ГЛАВА 5
Выехав с территории отеля, Крейг по старой памяти свернул не к Каннам и Жюан-ле-Пен, а в сторону Антиба. На второй год брака они снимали виллу в тех местах, и сейчас он с некоторым сожалением сообразил, что его по-прежнему туда тянет.
– Надеюсь, вы не спешите? – спросил он девушку. – Я поеду окружным путем.
– Сегодня у меня нет занятия лучше, чем ехать окружным путем рядом с Джессом Крейгом.
– Я жил когда-то неподалеку, – пояснил он, – но тогда все казалось куда приятнее.
– Здесь и сейчас приятно.
– Похоже, вы правы. Только домов прибавилось.
Он сбросил скорость. Дорога вилась по берегу моря. Россыпь небольших парусов поблескивала на горизонте. Старик в полосатой рубашке удил рыбу со скал. В небе шла на посадку «каравелла», собиравшаяся приземлиться в Ницце.
– Значит, вы бывали здесь раньше? – поинтересовалась Гейл.
– И не один раз. Впервые в сорок четвертом, когда еще не кончилась война…
– И что делали? – В голосе ее прорезалось удивление.
– А еще утверждали, что все про меня знаете, – поддразнил он. – Я-то вообразил, что мое прошлое для вас – открытая книга.
– Не совсем.
– Сидел в джипе, вместе с военными кинооператорами. Седьмая армия высадилась на южном побережье Франции, и нас послали из Парижа сюда, в самую гущу событий, – заснять боевые действия. Линия фронта проходила у Ментоны, всего в нескольких милях отсюда. Со стороны Ниццы доносилась орудийная пальба…
Но тут он подумал, что очень походит на типичного болтливого ветерана, которого хлебом не корми, только дай удариться в воспоминания, и оборвал себя на полуслове. Все это древняя история. Цезарь приказал разбить лагерь на холмах, вознесенных над рекой. Войско гельветов встало строем на другом берегу реки. Для сидевшей рядом девушки и рассказ об армии Цезаря, и описание пехотных частей американцев у Ментоны были пустым звуком, затерянным в песках времени. Да и вообще – изучают ли молодые латынь?
Он искоса взглянул на нее. Очки, ее надежное прикрытие, перед которым он беззащитен, раздражали его. Ее невежество, простодушный недостаток юности, раздражало его. Слишком много преимуществ на ее стороне.
– Зачем вы носите эту чертову штуку? – не выдержал он.
– Имеете в виду очки?
– Именно.
– Вам они не нравятся?
– Нет.
Она молниеносно сорвала очки, швырнула в окно и улыбнулась:
– Так лучше?
– Намного.
Оба засмеялись. И Крейг уже не жалел, что Соня Мерфи вынудила его взять девушку с собой.
– А как насчет вчерашней кошмарной футболки? – не успокаивался он.
– Эксперимент. Меняю обличья в зависимости от обстоятельств.
– А сегодня? Кого вы изображаете сегодня? – развеселился Крейг.
– Милая, чистенькая, невинно-кокетливая, в стиле современного феминизма девушка, – пояснила она. – Специально для мистера Мерфи и его жены.
Она раскинула руки, словно пытаясь разом обнять море, скалы, сосны, бросавшие причудливые тени на дорогу, весь жаркий полдень.
– Я никогда не была здесь раньше, но чувствую себя так, будто мне с детства знакомо это побережье.
Она устроилась на сиденье с ногами и повернулась к Крейгу:
– Я обязательно вернусь сюда. Буду возвращаться снова, снова и снова. Пока не превращусь в дряхлую старушку в широкополой соломенной шляпе и с палкой. А вы? Думали вы во время войны, думали ли, что когда-нибудь приедете сюда?
– В то время я мечтал только о том, чтобы оказаться дома, живым и невредимым.
– Вы уже тогда хотели заняться театром и кино?
– Честно говоря, не помню.
