Часть вторая
1. Британия
Огромные часы на угловом здании старого университета показывали два часа. Из нового университета, по его наклоненному двору, выходили уже студенты. Внизу юридических аудиторий молодцеватый студент надевал на себя калоши и шинель, а со спиральной лестницы, с самой верхней ее площадки, другой студент, свесив голову за перила, несколько знакомым нам голосом, кричал ему:
– Бакланов, вы в Британию?
– В Британию, – отвечал старый наш приятель.
– И я приду!
– Ну да! – подтвердил Александр, и когда он торопливо проходил через средний подъезд, швейцар Михайла дружелюбно заметил ему:
– Что, не сидится, видно, на лекции-то!
– Дела есть поважней лекций! – отвечал ему Бакланов серьезно.
Михайла усмехнулся ему вслед.
С тех пор, как мы расстались с нашим героем, он значительно возмужал: бакенбарды его подросли, лицо сделалось выразительней. Во всей его походке, во всех движениях было что-то мужественное, смелое… Видно, что он решился смело и бойко итти навстречу жизни.
Перейдя улицу, он, прямо напротив манежа, повернул в трактир с грязноватою вывеской и начал взбираться по деревянной, усыпанной песком лестнице. Это-то и была Британия. Стоявший за прилавком приказчик несколько модно и с улыбкой поклонился ему. Бакланов мотнул ему головой, пройдя залу, повернул в комнату направо. В чистой, белой рубахе половой, с бледным и умным лицом, с подстриженною небольшою бородой и с намасленною головой, почти дружески снял с Бакланова шинель и положил ее на давно, как видно, приуроченное для нее место.
– Бирхман и Ковальский были? – спросил Бакланов, садясь на диван.
– Нет еще-с, не приходили, – отвечал половой.
Бакланов приподнял ногу на стул, при чем обнаружил тончайшие, франтовские шаровары. Его сюртук, с маленьким голубым воротником, тоже сидел на нем щеголевато.
Половой подал ему трубку и растрепанный номер «Репертуара».
– А кто в бильярдной есть? – спросил Бакланов.
– Проскриптский, кажется-с…
– О, чорт с ним! – произнес с досадой Бакланов.
Половой усмехнулся.
– Вчера у них с Варегиным и была же пановщина.
– В чем?
– Да все о душе-с.
– И кто же кого?
Половой пожал плечами.
– Бог их знает: Варегин-то словно бы правильнее на словах говорил.
– Варегин – умница!
– Да-с, – согласился и половой: – господин большого рассудка. Говорят, он из нашего, из простого звания-с.
– Он мещанин. Тогда наследник с Жуковским путешествовал. Ему его и представили: задачи он в голове, самоучкой, решал. Тот велел его взять в гимназию, в два месяца какие-нибудь, читать не умевши, в третий класс приготовился.
Половой с удовольствием улыбался.
– Что оно, значит, природное-то! – произнес он с каким-то благоговением, а потом, торопливо подав порцию чаю вновь пришедшим посетителям, опять подошел к Бакланову.
– Проскриптский этта-с… может, изволите знать, из думя сюда ходит чиновник… чин тоже получил и ходил к Иверской молебен служить… он на него и напал: «у червяка, говорит, голова, и у вас: червяку отрежь голову и вам, и оба вы умрете!». Так того, бедного, пробрал…
– Пиявка! ко всем льнет!.. – отвечал Бакланов.
Вошли Бирхман и Ковальский. Первый из них был длиннейший немец. Голубые глаза его имели несколько телячье выражение, но очертания лица были довольно тонки, и сквозь белую, нежную кожу просвечивали на лбу тоненькие жилки. Одет он был в нескладный вицмундир и в уродливейшую, казенную, серо-синюю шинель, подбитую зеленой байкой с беленькими лапками. Ковальский, напротив, был маленький, приземистый мужчина, сутуловатый, с широкими, приподнятыми вверх, как на статуе Геркулеса, плечами. Он как пришел, так сейчас же взял с комода щетку и начал ею чистить свой сюртук, полы которого, в самом деле, были страшно перепачканы в грязи.
