Вы здесь

Веселое время. Мифологические корни контркультуры. Единое и неделимое (М. С. Ремизова, 2015)

Единое и неделимое

Но вернемся к «родоплеменным аналогиям». В социологических науках отчего-то принято считать, что идея коммуны берет исток из первобытной общины. Заявление не то чтобы уж вовсе неверное, но все-таки слишком приблизительное. Если эта община сублимировалась во времена оны из дикого стада – а именно так трактует ее генезис материалистическая общественная история, – то достаточно хоть немного понаблюдать за соответствующим сообществом животных, чтобы заметить, что даже в самых миролюбивых из них никакого равенства, ни тем более коллективной собственности отнюдь не предусматривается. Даже самый доброжелательный пес начнет рычать, если другой (пусть даже найлепший друг и товарищ по играм) сунет нос в его миску, а уж то, что любое стадо, стая, прайд или что там еще у них бывает, держится на принципах строжайшей иерархии – и попробуй кто ее нарушить! – это, кажется, известно любому, кто хоть раз в жизни смотрел «В мире животных». Так что очень сомнительно, что, обретя первые крупицы разума, коллектив питекантропов или там неандертальцев вдруг отказался от базовых принципов существования, а потом – сколько-то там сотен тысяч лет спустя – вновь к ним вернулся.

То есть искать прообраз коммуны в самой родоплеменной общине как институции непрофессионально и глупо. Однако он там, несомненно, есть – только не во всей общине, а в одной ее части, известной под именем «мужского дома» или «мужского союза». Исследуя наследующий мифу фольклор, Пропп наткнулся на изумительный факт – сказка, записанная в XIX и даже ХХ веке, сохранила реликты представлений, уходящих в самую глухую древность, касательно именно коммунарских взаимоотношений юношей, прошедших инициацию, но до поры до времени не допущенных в категорию брачных партнеров. Впрочем, ситуация с мужскими домами прекрасно известна и антропологам, просто на фольклорном материале работать с ней гораздо забавнее.

Пишет же Пропп следующее: «в известных случаях часть мужского населения, а именно юноши, начиная с момента половой зрелости и до вступления в брак, уже не живут в семьях своих родителей, а переходят жить в большие, специально построенные дома ‹…›. Здесь они живут своего рода коммунами». И далее: «Герой видит здесь иную подачу еды, чем та, к которой он привык. Здесь каждый имеет свою долю, и доли эти равны. ‹…› Другими словами, здесь едят коммуной. Мы увидим дальше, что здесь не только едят, но и живут коммуной» («Исторические корни волшебной сказки»).


В резервации. Начало ХХ века


Шипот. Закарпатье, Украина. 2007 г.


Любопытно, что насельников мужского дома сказка всегда именует братьями, и когда в этот дом является герой, ему всегда предлагают «стать нашим названным братом». «Братья», как это зафиксировал фольклор, все делают сообща – охотятся или, если они аттестованы как «разбойники», всем кагалом отправляются «руку правую потешить» (Пушкин). Они даже являются все вместе, сколько бы их ни было – семеро, двенадцать или сорок. (В эпосе киче «Пополь-Вух» сорок таких «братьев» несут одно бревно, неудобно, поди, этакой кучей, да что поделаешь – против закона мифа не попрешь!)


В мужском доме бороро


Мужской дом, между прочим, запретен для женщин – ведь там хранятся священные предметы: маски и музыкальные инструменты, необходимые для священных церемоний. Если женщина глянет на них хоть одним глазком, следующего шанса взглянуть на что бы то ни было у нее не будет – ее немедленно убьют, хотя, как формулирует Пропп, «мужской дом запрещен женщинам в целом, но этот запрет не имеет обратной силы: женщина не запрещена в мужском доме. Это значит: женщины всегда находились в мужском доме (одна или несколько), служившие братьям женами» (Там же). То есть некоторое число девушек, пока еще тоже не вступивших в брак, проживало в мужских домах, где они вели домашнее хозяйство и удовлетворяли сексуальные потребности «братьев», за что пользовались почетом и уважением, получая от них не только пищу, но и самые разнообразные подарки. Этих первобытных маркитанток русская сказка ласково именует «сестрицами». (Поскольку барышням подобное поведение предписывалось – член архаического социума вообще не делал ничего по своей воле.) Впоследствии «сестрицы», как и «братья», покидали свой вольный дом, вступали в брак – и обновляли, наконец, на вате шлафор и чепец.


Хиппари в своей летней резервации. Гауя. Латвия. 1982 г.


В одной из бесчисленных коммун Сан-Франциско. 1966 г.


На самом деле аналогия с мужским домом не так далека от хиппарской коммуны, как может показаться на первый взгляд. И если наибольшее возражение может вызвать как раз строгая стратификация по половому признаку – на тех, кому дом предназначен, и тех, кому он заказан, – то тут стоит принять во внимание хорошо известный факт терминологического переноса в рамках контркультурной вселенной: братом называется здесь любой свой человек, вне зависимости от конкретных половых признаков.