Он попытался воскресить в памяти тот давний сентябрьский день: джип, летевший на звуки артиллерийского обстрела, четверо солдат в касках и с камерами и карабинами, очутившиеся на прекрасном, пустынном побережье, где никто из них раньше не бывал. А мимо проносятся взорванные досы[16] и виллы с окнами на море, замаскированные камуфляжными сетками. Как звали остальных троих, что были с ним в джипе? Имя водителя – Харт. Точно. Малкольм Харт. Несколько месяцев спустя он был убит в Люксембурге. Фамилии остальных вылетели из головы. Они остались в живых.
– Наверное, – произнес он, – я действительно подумывал о том, чтобы после войны заняться кино. Что ни говори, а у меня в руках была кинокамера. В армии меня научили с ней обращаться лучше всяких операторских курсов, а в войсках связи было полно людей из Голливуда. Но оператор из меня средненький. Так, на скорую руку, для военных нужд. Я знал, что не пойду по этой дорожке после войны.
Он с ностальгической грустью вспоминал далекое время, когда был молодым человеком в армейском мундире своей страны, которому в тот день не грозила опасность схлопотать пулю.
– В сущности, – продолжал Крейг, – мое появление в театре – чистая случайность. Возвращаясь в Штаты из Гавра на транспортном судне, я сел играть в покер с Эдвардом Бреннером. Так мы познакомились, подружились, и он рассказал, что написал пьесу, пока ждал в Реймсе отправки домой. Я, естественно, кое-что знал о театральной кухне, потому что отец таскал меня в театр с девяти лет, и попросил Бреннера дать мне ее почитать.
– Видно, вам повезло в покер, – заметила девушка.
– Пожалуй, – согласился Крейг.
Собственно говоря, они сблизились не столько во время той партии в покер, сколько позже, на палубе, под ярким солнцем, когда Крейгу наконец удалось найти укромный уголок, где не так дуло, и раскрыть томик «Десять лучших американских пьес 1944 года», присланный отцом. Какой был у него номер полевой почты? Когда-то он был уверен, что в жизни его не забудет. Бреннер дважды прошелся мимо, бросил взгляд на книгу и наконец, присев по-крестьянски на корточки, спросил:
– Ну как? Ничего? Я о пьесах.
– Так себе, – ответил Крейг.
Вот так они разговорились. Выяснилось, что Бреннер родом из Питсбурга и до призыва в армию учился в Технологическом институте Карнеги, а заодно посещал сценарные курсы и интересовался театром. На следующий день он показал Крейгу свою пьесу.
На вид Бреннер был довольно непрезентабелен: тощий, бледный мальчишка с печальными темными глазами и не слишком грамотной речью. Говорил он нерешительно, то и дело запинаясь, и в толпе ликующих, орущих мужчин, наконец-то возвращавшихся домой с войны, выглядел белой вороной и чувствовал себя не в своей тарелке. Мешковатая солдатская гимнастерка придавала ему совсем невоенный, слегка смущенный вид, будто он постоянно удивлялся, что сумел уцелеть в трех кампаниях, и знал, что уж в четвертой ему точно не выжить. Крейг неохотно согласился прочитать его пьесу, заранее придумывая обтекаемые, утешительные фразы отзыва, чтобы не задеть Бреннера. Он оказался совершенно не готов к взрыву бурных эмоций, жестокой правде, полному отсутствию сентиментальности и четким композиционным рамкам, выгодно отличавшим первую пьесу обыкновенного пехотинца.
Хотя сам Крейг не имел никакого театрального опыта, он все же видел достаточно пьес, чтобы с присущим юности эгоизмом верить в безупречность собственного вкуса. И теперь он с восторженным энтузиазмом, не скупясь на добрые слова, превозносил пьесу Бреннера, и к тому времени, когда судно миновало статую Свободы, они уже крепко подружились и Крейг обещал Бреннеру, что упросит отца показать пьесу продюсерам.