– Где это ты так вывалялся? – крикнул ему Бакланов.
– Это он меня вез! – отвечал за него и совершенно спокойно Бирхман, садясь на стул к столику против Бакланова.
– Что ж, заказывай по условию-то!.. – произнес угрюмо Ковальский, подходя и тоже садясь около столика.
– Сосисок дай! – сказал Бирхман, по-прежнему равнодушным образом и не повертывая даже головы к половому.
– Если сам будешь есть, так заказывай две порции, – прибавил Ковальский.
– Ну, две! – сказал и на это тем же тоном немец.
Оба эти молодые люди были из Александровского сиротского института и жили вместе в казенном доме. Бирхман, имевший кое-когда деньжонки, нередко, особенно в темные осенние вечера, приезжал в Британию верхом на приятеле и угощал его за это водкой, пивом, кушаньями.
– Как у тебя силы хватает нести этакую дубину? – спросил его Бакланов.
– Да ничего бы, – отвечал Ковальский, передернув слегка плечами: – болтается только, не сидит никак крепко.
– Это меня ветром сдувает, – отвечал Бирхман, хотя бы с малейшим следом улыбки на лице, но прочие все, не выключая и полового, засмеялись.
– Чорт знает, что такое! – говорил Бакланов. – А что, господа, – прибавил он: – в пятницу мы в театре?
– В театре, – отвечал равнодушно Бирхман.
– О, разумеется, – подхватил Ковальский. Он надеялся и назад протащить приятеля на своих плечах и получить за это с него билет в раек.
– Надобно, господа, надобно, – говорил Бакланов: – а то этот господин теперь приехал, привез свою мерзавку; эту несчастную гонят. Они дойдут наконец до того, что вытурят и Щепкина, и Садовского, и Мочалова и пришлют нам братьев Каратыгиных.
Бирхман сделал движение головой, которым как бы говорил: «нет, они у меня этого не сделают!».
– Во-первых, – продолжал Бакланов: – эту госпожу надо освистать, – она дрянь, а та – божество, талант.
– Освистать! – произнес Бирхман.
– Можно сделать такую машину… как ее поставишь сейчас промеж колен, подавишь – шикнет, как сто человек! – подхватил Ковальский. Кроме необыкновенной силы, он был еще и искусник на все механические работы.
– Финкель, портной, приходил, – вмешался в разговор половой: – он говорит, если господам, говорит, угодно, я пришлю в театр своих подмастерьев. Один, говорит, так у меня свистит, что лошади на колени падают, и теперь, если ему – старого, говорит платья у меня много – дать ему фрак, и взять только, значит, ему надо билет в кресла.
– Это можно будет, но главное вот что… – продолжал Бакланов, одушевляясь: – этой нашей госпоже надобно у них, канальев, под носом подарить венок или колье какое-нибудь брильянтовое… У меня моих собственных сто целковых готовы – нарочно выпустить мужика на волю… Вы, Бирхман, сколько дадите?
– Я дам тоже столько, сколько у меня в то время в кармане будет, – отвечал положительно Бирхман.
– Я дам тоже, сколько у него будет! – подхватил и Ковальский.
– Мы дадим оба, сколько у нас тогда будет, – сказал еще определительнее Бирхман.
– Превосходно! – воскликнул Бакланов. – Венявина я послал за подписным лицом… Там, на первом курсе, пропасть аристократишков поступило… посмотрим, сколько отвалят и поддержат ли университет!
На эти слова его, в комнату, как бы походкой гиены, вошел сутуловатый студент, с несколько старческим лицом и в очках. Кивнув слегка нашим приятелям головой, он пришел и сел у другого столика.
– Дай мне «Отечественные Записки»! – проговорил он пискливым голосом.
Половой молча подал ему.
Между тем у Бакланова, с приходом этого лица, как бы язык прилип к гортани.
– Вы видели ее в «Гризельде»? – продолжал он гораздо тише и как-то не так бойко.
– Видел! – отвечал по-прежнему громко Бирхман.
– Ведь это чорт знает что такое! Летучая мышь! – говорил Бакланов, не возвышая голоса.
