сановника; одетая в роскошный костюм василевсов, сверкая пурпуром и золотом, она, согласно обычаю римских консулов, бросала пригоршнями деньги собравшейся толпе. Это был как бы апофеоз честолюбивой монархини и апогей ее величия.

В то же время ловкая, как всегда, она не переставала заботиться о своей популярности и упрочении своей власти. Ее зятья-кесари, упорное честолюбие которых переживало все невзгоды, снова стали волноваться; она жестоко обуздала их за эту попытку и отправила их в далекую ссылку в Афины. Своим же друзьям-монахам, напротив, она выказывала самое внимательное благорасположение: она приказывала строить для них новые монастыри, щедро оделяла восстановленные обители; благодаря ее явной милости большие монастыри, как Саккудийский в Вифинии и Студийский в столице, достигли тогда небывалого благосостояния. Наконец, чтобы примирить с собой народ, она прибегала к всевозможным либеральным мерам: щедрою рукой сбавляла подати, исправляла финансовое управление, уменьшала таможенные сборы на море и суше, а также налоги на предметы потребления и промышленности, привлекала к себе бедных, основывая благотворительные учреждения. И Константинополь, очарованный, приветствовал свою благодетельницу.

Между тем вокруг состарившейся монархини при дворе ее ковались козни, затевались тайные интриги: любимцы Ирины оспаривали друг у друга ее наследие. Действительно, в случае ее смерти престол оставался пуст: от первого брака Константина VI родились только две девочки; что касается до детей от второго брака, старший сын Лев умер, едва достигнув возраста нескольких месяцев; второй же, родившийся после падения отца, считался как бы незаконным, рожденным как бы вне брака и лишенным всяких прав на императорский престол. Поэтому оба евнуха, правившие монархией, Ставракий и Аэций, мечтали захватить власть в свои руки, чтобы помогать своим близким и всячески выдвигать свою родню на пути почестей. Расстроенное здоровье Ирины давало повод питать надежды на ближайшее будущее. Тем не менее, заботясь до самых последних своих дней о сохранении верховной власти, до крайности подозрительная относительно всякого, кто, казалось, грозил похитить у нее венец, старая царица упорно защищала престол, доставшийся ей путем преступления.

И в продолжение более чем целого года в Священном дворце происходили непрестанные доносы, разыгрывались страшные сцены, производились внезапные опалы, неожиданные возвращения к милости; и Аэций доносил о заговорах честолюбивого Ставракия. Ставракий затевал возмущения, чтобы погубить Аэция, а между ними двумя Ирина, сомневающаяся, колеблясь и раздражаясь, являлась то карающей, то милующей. И есть что-то действительно трагическое в этой борьбе старой, обессиленной, но все еще отчаянно цепляющейся за власть императрицы и всемогущим министром, тоже больным, харкающим кровью, на руках врачей и накануне смерти все продолжающим упорствовать в заговорах и против всякой очевидности все еще мечтающим о троне. Он пал первым, около половины 800 года. В то время как византийский двор пожирали бесплодные раздоры, в храме Святого Петра в Риме Карл Великий восстановил Западноримскую империю.

Говорят, будто германский император и старая византийская императрица замыслили великое дело: соединить при помощи брака обе монархии под одним общим скипетром и восстановить более славным и могучим, чем оно было даже во времена Августа, Константина или Юстиниана, древнее единство римского государства – orbis romanus. Это представляется совершенно неправдоподобным; но тем не менее завязались сношения, чтоб установить между обоими государствами modus vivendi. Франкские послы были в Константинополе, когда разразилась последняя катастрофа, сломившая Ирину.

По мере того как старая императрица слабела, происки вокруг нее становились все более пылкими и смелыми. Аэций, ставший теперь, после смерти своего соперника, всесильным, открыто выдвигал своего брата и старался заручиться для него поддержкой войска. Против дерзкого и высокомерного честолюбца восставали другие важные сановники; и один из министров, логофет Никифор, пользовался всеобщим недовольством, чтобы, в свою очередь, составить заговор против царицы. Наконец, партия иконоборцев тайно подготовляла себе пути к отмщению. 31 октября 802 года разразилась революция. «Бог в неисповедимой мудрости Своей, – говорит благочестивый летописец Феофан, – допустил ее, чтобы покарать человечество за его грехи».

Ирина жила тогда за городом в Элевферийском дворце, своей любимой резиденции. Заговорщики, среди которых были старые друзья Аэция, недовольные теперь временщиком, старые приближенные Константина VI, несколько офицеров-иконоборцев, жаждавших мести, высшие гражданские чины, наконец, придворные и даже родственники императрицы, все осыпанные ее милостями, воспользовались ее отсутствием. В десять часов вечера они явились у ворот Священного дворца, предъявляя страже Халки свои полномочия, будто бы полученные от царицы, якобы приказавшей им немедленно провозгласить императором Никифора, чтоб он помог противостоять козням Аэция. Стража поверила и открыла вход во дворец.

При всякой византийской революции этим прежде всего надо было заручиться, и это являлось как бы залогом и символом успеха. И действительно, еще ночь не прошла, а уж глашатаи возвестили по всему городу о восшествии на престол Никифора и успехе государственного переворота, который не встретил ни малейшей попытки сопротивления. В то же самое время Ирина, внезапно схваченная в Элевферии, была под надежной охраной привезена в Константинополь и заперта в Священном дворце; и на следующее же утро в храме Святой Софии патриарх Тарасий, как видно, довольно скоро забывший благодеяния императрицы, сам венчал на царство с наивозможной поспешностью нового василевса. Между тем это еще был далеко не конец. Ирина пользовалась популярностью; опомнившись от первого поражения, народ явно выказывал свою враждебность заговорщикам. Сыпались оскорбления по адресу нового владыки, поносили патриарха; и многие, вспоминая заверения в преданности, какими заговорщики злоупотребили в отношении своей монархини, с негодованием укоряли их в неблагодарности. Сожалели о низвергнутом правлении, о благоденствии, какое оно принесло с собой, страшились грядущего будущего; и большинство, еще как бы не веря только что совершившемуся событию, спрашивали себя, не было ли это все тяжелым бредом. Всех охватил ужас и отчаяние; а хмурое небо туманного холодного утра делало еще более зловещей и трагической зарю нового царствования.

Женщина действительно энергичная, быть может, сумела бы воспользоваться подобными обстоятельствами; Ирина этого не сделала. Между двумя чувствами, честолюбием и благочестием, владевшими безраздельно ее душой и руководившими ею в жизни, благочестие на этот раз взяло верх. Не потому, что падение ее сколько-нибудь ослабило ее смелость: она не выказала ни малейшей слабости; но перед совершившимся фактом, «как женщина мудрая и любящая Бога», по словам одного современника, она склонилась без всякого ропота. Когда на другой день после коронования Никифор пришел навестить ее с глазами полными притворных слез и с обычным ему напускным добродушием, указывая на оставленные им на себе черные башмаки, вместо пурпуровых туфель, он стал уверять, что над ним совершили насилие, чуть ли не извиняясь за то, что он император. Ирина с истинно христианским смирением преклонилась перед новым василевсом как перед избранником Божиим, благословляя неисповедимый промысел Господень и признавая свое падение наказанием за свои грехи. У нее не сорвалось ни единого упрека, ни единой жалобы; по требованию Никифора она даже отдала свою казну, выразив только желание, чтобы ей предоставили свободное пользование ее Элевферийским дворцом.

Узурпатор обещал все, что она хотела: он заверил ее, что, покуда она жива, с ней будут обращаться, «как это подобает царице». Но он тотчас же забыл свои обещания. Старая монархиня была удалена из Константинополя и сослана на первых порах в монастырь, основанный ею на острове Принкипо. Но затем и это ее местопребывание показалось слишком близким. В ноябре 802 года, несмотря на наступившие преждевременно сильные холода, ее отправили на Лесбос; там ее держали под строгим надзором и запретили кому бы то ни было иметь доступ к ней: так сильно боялись еще ее происков и ее несокрушимого честолюбия. И в этом тоскливом уединении провела она последние месяцы своей жизни и умерла в августе 803 года, одинокая, всеми покинутая. Тело ее было привезено в монастырь на Принкипо, а позднее в Константинополь, где оно было предано погребению в церкви Святых апостолов, в приделе, где находилась усыпальница стольких императоров.

Такой благочестивой и православной императрице, какой была Ирина, церковь простила все, даже ее преступления[14]. Византийские летописцы, ее современники, называют ее блаженнейшей Ириной, новой Еленой, «мученически боровшейся за истинную веру». Феофан оплакивает ее падение как бедствие и сожалеет, что минули годы ее царствования, так как это было время редкого благоденствия, Феодор Студит, святой, льстил ей самым низким образом и не находил достаточно восторженных слов, чтоб восхвалять «преблагую монархиню», «обладающую разумом столь чистым, душою поистине святой», благодаря своему благочестию и желанию угодить Богу избавившую народ свой от рабства, и чьи дела «блистают подобно светилам небесным». Но история по отношению к Ирине должна быть менее снисходительна и более справедлива. Можно понять и даже, если угодно, извинить ошибку честного человека, ослепленного духом партийности, но не имеешь права участвовать в ней. В действительности эта прославленная монархиня была главным образом политиком, женщиной тщеславной и набожной, которую жажда престола довела до преступления, и как бы ни были велики достигнутые ею результаты, они не могут оправдать совершенного ею злодеяния. Действительно, своими интригами она на целых восемьдесят лет возобновила в Византии, к большому вреду для империи, эру дворцовых революций, которую приблизительно веком раньше прекратили ее славные предшественники, императоры-иконоборцы.

Глава V. Византийская женщина среднего круга в VIII веке

Что мы меньше всего знаем об исчезнувших обществах, с чем менее знакомят нас документы, но что, быть может, сильнее всего заинтересовало бы нас – это чувства, обычаи и мысли, положение и домашняя жизнь средних классов. Насчет великих особ, императоров и императриц, пап и патриархов, министров и полководцев, насчет всех, занимавших первые места и игравших главные роли на исторической сцене, мы осведомлены достаточно полно и достаточно точно; мы знаем их действия, можем разобраться в их мотивах и льстим себя уверенностью, что способны проникнуть вглубь их души. Дело обстоит иначе, как только спустишься на несколько ступеней ниже по общественной лестнице: тут, за редким исключением, полная неизвестность. А между тем образы этих людей, не поднявшихся до главной роли на исторической сцене, быть может, более, чем иных знаменитостей, поучительны для историка. Великий человек тем самым, что он великий человек, отличается всегда резкой индивидуальностью и ненормальностью; средний человек вообще только экземпляр постоянно повторяющегося типа и имеет в некотором роде представительную ценность. По одному такому человеку можно судить о тысячах; а так как эти тысячи составляют скрытый материал, из которого слагается история, становится совершенно ясным, как много знакомство с подобными личностями, если оно только возможно, проливает света на умственное и нравственное состояние данной эпохи.

