Вы здесь

Вертикаль. Место встречи изменить нельзя. Часть первая. Рассказы. Эссе (С. С. Говорухин, 2016)

© Говорухин С.С., 2016

© Издание, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

Часть первая

Рассказы. Эссе

Три России

Мне довелось жить в трех эпохах. В сталинской России, в хрущевско-брежневской и в нынешней, криминальной стране.

Когда умер Сталин, я плакал. Плакала мама, у которой усатый вождь отнял мужа, плакала бабушка, прожившая при Сталине совсем не сладкую жизнь. Плакал весь народ, кроме тех, конечно, кто понимал, что происходит в стране. Но они в основном жили в столицах и были приближены к высшей иерархии или имели косвенное к ней отношение, как одна наша знакомая, отсидевшая десятку за то, что служила домработницей в семье Пятакова.

Плакали, правда, уже от радости – целые народы, по которым прошел сталинский каток, – чеченцы, ингуши, балкарцы, карачаевцы, калмыки, крымские татары… Ну и, понятно, взревели от счастья два миллиона зэков, сидевших в лагерях, – настоящие герои сталинских «пятилеток», построившие ДнепроГЭС и Беломорканал, Норильскникель и Джезказганские рудники, добывавшие стране руду, нефть, золото, серебро и вольфрам, «ковавшие Победу».

5 марта 1953 года мой друг, Вадим Туманов, шел в колонне колымских зэков – на работы. Сзади кто-то шепнул ему:

– Вадим, слыхал: Ус хвост отбросил!

Через минуту вся колонна заключенных бушевала от радости. Конвоиры стали стрелять поверх голов.

Были, были люди, кто понимал. Но 250 миллионов не понимали!

В 1949 году я обманул райком комсомола, прибавил себе год возраста, чтобы скорее стать комсомольцем. Хотелось быть похожим на Олега Кошевого и Сережку Тюленева.

В 1956 году пошли слухи, что Хрущев прочел на съезде закрытый доклад о культе личности Сталина. Вскоре его содержание стало известно не только партийцам, но и всему населению.

С этого года и началась для меня новая эпоха. Эпоха прозрения.


Взрослея, я многое узнавал и о себе, и о своей стране. В истории моей семьи (как, впрочем, и в истории каждой семьи), как в зеркале, отразилась история страны. Прадед мой, Трофим Васильевич, – кузнец. Дед, Афанасий Трофимович, – сельский учитель. На десятый год советской власти его лишили избирательных прав. За что? Хоть и сельская, но интеллигенция – ненадежный народ!

Он стал «лишенцем». Для того чтобы его не сослали, он уехал работать туда, куда ссылали, – в город Соликамск. Там были десятки концентрационных лагерей.

Мой будущий отец как раз там и сидел. Он был донской казак. Но в Соликамске он не задержался. Отсидел положенный срок, вышел, познакомился с моей мамой, «родил» сестру и меня и загремел дальше, уже в Сибирь.

Как всякий живой человек, я врал много – друзьям-товарищам, всевозможному начальству, своим близким. Но с высокой трибуны или в своих фильмах – не врал никогда. Легко ли было, существуя в искусстве, в идеологическом, так сказать, ведомстве, не погрешить против совести? Соблазн был велик: быть обласканным начальством, угодить самому Суслову… За этим следовали внеочередные звания, государственные премии, цацки на грудь, комфортные условия жизни, соблазнительные поездки за рубеж…

Я снимал в те времена безыдейщину (на Их взгляд): «Робинзона Крузо», «Тома Сойера», «Детей капитана Гранта»… Сейчас – когда свобода слова, когда говори что хочешь, – я и сейчас снял бы эти фильмы точно так же. Была однажды возможность согрешить, пойти против своей совести. Когда я работал над фильмом «Место встречи изменить нельзя». Это ведь не столько детектив, сколько социальный фильм. Соврать или умолчать можно было… Но мы сумели удержаться. «Место встречи» хоть и со скрипом, но появилось на голубых экранах.

Поэтому фильм и живет так долго – три десятилетия. Вот сейчас, когда я пишу эти строки, в соседней комнате, где работает телевизор, показывают – в тысячный раз! – «Место встречи изменить нельзя», все пять серий – нон-стоп.


Наступил апрель 85-го.

Выступил Горбачев, объявил о революции сверху – о перестройке. Призвал каждого гражданина лично участвовать в судьбе отечества.

Я с головой бросился в омут общественной жизни, в политику. Моя гражданская позиция не могла не отразиться в моих фильмах.

Так что это уже третья на моей памяти Россия. В ней я и живу, и работаю по сей день.

У-У, арестант!

Отца у меня не было. Все разговоры об отце в семье пресекались. Став взрослым, понял: мама не хотела портить детям биографию, хотела, чтобы они получили высшее образование. У самой была жизнь – тяжелее не придумаешь, так хоть дети…

Вспоминаю: когда бабка сердилась на меня, ворчала:

– У-у, арестант! Вылитый отец…

«Ага, значит, отец был арестантом…» Спросить некого – и мама, и бабушка, и дедушка умерли к тому времени. Попросил сестру написать в Ростов (о том, что он был донской казак, мы знали).

Пришла бумага:

«Говорухин Сергей Георгиевич, 1908 года рождения, осужден на три года концентрационных лагерей… Бросил камень и произвел выстрел в окно, где проходило заседание деревенской бедноты…»

Ему было 20 лет.

Стало что-то проясняться. Видимо, отсидел в Соликамске три года, вышел, познакомился с мамой, «родил» сестру и меня и снова «загремел». Основания были (достаточные для того времени – 1937 год): во-первых, донской казак (казачество тогда пытались ликвидировать как класс), а во-вторых, однажды уже был судим. В анкетах я так и писал: «Умер в Сибири приблизительно в 1938 году».


Справочка для упертых коммунистов. Концентрационные лагеря придумал не Гитлер. Эта идея могла родиться только в здоровой половине полушария вождя мирового пролетариата. (Вторая половина полушария головного мозга у него была поражена.)

Ловлю мух

Не осмелюсь сказать, что жизнь моя была богата какими-то исключительными событиями. Но кое-что все-таки было. Кое-где побывал, многое видел. Встречался с Великими. Бывал и в опасных передрягах. Казалось бы, есть что вспомнить, записать, оставить внукам. Однако на память чаще всего приходит не большое и исключительное, а так, всякая ерунда, какие-то обрывки воспоминаний из детства, из юности. Ну вот, к примеру.

Голодный 1947 год. Лето. Встаю с рассветом, ловлю мух. В августе в деревенской избе их тучи. Нужно быстрым взмахом руки поймать муху в ладонь, прижать чуть-чуть, чтобы обеспамятить ее, и отправить в спичечный коробок. На все это уходит минут пятнадцать. Иногда одним взмахом удается поймать двух, а то и трех насекомых. Коробок полон. Сую в карман маленькую краюшку хлеба – это мой завтрак и обед, – хватаю удочку, и бегом по деревенской улице. У последней избы ждет меня приятель. Наиль, татарин, мой одногодок.

С высоченного обрыва – самого высокого на всем побережье Волги – спускаемся к великой реке. По тропе бежать трудно: чуть превысил скорость – и уже не суметь остановиться, – упадешь, переломаешь все кости. Мы мчимся по осыпям. Тут и бежать не надо, осыпь – миллионы мелких каменьев – сама несет тебя вниз, только успевай перебирать ногами, чтобы не упасть.

Иногда, ради острых ощущений, мы уходим по высокому берегу до ближайшего леска. И спускаемся к Волге неизведанными путями, то есть напролом, через заросли орешника и густые очаги крапивы. Крапива старая, выше человеческого роста. А на нас ничего нет, кроме трусишек и худых рубах. Орем благим матом, скатываемся к реке – и сразу в теплую быструю воду. Ах, какая же она была, Волга моего детства! Не стоячая мертвая вода, как нынче, а чистая, быстрая, сильная, поистине Великая русская река.

(Позже, в университете, из всего марксизма я запомнил только одну замечательную фразу, сказанную Энгельсом: «Не надо радоваться нашим победам над природой, за каждую такую победу она жестоко мстит». Обуздали Волгу, понастроили плотин, вот она и отомстила. Теперь миллионы людей живут на берегах гнилого болота.)

Да, Волга была другая. Отплывешь на двадцать саженок – на сорок тебя снесет течением. Пока купались, пропустили утренний клев. Закинули удочки, да куда уж там – попались на крючок пара ершей да баклешек. Этих маленьких серебристых рыбок называют на Волге по-разному в разных местах.

Мы с Наилем разожгли костерок на берегу. Пора завтракать. Просовываешь сквозь ерша ивовый прутик и поджариваешь на огне. Рыбка приготовится раньше, чем прутик сгорит. Макаешь черствый хлеб в волжскую воду, и с жареной рыбкой… Бывали после этого у меня изысканные обеды и даже однажды завтрак с королевскими особами, но вкуснее этого завтрака на берегу Волги ничего не помню. Днем, до вечернего клева, делать нечего, купаемся до одури, угадываем названия пароходов. Это такая игра: пароход еще версты за три, а уже нужно угадать название. Вот показался из-за поворота высокий, трехпалубный, со стройными обводами. Это «Клим Ворошилов». А снизу, против течения, тяжело шлепает колесами низкий, широкий, с черным дымом над трубой. «Спартак»! – кричит кто-то из мальчишек. Но пароход приближается, и уже можно различить, что надпись над колесом длиннее, она из трех слов. «Память тов. Маркина». Такие вот бывали названия.

К концу августа пароходы снизу идут зеленые – это если смотришь на них с высокого берега. Вся верхняя палуба завалена арбузами – камышинскими, астраханскими.

Вниз по течению сплавляют плоты. Маленький черный буксир тянет за собой километровый плот. На середине плота – дымок. Вокруг костерка сидят люди. Наверное, едят уху. Им там приволье, плотогонам, – с плотов можно ловить стерлядь сетями.

Плоты сгоняют в Сталинград, который восстанавливается ударными темпами.

Кое-кто из мальчишек постарше ухитряется доплыть до плотов, забраться на бревна и даже попробовать ушицы. Потом плотогоны их, конечно, прогонят:

– А ну, мальцы, сигайте отсюда! Дом-то свой давно проплыли…

Мальчишек сносит течением километров на пять. Весь оставшийся день они бредут босиком по острым камням и едва поспевают к вечернему клеву.

А вот и клев начался. Тут уж только успевай взмахивать удилищем. Мухи в спичечном коробке давно кончились, ловлю мотылей, насаживаю на крючок.

Темнеет. Пора домой. На кукане у меня штук двадцать рыбешек и большой, плоский, кривой, как ятаган, серебряный чехонь. Начинается этот немыслимый подъем в гору. Идешь, идешь, ноги уже не держат, оглянешься назад, а Волга – она тут, рядом, под ногами плещется – кажется, ничего не прошел. Валишься от усталости на землю.

Вода покрылась золотом. Ни волнушки, ни ряби, только крупная рыба иной раз всплеснет хвостом, и пойдут от нее широкие масленые круги. Снизу, вдоль берега, идет лодка, нагруженная хворостом и сучьями. Мальчишка моих лет сидит на корме, правит коротким веслом, а отец, впрягшись, как бурлак, в широкую лямку, идет берегом, тащит на бечеве (веревке) груженую лодку.

И снова нескончаемый подъем. Бывали у меня в жизни высоченные вершины Кавказа, Памира, Тянь-Шаня, но тяжелее этой волжской горы, на которой стоит городок Тетюши, не было…

У ворот меня давно поджидает кошка. Облизывается, мяукает от нетерпения. Кидаю ей пару рыбешек.

Мама вытаскивает из русской печи горшок с тыквой, ставит на стол крынку молока. Хлеба нет. Он стоит дорого. Каждое утро мы покупаем у соседей – они сами пекут его – небольшой, граммов на шестьсот, каравай темного душистого хлеба. Это на весь день, на всю семью. Но зато тыква, нарезанная кусками, такая вкусная, сладкая. Она весь день томилась в печи.

Потом я сажусь на лавку, мама ставит мои ноги в таз с горячей водой… а дальше – провал в памяти, темнота.

Утром встаю, ловлю мух…

Какое счастливое было время!

Первая любовь

Первый раз я влюбился сильно, по-настоящему, очень рано. Я любовался ею, засыпая, думал о ней. Хотелось дотронуться до ее полной груди, прижаться к теплому животу.

Она была воспитательницей в нашем детском саду.

До шести с половиной лет, почти до школы, мама брала меня с собой в женскую баню. Сорок второй год, война, маленький городок на Каме. О ванне, о душе там и не слышали.

Однажды мы ее встретили в бане. Мама остановилась, заговорила с ней. Я деликатно отошел в сторонку. Понимал, что нехорошо, не положено, но не мог оторвать глаз от ее волшебного тела. У Зинаиды Серебряковой есть картина «В бане». Молодые женщины, красавицы, с упругими бедрами, длинными русыми волосами, с налитыми, чуть опущенными под своей тяжестью грудями моются в бане. Чудо, как хороша, как притягательно красива эта картина!

Так, наверное, выглядели и эти две молодые женщины, полные сил, здоровья, еще нерастраченной красоты. Моя любовь почувствовала недетский взгляд, прикрылась тазиком, который держала в руке. Да и мама что-то почувствовала.

Больше меня мама с собой в баню не брала.

В бараках

Почти все свое детство и юность я прожил в бараках. Было два счастливых года в маленьком городишке на Волге, а потом опять большой город, бараки. Помню, я уже в старшие классы ходил, а спал на полу, под столом. На столе – сестра, студентка университета. Маленькая, 12-метровая, комнатка, и в ней – мать, бабушка, мы с сестрой, а за занавеской кашляет, умирает от чахотки мой дед.

У Высоцкого есть песня про «коммуналку»: «на тридцать восемь комнаток всего одна уборная»… А тут на девять бараков одна. Жуткое дело.

В бараках жили рабочие Казанского авиационного завода. Люди в основном воевавшие, прошедшие убийственную войну.

Главным развлечением у нас, пацанов, была свалка. Высокие горы отходов из заводских цехов. Десятки или даже сотни тонн сверкающего великолепия. Блестящая стальная стружка, втулки, гайки, шайбы, болты, медные и алюминиевые пластины, разноцветная проволока и прочие детали. Часами бродили мы по металлическим склонам этих гор, отбирая все, что радовало глаз и могло пригодиться в мальчишеском хозяйстве.

Жили в бараках по-разному. Бывало, песни вместе поют, бывало, ругаются.

Подперев бока, одна соседка кричит на другую, которая позволила неуместно отозваться о лучших достоинствах ее супруга:

– Ах ты, сучка стрептоцидовая!.. Ты чо, пробовала?! А не пробовала, так и не говори… У мово Василия х… как деталь точеная!..

По праздникам иногда дрались.

Кто-то из поверженных, утирая красные сопли, грозил обидчику:

– У-у, Демафродей!..

Кто этот загадочный Демафродей, я так в юности и не понял. Только через много лет догадался: Демафродей – это же гермафродит!

В соседнем бараке, в маленькой комнатушке, поселился новый сосед. Николай, демобилизованный старшина. Поступил слесарем на завод, учился в вечерней школе. Мы с ним сошлись. Я ему помогал с алгеброй и геометрией, он меня учил жизни.

Как-то зашел участковый. Зайнулла, татарин.

– Мало-мало документы хочу посмотреть…

Николай только что вернулся с работы, голый по пояс – плещется под умывальником. Кивнул мне:

– Возьми там, в тумбочке…

Я выложил на стол паспорт, какие-то справки о ранениях, комсомольский билет, орденские книжки. Участковый начал с орденских книжек.

– Орден Красной Звезды… Карашо… Еще орден Красной Звезды… Карашо… Орден Славы… Медаль за Кониг… Кениг…

– Кенигсберг, – подсказал я.

Зайнулла поцокал языком:

– Ай, молодец! Смотри, еще орден Славы… А это?.. За взятие Берлина!.. Видел, какой герой у нас живет?!.

– Что ж ты никогда не рассказывал, что Берлин брал? – обиженно спросил я.

– А я и не брал его. На подступах ранило. Еще полгода после войны провалялся. Даже выпить за Победу не довелось…


Вот такой у меня появился товарищ. Сколько ему было тогда? Наверное, года двадцать два – двадцать три. Мне он казался старым.

Как-то я зашел к нему. Читает Горького.

– Вот решил всю классику одолеть. Начал с Горького. Один том в неделю. Значит, тридцать недель. К концу года закончу. Видишь, уже четвертый том добиваю…

– А потом?

– Потом за другого писателя возьмусь…

– Это же невозможно! Вон, Лев Толстой девяносто томов накатал…

– Это для тебя, лентяя, невозможно, а в меня твой Лев Толстой пулей влетит…


Когда наконец нам дали комнату в коммуналке и мы переехали в новые хоромы, Николая я потерял. Интересно, что стало с ним. Кем он стал? Наверняка большим человеком.

Интересно бы узнать, дожил ли он до 90-х годов, до Большого Разочарования. Неужели тоже стал нищим, как и большинство его сверстников, таких же, как он, честных трудяг. Приспособиться к новым правилам жизни никто из них не смог.

Одно утешение: не дожил. Последнее его ранение было очень тяжелым.