Бреннеру пришлось ехать в Пенсильванию, чтобы демобилизоваться и возобновить занятия в Технологическом институте. Крейг остался в Нью-Йорке, делая вид, что ищет работу. Правда, они переписывались, хотя новостей почти не было. Отец Крейга, верный слову, обращался к знакомым продюсерам, но все дружно отвергли пьесу.
«Они считают, – писал Крейг Бреннеру, – что никто и слышать не желает о войне. Вот идиоты! Не отчаивайся. Уверен, что рано или поздно пьесу поставят».
Пьесу действительно поставили, но лишь потому, что отец Крейга умер и оставил сыну двадцать пять тысяч долларов.
«Понимаю, – писал Крейг, – что сама идея безумна. Я никакой не продюсер, но думаю, что разбираюсь в этом деле куда лучше тех ослиных задниц, которые зарубили твою пьесу. Я изучил ее от первой до последней буквы. И если ты готов поставить на карту свой талант, я ставлю свои кровные».
Через два дня Бреннер прилетел в Нью-Йорк и больше никогда носа не совал в Питсбург. Не имея ни цента в кармане, он был вынужден поселиться в номере отеля «Линкольн», где уже жил Крейг. Все пять месяцев, которые ушли на постановку пьесы, они практически не расставались.
До этого они переписывались целый год, выверяя и оттачивая каждую строку, так что постепенно пьеса стала их общим детищем, и оба ужасно удивлялись, когда в процессе постановки выяснялось, что их отношение к людям и идеям, с которыми они сталкивались, не всегда совпадало.
Как-то режиссер, молодой человек по фамилии Баранис, имевший некоторый опыт работы в театре и уверенный, что оба новичка должны ловить каждое его слово, пожаловался, когда какое-то его предложение было хладнокровно отвергнуто без всякого обсуждения:
– Господи, бьюсь об заклад, у вас, парни, и сны, наверное, одинаковые!
Как ни странно, предметом их единственного серьезного разногласия стала Пенелопа Грегори, позже Пенелопа Крейг. Агент рекомендовал ее на маленькую второстепенную роль, и она произвела благоприятное впечатление своей красотой и глубоким мягким голосом и на Бараниса, и на Крейга. Только Бреннер остался тверд, как скала.
– Ну да, она красива, – соглашался он. – Верно, у нее потрясающий голос, но в ней есть что-то не внушающее доверия. Не спрашивайте меня, что именно.
Они упросили Пенелопу попробоваться еще раз, но Бреннер и слышать ничего не пожелал, и в конце концов ее пришлось заменить девушкой попроще.
Во время репетиций Бреннер так нервничал, что не мог ни крошки проглотить. В обязанности Крейга входило не только кормить его, но и ругаться с театральным художником, договариваться с профсоюзом рабочих сцены и следить, чтобы исполнитель главной роли не запил. Приходилось силой тащить Бреннера в рестораны и там силой впихивать в него хоть немного еды, чтобы он не упал в голодный обморок до того, как поднимется занавес.
В тот день, когда появились афиши с названием их пьесы, Крейг увидел Бреннера на тротуаре в грязном плаще, единственном, который у него был. Он зачарованно пялился на надпись:
«„Пехотинец“. Автор Эдвард Бреннер».
При этом он трясся, как в приступе малярии, и, заметив Крейга, разразился безумным смехом.
– Это невероятно, братец, – бормотал он, – просто бред какой-то. У меня такое чувство, словно сейчас кто-то встряхнет меня как следует и я проснусь, и увижу потолок своей питсбургской комнатенки.
Все еще дрожа, он позволил Крейгу увести себя в аптеку и заказать молочный коктейль.