В это время явился Венявин – усталый, запыхавшийся; волосы его торчали в разные стороны…
– Как нельзя лучше все устроилось, – говорил он6 подходя прямо к Бакланову: – юристы подписались на семьдесят пять рублей, математики тоже изъявили согласие, и медиков человек двадцать будет в театре.
– Ну, умница! паинька! – сказал Бакланов: – дай ему за это чаю! – обратился он к половому.
– Нет, лучше водочки дайте! – говорил Венявин, как бы начиная уж кокетничать, а потом, так как около Бакланова не было места, он сел рядом с Проскриптским. Тот ядовито на него посмотрел.
– Что это вы так хлопочете? – проговорил он своим обычным дискантом.
Венявин, по своему добродушию, сейчас же сконфузился.
– Что делать, нельзя! – отвечал он.
– Хлопочет, как и все порядочные люди! – обратился наконец Бакланов к Проскриптскому, гордо поднимая голову.
– Вы бы уж лучше в гусары шли, – обратился тот опять к Венявину.
– А вы думаете, что нас и гусаров одно чувство заставляет? – перебил его Бакланов.
– У тех оно естественнее, потому что оно чувственность, – возразил Проскриптский.
– Искусством актера, значит, наслаждаться нельзя? – сказал Бакланов.
– Хи-хи-хи! – засмеялся Проскриптский. – Что же такое искусство актера?.. Искуснее сделать то, что другие делают… искусство не быть самим собой – хи-хи-хи!
– В балете даже и этого нет! – возразил Бакланов.
– Балет я еще люблю; в нем, по крайней мере, насчет клубнички кое-что есть, – продолжал насмехаться Проскриптский.
– В балете есть грация, которая живет в рафаэлевких Мадоннах, в Венере Милосской, – говорил Бакланов, и голос его дрожал от гнева.
– Хи-хи-хи! – продолжал Проскриптский: – в риториках тоже сказано, что прекрасное разделяется на возвышенное, грациозное, милое и наивное.
– Ну, пошел! – проговорил Бакланов, старясь придать себе тон пренебрежения. – А, Варегин! – прибавил он, дружелюбно обращаясь к вошедшему, лет двадцати пяти, студенту, с солидным лицом, с солидной походкой и вообще, всею своею фигурой, внушающему какое-то почтение к себе.
– Gut Morgen! – проговорил пришедшему приветливо и Бирхман, который, во время спора Бакланова с Проскриптским, отчаянно и молча курил, хотя в то же время его нежное лицо то краснело, то бледнело. Не надеясь на свое вмешательство словом, он, кажется, с большим бы удовольствием отдубасил Проскриптского кулаками.
– Здравствуйте! здравствуйте! – говорил между тем Варегин, подавая всем руку. – Здравствуйте уж и вы! – прибавил он, обращаясь к Проскриптскому.
– Здравствуйте-с! – отвечал тот и опять постарался засмеяться.
– В грацию уже не верит! – сказал Бакланов, показывая Варегину головой на Проскриптского.
– Во вздор верит, а в то, что перед глазами – нет! – отвечал Варегин, спокойно усаживаясь на стул.
– Что такое верит? Я не знаю, что такое значит верить; или, в самом деле, вера есть уповаемых вещей извещение, невидимых вещей обличение! хи-хи-хи!
– Мы говорим про веру в мысль, в истину, – подхватил Бакланов.
– А что такое мысль, истина? Что сегодня истина, завтра может быть пустая фраза. Ведь считали же люди землю плоскостью!
– Стало быть, и Коперник врет? – спросил уж Варегин.
– Вероятно!
– Но как же пророчествуют по астрономическим вычислениям?
– Случайность!
– Случайность, вы полагаете? – произнес протяжно Варегин.