Время было бедное, но веселое. К началу пятидесятых и голодухи уже такой не было, и из бараков начали переселять; понемножку, по одной-две семьи выдергивали из бараков и переселяли в новый кирпичный дом.

У нас, пацанов, развлечений было выше крыши. Зимой – каток, хоккей на замерзшем болоте, лыжи.

Кино! По десять раз смотрели «Тарзана» или «Путешествие будет опасным» (знаменитый фильм Джона Форда «Дилижанс»). Откуда, спросите, деньги? По-разному бывало. То мать даст, то в простенок выиграешь, а то протыришься без билета.

Летом – футбол, волейбол, река Казанка, танцплощадка в парке культуры и отдыха. Ну мы, пацаны, конечно, только смотрели.

Жил у нас один морячок в бараках. Бабы его, бывало, спрашивают:

– Вань… Как это ты так ловко девок облестиваешь? Что ни день, то другая…

– Очень просто, – смеялся матрос. – Иду на танцы – кладу в правый карман огурец. Когда мы танцуем, я прижимаю ее к правому борту, она, естественно, уходит влево… И тут мы ее встречаем.

Бабы хохочут:

– Ой, и хулиган ты, Ванюшка!..


За что я особенно благодарен баракам – здесь научили меня драться. И – один на один, и одному против нескольких. Когда в начале сорок восьмого года я появился в казанских бараках, я там оказался самым интеллигентным мальчиком. Со скрипочкой не ходил, но очень хорошо одевался – мать была портнихой. И еще – запоем читал книжки. И, конечно же, сразу заслужил кличку «Еврей».

Кстати: к вопросу об антисемитизме в сталинской России. «Еврей» был синонимом слова «интеллигент». По крайней мере, так было у нас, на Средней Волге, в самом интернациональном регионе России – здесь живут татары, башкиры, мордва, коми, удмурты, чуваши, марийцы, русские… Если умный, с хорошими манерами, очки на носу, играет в шахматы и на скрипке, читает книжки, значит, еврей…

Уже взрослым человеком иду однажды светлым июньским вечером московскими улочками в районе Ордынки. Улицы совершенно пусты, стоят два мужика, чешут от безделья затылки, разговаривают:

– Смотри, Колян, еще только восемь часов, а уже – никого…

– Как жиды, в натуре!.. Заперлись дома, книжки читают…

Но вернемся в бараки в конец сороковых.

Короче, стал я на некоторое время евреем, и конечно, моим сверстникам захотелось проверить, каковы мои физические данные. Пришлось отмахиваться. Хорошая получилась практика. Многажды пригодилась в жизни.

Как-то, будучи уже студентом первого курса университета, возвращаюсь ночью домой. Троллейбус полупустой – двенадцать часов ночи.

Два шпанистого вида парня – кепочки-шестиклинки, сапоги гармошкой с подвернутыми верхами – пристают к девушке. Пристают вяло, девушка им не нужна, сразу видно. Просто ищут приключений на свою задницу, им надо, чтобы кто-то заступился за нее, и вот тогда…

– Пацаны, – говорю, – оставьте девчонку в покое…

Тут же оставили, повернулись ко мне:

– Тебе чо, больше всех надо?

– Это твоя шмара, что ли?

– Нет.

– Хера ли тогда?..

– Слышь, Колян, студент нарывается…

– Придется поучить. Ты где сходишь?

– На «Восстания»…

– О, глянь, попутчик… И нам туда…

Стоим, ждем остановки. Присмотрелся я к ним. Хиловаты оба. В чистую драку вряд ли полезут. Значит, ножи… Ладно, в крайнем случае убегу. Стометровка у меня – 11,2 секунды. Хрен кто догонит.

Вдруг стоящий позади меня мужичонка лет сорока, по виду работяга, шепчет:

– Не дрейфь, парень, я с тобой сойду.

Думаю про себя: какая от него помощь? Только обуза… В случае крутого поворота и убежать не смогу…

– Остановка «Площадь Восстания», – объявляет водитель.

Сходим. Там у нас большая Доска почета стояла. Заходим за нее. Мужичонка куда-то исчез. «И слава богу!» – думаю.

Начался обычный в таких случаях базар – прелюдия к драке.

– Что ж ты, парень? Тебе это надо было?.. Молодой, красивый… Придется тебя еще разукрасить…

Один уже заходит за спину. «Так, – думаю, – этого, который за спиной, надо вырубать первым…» Поворачиваюсь к противнику, а он, вижу, падает… Что такое?! Но думать некогда, повернулся к тому, что стоял передо мной, и кулак занес… А он бежит… Чертовщина какая-то!

Снова поворачиваю голову назад – передо мной мужичонка из троллейбуса.

– Я ж тебе говорил, не дрейфь!

Иван Афанасьевич (так звали моего попутчика) тоже жил в наших бараках, работал на заводе. В этот раз он нес с работы в авоське завернутый в бумагу кусок точильного круга. Вот этой авоськой он и огрел моего противника по уху.

Мы наклонились к лежащему. Дышит.

– Вы чо, вы чо? – шепчет. – Мы же пошутить хотели…

– Больше так не шути, мандюк, – сказал Иван Афанасьевич.

Мы с Иваном Афанасьевичем еще пару раз встречались в ночном троллейбусе. Увидев меня, он поднимал руку, сжатую в кулак, и приветствовал:

– Рот Фронт!

Но вот что удивительно! Живя в бараках, в нищете, испытывая на своей шкуре весь ужас социалистического быта, я иногда мысленно говорил себе: «Какое счастье, что я родился на нашей советской родине, а не где-нибудь в Америке».

Учитель

Году в 90-м в Нью-Йорке открылось «Русское радио». Очень вовремя. Из бывшего СССР приехало много пожилых людей; им уже никогда не выучить английского языка, не вписаться в новую среду. Они тосковали.

И тут – с утра до вечера – радио. На родном языке! Новости – с Родины и американские, – полезные советы, встречи с интересными людьми. Поскольку «Русским радио» руководил мой старый друг, Павел Давыдович Палей, я тоже оказался в списке «интересных людей».

И вот я на радио. Отвечаю на вопросы ведущего, затем – звонки радиослушателей. Первый же звонок:

– Славочка! Вы никогда не догадаетесь, кто вам звонит. Это Роза Соломоновна, жена вашего классного руководителя Владимира Львовича Лившица… Ой, у него будет инфаркт!.. Он ушел гулять с собакой и, когда узнает, что пропустил ваше выступление…

– Не волнуйтесь, Роза Соломоновна, – успокаиваю я, – дайте мне ваш телефон, я вам позвоню после передачи…

Владимир Львович был нашим классным руководителем в 9-м – 10-м классах. Он преподавал физику. Но когда заболевал кто-то из учителей математики – он преподавал алгебру, геометрию, тригонометрию. То же – и с астрономией, и с историей. Ушла в декрет учительница немецкого языка, симпатичная татарочка со стройными ножками (помню, мы все время лазили под парты, чтобы полюбоваться на ее ножки) – он целую четверть преподавал немецкий. Выяснилось, что немецкий он знает лучше, чем наша стройноногая немка.

Звоню ему.

– Славочка! – рыдает он в трубку. – Дети вывезли меня сюда… Я тут умираю от тоски… Никому не нужен…

О, как я понимаю его. Там, в Казани, где я заканчивал школу, он был нужен всем, он был незаменим. Заслуженный учитель Татарии, сколько он выучил учеников! – весь район знал его в лицо, ему кланялись издалека… И вот привезли в чужую среду, русскоговорящую (Брайтон-Бич), но чужую, совершенно ему чуждую…

А с другой стороны – какая у него была альтернатива? Если бы остался… Вспомните, как нищенствовал учитель в девяностых годах. И нищенствует и сейчас, в начале XXI века.

Хорошо помню своих школьных учителей. В основном это были мужчины-фронтовики. Помню нашего историка – в одной и той же, наглухо застегнутой, много раз заштопанной рубашке под пиджаком. Но всегда белоснежной, словно накрахмаленной. Помню, я гадал: что он, каждую ночь стирает, что ли, ее? (Это был 47-й, тяжелейший для всей нашей страны год.)

Я вообще хорошо помню, как были одеты наши учителя – дети остро запоминают это. Владимир Львович, например, приходил на уроки в темно-синем бостоновом костюме, лоснящемся от долгой носки; рукава испачканы мелом. Я даже галстуки его помню – старинные шелковые, из довоенной благополучной жизни. Один – особенно. Темно-синий со светлым горошком. Как у Ленина.

Учитель русского языка, Михал Михалыч, носил офицерскую гимнастерку, перетянутую широким ремнем. Поверх – хоть и старый, но чистый и отглаженный, с выутюженными лацканами пиджак.

– А ну, дети, – говорил Михмих (так мы его звали между собой), – просклоняйте мне слово «дитя». Итак, именительный?

– Дитя.

– Родительный?

– Дитю… Дите…

– Дитяти! Запомните на всю жизнь – дитяти! Дитятей… О дитяте…

Я и запомнил. На всю, как видите, жизнь.

Как-то, помню (это было в пятом классе), мы играли в футбол на задах школы. Я на минуту выключился из игры, подбежал к стене школы, расстегнул ширинку… Кто-то схватил меня за ухо. И так вот, крепко и больно держа за ухо, отвел в учительскую, поставил посреди комнаты и сказал:

– Вот… Полюбуйтесь на него…

Это была учительница литературы Зинаида Павловна Шагова.

Жестоко, скажете. Зато на всю жизнь. Я навсегда запомнил: мочиться на стену школы, писать на ней грязные слова – нельзя!

Я помню всех своих педагогов. Запомнят ли нынешние дети своих школьных учителей? Уже много лет учить детей идут не самые способные и не те, у кого истинное дарование. Мужчин-учителей практически вовсе нет, мужчина – кормилец, ему надо кормить семью – на учительские шиши не прокормишь.

Смогут ли нынешние дети научиться от своих учителей строгости, скромности, изяществу – в одежде? Какое там… Современная учительница, собираясь на урок, обливается горючими слезами – надеть совершенно нечего.

Я всегда кричал на всех углах и повторю в сотый раз: страна, где учитель нищенствует, не может иметь никакого будущего.

Разочарование

Когда меня спрашивают: «Ваше самое большое разочарование в жизни?» – я вспоминаю этот случай.

В 1953-м я закончил школу. А куда идти учиться дальше, ума не приложу. О том, чтобы пойти работать, и речи не заходило. А надо бы! Мать, портниха, воспитывала нас с сестрой одна. Как же ей тяжело приходилось! Страшная война, голодные послевоенные годы. Загубленная молодость. Всю себя, без остатка, – детям!

Но мама помыслить не могла, чтобы дети остались без высшего образования. У самой погубленная жизнь, так хоть дети…

Сестра уже заканчивала юридический, а я решил податься в геологи. Романтика, путешествия… О путешествиях я бредил с детства. Любимые герои: Робинзон Крузо, Миклухо-Маклай, персонажи Джека Лондона, Амундсен, Роберт Скотт… Попались мне в то лето две интересные книжки: Чаковского «День начинается на востоке» – про геологов, и «Занимательная геохимия» Ферсмана – про минералы. А когда я узнал, что студенты-геологи носят форму, решение созрело окончательно.

Время было бедное, народ одевался плохо, а студенты геологических факультетов и горных институтов щеголяли в красивой форме: черный шевиотовый костюм, белая рубашка, галстук, черные квадратные бархатные погоны, и на них – золотой вензель университета. Посмотрел я в зеркало, представил себя в этом наряде – неотразим! – и побежал в университет сдавать документы.

И вот ранняя осень, я уже учусь, в ателье заказана форма, я хожу на примерки, и тут… приказом Министерства высшего образования… форму отменили!

Свидание

Мне было 19 лет, и мы только что свалились со снежных гор к морю. Сначала пешком, одолев Главный Кавказский хребет, через ледники и горные речки, по козьим тропам к озеру Рица, а оттуда на машине в Адлер. Там я впервые и увидел море. Залез по пояс, попил из ладошки – соленое!

А потом был земной рай (именно так я его и представлял) – Сочи. В Сочи мы купили один палубный билет за три рубля и поднялись на пароход «Петр Великий». Поднимается один, бросает с палубы спичечный коробок с билетом – идет другой… Разложили на корме свои спальные мешки, достали консервы, еду, оставшуюся от горного похода… Народ ходит, завидует.

Утром, едва проснулись, – Сухуми. Дендропарк, обезьяний питомник, кофе на песке, удивительные блюда с хитрыми названиями: хачапури, лобио, сациви, чахохбили… Вечером таким же манером поднялись на корабль, на рассвете – Батуми. А потом опять Сочи. И все это за три рубля.

Там, в Сочи, я познакомился однажды с девушкой. Моей ровесницей, ростовчанкой. Знакомство было мимолетным, договорились встретиться завтра. На этом же пляже.

Рассказать, как готовился к любовному свиданию юноша 50-х годов? Во-первых, я выстирал в горной речке (мы жили высоко над городом, на какой-то турбазе) свою единственную парадную рубашку – шелковую, с короткими рукавами, «тенниску». Разгладил руками, разложил на большом камне – она быстро высохла на закатном солнце. Выполоскал, оттер черным базальтовым песком тапочки. Вымылся сам – с мылом, в ледяной воде. На ночь положил свои полотняные брюки на доски под матрац – чтобы сохранились стрелки. Спал плохо, проснулся с рассветом. Намазал мокрым зубным порошком тапочки, когда они высохли, сбил – подошвой о подошву – пыль от зубного порошка.

И эдаким франтом спустился в город. А до свидания еще два часа. «Пойду-ка я морем, по пляжу, тут километра три-четыре, как раз поспею».

Часа через полтора путь мне преградила высокая скала, глубоко вдающаяся в море. Я поднял голову – высоко наверху железная дорога, но путь туда преграждают густые заросли ежевики. От франтовского костюма ничего не останется. «Обойду-ка я скалу над морем, я же альпинист».

Полез. Не так уж трудно идти – есть удобные выступы для ног, есть крепкие зацепы для рук. Внизу, метрах в пяти, плещется море. Глубоко – если упасть, не разобьешься. Скоро я был уже на другой стороне скального выступа, спрыгнул на галечный пляж, оглядел себя – брюки, тапочки – все чистенько. Иду.

И вдруг вижу, что это? Никак женщина? Лежит на спине, груди растеклись, вроде и нет их… Сделал еще два шага… Но тут уж нет никаких сомнений – сидит голая баба и удивленно смотрит на меня. Разуваю глаза – мать моя, мамочка! – полно голых женщин, молодых, старых…

Получилось, что попал я на женский пляж. С одной стороны он огражден глухим забором, а с другой – естественным препятствием – скалой, выступающей в море.

Мне бы добежать до забора – перемахнуть его, раз плюнуть… Но до того растерялся, что, опустив глаза, пошел обратно. А за спиной – смех, крики: «Миленький, куда же ты? Иди к нам!..»


Вскарабкался я снова на скалу, руки дрожат, сорвался, конечно, упал в воду… Оплыл скалу, вылез на берег и полез вверх по обрыву. Острые колючки ежевики изодрали штаны и рубашку, да еще наверху оказался свежеокрашенный штакетник… И до назначенного свидания осталось минуты три-четыре…

И зашагал по шпалам на свою турбазу.

Были бы у меня, тогдашнего, сегодняшние мозги, я бы, конечно, пошел на свидание. Рассказал бы все как есть и выглядел бы в глазах девушки героем. Эх, если бы молодость знала…

Да и нравы тогда были другие.

Как я стал режиссером

Будучи молодым и будучи еще геологом, иду я однажды по городу Горькому (ныне Нижний Новгород) и вижу: снимается кино.

Любимые артисты – Сергей Лукьянов, Хитяева… Все бегают, кричат, суетятся, несут реквизит, переставляют осветительные приборы… И только один человек спокойно сидит в кресле, опершись рукой на палку, ему приносят чай, что-то шепчут на ухо, он кивает головой… Я спросил:

– Кто это?

Мне отвечают:

– Это режиссер фильма. Марк Донской.

У меня в голове тогда никаких мыслей о кино не было, но про себя я отметил: «Вот это профессия!»

А потом жизнь так закрутилась, геологию я бросил, пошел на телевидение, оттуда меня чуть не выперли, пришлось поступить в киноинститут… И вот уже сорок лет сижу в кресле, курю, мне приносят чай, что-то шепчут, а я киваю головой.

Поэтому мой любимый киношный анекдот такой.

Оператора спрашивают:

– Вот ты после стакана водки смог бы снимать кино?

– Смог бы.

– А после двух стаканов?

– Вряд ли… Но гарантирую: все будет в фокусе.

– А после бутылки?

– Смог бы. Но только – как режиссер.

Одесса

Еще учась во ВГИКе, я уже знал, что буду работать в Одессе.

Одессой я стал бредить еще в детстве. После книжки Катаева «Белеет парус одинокий». Загадочный, прожаренный солнцем, просоленный морем, пропахший семечками, арбузами, свежей и жареной рыбой город. Какое же должно быть интересное детство у тамошних мальчишек! Потом, в юности, в альплагере на Тянь-Шане я подружился с парнем-одесситом. Веселым, остроумным. Как и героя «Паруса», звали его Гарик. Только тогда я и узнал, что Гарик – это прозаическое Игорь.