Поэтому, может быть, представляет некоторый интерес наряду с благочестивейшей императрицей Ириной попытаться нарисовать портрет женщины среднего сословия, ее современницы. Ее звали Феоктистой, и она была матерью запальчивого ревностного монаха, пылкого полемиста, смелого и страстного борца Федора Студита. Благодаря любопытному надгробному слову, произнесенному сыном в ее память, благодаря еще некоторым другим документам мы достаточно хорошо ее знаем. А вместе с ней мы можем проникнуть немного и в домашнюю жизнь среднего сословия Византии, так мало нам известного, но столько сделавшего благодаря своим большим положительным качествам для блага и процветания империи; и это будет первая оказанная ею нам услуга в деле нашего ознакомления с этим обществом. Ей будем мы обязаны еще и другим. Являя собой средний, несомненно, довольно обыкновенный тип женщины своего времени, она поможет нам, благодаря складу ума и характеру страстей, которыми сама отмечена, понять склад ума и страсти века, полного волнений и тревог, в который она жила; она поможет нам, в частности, правильнее судить об этой императрице Ирине, которая при первом взгляде так сильно возмущает и разочаровывает нас; она поможет нам, наконец, дать себе более ясный отчет о событиях этой живописной и мутной эпохи, в которые она не раз была замешана или прямо, или при посредстве своего сына.

I

Феоктиста родилась в первой половине VIII века, по всей вероятности, около 740 года в Константинополе от состоятельных, чтобы не сказать богатых, родителей, людей среднего сословия. По счету она была третьим ребенком в семье. О сестре ее мы знаем мало, разве только то, что она вела светский образ жизни, а брату, носившему чисто античное имя Платон, суждено было впоследствии стать знаменитым и иметь на свою сестру глубокое влияние. Совсем юной, Феоктиста осталась сиротой. Жестокая чума 747 года, страшно опустошившая столицу, унесла ее родителей и большую часть ее близких. Один ее дядя, служивший в управлении императорскими финансами, приютил сирот. Он дал мальчику самое тщательное воспитание, чтобы открыть ему дорогу к государственной деятельности. Воспитание это удалось как нельзя лучше. Платон был благонравный юноша, исполнительный, избегавший дурного общества, не тративший времени на развлечения, а денег на игру, юноша осторожный, смолоду умевший распоряжаться своими средствами и приумножать свое состояние, так что византийские матери обращали на него внимание, видя в нем превосходную партию для своих дочерей. Но тот, о ком мечтали матери, ненавидел свет; очень набожный, он чаще ходил в церковь, чем на какое-либо зрелище, любил чтение больше, чем увеселения, и приводил в восхищение своего исповедника, сумев так рано достичь совершенства. По брату можно иногда предугадать, какова будет и сестра.

Само собой разумеется, согласно византийскому обычаю, дядя меньше заботился о воспитании девочек, чем о воспитании мальчика. В этом обществе, отмеченном столькими чертами чисто восточного характера, женщина получала, как правило, домашнее воспитание; можно себе поэтому представить, что, когда родителей не было, воспитание порой оказывалось довольно небрежным. Это и случилось с Феоктистой. Она оставалась крайне невежественной, и впоследствии ей пришлось много потрудиться, чтобы возместить недостатки своего первоначального образования. Опекун заботился об одном: хорошо выдать ее замуж. В те времена в Византии идеальный тип хорошего мужа, с родительской точки зрения, был человек здравомыслящий, способный пробиться в жизни; дядя Феоктисты нашел такого феникса на правительственной службе, где сам служил чиновником. Это был высокий чиновник в финансовом управлении, хорошо принятый при дворе и делавший карьеру. Его звали Фотеином. Так как молодая девушка была богата, – она как раз в это время к личным своим средствам могла присоединить часть состояния брата своего Платона, постригшегося в монахи, – дело легко уладилось и предполагавшийся брак был заключен.

Феоктиста была женщина во вкусе многих мужей. Она не любила туалетов, не любила светской жизни. Отвергая пустые украшения, она всегда была одета во все темное. Когда ей приходилось выезжать, когда она должна была присутствовать, например, на каком-нибудь свадебном пиршестве, она держала себя в обществе очень сдержанно, скромно и целомудренно опуская глаза, когда за десертом начинались комические интермедии, и едва осмеливалась касаться до подаваемых ей блюд. Не потому, что она была застенчива или неловка – прежде всего это была женщина добродетельная, больше всего думавшая об исполнении своего долга, ограничивавшая свои желания старанием нравиться своему мужу, хорошо вести свой дом и хорошо воспитывать своих детей.

Надо ли прибавлять, что она была благочестива? «Поклоняться Богу, любить исключительно Его» было для нее главной добродетелью. Однако ее благочестие было свободно от всякого суеверия, и эта черта делает честь ее могучему здравому смыслу, силе ее рассудка. Действительно, в VIII веке христианство было еще очень перемешано с язычеством; вера в колдовство, всякие чары и волшебства была чрезвычайно распространена. Существовал, например, общераспространенный обычай, чтобы уберечь от зла новорожденных: вешать в их спальне амулеты, а также и под колыбелью, произносить над ними магические заклинания, надевать им на шею ожерелья и талисманы, ибо всякому было известно, что их хрупкому существованию грозили бесчисленные опасности, что их подкарауливали всюду невидимые колдуньи, способные пройти сквозь наилучшим образом запертую дверь и старавшиеся всячески их погубить. И чтобы оградить от этих козней, заботливые матери призывали ведуний, отстранявших опасность. Феоктиста, хотя ее за это очень порицали в ее кругу, не придавала никакого значения всем этим обычаям; она полагала, что сделанное над ребенком знамение креста служит ему достаточной и более верной охраной. Но при этом она любила молиться, до поздней ночи читала священные книги, произносила псалмы; она часто постилась, никогда не клялась и не лгала. Также и добрыми делами старалась она заслужить вечное спасение. Не будучи особенно богатой, она была бесконечно милосердна. Вдовы, сироты, старики, больные и даже страдавшие самыми отвратительными болезнями, эпилептики и прокаженные – все находили у нее помощь и поддержку; и она не пропускала ни одного праздника, чтобы не накормить и не угостить хоть одного, как она выражалась, «бедного брата во Христе». При таких склонностях она, понятно, была совершенно равнодушна к земным вещам, и понятно также, что при своей набожности она была крайне преданна иконам и относилась с большим уважением к защищавшим их монахам.

При всем том это была натура энергичная, «женщина сильная», из тех, что любят управлять и подчинять себе все и всех. Подобно многим византийским семьям, она, по-видимому, играла у себя в доме гораздо большую роль, чем ее муж. Будучи прекрасной хозяйкой, она при всей своей набожности находила время заниматься всеми хозяйственными делами; она обо всем заботилась, за всем наблюдала, ко всему прикладывала свою руку, ничего не жалея, чтобы только все шло хорошо в доме и хозяйство процветало. Наблюдая за всем бдительным оком, она не давала никогда спуску прислуге. Но вместе с тем она была добра к ней и обращалась с ней хорошо. К полагавшемуся ей по обыкновению хлебу, вину и салу она охотно прибавляла в праздничные дни какое-нибудь лакомство: свежее мясо, рыбу, птицу, лучшего качества напитки, – говоря, что вполне несправедливо было бы ей одной пользоваться всеми этими лакомыми блюдами. Но она была неумолима, раз дело касалось нравственности, уклонений от благопристойности и когда замечала, что «нечисты на руку». И так как эта женщина с властным темпераментом была к тому же и очень раздражительна, то нередко случалось, что за выговором следовал жест. Руки у нее были проворные, и когда ей случалось вспылить, пощечины так и сыпались. Тем не менее слуги очень ее любили: все знали, что намерения у нее были хорошие, и, кроме того, когда гнев ее проходил, она ласково извинялась. Когда ей случалось побить свою горничную, она испытывала бесконечные угрызения совести; она уходила тогда к себе в спальню, ударяла себя по лицу, приносила покаяние и в конце концов, призвав побитую служанку и став перед ней на колени, она смиренно просила у нее прощения.

Такой же твердой, тяжеловатой рукой управляла она и семьей. Она любила своего мужа и всячески старалась избавить его от огорчений; однако она уговорила его жить с ней, как брат с сестрой, внушая ему, что жизнь, в сущности, только приготовление к смерти и что лучше всего, чтобы приготовиться к вечной разлуке, упразднить и в этом мире слишком близкие отношения. Не менее внимательно заботилась она и об обучении и нравственном образовании своих детей. У нее было три сына и одна дочь. Чтобы дать им хорошее воспитание, будучи сама, как известно, довольно невежественной, она решила сделаться образованной; но так как она была добросовестной, ей пришлось посвящать ночи чтению, предаваясь долгим бдениям при свете свечи, для того чтобы не отнимать ни минуты времени у дня, посвященного заботам о муже и о хозяйстве. В особенности для образования молодых душ придавала она значение примеру; поэтому с самого детства она сделала свою дочь участницей в своих благотворительных делах, уча ее помогать бедным, заставляя ее ухаживать за прокаженными. В то же время она побуждала ее читать священные книги, воспламеняя ее благочестие, отвращая ее от мира, не показывая ей ни драгоценностей, ни пурпуровых одежд и уже заранее посвящая ее Богу.

Но главным ее любимцем был ее сын Федор. Это был тихий ребенок, созревший прежде времени; он не слишком любил игры и общество товарищей; ему больше нравилось чтение, особенно чтение священных книг, и мать, понятно, одобряла и поддерживала его вкусы. До семи лет она не отпускала его от себя, выхаживая его с особой заботливостью; позднее, когда он стал заниматься у учителей, когда после первоначального обучения он изучал последовательно грамматику, диалектику, риторику, философию, богословие, она продолжала заботливо за ним наблюдать. Впрочем, и тут, как во всем остальном, она проявляла то же смешение нежности и суровости, что составляло основу ее системы воспитания и управления: добрые советы и уговоры матери часто подкреплялись авторитетом розги. Несмотря на это, отношения между матерью и детьми носили прелестный характер простоты, почтения, сильной и глубокой привязанности. Каждый вечер, после того как дети ложились спать, Феоктиста приходила перекрестить их сонных; утром первой ее заботой было заставить их прочесть молитвы; и много лет спустя в письме своем к умирающей матери Федор Студит с благодарностью вспоминал об этом деятельном и нежном попечении, вызывал в памяти образ матери, день и ночь молившей Бога о счастии и спасении своей семьи.