Никакого присмотра за молодежной вольницей не предполагалось.

Как мы увидим дальше, разбираясь с принципами работы архаического мышления, коммунарская общность отражала важнейшее представление о мире как единой и неделимой общности («All is One» – так сформулировали эту доктрину «The Animals». В чем в чем, а в умении найти подходящее словцо контркультуре не откажешь). Теперь же займемся как раз мышлением.

Как минимум с конца XIX века известно, что существует два принципиально разных типа мышления. Это научный факт, путь к которому был проложен с противоположных концов – со стороны психологии и со стороны антропологии (как водится в науке – хронологически и диахронически). Первый тип – хорошо известное рационалистическое мышление, основанное на строгой логике и причинно-следственных связях, которым современное человечество пользуется изо дня в день.

Второй, более древний, работает на принципах смежности и сходства (нелишне напомнить, что два важнейших тропа, на которых базируется искусство, в том числе и современное, – метафора и метонимия – как раз исходят из этих самых принципов: метафора – сходства, метонимия – смежности). Весь космос, все сущее представляется такому сознанию пронизанным бесчисленными взаимосвязями единством. В этом мире не бывает прямолинейных решений и четко разграниченных формулировок. Границы определений всегда размыты – это диалектика от противного, не знающая оппозиции «да-нет», но лишь позицию «и то и другое». (Вот, например, формулировка краеугольной доктрины, данная Судзуки, основным популяризатором учения дзен для западного мира, как раз в интересующий нас период: «Истинный путь не труден, он лишь отвергает отбор и выбор» («Дзен»). На сеансах по теории и практике учения, выпив поднесенный ассистенткой стакан воды, 90-летний старец изрекал: «Только когда вы поймете, что вода выпила меня так же, как я выпил ее, вы поймете дзен».) Это так называемое мифологическое мышление. Объясняя принцип его работы, Люсьен Леви-Брюль еще в 1910 г. ввел в научный оборот понятие партиципации или «закона сопричастия».


Такие перекрывающие друг друга петроглифы – довольно распространенная для эпохи палеолита вещь. Их часто называют «набросками», объясняя изобразительный хаос случайными причинами. Но вот какая штука: камень – не бумага, а зубило – не карандаш, чтобы «набросать» такое изображение, сохраняющееся много тысяч лет, требуются довольно значительные усилия. Представляется, что эти нагромождения силуэтов не случайны – это способ выразить то универсальное единство, каким древний человек ощущал мир. Очевидный психоделический эффект таких изображений служит дополнительным аргументом в пользу того, что художник не просто калякал, а передавал (в том числе и нам) исключительно важную весть. Фош Койя. Португалия


По существу, в этой модели нет большой разницы между материальным и нематериальным, ибо при определенных условиях они без больших хлопот свободно перетекают друг в друга. Примечательно, что время в этом типе мышления выступает не только как циклический феномен, но как бы принципиально нелинейно – прошлое, настоящее и будущее, вообще говоря, чистая условность, поскольку при соответствующих действиях актуализируются одновременно – пользуясь гораздо более поздним определением, – здесь и сейчас. Примечательно, что и взаимоотношения с временем у хиппарей складывались совершенно в духе архаичной модели: все та же Кейвэн утверждает, что «хиппи считают часы и календарь порочными изобретениями цивилизованного мира, с помощью которых этот мир навязывает свой произвольный порядок необъятному, длящемуся настоящему… Для хиппи течение времени – не количественный, линейный, а качественно-ценностный, нелинейный процесс». Ну да, известно – на вопрос: «Который час?» настоящий калифорнийский хиппи без запинки отвечал: «Good time» или «Bad time» – в полной зависимости от настроения.


Календарный круг, выгравированный на гадательной чаше из села Лепесовка. Время, представленное в виде замкнутого круга, что типично для архаического сознания, отрицает идею необратимости и поступательного развития, зато настаивает на равнозначности и взаимозаменимости прошлого, настоящего и будущего. Собственно, время в такой схеме и есть непрерывно длящееся настоящее, ибо у него нет ни начала, ни конца. Черняховская культура. IV в. н. э.


Вообще говоря, контркультура открыто декларировала свое отношение к отвлеченной рационалистической диалектике: ««Критическое» или «абстрактное» мышление – это школьная ловушка ‹…›. Рассмотри аргументы с обеих позиций, ничего не делай, не принимай ничью сторону, ни к чему себя не обязывай, потому что тебе нужно все больше аргументов и информации. ‹…› Абстрактное мышление превращает разум в тюрягу. Абстрактное мышление нужно профессорам, чтобы прикрывать им свою социальную импотенцию.

Наше поколение – это бунт против абстрактного интеллекта и критического мышления» (Джерри Рубин. «Действуй!»).