Потом Одесса вошла в меня, поселилась в моем воображении через Паустовского, Ильфа с Петровым, Бабеля, Багрицкого, Бунина и, конечно, Пушкина.

Но поздно, тихо спит Одесса;

И бездыханна и тепла.

Немая ночь. Луна взошла,

Прозрачно-легкая завеса

Объемлет небо. Все молчит,

Лишь море черное шумит…

Итак, я жил тогда в Одессе…

Я был влюблен в одесские фильмы.

Конец 50-х – начало 60-х – расцвет советского кино. Но даже на фоне этих великих фильмов одесские чем-то выделялись. Свежестью, скромностью (в смысле скромных бюджетных средств), какой-то немастеровитостью, легкостью – как правило, недоступной мастерам.

В Одессе работала молодежь: Хуциев, Миронер, Тодоровский, Ташков, начинала свой трудный путь Кира Муратова. И фильмы они снимали удивительные. Достаточно вспомнить «Приходите завтра», «Жажду», «Весну на Заречной улице»…

Объехав и обойдя пешком чуть ли не весь Советский Союз, в Одессу, которой я бредил с детства, я попал только в 66-м году. Приехали мы с моим однокурсником, Борисом Дуровым, снимать свои дипломные фильмы, короткометражки по двум рассказам не очень талантливого одесского писателя. Ходили мы по этому удивительному городу, вслушивались в удивительную речь.

Вот парень садится в такси, командует водителю:

– На бородатого!

Это значит – на улицу Карла Маркса. Он мог бы сказать шоферу и так:

– Два Карла!

Водитель поймет – значит, пассажира надо высадить на углу Карла Маркса и Карла Либкнехта.

А каково объявленьице:

«Лифт вниз не поднимает».

Одесситы легко понимают друг друга.

– Где кровь проливаешь? (Это значит – где работаешь?)

– Говорите на меня, как на двух (то есть обращайтесь ко мне на «вы»).

– Скажите, если я пойду по этой улице, там будет железнодорожный вокзал?

– Он там будет, даже если вы не пойдете по этой улице.

Моя художница по костюмам, которая тоже впервые оказалась в Одессе, рассказывает:

– У меня вечером поезд в Ленинград. Подхожу к будке сапожника:

– Можно набить набойки на каблуки?

– Почему нет…

– Когда мне прийти?

Поскреб ногтем небритую щеку:

– Ну… придите через два дня…

– Какие два дня! – возмущаюсь. – Тут работы на полчаса! У меня вечером поезд…

– Хорошо. Придите через полчаса, и уже будут готовы…

Прихожу через полчаса. Набойки готовы…

– Сколько я вам должна?

– Ну… – опять поскреб щеку. – Дайте мне три рубля…

– Какие три рубля?! Тут работы на пятьдесят копеек…

– Какая вы скандальная женщина! Дайте мне три рубля… Я вам дам два пятьдесят сдачи…

Поселили нас в «Куряже». Гостинице Одесской киностудии. «Куряжом» ее обозвал кто-то из предыдущей, хуциевской гвардии, – так называлась колония малолетних преступников в «Педагогической поэме» Макаренко. «Куряж» начинал жить ночью. Часов в 12 вдруг все поднимались и шли на море, спускались по крутому обрыву и купались голыми.

Пушкин:

…С крутого берега сбегая,

Уж к морю отправляюсь я.

Потом за трубкой раскаленной

Волной соленой оживленный,

Как мусульман в своем раю,

С горячей гущей кофе пью.

Трубку я тогда еще не курил, и пили мы, конечно, не кофе, а «Шабское, Алиготе» и «Перлина Степу».

Почти в каждой комнате «Куряжа» на стене карандашом был нацарапан телефон «Скорой помощи»: 25–05 – 09 – милая безотказная девушка Надя.

Костя Ершов, актер и режиссер, жаловался мне:

– Всю ночь не спал. Сосед-армянин привел ночью девушку, до утра они возились в своей кровати, и только слышалось оттуда: «Умоляю, ну!»

Однажды подхожу к «Куряжу», на стене объявление:

«Позор! Команда «Куряжа» проиграла команде двора со счетом 12:16».

Ну а дальше объявлялся состав новой команды: Менжевицкий, Чардынин, Говорухин… На воротах Крючков Николай Афанасьевич…

И далее – телеграммы от всех знаменитых футболистов с пожеланиями выиграть «Куряжу» решающую встречу. Игру эту мы с трудом выиграли. Против нас играли мальчишки девяти-десяти лет, среди них будущий знаменитый режиссер и продюсер Валера Тодоровский.


С короткометражками у нас, слава богу, ничего не получилось.

Вызывает нас директор киностудии Збандут Геннадий Пантелеевич (милейший человек, умница) и говорит:

– Горит сценарий, плохой, предупреждаю. Нет режиссера, возьметесь? Сдать надо в этом году, хоть тридцать первого декабря, хоть за пять минут до Нового года. Но – сдать! Иначе нам не дадут на следующий год пятую единицу, и придется увольнять народ. (Одесская киностудия должна по плану снимать пять фильмов в год, если четыре – то, соответственно, и бюджет меньше.) Ну как, беретесь? Вот сценарий, через час жду ответ…

И закрутилось. Уехали мы в Люсдорф (это рядом с Одессой) в Дом творчества, стали клепать свой сценарий. Работаем, читаем книжки про альпинистов, по вечерам ходим в подвальчик, где наливают сухой мускат, легкое, волшебного вкуса вино.

Прошла неделя. Смотрим – получается такая же дребедень. Ни сюжета толкового, ни характеров. Что делать?

Боря вызывает из Москвы своего товарища, Володю Максимова, замечательного русского писателя, будущего редактора парижского журнала «Континент».

Приезжает Максимов. Мы поговорили немного и пошли отметить приезд товарища. По дороге расхваливали наш мускат. Это была решительная ошибка.

Максимов запил. Пьяный Максимов – это очень страшно. Пришлось нам снять комнатку рядом с Домом творчества и поселить его там. Два раза в день мы навещали его. Обязанности наши были простыми. Утром и вечером мы приносили две бутылки «чернил» (червоне мщне – красное крепкое) и выливали ботинок. С постели он не вставал, мочился в ботинки, которые стояли у кровати…

Так создавался фильм «Вертикаль».

Теперь я понимаю, мы здорово рисковали. И если бы не счастливая идея пригласить и заразить любовью к горам Высоцкого (до этого он горы видел только в кино), если бы не Софья Губайдулина, великий композитор современности (это была ее первая работа), ничего бы из нашей лабуды не получилось, и никогда бы нам не стать режиссерами. И не увидели бы зрители ни «Пиратов XX века» (Борина картина по моему сценарию), ни «Место встречи изменить нельзя».


А «Вертикаль», кстати, мы сдавали худсовету 31 декабря за час до полуночи.

Одесский Привоз

На одесский Привоз (рынок) приезжие ходят не купить даже, а так – побродить, послушать…


Пожилая одесситка продает лавровый лист. Перед ней гора лавровых веников:

– Купи, купи, хозяйка. И в супчик положить можно, и в баньке попариться, и мужа погонять…

Покупательница перебирает пальцами крепкие лавровые ветки. Ногти у нее длинные, яркого алого цвета.

– А ногти-то, ногти! Хоть на елку вешай…


На прилавке лежат тощие, словно дрожащие от холода цыплята. Покупатель:

– Почем синенькие?

(В Одессе синенькими называют баклажаны.)


Рыбные ряды. Бычки, одноглазая камбала, ставридка… Раки. Огромные лиманские раки. В ведро входит от силы пятнадцать штук. Раки живые, зеленые; ведро дрожит от их шевеления, вот-вот упадет.

– Почем раки?

– Пятнадцать – ведро…

Это дорого, очень дорого. Покупатель немножко ошарашен ценой:

– Они что у тебя, стихами разговаривают?


Осень. Морозно по утрам. Здоровая, кровь с молоком, хохлушка продает мед. Руки у нее, шея, верхняя часть груди оголены, но все равно ей жарко – от нее чуть ли не пар идет. Перед ней на прилавке горшки с медом. Деревянной лопаточкой зачерпывает мед, мажет на палец покупателю, тот пробует – облизывает палец. Она:

– Мужчинам лучше этот… И жинка будет довольна, и суседке останется…


Мимо нее проходит негр-студент. Ему холодно; кутается в шарф, на голове зимняя шапка с опущенными ушами. Она:

– Шо, змерз… Маугли?

Пушкин

Все звали его Пушкиным. Даже директор киностудии, официальное лицо, забывал, что он Володя Мальцев. Когда должна была нагрянуть комиссия, он вызывал Пушкина и говорил:

– Пушкин, сгинь! Чтоб никто тебя не видел.

Даже мама. Ее спрашивали:

– Пушкин дома?

– Нету вашего Пушкина, – отвечала она.

В детстве был похож на великого арапа – курчавые волосы, смугл. (Сейчас-то уже нет – большая черная борода, седая грива волос.) Ну и одевался соответственно – смокинга не носил. Сегодня и внимания никто бы не обратил, а тогда…

Типичный одессит. Мог побренчать на гитаре, спеть что-нибудь чисто одесское. За шуткой в карман не лез.

Снимали мы «Робинзон Крузо». В Мюсери, на бывшей даче Сталина. Это в Абхазии, между Пицундой и Гудаутой. Жили в домиках, где прежде обитала охрана Великого Кормчего.

Дом, где жил Пушкин, назывался «Вигвам Мутного Глаза». Под окном росли чачевое дерево, опохмелов куст (по версии Пушкина). Каждый вечер «большая пирога» (это оружейная машина) и винваген (операторская машина, камерваген) уходили в ближайшую деревню за «огненной водой». Привозили в больших бутылях местную «изабеллу». Механик съемочной техники Келдыш (от слова Кела, Костя) брал десятилитровую емкость одной рукой за горлышко и разливал вино в стаканы.

Утром шли на работу. И ничего. Картина получилась.

У каждого была собака. На Кавказе много брошенных собак. И все породистые – пойнтеры, сеттеры, спаниели. Здесь хорошая охота, особенно осенью, – на перепелов. Поохотятся и уедут. А собаки остаются.

Осветитель Степан Моисеевич (мы его звали Стакан Моисеич, тоже выпить был не дурак) ставит осветительный прибор на горку. Надо подкопать ямку под ножку штатива. Зовет собаку: «Шарик, ищи!» Шарик, быстро перебирая лапками, роет ямку. Стакан Моисеич ставит ножку штатива – нет, мало. «Шарик, ищи!» Шарик копает ямку поглубже.

Конец мая. Кончилась неделя дождей, и все поперло вверх, все расцвело – и запахи, запахи немыслимые. Лагерь, где мы живем, окружает лес. Не лес, а настоящие джунгли. Пройти невозможно, деревья переплетены лианами. Какие-то диковинные цветы невообразимой красоты. Ночью по тропкам можно ходить без фонарика – миллионы ярко-зеленых светлячков освещают дорогу, кружатся в воздухе. Садятся на платье. Представьте, идет девушка, наряженная, как елка, – вся в зеленых огоньках.

Море уже теплое, можно купаться. Что мы и делаем в перерыве между съемками.

Лежит Пушкин на пляже – десять километров пустынной береговой линии – и сочиняет стихи:

…На берегу пустынных волн

Лежал он, вин крепленых полн…

Пристает к моему помрежу, Милочке:

– Милочка, давай поженимся.

– Отстань…

Подходит пожилой реквизитор:

– Пушкин, дай рабочих…

Рабочих нет, и реквизитор это отлично знает. Какие могут быть рабочие в Грузии? За три рубля! Работать?.. Это сейчас грузинские эмиссары якобы от имени своего народа уверяют, что с Россией им было плохо. Но тогда грузины жили за счет России. Все республики (по сравнению с самой Россией) жили хорошо. Но грузины – лучше всех.

Помню – мы жили тогда в Сухуми, – пришла грузинская массовка получать свои три рубля к нашему бухгалтеру Софочке.

Каждый принес большой букет цветов и бутылку шампанского. Правда, тут дело было в Софочке – милое лицо, осиная талия и необъятная белая грудь.

Но вернемся к прерванному разговору.

– Пушкин, дай рабочих…

– Хорошо, – отвечает Пушкин. – Вот я женюсь на Милочке, она родит мне рабочего, и я тебе его дам.

Как-то при нем заговорили: мол, трудно достать двухтомник Михаила Чехова…

Пушкин:

– А я видел на прилавке в магазине.

– Что же не купил?

– А я смотрю: Михаил Чехов. Думал, опечатка.

Сейчас Пушкин сдал. Грива волос стала седой, половину зубов съел вместе с шашлыками; денег нет. Да их и никогда не было, так что разницы он не ощущает. Но чувство юмора не потерял. Единственное, что огорчает – пошутить не с кем. Настоящая Одесса, веселая и находчивая, разъехалась, разлетелась по белу свету. Кто – на Брайтон-Бич, кто – в Хайфу, а кто – в Москву. Неистребимый дух Одессы, с которым и советская власть за восемьдесят лет не смогла справиться, новая украинская власть истребила за каких-то десять-пятнадцать лет.

Когда я изредка залетаю в Одессу, Пушкин с надеждой спрашивает:

– Ну что, привез что-нибудь новенького?

Имеется в виду анекдот или хорошая шутка.

«Фиговые времена»

В центре Одессы, рядом с Оперой, стоит знаменитый Лаокоон (мраморная копия), созданный родосскими скульпторами еще до христианской эры. Лаокоон с сыновьями, обвитые змеями, разумеется, обнаженные – с мужскими достоинствами на виду.

В пятидесятых годах в город приехала комиссия. Партийная дама, увидев трех голых мужиков, смущенно потупила глаза и сказала: «Нельзя ли это… как-то прикрыть…»

Угодливые дураки отбили «крантики» и заменили алебастровыми фиговыми листочками.

Наступили семидесятые, более свободные времена. «Крантики» решили вернуть на место, объявили чуть ли не конкурс… Победил один скульптор, у него в письменном столе лежали отбитые «крантики» – когда-то сохранил на память.

Тимофей Левчук

«Великий» украинский режиссер Тимофей Левчук навсегда останется в истории украинского кинематографа.

Как герой анекдотов. Ничего путного он не снял, но вечно попадал в какие-то истории.

Однажды осенью Левчук выбирал место для съемки. Широкая бескрайняя степь. Прохладно. Стоят автобусы, съемочная техника, группа – человек пятьдесят. Ждут.

А Левчук все ходит по степи, ищет кадр. Казалось бы, ставь камеру в любом месте и снимай – вокруг один и тот же пейзаж.

Кого уж он там изображал, Великого кобзаря или Александра Довженко, но все ходил по степи с вдохновленным лицом, опираясь на суковатую палку. Наконец остановился, стукнул палкой о землю, сказал:

– От туточки и будемо сныматы…

И провалился по пояс в яму с говном.

Летом на этом месте стояла кошара с пастухами, они вырыли яму для отхожего места. Уходя, присыпали яму землей…

Артистка

Я ее присмотрел еще в очереди к трапу самолета. Скромная провинциалочка, одета бедновато, толстая книжка под мышкой, ни саквояжа, ни женской сумочки. Но стать!.. Русые волосы, простое русское лицо, высокая белая шея с родинками у ключиц, крепкая грудь, бедра… Таких надо в кино снимать, терпеть не могу нынешних «селедок»…

Я летел на Камчатку. Ученые предсказали извержение потухшего вулкана Толбачек. А мне как раз были нужны кадры извергающегося вулкана для нового фильма.

В самолете места наши оказались с ней рядом. Едва погасло табло, я закурил сигарету. Стрельнула глазом в мою сторону. Держится отчужденно, уткнулась в книжку.

Я достал вторую сигарету.

– Позволите?

– Курите уж…

– А вы?

Посмотрела на меня внимательно. Неловкими пальцами вытянула из пачки сигарету.

– Чем это вы так увлечены?

Захлопнула книжку, показала обложку. Станиславский, «Моя жизнь в искусстве».

– О! Тогда я все про вас знаю. Ездили поступать в театральное училище? Так? Провалились…

Улыбка милая, простая. Осветила лицо и погасла, только в глазах еще дрожат отблески света.

– Поступила. Только в другой институт. Педагогический имени Крупской.

– Вот те нате…

– А что делать? Там все по блату. Папа – режиссер, мама – артистка, дядя – гардеробщик в театре. Надо уж или гору талантов иметь, или «свою руку»…

– А вы сами про себя как думаете? Есть у вас талант, нет?

– А конечно, есть, – посерьезнела она. – Иначе бы не удумала в такую-то даль ехать. Я пою хорошо, на аккордеоне играю… Передразнивать кого хошь могу…

– Тогда надо добиться своего. При чем здесь педагогика…

– А я и добьюсь. Поучусь вот годик, присмотрюсь, куда-чего… Обтреплюсь малость в столичной-то жизни. Нахальства наберусь. Чего я в своем Усть-Камчатске-то видела…

Я рассмеялся. Ах, хороша девка! И ведь станет, рупь за сто ставлю, что станет артисткой, добьется своего.

– Чего смеетесь? – спросила строго.