II

Такова была Феоктиста. Однако в столь тяжелые времена, какие переживала тогда церковь в правление Константина V и его сына, было несколько неосторожно слишком открыто выражать свои чувства, особенно для жены чиновника. Поэтому есть основание думать, что, подобно императрице Ирине, она отчасти скрывала свои убеждения. Но когда после смерти Льва IV, с наступлением регентства Ирины, возвратились лучшие дни для иконопочитателей и гонимых монахов, ее благочестие, долго сдерживаемое, вспыхнуло с тем большей страстностью.

Терпимость нового правительства позволила возвратиться в Константинополь брату Феоктисты Платону, и первым делом сурового монаха было начать в столице проповедь нравственности. В особенности призывал он в своих речах к презрению здешнего мира, к любви к бедным, к заботе о чистоте нравов; и так как он имел вид истинного аскета и был красноречив, то быстро завоевал и большой успех. Совершенно понятно, что он скоро возымел глубокое влияние на свою благочестивую сестру и на окружавших ее, в особенности на племянника своего Федора. В доме Феоктисты монахи стали постоянными и почетными гостями, и скоро от общения с ними набожная византийка уверила себя, что не может сделать лучше, как посвятить себя, а также и всех своих Богу. Старший ее сын с самого начала вполне сочувствовал таким намерениям. Вдвоем они убедили отца, затем увлекли и других детей; в конце концов Феоктиста уговорила даже троих братьев своего мужа последовать за ними в монастырь, и все вместе решили отказаться от мира, его соблазнов и великолепия.

Когда об этом намерении стало известно, оно сильно поразило жителей столицы, и все бывшие в сношениях с семьей Феоктисты были глубоко взволнованы решением этих богатых, всеми уважаемых и счастливых людей отречься таким образом от всех радостей, от всех упований общественной и светской жизни, порвать со всеми дорогими человеческими привязанностями, добровольно отказаться от возможности продолжать столь славный род. Говорят, что даже сама императрица Ирина была этим очень взволнована. Но никакое соображение не могло поколебать Феоктисту. «В день, назначенный ей для оставления своего дома, – пишет ее сын, – она созвала, как на праздник, всех своих семейных. Мужчины были опечалены, женщины плакали, присутствуя при таком странном добровольном отъезде; тем не менее все, чувствуя величие совершающейся тайны, в благоговении прославляли происходившее событие». И тут, как всегда, всем распоряжалась Феоктиста, со своим обычным чувством порядка, со своей тщательной заботливостью обо всех подробностях. Прежде всего она отправила своего мужа, более взволнованного, чем, может быть, следовало бы, от этой разлуки с тем, что было его жизнью; потом благодаря ее стараниям был продан дом и все свободные деньги розданы бедным; слуг отпустили на волю, и каждый получил маленькое имущество на память о своих старых хозяевах. После этого, свободная от всех своих мирских обязанностей, Феоктиста всецело предалась Богу. Ее пострижение было торжественной и трогательной церемонией.

Всеобщее любопытство, возбужденное всеми этими происшествиями, собрало в церкви огромную толпу. «Мы также были там с нашим отцом, – рассказывает Федор Студит, – не зная, должно ли нам радоваться или плакать. Мы теряли нашу мать; уж мы не могли, как прежде, свободно подойти к ней, свободно заговорить с ней; и при мысли, что вот-вот будем разлучены с ней, сердце у нас сжималось. Мы сами с отцом, чуть церемония окончится, должны были идти и постричься; и я, тогда уже большой, несмотря на мое огорчение и слезы, чувствовал вместе с тоской и некоторую радость; но мой младший брат, тогда еще совсем ребенок, когда настало время расставанья и наступила минута последнего прощания, последнего лобзания, бросился к матери, прижался к ее груди, отчаянно стал за нее цепляться, умоляя, чтобы она еще хоть немного позволила ему остаться с ней, и обещая, что потом он покорно исполнит все, что она захочет. И вы думаете, что это твердое, как алмаз, сердце смягчилось, что оно тронулось этой детской мольбой? Ничуть не бывало. Что же отвечала святая женщина? Торжествуя победу над своими материнскими чувствами, она обратила к сыну строгое лицо: «Если ты сейчас же не уйдешь добровольно, мое дитя, сказала она ему, я собственноручно отведу тебя на судно и отправлю, куда должно». Федор крайне восхищается этой стоической твердостью души, всем жертвующей ради религии, вплоть до самых естественных и законных человеческих чувств. По правде сказать, нам несколько трудно понять это восхищение, и сами благочестивые толкователи Федора не могут не признать его до некоторой степени чрезмерным. Но тем не менее интересно отметить, равно у матери, как и у сына, подобную манеру чувствовать и думать, которая нас удивляет. Наблюдая подобное состояние души, лучше понимаешь преступление Ирины, равно и то, что у Федора Студита не нашлось ни единого слова порицания по поводу преступления, совершенного этой матерью над своим сыном.

После пострижения Феоктисты вся семья удалилась в одно имение, принадлежавшее ей в Вифинии и называвшееся Саккудием. Это был холм, поросший деревьями, а наверху его расстилалась небольшая равнина, орошаемая ручьем; отсюда открывался широкий вид, необъятные горизонты, окаймленные серебристой полосой далекого моря. Нельзя было найти более мирный приют, более приспособленный к устройству монастыря. Но Саккудийский монастырь не стал одной из тех модных обителей, какие основывали в те времена скорее из тщеславия, чем из благочестия, многие богатые люди, сохранявшие, несмотря на свое удаление в монастырь, состояние, рабов, весь признанный образ жизни и без серьезного призвания, без предварительного опыта вмешивавшиеся в управление монашеской общиной, «вчера новопостриженный, сегодня игумен». По просьбе Феоктисты суровый Платон принял на себя устройство монастыря и управление им, где собирались жить его близкие; он добросовестно исполнил свою задачу. Прежде всего удалил из монастыря рабов и женщин; более того, уступая обычной и крайней строгости византийских монахов, запретил в него доступ всякому существу женского пола. Сама Феоктиста должна была подчиниться общему правилу и примириться с тем, чтобы жить отдельно; и так как не успели еще выстроить дом для женщин, она жила сначала затворницей в уединенной келье с дочерью и одной из родственниц. Позднее она вступила в один монастырь; но, по-видимому, несмотря на свое смирение и желание быть покорной, эта властная женщина и как монахиня не отличалась покладистым нравом. Сын ее Федор говорит с несколько смущенной сдержанностью о затруднениях, какие у нее выходили с другими сестрами, и о неприятностях, какие она испытывала; в конце концов ей пришлось оставить этот монастырь и искать другого приюта. К счастью для нее, обстоятельства должны были скоро дать ей возможность проявить свою набожность более высоким и более достойным ее образом.

III

Известна история первого брака императора Константина VI и страстное желание, какое он испытывал около 795 года, расторгнуть его; чтобы развестись с Марией Амнийской и жениться на Феодоте, он прибег к следующей хитрости. Он объявил, что жена покушалась его отравить, уверенный, как сам это говорил с довольно характерной наивностью, что ему все поверят, «раз он царь, а те, кому он это рассказывал, только подданные». А потому он послал одного их своих камергеров донести об этом происшествии патриарху, прося, чтобы церковь немедленно расторгла его брак с виновной. Но Тарасий, сомневаясь в том, что сообщенный ему преступный факт действительно имел место, ответил, что закон знает только один повод к разводу – должным образом доказанное прелюбодеяние, и отказывался служить видам императора. Напрасно Константин VI вызывал патриарха во дворец, доказывая ему, что преступление было очевидным, неопровержимым и одна смерть или, по меньшей мере, заточение в монастырь могли быть достойным наказанием за такое покушение на особу императора. Напрасно, чтобы подтвердить свои обвинения, он велел принести чаши с какой-то довольно мутной жидкостью, утверждая, что это яд, который ему хотела подмешать императрица. Тарасий упорствовал в своем отказе, грозя царю отлучением, если он будет продолжать настаивать, а вместе с тем синкел Иоанн поддерживал его в его сопротивлении. Тогда на глазах императора все придворные, патрикии и стратиги стали поносить обоих духовных владык и с обнаженными мечами в руках грозить им смертью, если они не уступят. Ничто не помогло. В конце концов, как известно, Константин обошелся без их согласия: он насильно заточил жену в монастырь и женился на Феодоте, причем пышные празднества продолжались не менее сорока дней. Возмущенный Тарасий отказался благословить этот прелюбодейный союз; но патриарх был при этом человек с политическим чутьем: он отнюдь не хотел доводить до крайности. Ни слова не говоря, он предоставил другому священнику совершить бракосочетание императора, сам же, опасаясь, что василевс окажется способным на все и лишит церковь своего благоволения, воздержался от отлучений, какими грозил раньше, и даже не наказал игумена, совершившего бракосочетание монарха.

Известен всеобщий скандал, какой произвело в партии набожных людей поведение императора. В особенности он был велик в Саккудийском монастыре, где событие это не только принципиально возмущало монахов, но и особенно близко касалось их, так как героиня этого романа, Феодота, приходилась близкой родственницей игумена Платона, Феоктисты и Федора. Вот почему, в то время как придворные и оппортунисты преклонялись перед поступком монарха, благочестивые люди, возбуждаемые и поддерживаемые саккудийскими монахами, принялись громить «нового Ирода», непокорного сына, непочтительно отвергшего – упрек довольно пикантный, если вспомнить о поведении в этом деле Ирины, – добрые советы матери; затем, совершенно определенно, Платон и его монахи отказались быть в каком-либо общении с царем-прелюбодеем и даже с духовными особами, поддерживавшими его или только терпевшими его распутство.

Константин VI, крайне расстроенный всем этим шумом, постарался сломить сопротивление этих непримиримых и неудобных монахов. Он попробовал смягчить их подарками, добрыми речами: он не добился ничего. Феодота, со своей стороны, пыталась обезоружить своих родных следующим образом; она отправилась в монастырь; но ее оттолкнули с негодованием. Тогда Константин VI отправился в Прусу: он самолично явился в монастырь в надежде смягчить Платона и Федора. Все эти шаги, свидетельствуя о силе партии набожных, только увеличивали их упорство. Наконец, император рассердился. Доместик схол и комит Опсикийский были отправлены с войском в Саккудийский монастырь. Игумен Платон был арестован и под усиленной стражей отправлен в Константинополь; Федор с тремя другими монахами жестоко наказан розгами. Затем главные десять зачинщиков – между ними был и Федор со своим отцом и братом Иосифом – были отправлены в ссылку в Солунь; остальные монахи были изгнаны, и запрещено было давать приют изгнанникам. «Христос безмолвствовал», – замечает не без горечи Федор Студит в своем интересном рассказе об этом гонении.