– Я словно раздваиваюсь, – признался он, вертя в руках стакан. – Не могу дождаться премьеры – и в то же время думать не желаю об этом. И не только потому, что боюсь провала. Просто не желаю, чтобы все это кончилось. – Он широким жестом обвел автомат с газировкой. – Репетиции. Чертов номер в отеле «Линкольн». Баранис. Твой храп в четыре утра. Я твердо знаю, что это никогда не повторится. Понимаешь, о чем я?
– Вроде бы, – кивнул Крейг. – Допивай свой коктейль.
Когда в ночь премьеры по телефону стали сообщать первые отклики, Бреннера вывернуло наизнанку прямо в номере. Он загадил весь пол, извинился, заявил: «Буду любить тебя до самой смерти», – выпил полбутылки виски и отключился. И пребывал в таком состоянии до следующего дня, когда Крейг разбудил его, бросив на одеяло вечерние газеты.
– Каким он был тогда, – нарушила его размышления Гейл Маккиннон, – Эдвард Бреннер? Когда вы впервые с ним встретились?
– Обыкновенный солдат, испытавший на себе все тяготы войны, – пожал плечами Крейг и, сбросив скорость, показал на холм, где среди сосен возвышалась белая вилла. – Тут я и жил. Летом сорок девятого.
Девушка оглядела невысокое длинное здание с террасой под оранжевой маркизой, защищавшей плетеную мебель от беспощадного солнца.
– Сколько вам тогда было?
– Двадцать семь.
– Неплохо для двадцати семи, – заметила она. – Милый домик.
– Да, – согласился Крейг, – неплохо.
Что осталось в памяти о том лете?
Разрозненные картины. Беспорядочные образы.
Пенелопа на водных лыжах в заливе Ла-Гаруп, стройная, загорелая, с летящими по ветру волосами, подчеркнуто грациозная в цельном черном купальнике, отважно разрезает волны в кильватере моторного катера. Бреннер в катере рядом с ним, снимает Пенелопу. Та дурачится, имитируя рискованные балетные трюки, и машет рукой камере.
Сам Бреннер, пробующий стать на водные лыжи. Он упорно повторяет попытку за попыткой и раз за разом плюхается в воду – неуклюжая личность, сплошные кости и суставы, большой печальный нос и сутулые плечи, сожженные солнцем. В конце концов его, порядком нахлебавшегося воды, все же выуживают, а он, отплевываясь, повторяет:
– Ни на что я не гожусь, чертов интеллектуал!
И Пенелопа целится в него камерой, как револьвером, и смеется, стараясь сохранить равновесие в неустойчивом катере.
Танцы в бархатисто-темную ночь на площади древнего, огороженного стенами города О-ле-Кань, под бренчащую французскую музыку, и фонари, раскачиваясь, отбрасывают то свет, то тени на танцующие пары. Пенелопа, миниатюрная, чистенькая, невесомая в его объятиях, целует его за ухом, обдавая ароматами моря и жасмина, и шепчет:
– Давай останемся здесь. Навсегда.
И Бреннер, сидящий за столом, слишком застенчивый, чтобы танцевать, разливает вино в бокалы и пытается общаться с мрачной жестколицей француженкой, которую подцепил накануне в казино Жюан-ле-Пен, старательно выговаривая одну из десяти французских фраз, выученных за все это время:
– Je suis un fameux ecrivain a New-York.[17]
Возвращение домой в предрассветном зеленом тумане из Монте-Карло, где они совместными усилиями выиграли сто тысяч франков (по курсу шестьсот пятьдесят за доллар). Крейг за рулем маленькой открытой машины, Пенелопа между обоими мужчинами, голова ее лежит на плече Крейга, и Бреннер орет во всю глотку своим хриплым голосом:
– Подумать только, мы здесь, на Большом Карнизе!!
И все вместе пытаются спеть хором новую песню «Опавшие листья», услышанную вчера впервые.