– Да нет, я так… По-доброму. Ты, наверное, и в самом деле способный человек. Тебя и сейчас можно снимать в кино, без всяких институтов. Хороший типаж…

– А неужели! Эта Теличкина-то ваша… Звезда! Господи, мямля! В минуту три слова едва выдавит… А у тебя нет знакомых-то в кино?

– Есть, почему же… Есть и в кино…

– Свел бы. Помочь не помогут, дак хоть присоветуют чего…

– Можно…

Она посмотрела подозрительно.

– А не обманешь бедную девушку?

– Тебя обманешь, – развеселился я. – Ты вон какая.

– Какая?

– Рациональная, что ли…

– Что своим умом живу? Рация-то – ум по-латыни, так ли?

– Скажем, так…

– Иначе-то пропадешь. Если на дядю с тетей будешь надеяться. Я вот и на твой счет не обольщаюсь. Чего тебе до меня. Однако и от помощи отказываться грех.

Неумело, очень уж осторожно потыкала сигаретой в пепельницу, развернулась ко мне, чуть приблизилась, и очень доверительно:

– У меня, знаешь, большой недостаток есть. Все время на себя чужими глазами смотрю. К примеру, стою перед комиссией, басню читаю, а сама их глазами себя вижу: господи, до чего же нескладная! Колени дрожат, руки плетьми, лицо в пятнах пунцовых, и одета не так, и стрижена не так… Откуда же легкости или, вот как Станиславский пишет, раскрепощенности появиться?.. Или, скажем, с тобой… Ты ведь как думаешь: ага, девчонка из Усть-Камчатска, всю жизнь с медведями жила, чего с ней церемониться. И сразу на «ты». А раз у тебя такой мой образ сложился, я уж и играю его. Ты мне «ты», и я тебе «ты». И не хочу, а играю. И курю вот, и верчусь перед тобой…

А ведь правда. Я смущенно закашлялся:

– Что ж, раз уж так получилось, давай закрепим. Не на «вы» же теперь переходить.

– Да нет, у меня не получится. Это я так… В роль вошла. Вы вон какой… Взрослый.

– Ой! – обиделся я. – Скажите, пожалуйста! Сколько тебе?

– Девятнадцать.

– А мне сорок. Разница всего-то двадцать один год.

– Вон сколько! Пять пятилеток! Если каждую в четыре года.

– Ну, погоди. С годами эта разница начнет уменьшаться. Когда тебе будет шестьдесят два, мне только восемьдесят три…

Она засмеялась, протянула руку:

– Люба.


В Петропавловске мы расстались по-родственному, и пути наши разошлись. Ей добираться в свой Усть-Камчатск, а нам – в глубь полуострова, в страну вулканов.

Ученые не ошиблись. Произошло извержение. Но взорвался не сам Толбачек, земная кора раздвинулась рядом с Толбачеком на совершенно ровной местности.

Мы опоздали. Погода, вертолеты… Словом, когда добрались, новый вулкан уже работал, уже был конус высотой метров триста, по склонам его текли огненные реки, каждые три-четыре секунды раздавался взрыв и десятки тонн расплавленной магмы вырывались на поверхность. Некоторые куски породы взлетают так высоко, что падают уже не на склоны конуса, а вокруг него, как раз туда, где работают вулканологи. Тогда кто-то из ребят кричит: «Бомба!» Все поднимают голову вверх.

Вот она летит прямо на тебя – тяжелый кусок раскаленной породы. Не двигайся, не беги. Подожди еще секунду. Когда станет ясно, что бомба направление не изменит, сделай шаг-два в сторону. И она падает рядом, подняв столб пепла.


Прошло лет двадцать. Однажды в мой кабинет на «Мосфильме» врывается женщина. Красавица! С крупными формами, с открытым русским лицом, с гладко убранной светло-русой прической. Легкой походкой приближается к моему столу, говоря на ходу:

– Вам провинциальные артистки не нужны?

– Нужны, – отвечаю. – Особенно с такой статью.

– Ну вот она я…

– К сожалению, снимаю фильм, где одни мужики…

– А помните, как мы с вами на Камчатку летели?

– Люба, ты?!

Мы расцеловались.

– Ну где ты, что ты?

– В столице. Правда, сибирской. Ведущая актриса, между прочим. Заслуженная… Должны народную дать.

– Садись, рассказывай…


Актрисой она, конечно, стала, не могла не стать. На следующий же год поступила, причем в лучшее училище – в Щуку. Ну а дальше банальная история. Крутая любовь на третьем курсе, ребенок… От курса отстала, кино прошло мимо. Диплом все-таки получила, вернулась в свой Усть-Камчатск. Два года прослужила, ее отметили, пригласили в другой, более крупный театр, потом еще в один, еще крупнее… Двое детей, счастлива, муж, слава богу, не артист…

А она, конечно, была замечательная актриса, я это чувствую. Жаль только, кино ее не заметило.

Я написал: была…

Начал новую картину, вспомнил про Любу, звоню в театр.

– А Любови Павловны больше нет.

– Что случилось?!

– Автобус… Ехали на выездной спектакль… Грузовик на встречную полосу… Ей как раз только что народную дали…

Эх, Люба, Люба…

Мужество

Что такое мужество?

Это когда человек не позволяет страху смерти руководить своими поступками.

Мужество – привилегия не только мужчин. Женщины, даже самые женственные из них, часто бывают мужественнее представителей противоположного пола.

Настоящий мужчина – это не бицепсы, не высокий рост и отсутствие живота. Для таких сегодня нашли точное и немного презрительное определение – мачо.

Настоящий мужчина – это человек, способный отстоять собственное достоинство, защитить себя, женщину, ребенка, Родину, наконец.

Таким был герой моего фильма «Ворошиловский стрелок». Его превосходно сыграл Михаил Ульянов. После выхода на экраны фильма мне многие говорили: «И я бы так поступил».

Я бы и сам так поступил, только не уверен – хватило бы у меня мужества.

Чтобы совершить такое, нужно одно немаловажное достоинство – иметь достаточно мужества.

Положительные герои кинофильмов в смертельно опасных ситуациях находят в себе мужество пошутить, поддержать хорошей шуткой парализованных страхом товарищей. Но это в кино. В жизни такое бывает редко. Но бывает.

В конце 80-х годов в Цемесской бухте у Новороссийска утонул пароход «Адмирал Нахимов». Мы жили тогда в Одессе рядом с пароходством. Ко мне иногда заходили люди, спасшиеся во время этой ужасной катастрофы.

Запомнился рассказ одной барменши. Звали ее Наташа. Спасательный жилет она отдала подружке, которая не умела плавать. Кстати, она погибла. Наташа и сама не умела плавать, поэтому даже не пыталась прыгнуть в воду; так, держась за поручни, и ушла вместе с пароходом в морскую пучину. Но тут образовался какой-то воздушный пузырь, который и вытолкнул ее на поверхность. Прямо к плоту.

Как по-разному, рассказывала она, вели себя люди на плоту. Ночь, кромешная мгла, куда плыть, неизвестно. Огни Новороссийска милях в пятнадцати. (Потом выяснилось, что берег был рядом, в двух-трех кабельтовых, но – ни огонька.) Кто-то плачет, кто-то молится, кто-то без сознания. Словом, картина французского художника Жерико «Плот медузы».

Старший пассажирский помощник (потом его отлучили навсегда от моря) вынул мокрый бумажник и считает деньги; подплывающим к плоту людям кричит:

– Нельзя, нельзя! Плот переполнен…

Словом, ужас!

«Вдруг вижу, – рассказывает Наташа, – плывет к плоту парень из оркестра. И, подплывая, кричит:

– Вам музыканты не нужны?!»

Вот это мужество.

Каждое утро с одиннадцати

1984 год. Взялся экранизировать «Дети капитана Гранта».

Я уже давно понял, что наши дети перестают читать, а значит, в их воспитании не будут участвовать великие духовные педагоги, воспитавшие десятки поколений. М. Горький говорил: «Лучшим в себе я обязан книгам». То же самое я и про себя могу сказать. С полным основанием это мог бы повторить мой сын. Внуки уже не скажут. Они в Интернете. А Интернет – не книга. Из него можно вычерпать информацию, а книга воспитывает чувства. Человек, не приучивший себя к чтению, путешествующий по жизни без книги, – ущербный человек. В этом я глубоко убежден.

И вот решил я вернуть детям с экрана свои самые «потрясные» книги, те, что в детстве перевернули меня, произвели сильнейшее впечатление. Потратил на это десять лет. «Робинзон Крузо», «Том Сойер» и вот теперь Жюль Верн, вечный спутник юности.

Что-то я разбежался во вступлении. Оно серьезное, а рассказик, вернее, зарисовочка, которую я собираюсь поведать, пустяковая. Ну, что делать. Таков мой стиль, точнее, манера: никак не могу обойтись без этого «несносного, с закрученным хвостиком, нравоучения».

Итак, снимаем Жюля Верна. Сначала – выбор натуры для будущих съемок. Путешествуем в машине по Крыму и Кавказу. В машине, но на пароходе. Такой пароход-паром «Грузия», на котором капитаном мой друг Толя Гарагуля.

Опять отвлекусь.

Гарагуля – меценат, поощритель искусств, друг всех знаменитых писателей, актеров, художников. Кого только из знаменитостей я не видел на его судне. И Володя Высоцкий с Мариной Влади много раз с ним плавали. Про меня уж и говорить нечего.

Гарагуле – 60. Он воевал, был стрелком-радистом на бомбардировщике. Чудом выжил (мало кто из стрелков-радистов совершал хотя бы по три-четыре вылета в незащищенной стеклянной кабине). Гарагуля строен, подтянут, мужественное крестьянское лицо; каждое утро сорок минут плавает, потом зарядка. Любимец женщин. Жена ревнует, часто просится с ним в плавание – если корабль на местной линии, а не за границей. Поэт Г. Поженян сказал как-то: «Шестидесятилетие Гарагули – позор для всех сорокалетних».

Новый корабль свой Гарагуля ненавидит. Какой-то нелепый, с обрубленной кормой… Прежняя «Грузия» была красавица. Стройных обводов, с красивой наклонной трубой, с высокими мачтами. Трофейное, взятое по репарациям, судно – «Ян Собесский».

Тогда много ходило по Черному морю трофейных судов: «Адмирал Нахимов» (бывший «Берлин»), «Россия», «Украина», «Петр Великий», не помню уж, как они прежде назывались. На смену им пришли обрубки, похожие на хрущевские пятиэтажки, – только на воде. Сейчас на Черном море нет ни старых, ни новых кораблей. Все продали в «окаянные годы».

Когда я плаваю с Гарагулей, мы на всех стоянках уходим в горы, потом шляемся по городу, пьем кофе, приготовленный на песке.

Как-то в декабре зашли в обезьяний питомник в Сухуми.

Видим такую картину: мартышка раскачивается на лиане, а вторая подкралась, схватила ее за хвост, и давай раскачиваться тоже. Первая орет от боли, а вторая, такое впечатление, улыбается от удовольствия.

Подошла уборщица, рассказывает:

– Вот эта, что качается на хвосте, – ее братик. Это он мстит. Когда он только родился, старшая взревновала. Однажды я убираюсь в клетке, а она, у меня за спиной, схватила братика и бросила в мусорное ведро. Думала, я не замечу и выкину его…

Гарагуля, человек оригинальный и самостоятельно мыслящий, имел вечные нелады с парткомом пароходства. Партком его и съел. Чуть-чуть, год-два, не дожил он до того времени, когда парткомы перестали играть главную роль. И его, здорового, полного сил капитана, отправили на пенсию. Он этого, конечно, не пережил.

«А где, бишь, мой рассказ несвязный?..» Уж и забыл, о чем хотел рассказать. А, вот! 1984 год, Новороссийск, восемь утра. Собираемся на берег. Шофера добудиться не можем. Водитель у нас молодой парень, одессит, уникум: ничего не читал, ничего не видел, нигде не был, ничего не знает. Всему удивляется:

– А это что там белое на горе?

– Снег.

– Снег? Летом?! Ништяк!

– А это что?

– Магнолия.

– Магнолия? Ништяк.

Только что женился, рассказывает:

– На морду она противная, но фигуру многие хвалят.

Мы смеемся.

– Нет, правда, многие хвалят.

Водителя так и не добудились. Всю ночь шлялся по палубам, по барам и музыкальным салонам. Удивлялся всему, ничего же не видел в своей жизни. Забрал я у него ключи, и мы съехали на берег.

Машина у нас очень «удобная» для путешествий. Советский джип «Нива». Создана для путешествий, для рыбалки, охоты. Четыре наших тощих рюкзачка едва влезают в багажник. Тимур Зельма, оператор, и Валя Гидулянов, художник, сидят на заднем сиденье – вылезают оттуда на карачках, долго разминают затекшие члены. Удобная, ничего не скажешь, машина.

Абрау-Дюрсо. Подъехали к пляжу, надо окунуться, жара сумасшедшая. У пивного ларька под железной раскаленной крышей – очередь. Мужиков двадцать с банками, бидонами. Алкоголь с одиннадцати, им еще париться на жаре минут тридцать.

Проклятое время! Сколько замечательного советского народа перемерло в этих очередях у винного отдела в магазине, так и не дождавшись одиннадцати! К слову сказать, винные отделы тогда называли в народе очагами сопротивления.


Разделся, полез в море. Вода теплая до отвращения, а народу-у… Вспомнил одесский анекдот:

– Хаим, ты что не купаешься?

– Да пока не жарко, а писать я не хочу.

Пробрался наконец между телами, выплыл на чистую воду. Впереди плывет какой-то мужик. Далеко плывем, уже за буйки зашли. Навстречу нам из солнечного марева появляется еще один пловец. Издалека плывет, из Турции, что ли? Вот оба мужика поравнялись. Тот, который из Турции, спрашивает:

– Который час?

– Около одиннадцати…

– Куда же ты плывешь?

– Ой, я и забыл! – мужик развернулся, и оба, торопясь, поплыли к берегу.

Вот такая тогда дурацкая была у нас (алкоголиков) житуха.

Года два назад вынужден был поехать в Америку. После долгого перерыва. Не люблю эту страну, и «демократию ихнюю» не люблю. Долгое сосуществование двух миров дало свои результаты. Мы у них переняли самое плохое (Солженицын пишет: «Открыли «железный занавес», и оттуда хлынула к нам одна навозная жижа»), и они переняли у нас самое плохое.

Живу в Нью-Йорке в отвратительном отеле. Курить нельзя, даже в номере. Окна не открываются, кондиционер терпеть не могу. Промучился всю ночь, спускаюсь в бар. Время – без пяти одиннадцать. Говорю бармену-негру:

– Плесни чего-нибудь!

Замахал руками, замотал головой:

– Нет, нет, нет! Только после одиннадцати…

Великая княгиня

Как-то едем мы с Зурабом Чавчавадзе мимо «Президент-отеля».

– Давай к Леониде зайдем, – говорит он.

– С ума сошел, час ночи!

– Ты что, не знаешь Леониду Георгиевну?

Когда мы позвонили, Леонида Георгиевна ложилась спать.

И вот мы, два нетрезвых дурака, ввалились среди ночи к великой княгине. Пили чай, добавили по рюмочке, рассказывали анекдоты, порой довольно рискованные, она хохотала, сама вспомнила что-то смешное; накурились до одури, уходили, как из газовой камеры. Она расцеловала нас на прощание, а потом, наверное, надев шубу, всю ночь проветривала гостиничный номер.

Я смотрел на нее – ни капли усталости на лице. А было ей тогда далеко за семьдесят.

Грузинская княжна Леонида, из знатного грузинского рода Багратионов, вышла замуж в эмиграции за великого князя Владимира Кирилловича, прямого наследника русского престола. Вошел я в эту семью по рекомендации того же Зураба Чавчавадзе; он был доверенным лицом царской семьи. Жили они в самом центре Парижа, на rue Rivolie.

Помню, в первый раз подхожу к дому, думаю, на какую кнопочку нажать, вижу – идет старушка, нагруженная авоськами. Совершенно наша русская баба, только авоськи иностранные. Улыбается мне. Так мы и познакомились с Леонидой Георгиевной.

Подхватил я ее пакеты с едой, поднялись в квартиру, она представила меня великому князю. Князь высокий, поджарый, одет не по-домашнему, при галстуке. Держится прямо. Передвигается по комнатам, садится в кресла, встает – легко, по-спортивному. И чем-то очень похож на покойного государя.

Все они, Романовы, на одно лицо. Помню, приехали мы в Зимбабве посмотреть на одно из чудес света – водопад Виктория. Входим в старинный, позапрошлого века, английский отель. Над центральной лестницей парадный портрет Николая Второго. «Как он сюда попал? – думаю. Потом догадался: – Это же Георг V, двоюродный брат Николая!»

Великий князь водил меня по комнатам, показывал старинные портреты великих князей, государей, мы перелистывали с ним альбомы фотографий. Мне все было интересно, я как раз готовился к съемкам фильма «Россия, которую мы потеряли». Потом пили чай в гостиной, рядом вертелся пес Мишка, длинношерстный, палевого цвета «дворянин». Заговорили о собаках.