Студентов, так как уж было около четырех часов, набиралось все больше и больше. Дым густыми облаками ходил по комнате. Меньше всех обнаруживали участие к спору двое студентов-медиков. Они благоразумно велели подать себе, на одном дальнем столике, водки и борщу и только молча показывали друг другу головой, когда, по их расчету, следовало пропустить по маленькой. Около Проскриптского поместились двое его поклонников, один – молоденький студент с впалыми глазами, а другой – какой-то чрезвычайно длинноволосый, нечесаный и беспрестанно заглядывающий в глаза своему патрону. Бирхман с досады пил с Ковальским седьмую бутылку пива. Бакланов тоже ел ростбиф и пил портер.
– Вот ведь что досадно: зачем же вы верите в социализм-то, в кисельные берега и медовые реки? – говорил он Проскриптскому.
– Э, верить! Разговоры только это! упражнение в диалектике! – подхватил Верегин.
– Что ж такое диалектика? Человечество до сих пор только и занималось, что диалектикой, – подтвердил Проскриптский.
– А железные дороги тоже диалектика? – спросил Варегин.
– Полезная слесарям и инженерам! Хи-хи-хи! – смеялся Проскриптский.
– Но ведь, чорт возьми, они связывают людей, соединяют их! – воскликнул Бакланов.
– А зачем человечеству нужно это? Дикие, живущие в степях, конечно, счастливее меня! – возразил, как бы с наивностью, Проскриптский.
– Именно! – подхватил, почему-то вдруг одушевившись, студент с впалыми глазами.
– Ну да, разумеется! – подтвердил за ним и длинноволосый.
Венявин, выпивший две рюмки и совсем от этого захмелевший, толковал Ковальскому:
– Я люблю науку… люблю…
– Отчего же вы из римского права единицы получаете? – окрысылся на него Проскриптский.
– Ну да, что ж такое! И получаю, а все-таки люблю науку! – говорил Венявин.
В другом месте между кучками студентов слышалось:
– Редкин чудо как сегодня говорил о колонизациях.
– Что ж, в чем это чудо заключалось? – обратился вдруг к ним Варегин.
– Да он говорил в том же духе, как и Грановский! – отвечали ему.
Варегин усмехнулся.
– Тех же щей, да пожиже влей! – произнес он.
– Грановский душа-человек, душа! – подтвердил Венявин.
– Старая чувствительная девка! – сказал Проскриптский.
Варегин при этом только посмотрел на него.
Бакланов, которому надоели эти споры, встал и, надев шинель, проговорил:
– Кто ж, господа, будет в театре?
– Мы! и мы! – отозвались почти со всех сторон, но потом вдруг мгновенно все смолкло.
– Тертиев поет! – воскликнул Венявин и, перескочив почти через голову Ковальского, убежал.
Бакланов пошел за ним же.
В бильярдной они увидели молодого, белокурого студента, который, опершись ни кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором:
«Уж как кто бы, кто моему горю помог».
Слушали его несколько студентов. Венявин шмыгнул с ногами на диван и превратился в олицетвореннное блаженство.
В соседней комнате Кузьма (знакомый нам половой), прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей-купцов не без удовольствия повернули свои уши к дверям. Не слушал толкьо – Проскриптский, сидевший уткнув глаза в книгу, и двое его почитателей, которые, вероятно, из подражания ему, вели между собою довльно громкий разговор.
Начали наконец засвечать огни.
Бакланов пошел домой и на лестнице встретился с Проскриптским.
– И вы уходите? – проговорил было он ему довольно вежливо.
– Да, ухожу-с! – отвечал тот обыкновенным своим смешком.
Сойдя с лестницы, они разошлись: Бакланов пошел к Кремлевскому саду, а Проскриптский на Арбат.
– Кутейник! – проговорил себе под нос Бакланов.
– Барченок! – прошептал Проскриптский.
А из трактира между тем слышалось пение Тертиева: «Руки, ноги скованы, его красная рубаха вся-то поизорвана!»