Обед на террасе белой виллы, под огромной оранжевой маркизой. Все трое еще не обсохли после утреннего купания. Пенелопа, такая хорошенькая в белых хлопчатобумажных брючках и синей матроске, влажные волосы подняты наверх и заколоты, буквально излучает чувственное притяжение. Она ставит цветы в вазу на белом металлическом обеденном столе, мягкими загорелыми руками касается бутылки вина в ведерке со льдом, проверяя, достаточно ли оно охладилось, пока старушка кухарка, полагающаяся в придачу к дому, шаркая, вносит холодный суп и салат на большом глиняном блюде, купленном в соседнем Валлорисе. Как ее звали? Элен? В неизменном черном платье, трауре по десяти поколениям ее семьи, умершим в стенах Антиба, она нежно хлопотала над троицей, которую называла «мes trois beaux jeunes Americains» [18]. Ни у кого из них до сих пор не было прислуги, да еще такой, которая украшала бы стол белыми, красными и голубыми цветами в праздники Четвертого июля и День взятия Бастилии.
Резкий, острый, всюду проникающий запах нагретых солнцем сосновых игл.
Долгие послеполуденные сиесты. Пенелопа в его объятиях на огромной постели в затененной комнате с высокими потолками. Полумрак то там то сям рассекают полоски света, пробивающегося сквозь щели закрытых жалюзи. Ежедневные любовные схватки, жаркие, безумные, нежные и страстные. Сплетающиеся грациозные молодые тела, чистые, чуть соленые от пота, благодарные, знакомые ласки, радость взаимного обладания, судороги экстаза, фруктовый вкус вина на губах при поцелуе, негромкий смех, шепот, наполняющие душистую комнату, медленное, легкое, возбуждающее касание длинных ногтей Пенелопы, которыми она шаловливо проводит по упругим мускулам его живота.
Та августовская ночь. Они с Пенелопой сидят после ужина на террасе. Внизу сверкает спокойная гладь моря, ветер больше не шуршит в вершинах сосен, Бреннер где-то шатается с очередной девушкой, и Пенелопа признается Крейгу, что беременна.
– Рад или жалеешь? – спрашивает она тихим, дрожащим голоском.
Он наклоняется и целует ее.
– Думаю, другого ответа не нужно, – вздыхает она.
Крейг выходит в кухню и приносит из ледника бутылку шампанского, и они пьют за будущее при лунном свете и решают купить дом в Нью-Йорке, когда вернутся, потому что их квартира в Гринич-Виллидже теперь будет тесна для увеличившейся семьи.
– Только не говори Эду, – просила она.
– Почему?
– Он будет ревновать. И никому не говори – станут завидовать.
Утренняя обыденность. После завтрака Крейг и Бреннер загорают в одних плавках. На столе между ними лежит рукопись новой пьесы Бреннера, и Эдвард спрашивает:
– Что, если во втором акте поднимается занавес, сцена во мраке, а она выходит из-за кулис, направляется к бару – но публика видит только силуэт, – потом наливает себе виски, всхлипывает и одним глотком опрокидывает стакан…
Оба щурятся от беспощадного средиземноморского солнца, представляя сцену, скользящую в полумраке актрису перед притихшим, до отказа набитым залом в холодную зимнюю ночь в гостеприимном городе над океаном…
Они не покладая рук правят вторую пьесу Бреннера, о ноябрьской премьере которой Крейг уже объявил.
После «Пехотинца» он поставил еще две пьесы, и обе пользовались успехом. Одна все еще шла, и он решил наградить себя отдыхом во Франции и заодно провести с Пенелопой нечто вроде запоздалого медового месяца. Бреннер промотал почти весь гонорар, полученный за «Пехотинца», – кстати, денег оказалось не так уж и много, – и опять остался с пустыми карманами, но они возлагали большие надежды на новую пьесу. Впрочем, этот год для Крейга выдался удачным, у него хватало денег на всех, и он постепенно учился жить в роскоши.