Я рассказал, какая у нас беда с нашим бассетом Антипом. Вдруг во время прогулки падает на землю и орет благим матом. Врачи ничего понять не могут.

– А вы привезли рентгеновский снимок? – спросила Леонида Георгиевна.

– Жена меня заставила взять, велела показать в Париже собачьему доктору.

– Дайте его мне. Я посоветуюсь с нашим врачом.

Наутро я передал ей снимок, а еще через день – была суббота – позвонил.

– Здравствуйте, Ваше Высочество. Это я, такой-то…

– Леониды Георгиевны еще нет. Уехала к доктору. Позвоните часа через два.

Звоню через два часа. Уже смеркалось.

– Вы знаете, ее еще нет. Я уже сам начинаю волноваться…

Появилась она только в девятом часу вечера. Оказывается: поехала к доктору, тот уехал за город, в предместье; она – туда, он ушел в гости; нашла его в гостях, доктор взглянул на снимок и сразу выписал лекарство; потом она вернулась в Париж и еще долго искала дежурную аптеку.

Лекарство, которое привезла великая княгиня, оказалось чудодейственным. Хватило двух таблеток, и наш Антип до конца своей короткой жизни забыл, что такое боль.

Париж, Париж

Историю эту мне рассказал в 1967 году Саша Милюков, гвардии капитан в отставке, Герой Советского Союза.

«…Первого мая, за неделю до Победы, меня ранило. Был тяжелый бой. Немецкая дивизия прорывалась на помощь осажденному Берлину. Мы остановили ее. Меня даже представили к высокой награде…

И вот лежу я в госпитале. Извлекли мне пулю из плеча, перевязали… А за окнами каждый день салюты, Берлин уже наш, красное знамя над Рейхстагом… А я на госпитальной койке валяюсь. И так мне захотелось в свой полк, к ребятам, чтобы разделить с ними эту невыносимую радость Победы, что стало на мне все, как на собаке, заживать.

На седьмой день, аккурат восьмого мая, чувствую – пора. Выкрали мы с одной симпатичной сестричкой мою одежку, поцеловал я ее на прощание, – «разыщу, обязательно разыщу!» – и был таков.

Стою на улице, вижу, едет большой новенький «Хорьх» с белым флагом на капоте, а в нем немецкий генерал и два офицера. Ищут, стало быть, кому сдаться.

Поднимаю руку, машина остановилась. Показываю им: мол, выметайтесь на хер! Что-то залопотали. «Schnell, Schnell!» – говорю. Не задерживайте, мол, движение.

Ну, сел я за руль и поехал. А куда ехать, понятия не имею. Где он, мой полк? На западе, это понятно. А сколько они за неделю протопали?

Ладно, поеду за солнцем.

Навстречу пленные немцы бредут. Не совсем еще пленные – многие без охраны, с оружием, но – идут сдаваться. К вечеру все-таки разыскал свою часть. А там… дым коромыслом! Только что объявили по радио о капитуляции.

Сразу попал за праздничный стол. Стали мы пить шнапс, пили-пили, и допились вот до чего. Под утро Ленька Елисеев – был у нас один майор шебутной из Одессы – говорит:

– Во какая мысль, пацаны! Машина у нас есть, классная машина… Возьмем на продскладе спирту, колбасы… Сегодня как раз наши дежурят… И махнем в Париж!

Мысль всем понравилась. Хоть бы кто возразил, хоть бы кто затылок поскреб, подумал о последствиях.

– А че, поехали!

– Чего тут ехать-то? За сутки обернемся…

– Да кто нас хватится? Кому мы на х… нужны сейчас?..

И что ты думаешь? Загрузились, сели, поехали. Молодые, пьяные – о последствиях не думали.

Подъехали к американской зоне. Американцы нам откозыряли.

– Куда?

– В Париж.

– О, Париж! Карашо!..

Мы еще с ними по стаканчику виски распили, обнялись на прощание и поехали.

Ну и, значит, пили весь день. Никакой Франции не видели ни хрена. Я лично проспал всю дорогу.

На закате въехали в Париж.

На первой же улице остановили французского гражданина. По-немецки, с русским матерком, помогая жестами, объяснили ему: давай, мол, папаша, показывай, где тут у вас публичный дом?

Встал он на подножку, проехали мы с ним еще один квартал, остановились у какого-то дома. Дверь закрыта, окна погашены. Стали звонить, вышла хозяйка. Французик объяснил ей, чего жаждут русские офицеры… Спрашивает: «Чем господа будут расплачиваться? Доллары? Фунты? Дойчемарки не принимаем…»

Открыли мы багажник, показали: две канистры спирта, мешок колбасы и ящик тушенки…

Что тут началось! Рокфеллеры приехали! Дом осветился, музыка заиграла, вышли мадемуазели… Надушенные, в прозрачных одеждах… А под ними ничего, кроме ажурных чулок…

На рассвете меня будят. Открываю глаза: советский офицер, тоже капитан. Судя по погонам, из контрразведки… (В Париже была советская комендатура.)

Хватаюсь за одежду – не моя. Оказывается, ночью мы бабами менялись. Ну кое-как оделись, вышли на улицу, погрузились в свою машину, смершевцы впереди на своей – тронулись в обратный путь.

Едем молча. «Да, – думаю, – хорошо погуляли… Лувр, Шанз-Элизе, Эйфелева башня… Ни хрена не видели. И чего-то теперь будет?..»

Подъехали к американской зоне. Передняя машина остановилась.

Вышел капитан, подошел к нашей машине, протянул в открытое окно документы.

– Так, ребята… Я вас не видел, и вы меня не видели… Понятно выразился?..

Сел в машину, развернулся и уехал.

Приехали мы в часть. Никто, конечно, нас не хватился, никто и не заметил нашего отсутствия.

Третий день весь полк пьет да спит, спит да пьет.

Два дня, значит, живем тише воды, ниже травы. Что же будет? Неужто пронесло?

И вдруг, как обухом по голове:

– Милюков, к генералу!

Вхожу на ватных ногах. Комдив хитро улыбается:

– Милюков! Правду говорят, что у тебя «Хорьх» новый?

– Так точно, товарищ генерал.

– А хорошо это, как думаешь?.. Чтобы генерал на «Опеле» ездил, а его подчиненный – на генеральском «Хорьхе»?

– Очень нехорошо, товарищ генерал!

– Может, махнемся?

– С радостью, товарищ генерал.

– Ну уж с радостью, но зато я в придачу хорошую тебе новость сообщу… – Комдив подошел ко мне, обнял за плечи и произнес: – Утвердили мое представление. Поздравляю! Ты – Герой Советского Союза!»

Кожаная рука

Многие наши знаменитые деятели культуры на чем свет стоит костерят советскую власть, рассказывают направо и налево, как их «зажимали», мешали «творить».

Неловко это слушать. Все-таки лучшее, что они создали в искусстве, они сделали тогда, схватили сполна и премий, и наград, объездили со своими творениями весь белый свет. А меня вот даже в Болгарию не пускали. А уж как хотелось поездить по заграницам.

В юности, студентами еще, мы обошли пешком, а зимой на лыжах весь Советский Союз, облазили все горы – и Кавказ, и Памир, и Тянь-Шань, и Алтай, и Хибины, страсть к путешествиям жила во мне с детства, и ужасно хотелось посмотреть, как оно там – за бугром, как он загнивает, этот проклятый капитализм. Но – нет!

В чем моя вина перед государством и советским народом – я не понимал, а никто объяснять не собирался. Уже позже, после прихода Горбачева, знакомые ребята из Конторы заглянули в мое досье и объяснили причину. «Отказ от правительственной награды». Вона как!

Году в 70-м наградили меня медалькой «За трудовое отличие». Получать я ее не пошел. Не по каким-то там политическим мотивам, а сначала – от занятости, потом – от лени. Это теперь я осознанно пресекаю всякие поползновения повесить мне на грудь медальку или орденок, а тогда – просто от политической недоразвитости. Власти расценили мои действия, как серьезный проступок, имеющий к тому же политический душок.

Но вот наконец в 80-м году ворота на Запад распахнулись и передо мной. Не ворота, впрочем, а так, маленькая дверца – включили меня в состав туристической группы из Одессы. По профсоюзной путевке. Кто бывал – тот знает. Ужас! Ходить только «пятерками», шаг влево, шаг вправо – расстрел.

Но зато – Франция, Париж!

Парижем я бредил с детства (Гюго, Дюма). В общежитии института кинематографии, где я учился, над моей койкой висела карта Парижа. Я его изучил досконально, каждый аррондисман (район), каждую улочку. Как шпион, которого собираются забросить в тыл врага, в чужой, незнакомый город. Выучил французский. Еще и сегодня из всех городов мира, включая Москву, я могу свободно ориентироваться только в одном – в Париже.

Ну вот и он, Париж. Прилетели вечером, разместили нас в дешевом отельчике на rue Grenelle. Денег французских выдали – ну разве на две кружки пива. Выйти в город побродить, хотя бы в районе отеля, нельзя – имеется строгое указание руководителя группы.

Мне сорок лет, я известный кинорежиссер, я уже снял любимую картину советского народа «Место встречи изменить нельзя». И такое унижение!

Ночью ко мне приехал Петька, Пьер Оссейн, сын Марины Влади от второго ее брака с французским актером Робером Оссейном. По случаю моего приезда мать дала ему свою машину, подкинула деньжат. Петька, шестнадцатилетний оболтус, приехал счастливый, важный – сам за рулем. Я тихонько выбрался из отеля, сел в автомобиль.

С Пьером я знаком давно. Несколько летних месяцев он провел у нас на даче под Одессой, на Каролинебугаз. Это такая узкая песчаная коса между соленым морем и пресным лиманом. Солнце, вода, раскаленный песок.

Помню, как первый раз он пошел в наш деревенский туалет. Выскочил оттуда с квадратными глазами.

– Галя! – кричит моей жене. – Как там сидеть?

Я прибил ему дверную ручку, чтобы он мог держаться за нее. Потом он стал жаловаться на газету «Правда». Туалетной бумаги тогда не было, когда ее «выбрасывали», в магазинах стояли длинные очереди. По улицам шли люди с обмотанными вокруг шеи гирляндами из рулонов туалетной бумаги.

Мне приходилось ездить в Одессу и привозить ему «Юманите». Газета французской компартии печаталась на тончайшей дорогой бумаге…


И вот мы с Петькой в Париже.

– Куда поедем? – спрашивает Пьер.

– Давай попробуем, что такое кальвадос.

Мы в молодости зачитывались Ремарком. А там все время пьют кальвадос. Что это такое, никто толком не знал.

– Тогда поехали на Пигаль. Там сейчас все открыто.

Свернули с rue Grenelle, выехали к Сене. На светофоре Петька высунул голову из окна и закричал:

– Месье, ou se trouve place de la Concorde? (Где тут площадь Согласия?)

– Петя, – говорю я ему, – ты что, с ума сошел? Вот она, площадь Согласия, мост только переехать…

Пьер – парень из предместья. Они с Мариной живут в Maison-Laffìtte. Париж он знает плохо. Получилось, что это я довез его до Больших бульваров. Ни разу, кстати, не ошибся. Вот показалась и красная мельница с широкими крыльями – «Moulin Rouge» («Мулен Руж»).

Вернулись в отель под утро, накальвадосившись как следует. Весь день я зевал на экскурсии по Парижу. А экскурсия та еще: музей-квартира Ленина, кладбище Пер-Лашез – «Стена коммунаров»…


В субботу позвонила Марина и пригласила в гости. Я подошел к нашему мудаковатому руководителю группы, он замахал руками. Потом согласился, но с условием, что поедет кто-нибудь из группы – сопровождающим. На эту роль был назначен довольно милый человек, в возрасте, секретарь парткома какого-то одесского предприятия. Вместо левой руки у него был протез.

Марина заехала за нами, отвезла к себе домой, в предместье, в Мaison-Laffitte. Уютный, ухоженный, просторный дом. Это по тогдашним моим меркам – просторный. Сегодня, если сравнивать с домами на Рублевке, – просто избушка.

Марина приготовила вкусный обед, мы пили прекрасное французское вино. Мой сопровождающий расслабился, отстегнул свой протез, положил его на комод.

Стояла прекрасная прохладная парижская осень. А в жарком июле этого тяжелого года умер Высоцкий! Рана, нанесенная его смертью, еще кровоточила. Хотелось поговорить с Мариной по душам – конечно же, о Володе. Но мешало присутствие другого человека. Но вот он ушел побродить по саду. Мы разговорились, всплакнули оба. И все равно что-то мешало. Как будто чужой человек не уходил.

Да он и не ушел – на комоде, перед нашими глазами, лежала его кожаная рука.

На Памире

1964 год, лето, каникулы, безденежье. Встречаю Сему Шульмана, начинающего режиссера-документалиста.

– Еду на Памир – снимать сюжет для «Альманаха кинопутешествий». Поехали со мной, будешь директором группы. Ты на Памире был?

Я бывал и на Памире, и на Тянь-Шане. В альпинистской своей юности покорил несколько вершин, проходил геологическую практику на Памиро-Алае, совершил пару трудных горных походов в горах Памира (прошли однажды весь ледник Федченко; 72 км через трещины и ледопады). Предложению Шульмана обрадовался. Во-первых – деньги, а во-вторых – мой любимый Памир.

Оформили меня старшим администратором, выдали деньги на картину – десять тысяч рублей, велели истратить все, ни в коем случае не экономить. Об этом особенно строго предупредили: если, мол, уложитесь в меньшую сумму, скажем, в шесть тысяч, следующей группе урежут смету.


Прилетели мы в Душанбе, столицу Таджикистана, бывший город Сталинабад. Арендовали машину вместе с водителем Сережей, страстным охотником и рыболовом. И выехали на Памирский тракт.

Ах, что это была за экспедиция! На ночь останавливались на берегу речки, раскидывали палатку, Сережа доставал из багажника «накидку» (рыболовную сеть типа большого сачка). И просто вычерпывал из воды форель, крупную рыбу с розовыми пятнышками на спине (на Памире ее называют «маринка»).

Днем мы снимали кино. Сема Шульман, никогда не видевший гор, написал еще в Москве сценарий. Начинался он так: «На вершине высокой скалы сидит орел…» И дальше в таком же духе.

То, что мы увидели в натуре, ничуть не походило на сценарий. Мы видели огромных грифов с размахом крыльев в два метра; такой птеродактиль даже взлететь не может, он подпрыгивает на ногах к пропасти и, падая в нее, расправляет свои огромные крылья.

Мы видели двухцветную речку. Представляете, течет быстрая горная река, одна половина ее цвета какао с молоком, другая – прозрачно-голубая. Как штанина у клоуна.

Меня, как геолога, заинтересовало это явление. Порасспрашивал геологов, они объяснили. В этом месте сливаются две реки – Сурхоб и Обихингоу. Накануне прошли сильные ливни. Поскольку Сурхоб течет в алевролитах (красных глинах), он окрасился. Обихингоу же течет в базальтах и гранитах – вода после дождей так и осталась голубой.

Сталкиваясь друг с другом, из-за огромной скорости воды двух рек не успевают смешиваться. Так и течет на протяжении километра, а то и больше, эта двухцветная река – незабываемое зрелище!

Короче, много мы чего видели. Но снимали точно по сценарию, написанному в Москве. Вернувшись в Душанбе, я поехал в зоопарк, взял там орла, надел рукавицы, вскарабкался с ним на скалу и, спрятавшись за выступ, держал его за одну лапу. А оператор снимал кадр: «На вершине высокой скалы сидит орел».

Истратить десять тысяч рублей оказалось невозможным делом. А на что их можно было потратить? Ну, авиабилеты туда и обратно на четверых – 360 рублей. Ну, гостиница в Душанбе – рублей 65. Ну, командировочные по 2 р. 60 коп. на брата, за две недели – еще 150 …Автомобиль вместе с водителем, горючим и пр. – не помню, то ли полторы, то ли две тысячи. Рабочий-носильщик (мы иногда нанимали, если поднимались высоко в горы) стоил три рубля. Можно заплатить десять, но тогда надо составлять счет-расписку, вписывать туда номер его паспорта (мы и этим пользовались)… Были какие-то непредвиденные расходы.

Все стоило очень дешево. Вспоминаю, сторговал в каком-то кишлаке джурабы (длинные шерстяные носки с красивым орнаментом).

– Сколько?

– Семь рублей.

– На тебе пять.

– Нет, семь.

– Ну и черт с тобой! – ставлю ногу на подножку.

– Ладно, – говорит таджичка, – давай три рубля.

Помню, на рынке в каком-то райцентре, расплачиваясь, я протянул серебряный рубль. Таджики его долго рассматривали, чуть не на зуб пробовали, но так и не взяли.

Как-то я чуть не потратил все десять тысяч одним махом.

Мы перекусили в чайхане рядом со строящейся Нурекской ГЭС. Сели в машину, поехали. Тут я спохватился: забыл в чайхане на скамейке полевую сумку. А в ней все деньги, все паспорта… Чайхана у дороги – место людное, грузовики снуют туда и обратно.

– Сережа, – говорю водителю, – поворачивай обратно.

Он молча развернулся, по голосу понял: что-то случилось.