2. Милое, но нелюбимое существо
Луна, точно гигантов каких, освещала кремлевские башни. Дорожки сада она покрывала белым светом. Еще не совсем облетевшие кусты деревьев представлялись черными кучами. Бакланов шел быстро и распустив свою шинель. Его благородная кровь (предок Александра, при Иоанне Грозном, был повешен; другой предок, при Петре, отличился под Полтавой, а при Екатерине Баклановы служили землемерами), – его юношеская кровь легко и свободно текла в здоровом теле. Пройдя сад, он повернул в один из переулков и вошел в калитку небольшого деревянного домика. Эта была его квартира, которую он нанимал, с самого своего поступления в университет, у пожилой польки-вдовы, пани Фальковской. Если уж непременно необходимо что-нибудь сказать о свойстве этой дамы, то, во-первых, она очень любила покушать.
– Цо то значе, яко мало едзо млоды людзи! – говорила она, относя эти слова к постояльцу и к дочери, и если в супе оставался хоть один маленький кусочек мяса, она его сейчас же вытаскивала и доедала.
После обеда она любила заснуть и при этом так засыпала свои маленькие глазки, что, встречаясь в таком виде с Баклановым, даже совестилась.
– Ой, не глядите, не глядите, стыдно! – говорила она, закрывая лицо руками и отвертываясь.
На каждом окне у нее были цветы и канарейки, а по всему дому, не выключая и сеней, постланы ковры.
Бакланов, собственно, занимал две комнаты. Одна из них была убрана стульями и маленьким фортепьяно; а в другой стояли в порядке: прибранный письменный стол, перед ним вольтеровское кресло, по стене мягкий, покойный диван, на котором лежала прелестно вышитая шерстями подушка, подарок хозяйкиной дочери, панны Казимиры, о которой я упоминал уже в первой части моего романа. В углу комнаты, на нарочно постланной подстилке, лежала лягавая собака, которая, при появлении хозяина, сейчас же вскочила и начала прыгать.
– Здравствуй, Пегасушка, здравствуй! – говорил Бакланов, раскланиваясь перед ней.
Собака тоже перед ним раскланивалась, опускаясь на передние лапы и слегка полаивая.
Благообразный лакей, которого Александр нарочно выбрал для себя из дворовых мальчиков, снял с него сюртук, подал ему надеть вместо него черный стеганый архалук и зажег на столе две калетовские, в серебряный подсвечниках, свечки.
Вообще, во всем этом обиходе домашней жизни молодого человека была заметна порядочность и некоторое стремление к роскоши и щегольству.
– Александр Николаевич, вы пришли? – послышался из соседней комнаты женский голос.
– Пришел-с.
– Можно к вам?
– Сделайте одолжение.
Дверь отворилась, и в комнату вошла девушка лет девятнадцати, скромная на вид, не красавица собой, но и не дурная, довольно со вкусом одетая в холстинковое платье: это была панна Казимира. Она сейчас же села на вольтеровское кресло. Лягавая собака не замедлила подойти к ней. Казимира приласкала ее.
– Что вы не приходили обедать?.. Мамаша ждала, ждала вас, – говорила она.
– А теперь она спит?
– Спит…
– Вверх брюшком?
– Да, – отвечала Казимира с улыбкой: – но где же вы были целый день? – прибавила она.
– Возился все с театром, – отвечал Бакланов.
– Ну, что это! Что вам за охота! – проговорила девушка и покачала головой.
– Как, что за охота! Надобно же показать, что мы дорожим нашими талантами, а то это проклятое чиновничество чорт знает что наделает! – отвечал Бакланов, беря лежавшую на диване красную феску и надевая ее себе на голову.
Казимира невольно потупилась. Молодой человек, в этой надетой несколько набекрень красной шапочке, которая еще более оттеняла его черные, вьющиеся волосы, был очень красив.
Он уселся на диване в небрежной позе.
– Вы, верно, влюблены в эту Санковскую? – начала опять Казимира.
– Хм… – усмехнулся Бакланов. – Вы, кажется, должны хорошо знать, что я ни в кого не могу быть влюблен, – прибавил он, бросая на девушку выразительный взгляд.