Все это трудное для ее близких время Феоктиста выказывала чрезвычайную силу души. Несмотря на переживаемые ею горе и печаль, она утешала, ободряла, поддерживала жертвы гонения: «Ступайте, дети мои, – говорила она изгнанникам-монахам, – и Бог да будет вашим защитником повсюду, куда вы ни пойдете, так как это из послушания Его воле вы предпочли действовать так, а не иначе». И, всегда радостная и твердая, она ходила по тюрьмам, где заключены были узники, перевязывала раны, поднимала дух устрашившихся и смущенных. Когда монахи должны были покинуть монастырь, и она последовала за ними, не обращая внимания на ненависть и поношения, какими преследовала их толпа. Когда воины грубо разлучили ее со своими, она нашла возможность нагнать их по дороге в ссылку и тут в течение целой ночи в бедной лачуге вела с ними возвышенные беседы. Утром она простилась с ними. «Сдается мне, дети мои, – говорила она, – будто я разлучаюсь с людьми, идущими на смерть»; и с движениями, полными пафоса, вздыхая и плача, она осыпала поцелуями всех этих дорогих ей людей, не думая вновь увидать их.

Затем она возвратилась в Константинополь, все такая же энергичная и смелая. Платон, не побоявшийся прямо выразить императору свое порицание, только что был посажен в тюрьму; юный Евфимий, младший сын Феоктисты, жестоко наказан плетьми. И тут благочестивая женщина не пожалела ни трудов своих, ни сил. Несмотря на императорское запрещение, она собирала рассеянных и изгнанных монахов; в темнице, где он томился, она поддерживала бодрость духа своего брата. Она действовала так смело, что в конце концов ее схватили, и в течение целого месяца она была в заточении, причем тюремщики ее обращались с ней крайне дурно, плохо кормили и осыпали бранью. Среди людей благочестивых она за такие претерпеваемые ею за правое дело гонения стяжала себе ореол мученичества и наименование матери церкви; и прославилась она тем, что, как говорит один писатель VIII века, – выражение это с тех пор стало известным – она «пострадала за правду и истину» (henecen dicaiosynes cai aletheias).

IV

Когда в 797 году государственный переворот, произведенный Ириной, положил конец этому трудному времени и гонения прекратились, Феоктиста, отныне спокойная за участь своих, возвратилась в свой монастырь в Вифинию. И тут она до последних своих дней оставалась такой, какой была всю жизнь.

Благочестие ее, возбужденное до крайности сначала страданиями, потом радостью победы, стало более пылким, чем когда-либо. Размышлять непрестанно о божественном слове, день и ночь молиться за церковь, за своих близких, за собственное спасение, присутствовать с благоговением на бесконечных службах – такова была первая забота благочестивой женщины и ее истинная радость. Более чем когда-либо она предавалась аскетизму. Для умерщвления плоти она спала на короткой и узкой постели, одевалась в жалкое рубище, очень мало ела. Ей казалось постыдным есть досыта, и все, что она позволяла себе по слабости природы человеческой, – это принимать пищу раз в день, съедая немного овощей, отваренных в воде, без всякой приправы из масла; при этом никогда не полагалось вина за ее скудной трапезой. Точно так же обрекла она себя на безусловную нищету: у нее не было ни служанки, ни собственных денег, ни лишнего платья. Когда она умерла, весь ее гардероб или, вернее, все ее состояние заключалось во власянице и в двух жалких одеялах.

Но Феоктиста отнюдь не вдавалась в мистицизм. «Пребывая в уединении с Богом», по прекрасному выражению ее сына, она все время, как и тогда, когда жила в миру, чувствовала потребность действовать. Она не тратила времени на бесполезные мечтания; она придавала большое значение работе и вменяла себе в обязанность ткать одежды, в которые одевался весь монастырь. Она усиленно предавалась делам благотворительности, собирая в монастыре бедных женщин, ухаживая за ними и всячески изощряясь в добывании денег, чтобы помогать им в их нуждах. В особенности, как и раньше у себя в доме, она с любовью пеклась о своих близких, об их нравственном совершенствовании, об их вечном спасении. Она заботилась о своем муже, не выказывавшем порой ни малейшего рвения, о своем сыне Евфимии, так как ей казалось, что его призвание к монастырской жизни недостаточно сильно; и заботясь о них на расстоянии, она внимательно следила за ними и руководила их душами.

Более чем когда-либо она усердствовала в христианском смирении. Так как брат ее Платон все еще был в тюрьме, она пожелала, чтобы и исповедником и духовником стал сын ее Федор, и она смиренно склоняла пред ним колени, объявляя себя его служанкой, готовая во всем ему повиноваться, ибо видела в нем лишь чтимого главу монастырской общины; и хотя Федор выше всего ставил религию, его иногда стесняло такое чрезмерное почитание. Однако в этой кающейся смиреннице просыпался порой прежний строптивый и властный дух, некогда владевший ею. В монастыре, как и в миру, Феоктиста оставалась высокомерной и вспыльчивой. Когда другие сестры не очень усердствовали в церковной службе, не выказывали особого рвения к работе или песнопению, она резко их за это попрекала, делала строгие выговоры; как и прежде, она не останавливалась перед тем, чтобы пускать в ход руки, и охотно подкрепляла пощечинами свои благочестивые наставления. Но ей прощали ее резкость, так как знали, что намерения ее были добрые, и, как раньше в собственном доме, так и тут, в монастыре, все ее любили.

Так жила она, «все покинув, чтобы все отдать Богу; она шла узким и трудным путем Господним». Ее все почитали, и в общине смотрели на нее как на истинную духовную мать, а в партии набожных людей – как на истинную мать церкви. И чтобы еще усилить ее ореол святости, ей приписывали дар ясновидения, ей будто бы снились пророческие сны, предвещавшие ее собственную судьбу, судьбу ее семейных и судьбу церкви.

Между тем она медленно сгорала. Ей было за шестьдесят лет, а жизнь досталась ей нелегкая, и в последние годы она была еще опечалена целым рядом горестей и напастей. Она потеряла одного за другим мужа, дочь, сына Евфимия; двое оставшихся у нее детей как будто и не существовали для нее. Любимый ее сын Федор жил в Константинополе, где управлял Студийским монастырем, и она видела его только в самых редких случаях; со своим вторым сыном, Иосифом, она тоже была разлучена; все ее прежние друзья или умерли, или рассеялись кто куда. А потому она чувствовала порой в своем одиночестве смертельную тоску; но она не поддавалась подолгу этой слишком человеческой слабости и, вспоминая о Боге, снова ободрялась. Так дожила она до последнего своего часа, вдали от своих, и даже сын ее Федор, задержанный монастырскими делами, не мог присутствовать при ее последних минутах и закрыть ей глаза. Тем не менее она ушла «радостная, как будто возвращалась на родину», молясь за сына, благословляя всех присутствовавших. Это было около 802 года.

Известие о смерти этой благочестивой женщины произвело сильное впечатление во всей церкви, в особенности в Студийском монастыре, где ее сын был игуменом и где с горячим вниманием следили за всеми переменами в ходе ее последней болезни, вознося за нее Богу торжественные моления; в память о ней была отслужена заупокойная обедня с особой торжественностью. Сам Федор сказал в память матери надгробное слово, и благодаря этой речи, по счастию сохранившейся, мы знаем такую интересную женщину, как Феоктиста.

Без сомнения, в этой женщине, во многих отношениях обыкновенной и посредственной, были и некоторые черты, как нам кажется, странные и удивительные. Есть как у матери, так и у сына черствость души, поражающая нас и отталкивающая. Феоктиста любила своих детей; не колеблясь, она жертвует ими для утоления своей религиозной жажды. Федор любил свою мать; в любопытном письме, написанном им во время ее последней болезни, оплакивая ее близкую кончину, он в то же время решительно желает ей смерти как славной награды за ее жизнь. Нам несколько трудно понять такую исступленность религиозного чувства, вызывающую подобное извращение, и надо прибавить, что даже благочестивые люди находили в этом некоторое преувеличение. Но каково бы ни было наше суждение об этих людях VIII века, надо сознаться, что они в сильнейшей мере способствуют пониманию истории той эпохи, в которой они жили. Когда изучаешь этих благочестивых людей, жертвующих всем ради религии, лучше понимаешь такой характер, какой представляет из себя императрица Ирина, меньше удивляешься, что дело ее могло иметь успех, а поступки возбуждать почти всеобщее одобрение. Ибо необходимо в конце концов сознаться, что Феоктиста не представляет исключительного явления среди психологических типов ее времени. Многие другие женщины той же эпохи, как, например, мать Тарасия и мать Никифора, мать Феофана и благочестивые женщины из семьи святого Филарета, являются нам совсем такими же в описании агиографов. Несомненно, все только что названные лица, равно и наша Феоктиста, женщины святые, и я никак не предполагаю, что все их современницы были подобны им. Наряду с ними встречались женщины светские, преданные светскому образу жизни, как, например, сестра Феоктисты, и женщины легкого поведения, как ее родственница Феодота. Однако – и это главным образом придает им значение в глазах историка – именно эти святые в течение нескольких лет руководили миром.

Глава VI. Феодора, восстановительница иконопочитания

I

В 829 году умер император Византийский Михаил II Аморийский, оставив престол сыну своему Феофилу. Новый монарх не был женат; поэтому вдовствующая императрица Евфросиния во время придворных церемоний исполняла роль, принадлежавшую по этикету августе. Но Евфросиния ненавидела свет. Дочь несчастного Константина VI, ослепленного по приказанию матери его Ирины, и первой жены его Марии, она после катастрофы, разразившейся над ее родными, удалилась в монастырь и жила спокойно и уединенно в одной из тихих обителей на Принкипо, как вдруг, довольно скандальным образом, царь Михаил, воспылав к ней страстью, извлек из монастыря прекрасную отшельницу, чтобы возвести ее на трон кесарей. Но когда ее муж умер, у Евфросинии не оставалось другого желания, как поскорее вступить опять в какую-нибудь святую обитель, и она прилагала все старания, чтобы женить как можно скорее юного императора, своего пасынка.