Подъехали, я издалека увидел: лежит моя сумочка где лежала. Вылез из машины, не спеша, можно сказать, вразвалочку пошел к чайхане. А сердце колотится, унять не могу…

Возвратились в Москву, надо отчет составлять. Наказ главного бухгалтера я помнил: истратить все. А мы и половины не потратили.

Стал я у ребят в общежитии паспорта собирать, составлять липовые счета-расписки. Еще наскреб рублей триста…

Понес я этот липовый отчет в бухгалтерию. Главный бухгалтер стрельнул в меня злым глазом, но отчет принял.

Как меня тогда за эти фальшивые расписки не посадили, ума не приложу. Тогда киноадминистраторов и за три рубля сажали.

На Северном полюсе

Вот я и на Северном полюсе. Сбылась мечта идиота. Час ночи, а светло, как в июне. Начинается полярный день. Не холодно, градусов 25 мороза…

Якуты режут строганину на снежном торосе, достают из рюкзаков водку…

Прилетели мы сюда на «АН-74», мощной толстобрюхой машине. Сели на дрейфующей станции «Северный полюс», зимовщики расчистили на огромной льдине взлетную полосу, метров четыреста… Пока добирались до географического полюса – туда и обратно, – пилоты мотор не глушили, знали, что снова не заведут. Это единственный оставшийся в живых самолет из некогда огромной армии полярной авиации. Да и этот неисправен.

1996 год. Север полностью разрушен. Погиб Северный морской путь, который русские люди осваивали триста лет. Все корабли, все самолеты распроданы, порты заглохли, остановились; люди, мечтавшие заработать и вернуться богатыми на материк, остались в бараках нищими, теперь уже на всю жизнь.

В Кремле – насильники. Вот уже пять лет они изощренно и безжалостно насилуют мою родину. Не осталось места, куда бы не добрались жадные руки.

Когда мы вернулись к самолету – прошло два часа, – двигатель все еще работал. Хватит ли керосину? Я прошелся по взлетной полосе. Снегу по колено. Неужели взлетит эта махина?

Какие же у нас были самолеты! Взлетел! Легко и просто. Но керосину, конечно, не хватило.

Сели на военном аэродроме на северной оконечности Северной земли. Заправились. Но двигатель, как и ожидалось, не завелся. Артур Чилингаров, неутомимый путешественник, начальник нашей маленькой экспедиции, сел за рацию. Стал вызывать Диксон, Тикси, Хатангу… Нигде ни одного самолета.

К вечеру появились откуда-то два механика – русские умельцы. С молотками, с ключами, с паяльниками… Что вы думаете – починили… Двигатель заработал.

Под крылом самолета ледяная пустыня, изрезанная широкими темными трещинами. Рядом со мной девчонки из команды «Метелица». Один год назад они на лыжах дошли до Северного полюса.

– Девчонки, – спрашиваю, – а как же вы переправлялись через трещины?

– А вот догадайтесь?

– Совершенно не представляю.

– Мы просто садимся и отдыхаем. Снимаем рюкзаки, достаем примус, готовим чай… Через час трещина замерзает, и мы идем дальше.

У театрального разъезда

Кино я любил, а театр обожал (не знаю, какое из этих чувств сильнее). Мое обожание распространялось на всё в театре – на его запах, на загадочную жизнь за кулисами, на гуляющую в фойе нарядную публику. Тогда, в пятидесятых, зрители в антрактах гуляли по широкому кругу в одном направлении – одетые в лучшее, что нашлось в гардеробе, напомаженные, набриллиантиненные; собирались в театр как на праздник.

Первым моим театром был Качаловский драматический. В Казани. С его сцены я украл свою первую жену и первую красавицу в городе, с которой мы родили замечательного сына.

Никаких других театров, кроме Качаловского, я до двадцати лет не видел. Ну разве кто-то приезжал на гастроли в Казань. Это уж потом пошли глубокие театральные потрясения: «Мещане» в Ленинградском БДТ, «Принцесса Турандот» в Вахтанговском, «Голый Король» и «Вечно живые» в «Современнике».

Теперь я в театр не хожу. Ну, разве что на студенческий спектакль, посмотреть кого-то из молодняка, или уж когда отказаться совершенно невозможно – на премьеру к товарищу. Всякие там новации на сцене меня не трогают. Да и то сказать, какие это новации? – одеть героев Островского в кроссовки, Тартюфа в робу заключенного, Гамлета в бронежилет?! Главное теперь – не потрясти, не всколыхнуть, не пробудить (добрые и благородные чувства), не посеять (разумное, доброе, вечное), а – удивить. Во что бы то ни стало, любыми приемами – удивить театральную публику и театральных критиков. А мы – вот так! А у нас – не как у всех! А мы – прочли пьесу по-своему!

Великий артист и большая умница Борис Андреев говорил: «Прочесть пьесу по-своему – значит пренебречь тем, что написано для всех».

Для рядового обывателя, какого-нибудь инженера, учителя, врача, смотреть сегодняшний театр – тяжкая работа. И не для души и сердца, а для нервной системы. Это изнурительная борьба со сном, с минутной стрелкой, которая вдруг перестает двигаться. Для здорового зрителя нынешний театр – пытка.

– Не спи, не спи! – толкает меня в бок жена. – На тебя смотрят!

Я украдкой смотрю на часы – стрелка не двигается. До антракта – как от слякотной осени до жаркого лета.

Раневская вспоминает подслушанный разговор у театрального подъезда. Выходит после спектакля супружеская пара. Муж:

– А все ты, блядь! Пойдем в театр, пойдем в театр…

А вот что подслушал я. Две женщины, одна бормочет:

– Лучше бы я купила халву…

Контрольный выстрел

Первый опыт театральной постановки был во ВГИКе. «Аптекарша» – по Чехову (потом я снял по этому рассказу первый свой короткометражный фильм). Маленький спектакль получился удачным – весь институт бегал смотреть.

Спустя много лет мы с писателем Юрой Поляковым написали пьесу. С дурацким названием «Контрольный выстрел». Зрители могут подумать – про бандитские разборки. Но нет – лирическая комедия, и грустная, и веселая.

Звонит мне Татьяна Доронина, художественный руководитель МХАТ имени Горького. «Хотим поставить вашу пьесу. В среду – читка. Приходите».

В среду я специально опоздал. Боялся, что заставят читать самого автора.

Читала Доронина. Актриса она восхитительная. Получился моноспектакль; артисты, сидевшие в зале, корчились от смеха.

«Хотим, чтобы вы поставили спектакль», – говорит Доронина. «Нет, нет, нет!..» – испугался я.

Но – уговорила. Я начал репетировать.

Доронина у себя в театре – Сталин. Ее боятся больше, чем боялись усатого вождя. Ну и, соответственно, – атмосфера… Более гнетущей атмосферы я не ощущал ни в одном театре. Ни творческих споров, ни дискуссий…

Месяца за три я слепил спектакль. Сдаю его худсовету.

«Художественным советом» оказалась сама Доронина. Представляете: артисты играют комедию перед пустым, в 1300 мест, залом. От страха у них прилипли языки к гортани…

Прогон кончился. «Художественный совет» ни разу не улыбнулся. Поднялись в кабинет. Долгое молчание. Наконец Доронина разлепила губы:

– Мда-а…

И мхатовская пауза. Побарабанила пальчиками по столешнице. И опять:

– Мда-а… – и снова молчание. Наконец произнесла членораздельное: – Каков же, на ваш взгляд, жанр этого спектакля?

– Комедия.

Вскинулись удивленно брови:

– Комеди-ия?!

– Да, комедия, – повторил я, обозляясь.

Неизвестно, чем бы завершился этот разговор – я себя плохо контролирую, когда злюсь. К счастью, на этом разговор и закончился.

– Что ж… – сказала Доронина. – Поступим так…

На следующий вечер убрали декорации спектакля, объявленного в программе, и поставили декорации «Контрольного выстрела».

Обычно зал этого театра бывает заполнен на треть, балконы же всегда пустые. Не знаю, как узнал народ – даже афишки не успели развесить, – но в этот раз театр был набит битком: и партер, и амфитеатр, и все балконы.

Хохот стоял невероятный. Артисты оказались не готовы к такому приему; многие остроумные реплики были «съедены» – заглушены громким смехом.

Доронина, конечно, не присутствовала.

После спектакля я попросил артистов:

– Пожалуйста, объясните Татьяне Васильевне, каков жанр этого спектакля!

Больше я в этот театр – ни ногой.

А спектакль все еще идет. Уже лет девять, наверное. Не дождусь, когда его снимут с репертуара. Уже актерский состав сменился несколько раз – кто-то тяжело заболел, кто-то умер… Спектакль импровизационный, что там теперь плетут со сцены артисты – неизвестно…


…Позвонил однажды Иосиф Райхельгауз, художественный руководитель театра «Школа современной пьесы». «Хочу, чтобы вы у нас поставили что-нибудь… Я знаю, у вас был неудачный опыт…»

Ну, это как посмотреть. Для критиков этих дебильных – неудачный, а для зрителей – очень даже удачный. Если бы театр ориентировался не на критиков, а на публику (не только на московскую театральную элиту, не на гнилую проституированную интеллигенцию), а на здоровую часть общества, на душевно здоровых людей, – он (театр) был бы другим. Таким, скажем, как в 60-е годы, в период расцвета всех искусств.

В кино такой лакейской зависимости от критиков нет. Я, например, давно не читаю рецензии на свои фильмы (плохие рецензии). К примеру, кладут мне на стол статью, я спрашиваю: «Ругают?» – «Да». – «Выбрось в корзину».

Начал я репетировать пьесу Тани Москвиной «Па-де-де», милую, непритязательную, без каких-либо вывертов, с остроумными диалогами пьесу. Москвина сама была критиком – компетентным, острым на язык. Пока не поняла, что губит собственный литературный талант. Теперь она пишет пьесы, сценарии, романы. С удовольствием читаю все, что выходит из-под ее пера. Это совсем не «дамская литература». Москвина – зрелый, талантливый писатель, умеющий держать читателя в постоянном напряжении. Тем, кто не разучился читать, – очень рекомендую.

Воздух театра очень отличается от затхлой атмосферы доронинского театра. Здесь любят шутки, розыгрыши, эпиграммы, капустники… На сцене проходят вечера поэзии, вечера театральных баек – сбегается вся Москва. Театр должен ставить только современные пьесы (судя по названию), но в репертуаре три «Чайки» – чеховская, акунинская (Акунин придумал продолжение чеховской истории), и «Чайка»-мюзикл. Когда я репетировал, рядом А. Гордон ставил «Бесов» Достоевского. Я подарил театру стишок:

«Чайки» стаей вылетают,

Инсценируются «Бесы»…

И вот это называют

«Школой современной пьесы».

Пора уже сказать и о человеке, который создал такую атмосферу. Умный, талантливый, с хорошим чувством юмора, не курит (поэтому тратит большую часть энергии на борьбу с курящими)… Очень образован. Но… как бы это помягче сказать… образован односторонне. В голове только театр. Фильмы не смотрит, книжек не читает. Читать ему некогда – он их сам пишет.

Но мой «роман» с Иосифом Райхельгаузом еще не закончен – не буду пока заканчивать и его портрет.

Антониони и Рубинчик

Раньше, в мои студенческие годы, Московский кинофестиваль… О, это было что-то грандиозное! Москва стояла на ушах, билетов не достать никуда, все флаги в гости к нам…

Как все измельчало и превратилось в фарс за последние годы. Привезли в Москву (за большие деньги!) плохого актера Ричарда Гира – и весь кинофестиваль кружится вокруг него… Джеку Николсону вручили приз Станиславского, он его «забыл» в номере… Догнали, вручили снова – так он его постарался «забыть» в самолете, закинув в дальний угол багажной полки.

Прежде никого не уговаривали, тем более за деньги. Все ехали сами.

Помню: 1965 год, я стою в холле гостиницы «Москва», а вокруг – столпотворение, просто какой-то Млечный Путь, скопление ярких звезд. Весь итальянский неореализм в смокингах – Росселини, Витторио де Сика, Джузеппе де Сантис, Дзаваттини, Феллини… Выходит из лифта, и толпа расступается перед ней – блистательная Софи Лорен с двумя симметричными родинками на обнаженных полукружьях груди… Вот породистая польская красавица Беата Тышкевич… Наша русоволосая француженка Марина Влади… Скромная маленькая обаяшка Джульетта Мазина…

Джейн Фонда, Сандра Мило, Марчелло Мастроянни, Анджей Вайда, Луи Малль, Рене Клер, Лючия Бозе… Перечислять нет надобности. Назовите любое имя, блиставшее в мировом кинематографе в 50 – 60-х годах, и можно не сомневаться – он или она приезжали на Московский международный кинофестиваль.

Как мы с моим сокурсником Валерием Рубинчиком попадали тогда не только в холл гостиницы «Москва», но даже в пресс-бар на 13-м этаже, ума не приложу; ни денег, ни связей у нас не было.

Но как-то прорывались. И вот представьте – сидим мы с Валеркой в пресс-баре, в центре этого созвездия, пьем кофе, принимаем по рюмочке, дымим сигаретами «Дукат»… Валерка отлучился в туалет (он был в конце этажа), возвращается – бледный, с вытаращенными глазами…

– Что с тобой? Что, что случилось?.. – Валерка долго не мог вымолвить ни слова. Потом наконец сумел рассказать…

Но тут нужно маленькое пояснение.

Рубинчика, очень талантливого студента, которому прочили блестящее будущее, называли в шутку Антониончиком. Он был влюблен в Микеланджело Антониони, в его фильмы, в его музу, его жену – Монику Витти. Она не была красавицей, эта Моника, – неправильной формы нос, неправильной формы рот, зеленые кошачьи глаза, плечи в веснушках… Но какая-то притягательная всепокоряющая сила исходила от этой актрисы.

…Наконец я выбил из Рубинчика, что же все-таки произошло. А произошло вот что.

Возвращается Рубинчик из туалета и вдруг видит: у стола дежурной по этажу стоит Антониони и разговаривает по телефону (он, видимо, заказал разговор с Римом не в свой номер, а на телефон дежурной, который рядом с баром)…

Легко теперь представить, какой стресс испытал Рубинчик. Живой Антониони разговаривает по-итальянски с Римом… И с кем! С Моникой Витти! И главное, что потрясло Рубинчика: разговор шел по-итальянски, но Валерка все понял (он передал дословно этот разговор):

– Си, си, – говорил Антониони, – си, Моника… си… чао!

Чёс

Актер и режиссер Владимир Басов рассказывал:

– Поехали мы на чёс…

Тут надо, наверное, сразу прерваться, объяснить, что такое чёс. От глагола «чесать». Прочесать, прошерстить как можно больше публики, срубить как можно больше деньжат. Это когда группа популярных артистов едет по городам и весям бескрайней страны и в каждом городе, городке дает по нескольку выступлений в день. Единственный, кстати, даже у популярных артистов, таких, как Крючков, Андреев, Переверзев, способ свести концы с концами. Зарплаты маленькие, ставка в кино у самого разнародного 50 рублей, а у артистов помельче – и 7 – 50, и 10, и 20 рублей. За весь тяжелый съемочный день.

Концертные ставки у артистов эстрады и того меньше: 12–50, 17–50. Вот и приходилось устраивать чёсы – давать по пять-шесть концертов в сутки. Не больно-то легкий заработок.

Была еще такая форма – стадионы. Приезжает бригада популярных артистов в город и дает концерт на стадионе. Все жители на трибунах – двадцать, тридцать, а то и пятьдесят тысяч. Я один раз присутствовал.

Сначала на броневичке выезжает Ленин. То есть артист, много раз на сцене и в кино игравший Ленина. Скажем, Смирнов или Каюров… Потом скачет на тачанке Чапаев с Петькой (Бабочкин и Кмит)… Мог пронестись перед трибунами и Павка Корчагин (артист Лановой)… Ну и так далее в таком же духе…

Однако вернемся к Басову, большому мастеру чёса.

– Приехали мы на чёс. Пять выступлений в день, голова кругом, сна нет, запутался в городах, селах… Однажды выхожу на сцену в каком-то клубе, смотрю – в зале сидят люди в телогрейках, в шапках… А я в бархатном пиджаке, при бабочке. Выхожу, бодренько здороваюсь, начинаю свое привычное:

– Ну, вы все, конечно, видели…

И вдруг из зала женский голос:

– Да ни х… я мы тут не видели…

Хохот, конечно. Мужской голос:

– Ну, х… й-то ты, положим, видела…

Тут такое началось… А мне каково? Какой тон с ними взять? Сделал вид, что и мне смешно. Корчась от смеха, уполз за кулису, спрашиваю:

– Кто в зале-то?

– Да ты попроще с ними, – отвечают. – Это зэки… Расконвоированные…

В американском конгрессе

В 94-м году мне довелось провести целую неделю в американском конгрессе. Пригласила меня одна оппозиционная партия. Оказывается, и в Штатах есть оппозиция, правда, жестоко преследуемая. Лидер ее, Лондон Леруш, только что вышел из тюрьмы. Дали ему пятнадцать лет, отсидел половину. Вина его заключалась в том, что он и его сподвижники пытались объяснить американскому обществу, что хваленая американская демократия не так уж безукоризненна, что незачем ее насильно втюхивать всему миру; что Америка сама нуждается в истинных свободах, в первую очередь политических, и в свободе слова.