Где-то в глубине дома слышится негромкий голос Пенелопы, совершенствующей свой французский в беседах с кухаркой… Спокойствие изредка нарушается случайными телефонными звонками приятелей или очередной девицы Бреннера, и Пенелопа неизменно отвечает, что мужчины работают и не могут подойти. Просто удивительно, сколько знакомых узнали, где они проводят лето, и скольким девушкам Бреннер успел дать номер.
В полдень выходит Пенелопа в купальнике и объявляет:
– Пора купаться.
Они ныряют со скал перед домом в глубокую, чистую, холодную воду, обдавая друг друга брызгами. Пенелопа и Крейг, неплохие пловцы, стараются держаться поближе к Бреннеру, который однажды едва не утонул, и при этом отчаянно колотил руками по воде и отплевывался, делая вид, что притворяется, хотя, очевидно, ему было не до смеха. Пришлось тащить его на сушу. Лежа на камнях, розовый, скользкий, он негодующе провозгласил:
– Ох уж вы, аристократы, все-то умеете делать и никогда не утонете.
Мирные, приятные сцены.
Память, разумеется, обязательно подведет, дай ей только волю. Ни один временной период, даже месяц или неделя, которую позднее вы вспоминаете как самую счастливую в жизни, не была сплошным удовольствием.
Ссора с Пенелопой, случившаяся поздно ночью недели через две-три после их приезда на виллу. Из-за Бреннера. И хотя они заперлись в спальне с опущенными жалюзи, а стены были толстыми, приходилось говорить шепотом, чтобы не услышал Бреннер, поселившийся, правда, в другом конце дома.
– Он что, так и будет здесь торчать? – прошипела Пенелопа. – Мне надоело постоянно сталкиваться с ним нос к носу и видеть эту длинную унылую физиономию, которая вечно торчит за твоим плечом!
– Не так громко, умоляю.
– Я устала понижать голос из опасения обидеть бедняжку! – не сдавалась Пенелопа. Она сидела голая, на краю постели, расчесывая длинные светлые волосы. – Словно я не в собственном доме!
– А мне казалось, он тебе нравится, – удивился Крейг. Он уже почти засыпал в ожидании, пока она отложит щетку, погасит лампу и ляжет рядом. – Я думал, вы друзья.
– Мне он нравится, – пробормотала Пенелопа, яростно набрасываясь на собственные волосы. – И я понимаю: ты его друг. Но не двадцать же четыре часа в сутки быть рядом! Когда я выходила замуж, никто не позаботился предупредить, что брак будет коллективным!
– Ну какие двадцать четыре часа, – возразил Крейг, понимая, что крыть нечем. – Так или иначе, он, возможно, уедет, как только мы окончательно отработаем сценарий.
– Сценарий не будет готов, пока не кончится срок аренды! – с горечью заметила Пенелопа. – Я этого человека знаю.
– Не слишком дружелюбное замечание, Пенни.
– А может, это он не так уж дружески ко мне относится. Не думай, что мне неизвестно, из-за кого я не получила роли в «Пехотинце».
– Тогда вы даже не были знакомы.
– Ну а теперь познакомились.
Десять энергичных взмахов щеткой.
– Только не уверяй, будто, по его мнению, я самая великая актриса в Нью-Йорке после Этель Барримор.[19]
– Мы об этом не говорили, – смущенно признался он. – Только не кричи так.
– Естественно, не говорили. Бьюсь об заклад, вы о многом не говорили. И вообще, стоит вам поспорить о чем-то серьезном, вы меня не замечаете. Просто не замечаете.
– Это неправда, Пенни.
– Чистая правда, сам знаешь. Два великих ума, объединившись, решают судьбы мира, плана Маршалла, следующих выборов, атомной бомбы, системы Станиславского…
Щетка заходила в ее руках с силой поршня.
– Снисходительно выслушиваете меня, как слабоумное дитя…
– Ты абсолютно нелогична, Пенни.
– У меня своя логика, Джесс Крейг, не отрицай.