Чтобы найти жену василевсу, были, по старинному обычаю, соблюдавшемуся при византийском дворе, разосланы гонцы по всем провинциям с целью отыскать и привести в Константинополь самых красивых девушек империи, и в обширной Жемчужной палате собрали всех избранниц, чтобы Феофил назначил, кому из них быть монархиней. Сначала царь отобрал шесть самых привлекательных девушек и, не будучи в состоянии остановиться на одной из этих соперничавших красавиц, отложил до следующего дня окончательный выбор. В этот день он появился, как Парис перед тремя богинями, с золотым яблоком в руках, залогом любви, который он должен был преподнести той, кто завладеет его сердцем, и в таком виде он начал свой осмотр. Сначала он остановился перед одной, очень хорошенькой женщиной знатного происхождения, по имени Касия, и, вероятно, несколько смущенный и не зная хорошенько, с чего начать разговор, он наставительным тоном произнес следующее, не особенно любезное приветствие: «Через женщину пришло к нам все зло». Касия была умна и не смущаясь отвечала: «Правда, но через женщину же приходит к нам и все добро». Такой ответ погубил ее. Крайне испугавшись этой красавицы, столь быстрой на возражение и столь ярой феминистки, Феофил повернулся к Касии спиной и оказал честь и предложил свое яблоко другой кандидатке, также замечательно хорошенькой, носившей имя Феодоры.

Упустив царский венец, Касия утешилась тем, что основала, согласно очень распространенному в Византии обычаю, монастырь, куда и удалилась; и так как она была женщина умная, то и занялась на досуге сочинением духовных поэм и светских эпиграмм, дошедших до нас и не лишенных интереса. Тем временем ее счастливая соперница была коронована с торжественным великолепием в церкви Святого Стефана в Дафнийском дворце, и, по обыкновению, вся ее семья разделила ее высокую судьбу. Мать ее, Феоктиста, получила очень завидный чин «опоясанной патрикии», три ее сестры, приглашенные ко двору, вышли замуж за важных сановников; братья ее, Петрона и Варда, быстро сделали карьеру. Впрочем, они выказали мало благодарности той, чье неожиданное возвышение и родственное расположение приблизило их таким образом к самым ступеням трона.

Новая императрица была родом из Азии, она родилась в Пафлагонии в семье чиновника. Родители ее были люди благочестивые, очень преданные почитанию икон, против которых при преемниках благочестивейшей императрицы Ирины императорское правительство вновь подняло гонение, и, по-видимому, они даже на деле доказали довольно горячую преданность своим верованиям. Воспитанная в такой среде, Феодора, естественно, была набожна и очень почитала святые иконы; поэтому она сначала чувствовала себя несколько неловко в придворном мире, куда замужество внезапно перенесло ее.

Действительно, уже прошло лет двадцать, как вновь возгорелось иконоборство, и, быть может, еще с большей силой и ожесточением, чем в VIII веке, так как к спору чисто религиозному примешался вопрос политический и столкнулись государство, требовавшее права вмешиваться в церковные дела, и церковь, отстаивавшая и защищавшая свою свободу. Михаил II преследовал своих противников без пощады и без зазрения совести; Феофил, царь умный, властный и энергичный, следовал политике своего отца. Поэтому Феодора напрасно пыталась употребить свое влияние в пользу своих друзей и смягчить своими просьбами чрезмерную суровость гонений. Феофил был монарх нрава довольно крутого; когда он хмурил брови, принимал суровый тон, его перепуганная жена не решалась настаивать и ей самой приходилось тщательно скрывать свои чувства и тайные склонности. Она должна была старательно прятать у себя под платьем святые иконы, которые она продолжала с упорством носить; она должна была принимать тысячи предосторожностей, чтобы скрыть от посторонних взоров в ларцах, хранившихся в ее собственных покоях, запрещенные иконы, и не без некоторого риска приходилось ей иногда исполнять свои тайные благочестивые упражнения.

Однажды шут императора, карлик, забавлявший дворец своими шаловливыми выходками, заметил, что она занимается благочестивым поклонением. Крайне любопытный по природе, он попросил, чтобы ему показали вещи, всецело поглощавшие внимание императрицы. «Это мои куклы, – отвечала ему Феодора, – они хорошенькие, и я их люблю». Не долго думая, карлик пошел и рассказал императору историю прекрасных кукол, которые царица хранила у себя под подушкой. Феофил сразу понял, в чем дело, и, взбешенный тем, что в самом дворце не исполнялись его приказания, он бросился в гинекей и устроил императрице ужасную сцену. Но Феодора была женщиной и сумела выйти из затруднительного положения. «Это ничуть не касается того, о чем ты думаешь, – сказала она мужу. – Я просто занималась тем, что смотрелась в зеркало вместе с моими служительницами, и это наши отражения в зеркале твой шут принял за иконы и так по-дурацки наболтал тебе о них». Феофил успокоился или притворился, что поверил; но Феодора сумела поддеть нескромного болтуна. Через несколько дней после этого за какую-то провинность она велела подвергнуть карлика телесному наказанию, после чего посоветовала ему впредь никогда больше не болтать о куклах гинекея. И когда император под влиянием вина вспоминал иногда об этом происшествии и принимался о нем расспрашивать, шут с выразительной мимикой прикладывал одну руку ко рту, другую к пострадавшей части тела и поспешно произносил: «Нет, нет, царь, не будем больше говорить о куклах».

Точно так же и все высшее общество было в заговоре против иконоборцев. В монастыре, где она доживала свою жизнь, старая императрица Евфросиния питала те же чувства, что и Феодора, и, когда к ней посылали малолетних дочерей царя навестить ее, она постоянно говорила им об иконопочитании. Феофил, подозревавший об истинном положении дел, расспрашивал детей, но ему никогда не удавалось узнать от них что-нибудь точное. Однако один раз самая младшая из царевен выдала себя и, рассказав отцу о прекрасных подарках, которыми их засыпали в монастыре, о великолепных фруктах, которыми их там угощали, стала объяснять, что у бабушки был также один ларец, полный прекрасных кукол, и что она часто прикладывала их благоговейно ко лбу своих внучек и говорила, чтобы они их с тем же благоговением целовали. Феофил снова рассвирепел и запретил с этих пор посылать детей к старой царице. Но даже среди приближенных царя было много государственных деятелей, имевших на этот счет то же мнение, что и обе императрицы; министры, лица близкие ко двору, втайне были глубоко преданны иконопочитанию, и обстоятельства складывались так, что прорицатели, с которыми любил совещаться император, открыто предсказывали скорую гибель его дела. Он сам настолько это сознавал, что на смертном одре потребовал от жены и логофета Феоктиста, своего первого министра, торжественную клятву, что они после его смерти останутся верны его политике и отнюдь не поколеблют положения его друга, патриарха Иоанна, главного вдохновителя, и руководителя этой политики.

II

Наследник Феофила, сын его Михаил III, был еще ребенок; когда умер его отец, в 842 году, ему было не больше трех-четырех лет. Поэтому, как некогда Ирина, Феодора стала регентшей на время несовершеннолетия юного монарха. Она оставила подле себя в качестве руководителей главных министров предшествовавшего царствования, логофета Феоктиста, пользовавшегося большим влиянием на императрицу, и магистра Мануила. Оба были люди благочестивые, втайне преданные, как и сама царица, иконопочитанию; это были также люди благоразумные, справедливо озабоченные слишком затянувшимся бесполезным и опасным спором – совершенно понятно, таким образом, что они решили восстановить православие. Однако, несмотря на их внушения, императрица, по-видимому, сначала несколько колебалась последовать за ними по этому пути. Феодора горячо любила своего мужа, она свято хранила его память; кроме того, она опасалась трудности предпринимаемого. Но окружавшие ее прилагали все усилия, чтобы убедить ее; мать ее и братья настоятельно ей это советовали. Напрасно царица возражала: «Мой муж, покойный император, был человек мудрый; он знал, что надлежало делать; не можем же мы предать забвению его волю». Ей представили опасность положения, непопулярность, какую она рисковала навлечь на себя, упорно отстаивая политику Феофила; ее старались запугать революцией, причем погиб бы престол ее сына. Помимо этого набожность побуждала ее выслушивать эти советы. Наконец она решилась.

В Константинополе был собран собор, но, чтобы он мог благополучно совершить свое дело, необходимо было прежде всего избавиться от патриарха Иоанна, посаженного Феофилом на патриарший престол в 834 году и бывшего прежде наставником царя; человек умный, деятельный, энергичный, он хорошо служил целям монарха; поэтому противники иконоборцев терпеть его не могли. Они распускали темные слухи о его занятиях магией, дав ему прозвище Леканоманта, что значит «колдун», нового Аполлония, нового Валаама; они распространяли о нем самые страшные истории: как с помощью своих чар он находил способ губить врагов императора; как он приходил ночью, бормоча таинственные формулы, обезглавить бронзового змия, украшавшего Ипподром, и как в своем доме, находившемся в предместьях, он устроил подземную сатанинскую пещеру, где с помощью потерянных женщин, отличавшихся обыкновенно редкой красотой, причем некоторые из них для вящего скандала были монахини, посвященные Богу, он нечестивыми жертвами вызывал демонов и вопрошал мертвых, чтобы узнать от них тайны будущего. Как бы ни смотреть на эти сплетни, Иоанн обладал выдающимся умом, крепкой волей и вследствие этого являлся человеком крайне неудобным. Желая отделаться от него, потребовали, чтобы он согласился на восстановление православия или снял с себя патриарший сан, и, по-видимому, воины, назначенные передать патриарху этот ультиматум, исполнили поручение довольно грубым образом. Как бы то ни было, патриарх был низложен и заточен в монастырь; и, когда, взбешенный от такого с ним обращения, он осмелился проявить свое нерасположение тем, что велел уничтожить образа в монастырях, где он жил, он по приказанию регентши был подвергнут жестокому телесному наказанию.

На его место избрана была одна из жертв предыдущего правительства, Мефодий; тут началась полная реакция. Заботами епископов почитание икон было восстановлено; изгнанные и сосланные были возвращены и приняты с торжеством; заключенных выпустили на свободу и величали как мучеников; на церковных стенах вновь появились священные иконы и вновь, как прежде, над воротами Халки был торжественно повешен на прежнем месте образ Спасителя, что свидетельствовало о благочестии обитателей императорского дворца; наконец, 19 февраля 843 года в торжественной священной церемонии собрались вместе духовенство, двор и весь народ. Всю ночь во Влахернской церкви императрица благоговейно молилась вместе со священниками; когда наступило утро, торжественная процессия потянулась по улицам Константинополя; окруженная епископами и монахами, среди восхищенной толпы Феодора проследовала из Влахернской церкви в Святую Софию и в Великой церкви принесла благодарение Всемогущему. Побежденные со свечами в руках должны были находиться в этом шествии, прославлявшем их поражение, и смиренно склоняться перед предававшими их анафеме. Затем вечером в Священном дворце царица устроила пиршество духовным особам, и все поздравляли друг друга с достигнутым успехом. Это было торжество православия. И с тех пор в воспоминание об этом великом событии и в память блаженной Феодоры ежегодно в первое воскресенье Великого поста греческая церковь торжественно празднует восстановление иконопочитания и поражение его врагов.