Людям с такими взглядами жить в Америке очень непросто. Те, кто побывал за океаном, знают: Соединенные Штаты – жестокое полицейское государство.

Задание у меня было такое: встретиться со многими конгрессменами и попытаться объяснить им, что на самом деле происходит в России.

Я успел встретиться и переговорить с десятком-полтора депутатов конгресса. Говорил я им примерно вот что: «То, что происходит в России, совсем не похоже на демократические реформы. На самом деле идет криминализация страны. Это очень опасно для всего мира. Превращение одной шестой части планеты в криминальную зону неизбежно скажется на повышении уровня преступности во всем мире. (Еще как сказалось!) Сейчас вам все нравится: слабый президент, действующий по указаниям Запада; финансовые потоки ворованных денег, текущие на Запад и укрепляющие его экономику; разрушается армия – Россия уже небоеспособна и не представляет собой никакой угрозы… Но надо смотреть в будущее, надо понимать, что рано или поздно «отольются кошке мышкины слезки» – такова логика исторического процесса».

Примерно так я говорил. У меня в руках было и документальное свидетельство – только что снятый фильм «Великая криминальная революция». Я показывал, доказывал, убеждал…

На меня смотрели пустые холодные глаза.

Доконала меня одна из последних встреч. Холеный господин, в отлично сшитом костюме, в сверкающих башмаках, в длинных черных шелковых носках, спокойно выслушал меня и сказал:

«А может, и не надо этого ничего. Ну, там… армии, науки, высоких технологий… У России своя специфика: хорошие леса, там много грибов, ягод…»

– Покупайте обратный билет, – сказал я организаторам своей поездки. – Больше я с этими идиотами общаться не желаю…

Я был разъярен. Курить в конгрессе нигде нельзя, даже в туалете. С зажженной сигаретой в зубах я шел по коридорам конгресса – встречные шарахались от меня в стороны.

«Какие идиоты! Какие они все идиоты! – думал я. – У нас в Думе тоже немало таких, но «наш» идиот по сравнению с «ихним» – Вольтер!»


Впечатление от конгресса немножко скрасила моя последняя встреча. Я сижу в мягком кресле в богато убранном кабинете, напротив за письменным столом – улыбающийся полноватый человек. На стенах – охотничьи фотографии. Спрашиваю:

– Вы что, охотник?

– Да, – кивнул он, улыбаясь.

– У нас есть писатель – Иван Сергеевич Тургенев… У него я встретил такую фразу: «Знавал я одного помещика, страстного охотника, а значит, хорошего человека».

Он засмеялся и вдруг спросил:

– Вы мне разрешите закурить?

Милый ты мой человек! Нет, не все безнадежно в американском конгрессе.

Под руку с Пушкиным

Всю жизнь я занимаюсь каким-то странным видом творчества. Вернее, вторичного творчества. Бывает же вторсырье. Вот и у меня – «втортвор».

В молодости, когда была хорошая память, я знал много стихов. Кое-что забыл, что-то помню, какие-то стихи всплывают в памяти отдельными строчками. Причем, откуда эта строка, какого автора – убей, не помню. Ну, предположим, из темноты сознания выплывает удивительно красивое сочетание слов: «с печальным шумом обнажалась».

Кто обнажался, женщина? Тогда почему «с печальным шумом»? Нет, скорее всего, «дубрава», «роща». Похоже на Пушкина. Даже можно сказать точнее: «Евгений Онегин».

Ну, загляни в книжку и найди эту строфу. Нет, мне интересно вспомнить самому. И начинаются «муки творчества». Путешествие по закоулкам памяти. Ход сочинительства примерно таков.

Итак, «роща». Сразу вспоминается: «…уж роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей…» Но эта строка полна энергетики, и, несмотря на то, что речь идет об увядании природы, она, безусловно, мажорна. А строчка, пришедшая на память, – минор. Не знаю почему, но чувствую, стихи грустные.

А с чем может рифмоваться слово «обнажалась»? У Пушкина рифмы простые, это не Маяковский с его «…делать жизнь с кого – Дзержинского».

Конечно, и Александр Сергеевич порой увлекался рифмоплетством. Например:

«Но, господа, дозволено ль

С вином равнять до-ре-ми-соль?»

Но чаще всего рифма открытая, простая. Что там можно подобрать к слову «обнажалась»? «Улыбалась», «открывалась», «приближалась»! Точно! «Приближалась»! «Приближалась довольно скучная пора, стоял ноябрь уж у двора».

Дальше процесс ускоряется, неделя «работы», и строфа готова. Хожу гордый, словно сам сочинил. Чистой воды Остап Бендер.

Вот они, эти божественные, с детства знакомые, неземной красоты стихи:

Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу; приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора.

Глупая география

1983 год. Делать совершенно нечего. Встаю поздно, задергиваю плотные шторы, чтобы не видеть гнусный пейзаж за окном, и слоняюсь из угла в угол. Сценарий зарубили, ничего нового – интересного и «проходимого» – в голове не возникает…

От нечего делать стал сочинять «глупую географию». Но ни терпения, ни таланта не хватило. Бросил.

А поначалу вроде пошло хорошо…

Солнце шпарит из-за гор,

Жарко, словно в кратере,

В государстве Эквадор

На самом экваторе.

И экватор делит там

Эквадор напополам.

Говорят, что в Абиссинии

Васильки совсем не синие,

Крокодилы не зеленые,

Огурцы там не соленые,

Гладиолусы не красные,

Насекомые опасные…

Говорят, зимою лето там,

Люди черные поэтому.

Все черны, и даже царь

Черный, как ржаной сухарь.

Шел я по Копакабане,

Были денежки в кармане…

Пацаны в футбол играли,

Засмотрелся – обокрали!

Ах, какой разиня я,

Это же Бразилия!

Ни ногой больше не стану

Я на пляж Копакабану,

Ах, какие же засранцы

Бразили-лианцы!

В Гонолулу, в Гонолулу

На Гавайских островах,

Все живое вдруг заснуло

И живет в красивых снах.

Снится толстым бегемотам,

Что они теперь стройны.

И солдатским снится ротам

Мир без ужасов войны.

Даже глупые гиббоны

Спят, качаясь на хвостах…

Вот оказия какая

На Гавайских островах.

Частушки

Неповторимое чудо – частушка. Понятно, что без матерка – это уже не частушка.

Однажды Иосиф Кобзон тяжело болел. Я через день звонил в больницу. Трубку брала жена. Однажды звоню:

– Неля, как дела?

– Вот сидит на кровати, поет частушки.

– Значит, выздоравливает. А что он поет?

– Ну, это я не могу повторить. Спросите сами. – Передала трубку Иосифу.

– Что ты там поешь?

– А вот послушай:

На горе стоит больница,

Все боятся в ней лечиться,

Там лежит один больной —

Яйца медны, х…й стальной.

Кто же их сочиняет? Не народ, конечно. У каждой частушки есть автор. Я как-то попробовал…


1979 год. Режиссер Вилен Новак снимает фильм «Вторжение» – по моему сценарию. Сюжет такой: за три дня до войны молодой пограничник знакомится с девушкой. Любовь.

Режиссер попросил написать частушки, которые поют под окном во время любовной сцены героя и героини.

Сел сочинять. Мучительное оказалось дело. Без матерка ничего не получается, с матерком – как по маслу.

Эх, мать-перемать,

Нашу власть нельзя понять:

Кто раздет и необут,

Того больше всех е…ут.

С трудом выдавил из себя несколько штук более-менее приличных.

Полюбила я миленка,

С портупеей гимнастерка,

Едва милого встречаю,

Сразу ноги раздвигаю.

Наши девки пляшут польку

И не могут менуэт,

Балалаечнику Кольке

На ходу строчат минет.

В редакции киностудии подняли визг. В итоге в фильм вошли пионерские. Типа вот этой:

Ох, Ока, да ох, Ока,

Ох, и чистая река.

Я на окском берегу

Честь свою не сберегу.

Дьявол не пьет, не курит

1991 год. Работаю над фильмом «Россия, которую мы потеряли». Изучаю жизнь наших царей: Александра Третьего, Николая Второго… В разговорах (особенно с музейными работниками) узнаю много живых подробностей, которых не найдешь в учебниках. И сразу государь становится живым человеком, а значит – роднее, ближе.


Николай Александрович Романов жалуется своему духовнику, отцу Василию: вот, мол, грешен, батюшка… Выпиваю, курю…

Отец Василий:

– Дьявол не пьет, не курит, не прелюбодействует. Тем не менее он – дьявол!


Отец Николая Романова, Александр Третий, тоже любил выпить. Супруга строго следила за ним. Бывало, выйдет из комнат, а Александр Александрович, подмигнув адъютанту, вытаскивает из-за голенища сапога фляжку с коньяком… И приговаривает:

– Голь на выдумку хитра!

Дума

Я в Думе с 1993 года. Первые созывы все грозились разогнать, теперь уже и не заикаются – Дума абсолютно подконтрольна Кремлю.

В записных книжках великого князя Андрея Владимировича я нашел запись, датированную началом 1917 года:

«Конечно, Дума – дрянь. Но разогнать ее нельзя, как нельзя безнаказанно зашить задницу ввиду ее смрадности. Все организмы должны иметь выходы – и физиологические, и государственные».

Никогда не прощу себе

В 90-м году вышел мой фильм «Так жить нельзя». Шуму он наделал много. Нескромно, конечно, так заявлять, но очевидцы подтвердят – фильм во многом изменил политический климат в стране.

Очереди на фильм стояли по всей стране. Помню, у кинотеатра «Россия» (теперь «Пушкинский») люди дежурили всю ночь, чтобы попасть на утренний сеанс. Жгли костры. Выходя из кинотеатра, бросали в эти костры свои партбилеты.

В Верховном Совете как раз в это время выбирали Председателя. Ельцин не проходил. Состоялось уже два голосования…

Сергею Станкевичу, зампредседателя Моссовета, пришла в голову идея: вечером, перед решающим утренним голосованием он подогнал к зданию Верховного Совета десятки автобусов, и все делегаты, человек восемьсот, приехали на «Мосфильм». Там, в самом большом зале, им показали «Так жить нельзя».

Еще не погас экран, как человек двести самых упертых коммунистов демонстративно вышли из зала. Оставшиеся депутаты устроили овацию.

Наутро состоялось третье голосование. Ельцин победил. Всего четырьмя голосами.

Это была уже прямая дорога в Президенты России.

Лет через пять сижу я с одним губернатором в его сауне. Выпили по рюмке чая, разоткровенничались. Я жалуюсь, что вот, мол, отчасти по моей вине этот пьяница и разрушитель стал Президентом России. Никогда не прощу себе…

Мой собеседник хлопнул меня по плечу:

– Не журись, хлопец! На мне еще большая вина висит… Я два голоса подделал!

Животное

1995 год. Жуткие времена. В Чечне война, гибнут наши дети. В январе ранили моего Сережку. Снайпер стрелял в движущуюся цель, попал в подколенную артерию – пришлось отнять ногу.

Сидим на кухне у моего друга Вадима Туманова. По телевизору опять показывают Ельцина – в задницу пьяного. «Беседует» с народом на Пушкинской площади. «Народ» смотрит на него влюбленными глазами.

– Вот животное, – цедит сквозь зубы Вадим. – А что ты хочешь… если народ – стадо, им и должно руководить животное.

Пароль «12»

Генерал Романов по-прежнему в коме. Вот уже много лет. Летом 1995-го бронетранспортер, на котором он ехал, нарвался на чеченский фугас.

Тогда, в 95-м, я был председателем первой парламентской комиссии по чеченскому кризису. Приходилось бывать на войне. В том же проклятом году и сын мой был ранен в Грозном. Потерял ногу.

Так вот, однажды – дело было под Бамутом – ночую я у генерала Романова, в его палатке. Выпили маленько. Перед сном он мне говорит:

– Пойдешь ночью в уборную, запомни: пароль «двенадцать».

Часа в три ночи я проснулся, захотелось по-маленькому. Только вышел из палатки, окрик часового:

– Пароль «семь»!

– Пароль «пять», – отвечаю.

Пять плюс семь – двенадцать. Удобная и надежная штука – такой пароль. Его сообщают вечером, каждый раз назначая другую цифру. Поди-ка, враг, догадайся!

Ну вот, прошел я метров двадцать, опять строгий окрик:

– Пароль «шесть»!

– Пароль «шесть», – отвечаю. Иду дальше. И уже у самой будки опять слышу:

– Пароль «четыре»!

– Пароль «семь», – отвечаю бодренько, делаю шаг и слышу, как передергивается затвор автомата. – Ой-ой! – кричу: – Подожди… Сейчас… Пароль… «восемь»!

Юношеский голос из темноты произнес:

– Арифметику надо было учить, дядя!

«Низкий жанр»

1980 год. Всесоюзный фестиваль телевизионных фильмов. В городе Ереване.

Меня пригласили с «Местом встречи». Фильм уже два раза прошел по Центральному телевидению; страна вымирала, все сидели у телевизоров. «Ну, – думаю, – обязательно что-нибудь дадут! Не первую премию, конечно… Во-первых, детектив, низкий жанр… Во-вторых, в программе «Карл Маркс, молодые годы» – значит, с первой премией вопрос решен… Но, может быть, вторую, третью…»

В программе фестиваля участвовал 21 фильм. Наград было почти столько же, если не больше. Первая премия, две вторые, две третьи, различные дипломы, призы – «Приз Союза журналистов», «Города Еревана» и прочие.

Короче – единственный фильм, не получивший ни премии, ни приза, ни диплома, был «Место встречи изменить нельзя».


Еду в аэропорт на такси. Шофер-армянин:

– Понравился вам наш город?

– Да, очень.

– Ереван намного красивее Тбилиси. Не на один раз… А намного!

Увлечение

Каждый режиссер должен выучиться рисовать. Каким видишь будущий кадр? Как это объяснить соратникам – оператору, художнику?.. На пальцах?

Детство у меня было не рисовальным. Книжки, рыбалка, футбол, коньки, лыжи, потом девочки. Да и трудное было детство – послевоенное. Краски и кисточку в руках не держал. Карандаш-то – не всегда…

Режиссер, не умеющий рисовать, все равно рисует. А куда денешься? Как объяснишь?

Два кружочка, четыре палочки – человек. Можно рисовать и так. Все равно понятнее, чем на пальцах.

Труднее изобразить массовку. Но и тут можно выкрутиться. Два кружочка, а поверх – полукружия.

Словом, я стал учиться рисовать. Во время лекций на полях конспекта стали появляться фигурки людей, профили, голова соседки, затылок впередисидящего. Иногда получалось похоже. В рисунке узнавалась модель. Новое занятие увлекло, превратилось в привычку. Теперь не могу себя представить на каком-нибудь заседании без ручки в руке и листка бумаги перед собой. Или записной книжки, или просто книжки с чистыми полями. Так появилось это небольшое собрание рисунков на полях. Что-то в них есть. Понятно, это не Пушкин. Рисунки Александра Сергеевича на полях его рукописей дышат неподражаемым очарованием, в них – отблеск гения.

Художником, разумеется, я не стал, но в своей профессии значительно продвинулся. Теперь я могу нарисовать любой кадр. Достаточно внятно и лаконично.


Став взрослым, как я жалел, что не учился в детстве музыке, рисунку, живописи, иностранным языкам. Ребенок, подросток все схватывает легко и удерживает в памяти прочно, на всю жизнь. А как я мог всему этому научиться? Мать – портниха, на ней вся семья: мы с сестрой, бабушка, больной туберкулезом дед. Как я уже писал, отец сгинул где-то в Сибири году в 37-м, 38-м. Он был донской казак. В этом была вся его вина, и одного этого хватило, чтобы стереть человека в лагерную пыль.

Мучительно завидую человеку, который может вдруг сесть за рояль и сбацать легкую мелодию, завидую тем, кто свободно чешет на иностранном (я-то взялся за языки, когда мне было под сорок, и больших успехов не достиг). Белой завистью завидовал художнику, стоящему за мольбертом, – какое, наверное, высокое наслаждение испытывает он, когда что-то получается!

Мне и самому всегда хотелось взять кисть и краски. Я как бы чувствовал уже, что это мое, что у меня есть к этому способности. Да все как-то не было повода, не подворачивался случай.

И вдруг такой случай подвернулся.

Это была весна 94-го, мне 58 лет. Сидели мы, пили чай в мастерской художника Шилова. Александр Руцкой (бывший вице-президент России, вчерашний узник, только что выпущенный из Лефортова), кинорежиссер Сергей Бондарчук, Саша Шилов и я. Первые трое были художниками. У Бондарчука живопись была сильнейшим увлечением, он тратил на «малевание» все свободное время, Руцкой в молодости увлекался и живописью, и ваянием, и архитектурой, про Шилова и говорить нечего.

С утра все трое собрались поехать на этюды.

– Стас, поехали с нами, – сказал Руцкой.

– А этюдник дадите?

Поехали мы на следующее утро к берегу Москвы-реки у Николиной Горы. Холод собачий. Выпили по рюмке. Руцкой выбрал пейзаж: холодные серые воды реки, песчаный обрыв на том берегу, село, церковь. Довольно банальный вид, небо – как портянка. Руцкой стал устанавливать этюдник. Я посмотрел, как он это делает, стал раскладывать свой, чуть не сломал. Потом он выдавил краски на палитру. «Ага, значит, вот в таком порядке», – я сделал то же самое.