Еще одна интересная деталь. Французский психолог Жан Пиаже, посвятивший себя исследованию коммуникативных механизмов, на основе опять-таки многолетних исследований выявил закономерность: психика человечка до шести лет работает по тем же принципам, что и архаическое мышление. В работе «Речь и мышление ребенка» мысль в рамках рационального социализированного сознания он назвал «эгоцентрической» и вывел из нее «понимание в результате общения». А мысль, продуцируемую иррациональным сознанием, он назвал «аутистической» и вывел из нее следующее: «аутизм, именно потому, что существует индивидуально, остается связанным с представлением, с органической деятельностью и самими движениями только посредством образов». Последнее он назвал «мыслью мифологической».

Ну, в инфантилизме что хиппарей, что всю контркультуру в целом не упрекал только ленивый. И поступал, вероятно, правильно. Да они и сами радостно это признавали! Но назвать – еще не значит объяснить, и упреки – плохое подспорье анализу. Почему в 60-х годах прагматичному, технократичному и жестко структурированному западному миру потребовалось противопоставить именно такой инфантильно-архаический проект? Какие бы причины «молодежного бунта» ни называли и ни выискивали историки, социологи, психологи и философы («омоложение» послевоенного общества, повышение уровня жизни и уровня образования, увеличение объема гуманитарных дисциплин в университетах, обилие свободного времени у студентов, материальные потребности которых удовлетворяют родители, авторитарное воспитание в семье, наконец, жесткое противоречие между годами свободных студенческих штудий и дальнейшей профессиональной реализацией, которая для значительного процента университетских выпускников оказалась принципиально недостижимой просто в силу ограниченности соответствующих рабочих мест) – все они были и остаются ничего или очень мало объясняющими частностями.

Контркультура возникла именно потому, что западная цивилизация дошла до предела рационализма, прагматизма и унификации. Все системы микро- и макромира функционируют одинаково: возникновение, развитие, апогей, деградация, разрушение. Апогей и есть достижение максимальных характеристик всех параметров системы, точка ее высшего напряжения. В этой точке и возникает парадокс – из конфликта максимальных системных характеристик. И происходит системный сбой – залог будущего прогресса. Для обнаружения «точки разборки» нужно только одно: выяснить, какую именно систему мы имели в виду, иначе все наши умозрения будут в лучшем случае приблизительной пристрелкой, в худшем – стрельбой из пушки по воробьям.

Так, например, Филип Слейтер (начинавший как психолог и сразу попавший в проект ЦРУ по исследованию ЛСД, что в конечном счете и привело его в объятия контркультуры) попытался набросать портрет «молодежного бунта», отталкиваясь от параметров хорошо известного «старого мира»: «Старая культура, оказываясь перед необходимостью выбора, склонна предпочитать права собственности правам личности, требования научно-технического развития – человеческим потребностям, конкуренцию – сотрудничеству, средства – целям, секретность и скрытность – открытости и откровенности, формальное общение – самовыражению, стремление к цели – удовлетворенности, «эдипову» ревнивую любовь – любви ко многим и т. д. Контркультура склонна предпочитать обратное в каждом из этих случаев» («Поиски одиночества»).

Так, да не так. Сама система прямолинейных оппозиций есть продукт голого рационализма «старой культуры», и о чем тогда говорить? Но дело даже не в этом. Дело в том, что все названные параметры – для обеих систем – лишь лежащие на поверхности следствия гораздо более общих, скрытых от взгляда закономерностей.

Дать внятное объяснение контркультуре никто не смог именно потому, что все, несмотря на подсказки, пытались с помощью одной логики (или статистики, или что у них там еще под руками) анализировать материальные факты и прочие социально-политические, на раз вычисляемые параметры. Нет! Системный кризис достиг такого размаха, потому что сама система была куда больше и шире, чем просто структура общественного устройства. Точка отсчета контркультурного взрыва лежит прежде всего в ментальной, если угодно, иррациональной сфере. И 60-е знаменовали кризис самого, так сказать, алгоритма рационалистической западноевропейской цивилизации.

Что ж, раз рациональный подход не помогает, прикинемся идиотами и попробуем мыслить «аутистически». Рискнем подойти к контркультуре как к образной системе и посмотрим, не выйдет ли из этого эксперимента что толковое. Еще разок бегло просмотрим видеоряд, для надежности врубив какой-нибудь фрагмент саундтрека – и, была не была, приложим к фактуре бахтинскую теорию карнавала. (На самом-то деле совершенно не понятно, почему о сю пору этого никто еще не сделал. «Карнавал» и «хиппи» – практически синонимы. По крайней мере, лет уже этак 25–30 назад из уст наших родителей, не бросавших попыток вразумить нас путем перманентного семейного скандала, вылетал рефрен, словно навечно пририсованный в виде комиксовского баббла: «Сколько будет продолжаться этот карнавал, я тебя спрашиваю?» Oh, mammy, oh, mammy-mammy, blue, oh, mammy, blue…)