Революция воздала должное и самим умершим. Торжественно были привезены в столицу останки знаменитых исповедников, Федора Студита и патриарха Никифора, пострадавших за веру и умерших в изгнании. Император и весь двор, неся в руках свечи, почли за честь пойти на встречу священных останков, следовать затем благоговейно за ракой, несомой священниками, и среди огромного стечения народа сопровождать ее вплоть до церкви Святых апостолов. Зато, наоборот, осквернили могилу Константина V и без всякого уважения к императорскому сану выбросили на улицу останки великого противника икон, а из его мраморного саркофага, распиленного на тонкие доски, сделали облицовку для украшения одной из комнат дворца его.

К сожалению, византийские историки, которым мы обязаны этими подробностями, не сумели передать нам, каким образом могла произойти так быстро эта великая революция, по-видимому, не встретив сколько-нибудь серьезного сопротивления. Одно, очевидно, ей особенно способствовало: усталость, испытываемая всеми от бесконечной борьбы. Но еще другое соображение заставило, быть может, государственных деятелей присоединиться к решению, принятому Феодорой. Если с точки зрения догматической победа церкви была полной, она, с другой стороны, должна была отказаться от всяких поползновений на независимость, проявленную иными из самых знаменитых ее защитников. В отношении государства она стала безусловно в подчиненное положение, власть императорская в вопросах религии стала проявляться над ней более чем когда-либо. В этом, несмотря на восстановление православия, политика императоров-иконоборцев принесла свои плоды.

За великое дело, совершенное ею, Феодора заслужила быть причисленной восточной церковью к лику святых. Однако многое смущало императрицу при исполнении ею принятой на себя задачи. Одно в особенности поглощало и заботило ее: она, как известно, страстно любила своего мужа; она не могла примириться с тем, что страшные анафемы, каким предавались иконоборцы, затрагивали и его. Поэтому, когда святые отцы, собравшиеся на собор, пришли просить ее милостивого соизволения на восстановление иконопочитания, она в свою очередь попросила у них единственной милости: разрешить от грехов императора Феофила. И когда патриарх Мефодий стал возражать, что, если церковь имеет неоспоримое право прощать живых, приносящих покаяние, она не может ничего относительно человека, умершего в состоянии смертного греха, Феодора прибегла к благочестивому обману. Она объявила, что в свой смертный час царь раскаялся в грехах, что он с благоговением прикладывался к образам, поднесенным женой к его губам, и что он, как добрый христианин, предал дух свой в руки Божий. Епископы легко поверили этой назидательной истории, тем более что хорошо сознавали, что восстановление иконопочитания возможно только этой ценой; и, согласно желанию регентши, они решили, что в течение недели они будут по всем церквам столицы молиться за спасение души покойного императора. Феодора захотела сама принять участие в этом благочестивом упражнении и льстила себя мыслью, что таким образом вымолила для грешного раскаявшегося царя милость Божию.

Позднее легенда сильно изукрасила трогательный рассказ о супружеской любви Феодоры. Рассказывали, что в страшных снах царица видела, какая судьба угрожала ее мужу. Она видела Богородицу с младенцем на руках, сидящую на троне и окруженную ангелами; она судила царя Феофила и приказывала жестоко сечь его розгами. В другой раз приснилось ей, будто она на форуме Константина, и вдруг огромная толпа затопила площадь и прошло шествие людей, несших орудия наказания и пытки, а среди них, обнаженного и в цепях, волокли несчастного Феофила. Вся в слезах, Феодора последовала за толпой и с ней дошла до площади перед дворцом напротив ворот Халки. Там на троне сидел человек, большой, страшный, с видом беспощадного судьи. Тогда императрица бросилась перед ним на колени, моля его помиловать ее мужа, и человек отвечал: «Женщина, велика твоя вера. Ради благочестия твоего и твоих слез и во внимание к молитвам моих священников отпускаю грехи мужу твоему». И приказал его развязать. В то же время и патриарх Мефодий со своей стороны прибег к опыту, чтобы увериться в предначертаниях Провидения. На жертвенный стол в алтаре Святой Софии он положил кусок пергамента с написанными на нем именами всех императоров-иконоборцев; затем он заснул в церкви и увидал ангела, возвестившего ему, что Бог помиловал императора; проснувшись и взглянув на кусок пергамента, он действительно увидал, что место, где им было написано имя Феофила, чудесным образом стало вновь белым в знак прощения.

Однако некоторые люди выказали себя более жестокими, чем Бог. У художника Лазаря, расписывавшего иконы, правая рука была отрезана по приказанию покойного императора; и хотя, по легенде, эта отрезанная рука чудесным образом приросла, мученик ковал злобу против палача и на все замечания императрицы с упорством отвечал: «Бог не может быть таким несправедливым, чтобы забыть наши беды и простить нашего гонителя». На придворном обеде, которым закончилось торжество православия, еще один исповедник выказал себя не менее неумолимым. То был Феодор Грапт, прозванный так потому, что Феофил в виде наказания велел выжечь у него на лбу раскаленным железом четыре оскорбительных стиха. Императрица, очень озабоченная тем, чтобы польстить чем-нибудь мученикам, велела спросить у святого человека имя того, кто подверг его такой ужасной пытке. «Об этой надписи, – отвечал тот торжественно, – я у престола Божия потребую отчета у твоего императора, супруга». При этой неожиданной выходке Феодора, вся в слезах, обратилась к епископам с вопросом, так ли они рассчитывают исполнить свои обязательства; к счастью, вступился патриарх, и не без труда удалось ему успокоить озлобленного исповедника и заверить монархиню: «Наши обещания, – заявил он, – остаются непоколебимы, и если кто ими пренебрегает, это не имеет значения». Но, с другой стороны, далеко не безразлично, что из всех этих анекдотов мы ясно видим, сколько политических и человеческих расчетов имелось в виду при этом восстановлении православия и к каким сделкам с совестью одинаково легко готовы были прибегнуть и епископы, и сама Феодора.

III

«Первая добродетель, – говорит один летописец той эпохи, – это иметь православную душу». Феодора вполне обладала этой добродетелью. Но у нее были еще и другие качества. Византийские писатели восхваляют ее государственный ум, ее энергию, ее смелость; они приписывают ей героические слова, как, например, следующие, благодаря которым она предотвратила нашествие царя Болгарского: «Если ты восторжествуешь над женщиной, – послала она ему сказать, – слава твоя не будет стоить ничего; но если тебя разобьет женщина, ты станешь посмешищем целого мира». Во всяком случае, в продолжение четырнадцати лет, что она была регентшей, она правила хорошо. Без сомнения, как это, впрочем, легко предположить, правление ее было отмечено чрезмерной религиозностью. Очень гордая тем, что восстановила православие, она не менее того мечтала о славе истребления еретиков; по ее приказанию павликианам было предложено на выбор: обращение в православие или смерть; и так как они не уступили, кровь полилась рекой в местностях Малой Азии, населенной ими. Императорские инквизиторы, которым поручили сломить их сопротивление, превзошли самих себя: благодаря их стараниям более ста тысяч людей погибли от пыток. Событие большой важности, долженствовавшее иметь еще более важное последствие: бросив этих отчаявшихся людей в руки мусульман, императорское правительство приготовило себе тем много бед в будущем.

Но в других вещах благочестивое рвение, воодушевлявшее регентшу, внушило ей благие начинания; она первая положила основание великому делу миссионеров, долженствовавших через несколько лет нести проповедь Евангелия хазарам, моравам, болгарам. Ей также принадлежит слава нескольких прочных военных успехов, одержанных над арабами, и полного подавления восстания славян в Элладе. Но в особенности она поставила себе задачей хорошее управление финансами империи. Говорят, она понимала финансовые вопросы, и в одной легенде рассказан по этому поводу следующий любопытный анекдот: император Феофил стоял раз во дворце у окна и увидал, как в гавань Золотого Рога входит большое великолепное коммерческое судно. Справившись, чье это прекрасное судно, он узнал, что оно принадлежало императрице. Император промолчал; но на следующий день, отправляясь во Влахерны, он спустился в порт и приказал выгрузить корабль, а затем поджечь его. После этого он обратился к своим приближенным со следующими словами: «Вы, конечно, и представить себе не могли, чтобы императрица, жена моя, сделала из меня купца! Никогда до сих пор не было видано, чтобы римский император занимался торговлей». Не входя в подробности этого происшествия, надо заметить, что Феодора умела управлять государственной казной не хуже, чем своей. Когда она сложила с себя власть, казна была достаточно полна. И одно это давало бы ей несомненное право занять место среди выдающихся монархинь, не будь придворных интриг и дворцовых происков, всегда в таком количестве гнездящихся там, где правит женщина, и не награди ее судьба совершенно негодным сыном.

IV

В царствование Феофила императорский дворец, столько веков служивший резиденцией византийских василевсов, стал еще великолепнее. Император любил постройки: к прежним покоям Константина и Юстиниана он прибавил целый ряд чудных сооружений, украшенных с самой изящной и изощренной роскошью. Он любил пышность и великолепие: чтобы увеличить блеск дворцовых приемов, художники по его заказу исполнили чудеса ювелирного и механического искусства. Таковы, например, пентапиргий, знаменитый золотой шкаф, где были выставлены царские драгоценности, золотые оргaны, игравшие в дни торжественных приемов, золотая чинара, возвышавшаяся подле императорского трона, где летали и пели механические птицы; золотые львы, лежавшие у ног царя, время от времени поднимавшиеся, бившие хвостом и рыкавшие, и золотые грифоны с таинственным видом, которые, казалось, как во дворцах азиатских царей, охраняли безопасность императора. Кроме того, он велел обновить весь императорский гардероб, красивые одежды, сверкающие золотом, в которые облачался василевс во время придворных церемоний, удивительные одеяния, тканные золотом и усыпанные драгоценными камнями, в какие рядилась августа. Он любил, наконец, литературу, науки и искусства. Он осыпал своими милостями великого математика Льва Солунского и в своем Магнаврском дворце устроил школу, где этот ученый вел свое удивительное преподавание, составившее славу Византии; и даже он, этот суровый иконоборец, выказал себя вполне терпимым в отношении исповедника Мефодия, после того как нашел его способным разъяснить некоторые научные трудности, сильно его занимавшие. Совсем очарованный шедеврами арабской архитектуры, очень озабоченный тем, чтобы заменить благочестивые украшения, представляемые иконами, которые он упразднил, произведениями более вольного и более светского стиля, он направил византийское искусство своего времени на новые пути, и благодаря его усилиям и его просвещенному покровительству в этом дивном Священном дворце, полном утонченного великолепия и редкой роскоши, среди этих несравненных красот в виде беседок, террас, садов, откуда открывался широкий вид на сверкающую полосу водного простора Мраморного моря, придворная жизнь дала новый пышный цвет. Но когда император умер, этот великолепный дворец стал главным образом местом всяких смут, интриг и козней.