Он невольно рассмеялся, а она вторила ему. Наконец он едва выговорил:
– Бросай эту чертову щетку и иди спать.
Она тут же отшвырнула щетку, выключила свет и легла.
– Не заставляй меня ревновать, Джесс, – прошептала она, приникнув к нему. – И никогда не забывай обо мне. Никогда.
И дни потекли, совсем как раньше, словно и не было того полуночного разговора в спальне. Пенелопа обращалась с Бреннером как любящая сестра, заставляла его есть, «чтобы набрать жирка на костях», как она выражалась, и старалась не мешать, когда мужчины углублялись в беседу, незаметно вытряхивая пепельницы, принося бутылки, незлобиво подшучивая над подружками Бреннера, которые звонили, а иногда оставались на ночь и на следующее утро спускались к завтраку и просили одолжить купальник, чтобы окунуться перед возвращением в город.
– Я самый популярный секс-символ на Лазурном берегу, – утверждал Бреннер, сконфуженный, но польщенный намеками Пенелопы. – Ни в Пенсильвании, ни в Форт-Брэгге на это надеяться не приходилось.
И еще один неприятный вечер в конце августа, когда Крейг собирал вещи, надеясь успеть на ночной поезд до Парижа. Там хотел встретиться с главой киностудии и обсудить условия продажи прав на пьесу, которая все еще держалась на нью-йоркской сцене. Пенелопа вышла из ванной, кутаясь в халат; обычно мягкие карие глаза были холодно-настороженными. Она молча наблюдала, как он бросает в сумку рубашки.
– Сколько ты там пробудешь?
– Самое большее три дня.
– Захвати с собой этого сукина сына.
– Ты о ком?
– Сам знаешь, о чем я. О ком я.
– Шшш.
– И не шикай на меня в моем же доме! Не собираюсь разыгрывать няньку этого гения, которого хватило всего на одну пьесу, этакого донжуана от металлургии[20], терпеть три дня, пока ты шляешься по злачным местам Парижа…
– Нигде я не стану шляться, – запротестовал Крейг, пытаясь сохранить спокойствие. – Кому знать, как не тебе. А он сейчас на самой середине третьего акта. Поэтому и не хочу его отрывать…
– Жаль, что к жене ты не относишься так же заботливо, как к своему святому другу-прихлебателю. Вспомни, за все время, что он здесь живет, пригласил он нас на ужин? Хотя бы раз? Один-единственный?
– Какая разница, кто кого пригласит? Сама знаешь, у него сейчас туго с деньгами.
– Еще бы не знать! Он постарался сообщить об этом с самого начала! Интересно, откуда берутся деньги на каждодневные пьянки со шлюхами? Неужели ты и тут постарался обеспечить друга? Или чужие победы, пусть ничтожные и гнусненькие, так тебя возбуждают?
– У меня замечательная идея, – спокойно заметил Крейг. – Почему бы тебе не поехать со мной?
– Не позволю тебе выгнать меня из нашего дома ради сексуально озабоченного прилипалы вроде Эдварда Бреннера, – громко объявила Пенелопа, игнорируя приложенный к губам палец мужа, – и не позволю превратить виллу в публичный дом с полуголыми потаскухами! И тебе лучше предупредить его: отныне ему придется вести себя прилично. Не желаю больше разыгрывать мадам его личного борделя, записывать, кто звонил, и повторять: «Мистер Бреннер сейчас занят, Иветт, или Одиль, или мисс Большие Титьки, но он вам перезвонит».
«А ведь она ревнует, – поразился Крейг. – Кто поймет этих женщин?»
Но вслух попросил:
– Брось свои буржуазные штучки, Пенни. Они вышли из моды еще во время войны.
– Да, я буржуазка. Пусть так, – заплакала она. – Теперь тебе все ясно. Иди поплачься своему верному другу. Он тебе посочувствует. Великий Богемный Художник, который гроша медного не выложит из кармана, но зато всегда готов соболезновать.
