Реквием по художнику
Забранное решёткой окно отделяло боль от серости: боль человека – от серости дождя, боль гения – от серости подражателей. В тусклом зеркале отражались протекающий умывальник, расшатанная этажерка и низкий потолок, навевающий мысли о склепе. Сгорбленный креслом, Поэт перечитывал своё лучшее произведение – семь рифмованных строф, посвящённых возлюбленной. Томик «Избранного», словно взъерошенный птенец, кричал в гнезде из пальцев. «Колокольцы без языков, – уткнулся Поэт в мёртвые буквы. – Любить не значит писать о любви, жизнь не сводится к сумме ежедневных мыслей».
Пахло сыростью, в напольной вазе блекли фиалки. «Счастливы немые, им уготовано царство земное, – думал Поэт. Или так думала Старость Поэта. – Блаженны нищие воображением, ибо утешатся они Необходимостью, блаженны убогие, ибо обретут они скуку Действительности». Губы ещё шевелили обращённую к стенам проповедь, как вдруг он увидел себя – паук, ткущий сеть слов, муха, бьющаяся в их паутине. Кто призвал его отделять Слово от слов, растиражированных веками?
И на него навалилось одиночество, отвратительное, как толпа.
«Поэт – это проклятье, – клевал кто-то внутри. – Его строки выводит отчаяние, его реальность – пустые грёзы. Что толку в мечтаниях? Пусть они и всепроникающие, как Бог, пусть они и сейчас с тобой – в сумасшедшем доме».
Пальцы затрепетали, и дрожь передалась книге. Поэт смежил веки, и перед ним опять встали слова. Слова, слова, вывалянные в чужой пыли слова, рабы, сбросившие оковы смысла, кукушки, давно оставившие суть вещей. Их, как вспаханное поле, передают по наследству вместе с безумием солнца и печалью луны.
Поэт ссутулился, уронив голову, на грудь. Любое ремесло – не крест, а горб, жрец искусства – такая же насмешка, как и магистр философии. «Впрочем, искусство – инакоформа философии, – переставлял он слова, как детские кубики. – А философия – инакоформа искусства, это различные формы инако…» Некоторое время он ещё упорно ловил окончание: «бытия», «сознания», «мыслия», – пока ни обнаружил себя среди вещей, которые намного старше их названий, пока ни вернулся к реальности-необходимости, пока ни упёрся в решётку, отделяющую боль от серости.
Капли по-прежнему долбили умывальник. Вот она, единственная мелодия, вот он, единственный рефрен! Жизнь – скучная притча, бессвязная, как бормотанье юродивого.
По улице полз заблудившийся автобус. Стена дождя плашмя повалилась на булыжники, разбившись в ручьи, и прохожие воробышками прыгали по мостовой – расчётливо, опасливо.
И тут Поэт вдруг увидел смысл происходящего и вздрогнул, ибо острота видения – это острота боли. Подобрав с улицы метафору, он разгадал скрытый символ: слова – это камушки в мутном потоке сознания.
Смотри же, не сорвись с них в безумье тьмы, не забрызгай в сумасшествии своё белое, выутюженное чужими страданьями платье, не забудь, что шаг в сторону с проторенного другими пути – это Голгофа!
Фенимор Саливан Оберли. «Эзра Граунд» (1948)