Фактически главой правительства во время регентства Феодоры был логофет Феоктист. Он был человек довольно посредственный, полководец малоспособный и не имевший никогда удачи; ограниченного политического ума, темперамента сухого, холодного и унылого, не внушая ни симпатий, ни любви, он держался только милостью и расположением, какие выказывала ему императрица. Он добился того, что ему дали помещение в самом дворце, а огромное влияние его на императрицу и ее доверие к нему были таковы, что в Византии ходили довольно сомнительные слухи насчет характера отношений его с царицей. Его считали честолюбивым, помнили, с какой лихорадочной поспешностью он покинул войско на Крите, чтобы следить за событиями в столице, как только пришло известие о приготовлявшейся дворцовой революции; его подозревали в замыслах овладеть престолом и доходили до того, что говорили, будто Феодора, сочувствуя его желаниям, думала выйти за него замуж или выдать за него одну из своих дочерей, вполне готовая, чтобы очистить ему дорогу к власти, свергнуть и ослепить собственного сына, как это сделала некогда великая Ирина. Во всяком случае, глубоко и искренне преданный регентше, всесильный по своему влиянию на нее, логофет старался возбуждать ее недоверие ко всем советникам, разделявшим с ним власть.

Скоро всякими интригами он отстранил всех своих соперников. Магистра Мануила, бывшего вместе с Феоктистом опекуном юного Михаила III, обвинили в заговоре против императорской фамилии, и он должен был отказаться от своей должности. Братья императрицы, Петрона и Варда, были много опаснее, особенно второй, соединявший с выдающимся умом необыкновенное отсутствие всяких нравственных требований. С согласия самой Феодоры Варда был под каким-то предлогом удален от двора, и логофет думал, что окончательно упрочил свою власть. Он не предвидел, что ему придется считаться с юным императором.

Действительно, Михаил III подрастал, а подрастая, обнаруживал все более плачевные стороны своей натуры. Напрасно мать его и министр прилагали все старания, чтобы дать ему наилучшее воспитание; напрасно приставили к нему лучших учителей, окружили самыми отборными товарищами; рассказывают, что среди других товарищей по ученью юного царевича находился Кирилл, ставший впоследствии апостолом славян. Все оказалось бесполезно, Михаил был плох по существу. В пятнадцать-шестнадцать лет, – возраст, какого он достиг теперь, – он больше всего любил охоту, лошадей, бега, театр, борьбу атлетов и сам не брезговал у себя во дворцовом Ипподроме, взойдя на колесницу, доставлять собственной особой зрелище своим приближенным. В личной жизни поведение его было еще предосудительнее. Он посещал самое скверное общество, проводил за вином часть ночи; у него была открытая связь с Евдокией Ингериной.

Феодора и Феоктист решили, что при данных обстоятельствах ничего другого не оставалось, как женить юного императора, и чем скорее, тем лучше. Опять, согласно обычаю, гонцы из дворца были отправлены по всем провинциям, чтобы привезти в Константинополь самых красивых девушек империи; из них была выбрана Евдокия, дочь Декаполита, и почти тотчас вслед за тем коронована царицей. Но по прошествии нескольких недель Михаил III, которому скоро надоела и жена, и супружеская жизнь, уже вернулся к прежним привычкам, к своим друзьям, к своей любовнице, и потекла та же беспутная жизнь. Но, разумеется, не надо буквально принимать все сумасбродные или отвратительные поступки, приписываемые византийскими историками Михаилу III: летописцы, преданные Македонской династии, были слишком заинтересованы в том, чтобы извинить и оправдать убийство, возведшее на престол Василия I, и не могли не поддаться соблазну очернить несколько его жертву. Но даже и при этой оговорке некоторые несомненные факты ясно показывают, сколько было безумия в поступках злосчастного императора. Вечно окруженный шутами, людьми развращенными и буффонами, он забавлялся с такими недостойными приближенными, разыгрывая грубые или непристойные фарсы, скандализируя дворец проделками дурного вкуса, причем не оказывал уважения ни семейным, ни религиозным началам. Одним из его любимых развлечений было наряжать своих друзей в епископов: один изображал патриарха, другие митрополитов; сам царь изображал архиепископа Колонейского; и в таком виде они шли по городу, как на маскарад, распевая грязные или нелепо смешные песни, подделываясь под духовные песни, пародируя священные церемонии. Однажды в подражание Христу Михаил отправился обедать к одной бедной женщине, совсем растерявшейся от необходимости так неожиданно принимать у себя царя; в другой раз, повстречав на дороге патриарха Игнатия и его чиновников, император решил угостить их серенадой и в сопровождении своих шутов долго следовал за ними, крича им в уши слова непристойных песен под аккомпанемент кимвалов и тамбуринов.

Кроме того, он выкидывал отвратительные шутки со своей матерью. Раз он послал сказать ей, что у него во дворце патриарх и что она, конечно, будет счастлива получить его благословение. Благочестивая Феодора поспешила явиться, и действительно, в большой Золотой палате она увидала патриарха, сидящего на троне рядом с императором, в полном облачении, с капюшоном, спущенным на лицо, молчаливого и важного, по-видимому, углубленного в размышления. Регентша падает к ногам святого отца и просит не забывать ее в своих молитвах, как вдруг патриарх встает, подпрыгивает, поворачивается спиной к императрице… и пусть прочтут у самих летописцев, что он пустил в лицо Феодоры. Затем, повернувшись к ней лицом, заявил: «Ты никак не можешь сказать, царица, что даже и в этом мы не постарались оказать тебе почесть». Тут он откинул капюшон и явил свой лик: воображаемый патриарх был не кто иной, как любимый шут императора. При этой грубой выходке Михаил разражается громким смехом.

Возмущенная Феодора громит сына проклятиями: «О, злой и нечестивый! С этого дня Бог отринул тебя от Себя!» – и вся в слезах она оставляет зал. Но, несмотря на такую грубую непристойность поведения, опекуны не смели вмешиваться и остерегались порицать василевса, от крайней ли снисходительности или потому, что думали сохранить этой уступчивостью собственный кредит.

Выказывая особенную снисходительность ко всем подобным забавам племянника, Варда старался подчинить его своему влиянию. Благодаря заступничеству своего друга, оберкамергера Дамиана, ему удалось добиться, чтобы его вернули из ссылки по приказанию императора, и очень быстро он стал пользоваться милостивым вниманием Михаила III. Понятно, что он терпеть не мог Феоктиста, ставившего преграды его честолюбивым замыслам; поэтому он непрестанно возбуждал в василевсе недоверие к министру. Он внушал ему мысль, что логофет способен подготовить какой-нибудь государственный переворот, не смущался даже тем, что клеветал на сестру свою, регентшу Феодору, и представлял сыну в самом черном свете поведение матери. Он действовал так успешно, что по поводу одного пустяшного случая (дело шло об одном личном друге царя, которому министр отказал дать какое-то повышение) между монархом и Феоктистом произошло довольно крупное столкновение. Это случилось в 856 году. Варда, пользуясь своим преимуществом, постарался еще больше обострить злобное чувство Михаила: он дал ему понять, что его устраняли от дел; грубыми замечаниями он уязвил его самолюбие. «Покуда Феоктист будет заодно с августой, царь останется бессилен», – говорил он; в особенности ему удалось заверить Михаила, что замышляют лишить его жизни. Против логофета был составлен заговор. Большая часть придворных перешла на сторону Варды; царь был согласен на все, и против Феодоры и ее любимца пошла даже одна из сестер императрицы и стала на сторону брата своего Варды. Покушение, таким образом, удалось, не встретив больших затруднений.

Однажды, когда по обязанностям службы Феоктист явился с бумагами в руках на аудиенцию к регентше, он нашел в галерее Лавсиака, находившейся перед покоями императрицы, Варду, и тот, не вставая перед ним, смерил его крайне дерзким взглядом. Немного дальше он встретил императора, который запретил ему идти к августе и приказал сделать доклад о делах текущего дня самому ему, императору; и так как смущенный министр колебался, василевс грубо приказал ему удалиться. Но он не успел еще выйти, как Михаил крикнул дежурным камергерам: «Арестуйте этого человека». При этом возгласе Варда бросается на логофета; тот бежит, Варда его нагоняет, валит его на пол и, обнажив меч, готов поразить всякого, кто бы попытался броситься на помощь несчастному. Однако, по-видимому, смерть Феоктиста не представлялась необходимой: император прежде всего просто приказал отвести его под строгим надзором в Скилу и там ждать дальнейших приказаний. К несчастью для логофета, на поднявшийся шум прибежала Феодора, с распущенными волосами, платье ее было в беспорядке, и с громкими криками она стала требовать, чтобы возвратили ей ее любимца, разражаясь бранью против сына и брата, крича угрожающим голосом, что запрещает предавать смерти Феоктиста. Быть может, именно это заступничество и погубило несчастного. Приближенные Михаила испугались, что, если он останется жив, регентша может опять очень скоро вернуть его к власти, и как бы он не отомстил жестоко своим врагам; и смерть его была решена как мера предосторожности. Напрасно несколько офицеров дворцовой стражи, оставшихся ему верными, пытались спасти его; напрасно несчастный, прячась под мебель, старался спастись от гибели. Сильным ударом меча один из воинов, нагнувшись, пронзил ему живот. Варда унес его.

Убийство первого министра было ударом, направленным прямо против Феодоры – она это чувствовала. Уже в смутной тревоге, глухо проносившейся по дворцу, слышала она угрожающие ей голоса: до нее долетали крики, чтобы она остерегалась, что близок день убийств. И теперь в своем негодовании отвергла она все извинения, с какими к ней обратились, все утешения, какие хотели ей расточать; непреклонная, полная трагизма, она призывала на виновных, и в особенности на брата Варду, небесное отмщение и открыто желала им смерти. Такой непримиримостью она окончательно восстановила против себя всех и стала неудобной; Варда – она помимо остального мешала его честолюбию – решил избавиться от нее. Начали с того, что отняли у нее дочерей и заключили их в монастырь, твердо рассчитывая, что она не замедлит сама добровольно за ними туда последовать. Так как она колебалась, не зная, на что решиться, ее принудили удалиться в Гастрийский монастырь. Не желая поднимать в государстве смуту бесполезным сопротивлением, она с достоинством сложила с себя власть, официально передав сенату те казенные суммы, какие, благодаря хорошему управлению финансами, удалось ей скопить. Это был конец ее государственной деятельности.