Существующие в настоящее время между молодыми людьми отношения были довольно странны: Казимира влюбилась в Бакланова с первых же дней, как он поселился у них. Со своею богатою обстановкой, со своим крепостным лакеем, он, умный, добрый и красивый, казался ей каким-то миллионером и в то же время полубогом, более даже чем Венявину. Бакланов, со своей стороны, особенно после его неудачной любви к Соне, тоже шутил с ней… любезничал… смеялся… Все это, как бы напитанные ядом стрелы, входило в сердце пылкой панны. Раз – это было в полутемноватом московском гостином дворе, где они, в сопровождении старухи Фальковской, ходили кое-что закупать, Казимира шла под руку с Баклановым и все старалась оставить мать позади, а потом вдруг крепко-крепко оперлась на его руку.
– Скажите мне, – говорила она: – что это такое со мной?.. С тех пор, как вы у нас живете, я так счастлива, так всех люблю!..
Бакланов на это только усмехнулся.
– Неужели я в вас влюблена? – прибавила Казимира.
Александр покраснел.
– Послушайе, – начал он, голос его слегка дрожал: – вы чудная, прекрасная девушка, и я хочу быть в отношении вас благороден: не любите меня… я люблю другую… – проговорил он и вздохнул.
– Кого же? – спросила Казимира, совсем уничтоженная.
– После… после вы все узнаете, – отвечал Александр и осатновился, чтобы подождать старуху Фальковскую.
После это настало невдолге. В одни сумерки они остались вдвоем. Казимира, под влиянием своих тяжелых дум, сидела тихо за работой, а Бакланов ходил взад и вперед по комнате.
– Вы видели у меня эту вещь? – заговорил он, останавливаясь перед ней и вынимая из-под жилета висевший на груди его маленький медальон.
– Что такое тут? – спросила Казимира, устремляя на него невольно нежный взор.
– Посмотрите! – И Бакланов раскрыл медальон.
Там хранилась знакомая нам записочка Сони. Он бережно вынул ее и подал Казимире.
– Это от той, которую вы любите? – проговорила она, более машинально прочиав написанное.
– Да, – отвечал Бакланов.
– Зачем же она так пишет? – спросила, после короткого молчания, Казимира и точно при этом спряталась в свои кресла.
– Что делать! Обстоятельства!.. Жизнь!..
– О, какие могут быть для этого обстоятельства. – воскликнула Казимира.
В голосе ее слышалась грусть и насмешка.
– А такие… – отвечал Бакланов и не докончил.
– Вы и теперь еще переписываетесь? – спросила Казимира. Лицо ее при этом побледнело.
– Нет.
– Но чем же все это должно кончиться?
– Не знаю! Ох, хо-хо-хо! – произнес Бакланов со вздохом.
Разговор, в этом роде, опять в непродолжительном времени возобновился между молодыми людьми и стал повторяться довольно часто. Александр чувствовал какое-то особенное наслаждение говорить с Казимирой об ее сопернице.
В настоящий вечер, быв особенно в припадке чувствительности, он не преминул заговорить о том же.
– Кто раз любил хорошо, тому долго не собраться с силами на это чувство! – произнес он.
– Вы каких лет ее полюбили? – спросила Казимира. Она, в свою очередь, тоже находила какое-то болезненное удовольствие слушать Александра, когда он рассказывал о любви своей к другой, хотя по временам это становилось ей очень и очень тяжело.
– Почти что с детских лет, – отвечал Бакланов, разваливаясь на диване. – Мы росли с ней вместе и, разумеется, как дети, играли в разные игры, между прочим и в свадьбы: будто я муж, она жена… заберемся в темный угол и сидим там…
Казимира склонила голову на руку, и, кажется, вся кровь прилила ей к лицу.
– Потом, – продолжал Бакланов: – я жил с матерью в деревне; только раз гулял в поле, прихожу домой, говорят: Басардины приехали; вхожу и вижу, вместо маленькой девочки – совсем сформировавшуюся, и не с двумя, а с одною уже косой, с длинными, белыми, чудными ручками!.. (При этом он невольно взглянул на исколотые иголкою и слегка красноватые пальцы Казимиры). Мне так как будто бы что-то в сердце ударило… чувство настоящее заговорило.
– Да, понимаю, – отвечала Казимира со вздохом, припоминая собственное чувство к Александру.