Она метнулась в ванную, заперлась и оставалась там довольно долго. Крейг уже опасался, что опоздает. Но стоило Бреннеру нажать на автомобильный гудок, как дверь ванной открылась и вышла Пенелопа, с сухими глазами, улыбающаяся и уже одетая. Сжав руку Крейга, она попросила:
– Извини за истерику. Что-то на меня нашло. Последнее время я не в своей тарелке.
Едва поезд отошел от перрона, Крейг высунулся из окна спального вагона. Пенелопа и Бреннер стояли рядом на платформе и в сумерках дружно махали ему.
После возвращения Крейга Бреннер вручил ему готовую рукопись и предупредил, что должен ехать в Нью-Йорк. Они решили встретиться там в конце сентября и устроили прощальную вечеринку. Уже сидя в поезде, Бреннер признался, что такого прекрасного лета у него в жизни не было.
После отъезда Бреннера Крейг прочитал окончательный вариант пьесы. Пробегая глазами знакомые страницы, он все сильнее ощущал нараставшее с каждой минутой смятение, вскоре сменившееся всепоглощающей, гулкой пустотой. То, что во время совместной работы казалось забавным, живым и трогательным, сейчас безнадежно омертвело, потеряло всякие оттенки, лишилось красок. Крейг осознал, что все это время был ослеплен красотой лета, искренним восхищением талантом друга, притягательной радостью творчества. Теперь же, оценив пьесу взглядом беспристрастного читателя, он увидел, что перед ним мертворожденное дитя, воскрешать которое нет смысла. И дело не только в том, что ее неминуемо ждал кассовый провал. Будь хотя бы единственный шанс, что пьеса понравится минимальному числу зрителей, Крейг испытал бы некоторое горькое удовлетворение оттого, что в этом есть и его небольшая заслуга. Но он был твердо убежден: эта работа Бреннера обречена на полное забвение.
Если бы автор не был его другом, Крейг немедленно отверг бы пьесу. Но Бреннер… Дружба дружбой, но если спектакль провалится, Бреннеру придется плохо. Очень плохо.
Не высказывая своего мнения, он дал пьесу Пенелопе. Она, разумеется, слышала их разговоры, знала, о чем идет речь, но ни разу не заглянула в текст. Актрисой она была посредственной, но обладала безошибочной интуицией, редкой проницательностью и строгим вкусом во всем, что было связано с театром. Дочитав рукопись, она спросила:
– Не пойдет, верно?
– Верно.
– Его распнут. И тебя вместе с ним.
– Переживу.
– Что будешь делать?
– Ставить, – вздохнул он.
Больше она об этом не заговаривала, и Крейг был благодарен ей за тактичность. Однако он не признался, что боится рисковать чужими деньгами и сам профинансирует постановку.
Репетиции превратились в настоящий кошмар. Он не сумел собрать подходящую труппу, потому что ни актерам, ни режиссеру, ни даже театральному художнику, к которым он обращался, пьеса не понравилась. Пришлось иметь дело либо с давно выдохшимися рабочими лошадками, либо с зелеными новичками, и ночами Крейг мучился, пытаясь объяснить, почему так происходит, не оскорбляя самолюбия Бреннера. Такому-то понравилась пьеса, но он уже связан контрактом с Голливудом, такая-то пообещала дождаться новой пьесы Уильямса, а кто-то ушел на телевидение. Бреннер был безмятежно уверен в успехе. После первого и единственного триумфа он считал себя неуязвимым и неприкосновенным. Мало того, в самый разгар репетиций он женился. На некрасивой тихой женщине по имени Сьюзен Локридж. Черные прямые волосы, собранные в строгий пучок, придавали ей вид учительницы. Она ничего не понимала в театре и просиживала все репетиции, потрясенно глядя на сцену и, очевидно, полагая, что все спектакли репетируют одинаково.
Конец ознакомительного фрагмента.