В монастыре, куда укрылась Феодора, она прожила еще многие годы со своими дочерьми, ведя благочестивый образ жизни, простив сыну, – позднее она, по-видимому, даже заслужила некоторое его доверие, – но она продолжала питать злобу к Варде, справедливо видя в нем виновника смерти Феоктиста. В этой своей злобе она, благочестивая и православная императрица, дошла до того, что злоумышляла против ненавистного брата и пыталась в согласии с несколькими своими придворными приближенными умертвить его. Эта попытка ей не удалась, и, как кажется, она даже понесла за нее довольно тяжелое наказание. Без сомнения в это именно время у нее конфисковали все ее имущество и лишили почестей, присвоенных ей в качестве императрицы. Чтобы утешить ее в этих неудачах, судьба готовила ей заместителя, который должен был отомстить за нее, утолить ее злобу превыше даже всех ее чаяний. То был Василий, знаменитый основатель Македонской династии.

Глава VII. Романтические приключения Василия Македонянина

I

В то время когда императрица Феодора царствовала вместе с мужем своим Феофилом, около 840 года приблизительно, один молодой человек, бедно одетый, но на вид довольно представительный, благодаря своему высокому росту, могучему сложению и красивому загорелому лицу вошел вечером в Константинополь через Золотые ворота, с котомкой за плечами и посохом в руках. Случилось это в воскресенье; наступила ночь. Усталый, весь в пыли, путник улегся у входа в ближайшую церковь Святого Диомида и сейчас же заснул глубоким сном. И вот среди ночи игумен монастыря, которому принадлежала церковь, внезапно пробудившись, услыхал голос, говоривший ему: «Встань, поди отвори церковные двери императору». Монах послушался; но, не найдя во дворе никого, кроме какого-то жалкого оборванца, растянувшегося прямо на земле, он подумал, что это ему приснилось, возвратился к себе и снова лег. Тогда во второй раз тот же голос пробудил его ото сна и повторил то же повеление; и опять, встав и никого не найдя, кроме спящего бродяги, он снова улегся на свою постель. Тогда в третий раз, более властно, прозвучал в тишине голос, и в то же время в доказательство, что это был не сон, а явь, игумен получил в бок таинственный, но здоровый удар кулаком. «Встань, – приказывал голос, – впусти того, кто лежит у дверей; ибо он император». Весь дрожа, поднимается святой отец, поспешает покинуть келью и, сойдя вниз, взывает к незнакомцу. «Я тут, господин, – отвечает тот, стряхивая с себя сон, – что повелишь рабу твоему?» Игумен приглашает его следовать за ним, сажает его за свой стол; утром он приготовляет ему ванну, приносит новые одежды; и так как удивленный путник совершенно не понимает, чем заслужил такое внимание, монах, взяв с него клятву хранить тайну, открывает ему его будущую судьбу и просит быть ему отныне другом и братом.

Этим живописным рассказом, которым Поль Адан очень искусно воспользовался для своего романа Василий и София, начинается первый выход на историческую сцену человека, так ловко устроившего свою судьбу при Феодоре и Михаиле III, этого Василия Македонянина, который через несколько лет после этого возвел свой род на византийский престол.

Историки, жившие при дворе императора Константина VII, внука Василия, и сам Константин VII, естественно, желали создать для основателя Македонской династии приличную и даже славную генеалогию. По их словам, знаменитый василевс происходил со стороны отца из царского дома Армении, по матери он приходился родственником Константину и даже Александру Великому. В действительности же происхождение его было гораздо скромнее. Василий родился приблизительно в 812 году в окрестностях Адрианополя в темной крестьянской семье бедных колонистов армянского происхождения, которая переселилась в Македонию, разорилась от болгарской войны и осталась окончательно без всяких средств вследствие последнего несчастия, смерти отца. Василию, единственной поддержке матери и сестер, было тогда двадцать пять или двадцать шесть лет. Это был большой и сильный малый, с здоровыми мускулами, могучего телосложения; густые вьющиеся волосы обрамляли его энергичное лицо. При этом совершенный невежда – Василий не умел ни читать, ни писать, – он прежде всего представлял из себя красивое человеческое животное. Этого оказалось достаточно, чтобы быть счастливым.

Византийские летописцы, до последней степени влюбленные во все чудесное, тщательно собрали и поведали нам все предзнаменования, возвещавшие будущее величие Василия: как в один прекрасный день, когда он еще ребенком заснул в поле, реявший над ним орел охранял его сенью своих крыл; как мать его видела во сне, что из груди ее выросло золотое дерево, покрытое золотыми цветами и плодами, стало огромным и бросало тень на весь дом; и как в другой раз, тоже во сне, явился перед ней св. Илия Фесвийский в образе древнего старца с белой бородой, с вырывавшимся из уст его пламенем, и как пророк объявил матери высокую судьбу, предназначенную ее сыну. Суеверие византийского общества любило украшать подобными легендами юность великих людей и искренне придавало значение таким предсказаниям. В действительности Василий Македонянин должен был добиться всего сам, с помощью других средств и других качеств – с помощью своего ловкого и изворотливого ума, своей ни перед чем не останавливавшейся энергии, обаяния своей силы и, наконец, с помощью женщин, испытывавших неотразимое очарование этого обольстительного, атлетически сложенного мужчины.

На своей родине, в Македонии, стране бедной и скудной, Василий, обремененный семьей, скоро понял, что земледелие не может прокормить их всех, и он начал с того, что поступил на службу к правителю той области, где жил. Затем он отправился искать счастья в Константинополь, и тут обстоятельства благоприятствовали ему как нельзя лучше. Игумен монастыря Святого Диомида, приютивший его, имел брата, по профессии врача; последний увидал как-то молодого человека в монастыре, оценил его цветущий вид и мощное сложение и рекомендовал его одному из своих клиентов, родственнику императора и Варды, по имени Феофил, которого прозвали Феофилицем (маленьким Феофилом), так как он был мал ростом. У этой маленькой особы была мания: иметь у себя в услужении людей высокого роста, геркулесовой силы, которых он одевал в великолепные шелковые одежды, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как показываться публично со своей свитой гигантов. Как только ему сообщили о Василии, он захотел его видеть и, восхищенный его осанкой, тотчас предложил ему ходить за его лошадьми и окрестил его фамильярным прозвищем Кефал, что значит «крепкая голова».

В течение нескольких лет Василий оставался в доме Феофилица, и в это-то время с ним случилось происшествие, окончательно упрочившее его судьбу. Хозяин его был отправлен с поручением в Грецию, и Василий, в качестве конюшего, сопровождал его; но во время пути он заболел и должен был остановиться в Патрасе. Тут он встретился с Даниелидой. Даниелида была богатая вдова, уже довольно зрелого возраста; когда Василий с ней познакомился, у нее уже был взрослый сын и, кажется, она была даже бабушкой. Но состояние ее было необычайно велико, «богатство скорей приличное царю, – говорит один летописец, – чем частному лицу». У нее были тысячи рабов, необъятные имения, бесчисленные стада, фабрики, где женщины ткали для нее великолепные шелковые материи, восхитительные ковры, поразительно тонкие полотна. Дом ее был полон великолепной золотой и серебряной посуды; ларцы – прекрасными одеждами; касса не вмещала слитков из драгоценного металла. Ей принадлежала большая часть Пелопоннеса, и, по выражению одного историка, она действительно казалась «царицей этой области». Она любила блеск и пышность: отправляясь в путешествие, не пользовалась ни повозкой, ни лошадью, а носилками, и триста молодых рабов сопровождали ее и посменно несли ее на носилках. Она любила также красивых мужчин, и, естественно, Василий понравился ей. Следует ли из этого, что и она, как на то указывают суеверные летописцы, предчувствовала славное будущее Македонянина? Нам думается, скорее, что симпатия ее имела более материальные основания. Как бы то ни было, она оказала ему в своем доме хороший прием; и когда наконец Василий вынужден был уехать, она дала ему денег, прекрасные одежды, тридцать рабов, чтобы служить ему; после этого недавний бедняк превратился в важного господина; теперь он мог показываться в свете и приобрести поместье в Македонии.

Надо заметить, что он никогда не мог забыть свою благодетельницу. Когда лет через двадцать после этого он взошел на престол, первой его заботой было доставить сыну Даниелиды важное положение; затем он пригласил старую даму, «имевшую, как говорят, пламенное желание повидать императора», посетить его в столице. Он встретил ее как царицу в Магнаврском дворце и торжественно пожаловал ей титул матери василевса. Со своей стороны Даниелида, все такая же щедрая, привезла своему старому другу драгоценные подарки; она преподнесла ему пятьсот рабов, сто евнухов, сто ткачих, удивительно искусных, драгоценные ткани – всего не перечесть. Она сделала еще больше: Василий в это время строил новую церковь, она захотела участвовать в этом благочестивом деле тем, что велела выткать на своих пелопоннесских фабриках церковные ковры, долженствовавшие покрыть весь пол базилики. Наконец, она обещала, что в своем завещании ни в каком случае не забудет сына своего прежнего фаворита. После этого она возвратилась в Патрас; но каждый год, покуда был жив Василий, он получал из Эллады великолепные подарки, которые ему посылал его старый друг; а когда Василий умер раньше нее, она перенесла на сына монарха привязанность, какую питала прежде к отцу. Она еще раз приезжала в Константинополь, чтобы повидать его, и по завещанию сделала его единственным и полным своим наследником. Когда императорский поверенный, долженствовавший сделать опись наследства, прибыл в дом Даниелиды, он был совершенно поражен таким несметным богатством. Не говоря уже о деньгах в монетах, драгоценностях, дорогой посуде, о тысячах рабов – император освободил три тысячи из них и отправил их в южную Италию, – царь получил более восьмидесяти имений. Из этого видно, до какой степени была в IX веке богата Византийская империя, какие громадные состояния были у аристократических провинциальных семей, игравших такую большую роль в истории этой империи. Но невольно с особым вниманием и интересом останавливаешься на образе этой старой женщины, умевшей так бережно хранить и лелеять свою дружбу, принесшую столько пользы Македонской династии.

Конец ознакомительного фрагмента.