– Ну, потом, я учился в гимназии, а она в пансионе, и ездила к нам… В доме у нас огромная зала… ходим мы с ней, бывало, и она все меня спрашивает: кто мой идеал? – Бакланов так при этом одушевился, что даже привстал. – Я говорю: – «Вы его знаете, видали». – «Где?.. Когда?..» – «В зеркале», говорю!
Казимира в это время держала свою голову обеими руками. О, для чего это счастье не выпало на ее долю.
– Она сконфузилась, – говорил Бакланов: – а в то же время было стихотворение: «Не говори ни да ни нет!». Я уж к ней стал приставать: «да или нет?» – спрашиваю. – «Да», – говорит.
Казимира вздохнула.
– Ну, и что же?
– А то же, что были минуты полного, безумного счастья!
– Как, неужели дошло до конца? – проговорила с некоторым удивлением Казимира.
– Да!
Бакланов так привык по этому случаю прилыгать, что даже и сам не замечал, когда делал это.
– Как же она в таком виде вышла за другого? – проговорила Казимира, уже вставая. Сердце ее не в состоянии было долее переносить эту муку.
– Вы читали, как она вышла, – отвечал Бакланов. – Но погодите, постойте! куда же вы? – прибавил он, беря Казимиру на руку.
Та отвернулась от него, как бы затем, чтоб он не видел ее лица.
– Посидите! – сказал он и посадил ее почти силой на диван.
– Нет! пустите, пустите! – проговорила вдруг Казимира и пошла: на глазах ее видны были слезы.
Бакланов посмотрел ей задумчиво вслед.
– Будь покойна, мое кроткое существо… я не погублю тебя! – произнес он тоном самоотвержения.
Но в самом деле Казимира просто не нравилась ему своей наружностью.
3. Андреянова на московской сцене
К подъезду Большого театра, почти беспрерывной цепью, подъезжали кареты. По коридорам бегали чиновники, почему-то почище и посвежее одетые. Зала театра, кроме люстры, была освещена еще двумя рядами свеч. Из директорской ложи виднелись полные и гладко выбритые физиономии. Декорации, изображавшие какой-то трудно даже вообразимый, но все-таки прелестный и полный фантастических теней вид, блистали явною новизной. Кордебалет, тоже весь одетый до последней ниточки в свежий газ и трико, к величайшему наслаждению сидевшего в первом ряду, с отвислою губою, старикашки, давно уже поднимал перед публикой ноги и, остановившись в этой позе, замирал на несколько минут, а потом, вдруг повернувшись, поднимал ножки перед стоявшим в мрачной позе героем балета, чтоб и его не обидеть; затем, став на колена и раскинув над собой разноцветные покрывала, изображал как бы роскошнейший цветник.
Бакланов и Венявин, оба в мундирах, в белых перчатках и при шпагах, сидели во втором ряду. Подмастерье от Финкеля, хотя и во фраке, но сидел на купоне. В райке, с правой стороны, виднелись физиономии Бирхмана и Ковальского, а с левой – сидела почти целая шеренга студентов-медиков. Математики наняли себе три ложи. Из молоденьких юристов человек десять сидели в креслах. Наконец примадонна, высокая, стройная, не совсем только грациозная, вылетела. Костюм ее был прелестен. Как-то порывисто вытянув свою правую ногу назад, она наклонилась к публике, при чем обнаружила довольно приятной формы грудь, и стала на другой ноге повертываться. В директорской ложе ей слегка похлопывали. В публике сначала застучали саблями два офицера, имевшие привычку встречать аплодисментами всех примадонн. Хлопали также дежурный квартальный и человека три театральных чиновника, за которыми наконец грохнуло и купечество, когда примадонна очень уже высоко привскочила. Заговорщики еще себя сдерживали: между ними положено было дать ей протанцевать целый акт и потом, как бы убедившись в ее неискусстве, прявить свое мнение.
– Бум! бум! бум! – ревели барабаны. Примадонна делал частенькие, мелкие па; потом, повернувшись, остановилась лицом перед публикой, развела руками и ангельски улыбнулась; наконец, все больше и больше склоняясь, скрылась вглубь сцены. Ей опять захлопали. Заговорщики все еще продолжали не заявлять себя, но когда кордебалет снова высыпал со всех сторон на авансцену, делавшуюся все темнее и темнее, потолок тут, раскинулся потом на разнообразнейшие группы, и когда посреди их примадонна, выбежав с жен-премьером, поднялась на его руках в позе улетающей феи, и из передней декорации, для произведения большего эффекта, осветили ее электрическим светом, – Ковальский в райке шикнул в свою машинку на весь театр. Его поддержали шиканьем человек двадцать медиков, а из купона раздался свист подмастерья. Частный пристав бросился туда.
– Кто это, господа, тут свистит? – сказал он.
– Это, должно быть, вы сами свистнули; здесь никто не свистел, – отвечал ему господин совершенно почтенной наружности.
Частный пристав, очень этим обидевшись, вышел в коридор.
– Пошлите пожарных на лампу, чтобы хлопали там! – крикнул он квартальному.
– Примадонне дурно! опустите занавес! – слышалось на сцене за декорациями.
– Нет, ничего, дотанцует! – возражал другой голос, и примадонна, в самом деле, хотя и очень расстроенная, но дотанцовала, пока не унесена была слетевшими духами на небо. Занавес упал. Пожарные еще похлопывали над люстрой. Публика хлынула в кофейную; послышались разнообразнейшие толки.
– Помилуйте, за что это? У ней есть грация и уменье! – толковал театральный чиновник.
– Ничего у нее нет, ничего! – возражал ему запальчиво Бакланов.
– Все есть, все! – повторил чиновник.
– Может-быть, все, только не то, что надо, – отвечал ядовито Бакланов.
В коридоре полицеймейстер распекал частного.
– Студенты, помилуйте, студенты! – оправдывался тот.
– Начальство их надо сюда! – говорил полковник, и ко второму акту в задних рядах показался синий вицмундир суб-инспектора.
Бакланов и Венявин торжествовали.
Примадонна, оскорбленная, огорченная и взволнованная, делал все, что могла. Танец ее был страстный: в каком-то точно опьянении, она то выгибалась всем телом и закатывала глаза, то вдруг с каким-то детским ужасом отбегала от преследующего ее жен-премьера, – но агитаторы были неумолимы: в тот самый момент, когда она, вняв мольбам прелестного юноши, подлетела к нему легкою птичкой – откуда-то сверху, из ложи, к ее ногам упала, громко звякнув, черная масса. Примадонна с ужасом отскочила на несколько шагов. Жен-премьер, тоже с испугом, поднял перед публикой брошенное.
– Мертвая кошка! – произнес чей-то голос на креслах.
Общий хохот раздался на всю залу.
– Браво! Мертвая кошка! Браво! – кричал неистово в креслах Бакланов, так что все на него обернулись.
– Мертвая кошка! – повторял за ним Венявин.
С примадонной в самом деле сделалось дурно. В директорской ложе совершенно опустело: оттуда все бросились наверх, откуда была брошена мертвая кошка.
– Мертвая кошка! – продолжал кричать Бакланов.
– Пожалуйте к суб-инспектору, – сказал подошедший к нему капельдинер.
– Убирайся к чорту! – отвечал ему Александр.
На сцене между тем бестолково прыгал кордебалет. Суб-инспектор, пробовавший было вызвать по крайней мере хоть кого-нибудь из математиков, сидевших в ложах в бель-этаже и перед глазами всей публики хохотавших, но не успев и в том, поскакал на извозчике в университет, доложить начальству. Соло за примадонну исполнила одна из пансионерок.
Когда занавес упал, Бакланов сделал знак Казимире и пани Фальковской, сидевшим в третьем ярусе и для которых он нарочно нанимал ложу, а потом, мотнув головой Венявину, гордо вышел из залы.
Через несколько минут с ним сошлись в сенях его дамы, и все они поехали в карете домой. Пани Фальковская, расфранченная и очень довольная, что побывала в театре, всплескивая коротенькими ручками, говорила:
Конец ознакомительного фрагмента.