Теперь пейзаж. «Нет, это я не осилю. Как передать стальную рябь воды? А небо? Ни одного голубого пятнышка». Решил я изобразить Руцкого. Не просто пейзаж, а фигура на первом плане, рисунок – это уже привычнее. Название придумалось сразу: «Узник на этюдах». Я уже упомянул, что бывшего вице-президента только что выпустили из тюремной камеры.

Выглянуло солнце. На деревьях заиграли тени. Подъехали Бондарчук с Шиловым. Сергей Федорович тут же набросился на пейзаж. Я и опомниться не успел, как этюд был готов. Бондарчук отошел на два шага, удовлетворенно посмотрел на него, сказал:

– Все. Можно нести на рынок.

Шилов долго стоял над работой Руцкого.

– Нет, Саша, это только подмалевок. Тебе надо приехать сюда еще раз, прописать детали, поработать над цветом.

Настала очередь моего творения. Учитель окинул его взглядом, удивленно посмотрел на меня.

– Ты раньше рисовал?

– Нет.

– Врешь.

– Рисовал, как все режиссеры. Но кисть держу в руках в первый раз.

– Врешь, Стас.

– Клянусь.

– Какие хорошие тени на деревьях.

Теперь-то я вижу, какие это тени. Не тени, а дупла, дыры. Но тогда мне казалось, что картинка получилась вполне…

Так я стал художником. Поехали мы с Шиловым на другой день в магазин, купили этюдник, краски, кисти, холсты, мастихины, уголь. Все лето я рисовал как проклятый. Такая это оказалась зараза – живопись. Ни читать, ни писать, ни смотреть телевизор не мог, с трудом дожидался рассвета и с головой – в работу. Учителя у меня не было, все постигал сам. Каждый день открывал Америку: смешаю голубой цвет с желтым – получился зеленый. Боже, какое счастье! Я и до сих пор не знаю, какие краски считаются теплыми, какие – холодными, в каком порядке их надо располагать на палитре. Ничего хорошего в этом, понятно, нет – азы надо зубрить наизусть, иначе всю жизнь будешь изобретать велосипед. Я не учился не от лени, думал – это мимолетное увлечение. А оказалось – на всю оставшуюся жизнь.

К концу этого лета я отправился в серьезное плавание. В прямом смысле. Поехали мы с друзьями вокруг Европы. На пароходе. Каждый день новая страна, новая столица. Жена с друзьями уходила в город, а я оставался на палубе и рисовал, скажем, вид Стокгольма. И так всю поездку.


Привез домой кучу этюдов, развесил на стенах, приходили гости, восхищались: «Смотри-ка! Как у настоящего мастера!» Мне и самому казалось, что я постиг кой-какие тайны живописи. И вот тут совершил непростительную глупость: стал дарить друзьям свои «произведения». Они висят у них на стенах, иной раз на почетном месте, приходят гости, среди них и художники, смотрят. Говорят про себя: «А это что за мазня!» И они правы. Теперь-то и я понимаю, что мазня. Стыд! Но что делать? Обратно не заберешь, не отдадут.

Прошло пять лет. Теперь я точно знаю: профессионального художника из меня не получится, тайны живописи мне не постигнуть. И слава богу. Зачем входить в чужой мир-лабиринт, когда ты и в своем мире, в своей профессии, ориентируешься весьма слабо. А есть еще один мир – это ты сам. Можешь ли ты с уверенностью сказать, что знаешь самого себя? Да ни в коем случае!

Человек – тайна. Даже для самого себя. Кто он? Каковы пределы его физических и умственных возможностей? На что он способен? Какими талантами наградил его Господь? Разгадывать эту тайну, познавать самого себя – веселое и полезное занятие. Теперь я знаю о себе больше, чем раньше. Мое увлечение пейзажной живописью приоткрыло мне глаза не только на окружающий мир, но и на самого себя. В первую очередь, на самого себя.


Черная кошка. Мое лучшее достижение в графике. Эту кошку в фильме «Место встречи изменить нельзя» я придумал и рисовал сам – углем на стене.

Записки советского читателя

Все помнят старый советский анекдот: чукчу принимают в Союз писателей, выясняется, что Толстого он не читал, Чехова, Гоголя тоже, вообще мало что читал.

– Чукча не читатель, – с гордостью объявляет чукча, – чукча – писатель!

Похоже, в нашем кинематографе пробил звездный час «чукчи-писателя».

Наши дети не читают давно. Это еще при советской власти началось. А уж теперь и подавно. Интернет, компьютерные игры, комиксы, телевизор… Увидеть сегодня ребенка с книгой в руках – большая редкость, уникальный кадр; хоть беги за фотоаппаратом.

А если в детстве ты не подружился с книгой, в юности читателем не станешь. В кинозалах большей частью сидят «нечитатели». Их не возбудишь остроумной вязью диалогов, им надо, чтобы на экране все время что-то двигалось, взрывалось, стреляло…

Но беда в том, что и в кинематографию, и в кинорежиссуру сегодня приходят «нечитатели». У них нет и не может быть литературного вкуса. А ведь в основе настоящего кинематографа лежит литература, полноценная драматургия. Что же может сочинить человек, не одолевший к двадцати пяти – тридцати годам целую библиотеку мировой литературы? Как может отличить макулатуру от настоящей драматургии режиссер, не выработавший в себе литературного вкуса?

Отсюда – то несвязное бормотание, которое мы слышим с экрана, ходульные персонажи – все на одно лицо; завязать интригу еще с грехом пополам могут, а развязать – не хватает ни сил, ни опыта. Затянуть сюжетный узел – могут, а распутать никак.

Явление типичное не только для русского кино, но и для сегодняшнего американского также, может быть, даже в большей степени. Там ведь тоже в кино работают «нечитатели».

Сильнейшее потрясение я испытал однажды в Вашингтоне. Студенты Джорджтаунского университета смотрели мой документальный фильм «Великая криминальная революция». Я фильм видел, поэтому провел время в баре в компании молодой аспирантки с кафедры литературы. Пили кофе, говорили об американской литературе; начали с детской…

Я смотрел на нее, как на некое чудо, выросшее в пустынях Техаса, – до ближайшей цивилизации (то есть бензоколонки) 200 миль. (Но нет, родилась в большом городе, училась в университете…)

О Фениморе Купере и Майн Риде она никогда не слышала, «Приключения Тома Сойера» видела в кино… Эдгар По?.. Что-то такое читала… Джек Лондон?.. «Знаю, конечно, но читать не довелось…» Стивенсон, Конан Дойль? «Видела, конечно. Обожаю Шерлока Холмса и его друга – как там его?..» Стендаль, Бальзак… Дюма? «Ну, кто же не знает «Трех мушкетеров» или «Графа Монте-Кристо»?» – «Так видели или читали?» – «Не помню».

Перешли к взрослой литературе. «А вот такого писателя – я его очень люблю, – Теодора Драйзера, вы читали?» Ощущение, что даже не слышала про такого…

Что же она читала? Фолкнер, Стейнбек, Марсель Пруст, Джойс, Генри Миллер…

Я тогда подумал: любой советский инженер знает американскую литературу лучше, чем она. И, уж конечно, читал и Майн Рида, и Джека Лондона, и Фолкнера со Стейнбеком…

Про сегодняшнего молодого русского инженера я уже этого не скажу – уровни начитанности сравнялись.

Эта книга – заметки режиссера. Интересно узнать: что ж он читал, этот режиссер, раз уж он придает такое значение книге…

Пишу не для того, чтобы похвастаться. Скорее – наоборот. Читал я много, но не системно, не всеохватно. Читал что попало. Имею серьезные пробелы в «умной» литературе.

Впрочем, и «солнце русской поэзии», Александр Сергеевич, признавался:

В те дни, когда в садах лицея

Я безмятежно расцветал…

Читал охотно Апулея,

А Цицерона не читал…

Вот и я, подобно классику, охотно читал Апулея, Боккаччо, Аристофана, Де Лакло, французскую фривольную прозу, но не Софокла, не Еврипида, не Гомера. За кумира нашей интеллектуальной элиты, за Дж. Джойса, принимался дважды – не одолел. Не принял мой организм Ф. Кафку, Марсель Пруст вызывал изжогу. Много раз открывал «Иосифа и его братьев» Томаса Манна – после двух страниц засыпал. А между прочим, эти первые две страницы романа – одна строка, самая длинная строка в мировой литературе. Стыдно признаться, но я «Братьев Карамазовых» прочел совсем недавно. Зато «Идиота» читал трижды, а «Игрок» вообще мой любимый роман Достоевского.

Смягчающим обстоятельством может считаться то, что я по образованию не гуманитарий; учился на геолога, а в киноинституте у нас до сих пор не придают должного значения литературе. К тому же в годы моего детства и юности книги были ужасным дефицитом – какая попадется (иногда без обложки и названия), ту и читаешь. В один день это могут быть «Приключения майора Пронина», в другой – «Сага о Форсайтах».

Первая большая книжка, которую я осилил в зимние каникулы, – то ли в первом, то ли во втором классе, – была «Дети капитана Гранта». Так в мою жизнь вошел Жюль Верн, первый мой духовный учитель. Жюль Верн – вечный спутник молодости (увы, уже не вечный)! Сколько поколений воспитывалось на его книгах: и Толстой, и Менделеев, и Карл Маркс, и Чехов, и Станиславский, и Чарли Чаплин, и Эйзенштейн…

Самым большим моим детским потрясением был «Робинзон Крузо». Одно название чего стоило! «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего двадцать восемь лет на необитаемом острове, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами». До сих пор я считаю «Робинзона Крузо» самой великой книгой, которую создало человечество. Смелое и нахальное заявление? А как же Сервантес, Шекспир, Свифт, Гомер, Толстой? Но я не одинок в своем убеждении. Именно так считали и Вольтер, и Жан-Жак Руссо.

У каждого времени свои герои, у мальчишек разных поколений свои кумиры. Сейчас время Гарри Поттера. У мальчишек моего поколения кумирами были мушкетеры короля Франции. Именно Александр Дюма-старший заставил меня полюбить Францию, ее язык, ее культуру. Приехав в первый раз во Францию уже взрослым человеком, я все равно был удивлен, что во Франции не все мужчины – мушкетеры и графы Монте-Кристо.

«Любите книгу – источник знаний» – написано было на всех углах в советское время. Конечно, книга дает и знания. Тот же Жюль Верн, к примеру, – как много в своих занимательных романах он сообщает полезных сведений о географии, геологии, минералогии, химии, физике, астрономии… Но знания может дать и учебник, и живой учитель, а нынче – Интернет…

Книга воспитывает чувства. Какой Интернет, скажите на милость, может воспитать чувство собственного достоинства, чувство долга перед родиной; какой учебник сможет внушить молодому, вступающему в жизнь человеку понятия о чести, благородстве, любви к отечеству?

Все это дает только книга.

Человек, отлученный от великой литературы прошлого, – ущербный человек; для меня это аксиома. И беда всего человечества в том, что книги, их авторы, великие духовные педагоги, воспитавшие сотни поколений, перестали участвовать в формировании человеческого общества.

Советская литература, которую мы тоже читали взахлеб, была очень идеологической. А куда же без идеологии? Это мы только, сумасшедший народ, ухитрились жить полтора десятка лет без какой-либо идеологии. И оказались близки к духовной смерти. Идеология – это столп, на котором держится государство.

В качестве примера приведу свою версию причины победы в Великой Отечественной войне.

Мало кто знает (а кто слышал, не верит), что в первые два месяца войны в плен к немцам попали 3 миллиона 200 тысяч бойцов Красной Армии. Большинство попали не по своей вине. Наши мудрые полководцы, все эти ворошиловы, тимошенки, кулики и буденные, да и сам главнокомандующий, были великими стратегами – они оставляли в котлах окружения целые армии (под Киевом – 600 тысяч, под Харьковом – 400).

Но посмотрите немецкую хронику: многие сдавались охотно; бежали навстречу немцам с радостными улыбками – как к освободителям. В СССР было много – может быть, миллион – недовольных. После Гражданской войны, после «красного террора», ужасов репрессий, после самого страшного преступления власти – насильственной коллективизации и вызванного ею повального голода – слишком многие возненавидели и советский строй, и усатого вождя. Добавим сюда бойцов, мобилизованных из оккупированных Сталиным стран, – из Галичины, Молдавии, Прибалтики…

На это и был расчет фюрера. Он думал, что вся Россия только и ждет освободителей с Запада, что вся Россия побежит к нему с поднятыми руками. Бесноватый нацистский вождь не учел только, что подросло новое поколение советских людей, воспитанных советской идеологией. Эти двадцатилетние, полностью заменившие к концу первого года войны выбитую до основания кадровую армию, безгранично верили и в советский строй, и в светлое будущее, и в своего вождя. Главную роль в их воспитании сыграла советская литература. Они выросли на таких книгах, как «Чапаев» Фурманова, «Разгром» Фадеева, «Как закалялась сталь» Николая Островского, «Педагогическая поэма» Макаренко, на повестях Аркадия Гайдара.

Они, эти двадцатилетние, и выиграли войну.

Вот что такое – идеология.

В целом советская литература – талантливая литература. Лет пятнадцать назад я решил пересмотреть всю библиотеку тех лет, перечитать книжки, которые произвели впечатление в детстве и юности. Хотел прояснить для себя – выдержали они испытание временем или нет. Другими словами – настоящая это литература или ненастоящая.

Открывал, например, какого-нибудь Бабаевского – «Кавалер Золотой Звезды», или «Белую березу» Бубенного, или даже «Молодую гвардию» Фадеева – нет, читать невозможно, а ведь когда-то читалось, особенно «Молодая гвардия», и как читалось – взахлеб! Эти книжки не выдержали испытания временем – это не литература.

Открываю собрание сочинений В. Кочетова, пытаюсь читать – невозможно! Тоска, скука смертная… И вдруг – как луч света в темном царстве: «Семья Журбиных»! Роман. Полноценная литература. Недаром по нему получился такой хороший фильм в конце пятидесятых. Назывался он «Большая семья» – «Ленфильм», режиссер Иосиф Хейфиц.

Купил как-то в букине трехтомник Аркадия Гайдара, думаю – полистаю на досуге. Два дня провалялся на диване, пока не прочел от корки до корки. Литература!

Так я развлекался года три, устроил полную ревизию советской литературе. Многие книги, произведшие впечатление в юные годы, устояли, не поблекли, не состарились… Катаев, Кассиль, Фраерман, Нилин, Паустовский, Симонов, Ильф с Петровым, Чуковский, Маршак, Сейфуллина… Да разве всех перечислишь!..


В 1953 году я заканчивал школу. Еще был жив Иван Алексеевич Бунин. Жив, но как бы умер – для нашего поколения. Эмигрант, а значит, запрещенный писатель.

Книгам Куприна повезло больше. Александр Иванович вернулся в Советскую Россию в 1937 году (правда, через год умер), и книги его широко издавались. Ах, как я его любил и люблю, этого замечательного, недостаточно высоко оцененного широколобыми критиками писателя, как любил его советский кинематограф – экранизировано почти все, что вышло из-под его талантливого пера.

А Бунина нам вернул Хрущев. При нем, на излете его правления, был издан девятитомник Бунина. Вот когда мы дорвались до настоящей прозы. «Митина любовь», «Деревня», «Солнечный удар», «Господин из Сан-Франциско», «Жизнь Арсеньева», изящный сборник «Темные аллеи» – жемчужина русской литературы!

Недавно у меня была встреча со студентами ВГИКа – с будущими драматургами, режиссерами, художниками… Я сказал:

– Поднимите руки, кто читал «Темные аллеи» Бунина!

В большом, битком набитом актовом зале поднялись три-четыре руки…


Пробелы в моем книжном образовании объяснимы и обстоятельствами нашей темной жизни. До сорока лет я не прочел ни единой строчки Владимира Набокова. А ведь он еще был жив; и жил не так уж далеко от меня – в Швейцарии, на берегу красивого озера, в городке Монтрё, где похоронен мой кумир Чарльз Спенсер Чаплин.

Набоков стал появляться в СССР в начале семидесятых – контрабандно. Сначала «Лолита», потом и другие произведения. В литературном ранжире он сразу занял первое место. Я эту точку зрения не разделяю. Понимаю – хороший писатель, но сравнить его с Буниным, Куприным, тем более с Чеховым никак не могу.

Настоящий рассвет советской литературы начался после смерти Сталина. Писатели мало-помалу начали смелеть – писать правду. Первой ласточкой был роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Читала вся страна; в читальных залах, в библиотеках выстроились очереди, книгу рвали из рук. Это была еще не правда, а только намек на правду – о тяжелых послевоенных годах. Но и этого хватило, чтобы партийное руководство насмерть перепугалось.

Состоялся пленум Союза писателей, где роман подвергли резкой критике – с партийных, конечно, позиций. «Критика» была столь резкой, что показалось на минуту – вернулось сталинское время.

К примеру, известная писательница, набившая руку на рассказах о Ленине (кажется, Погожева), говорила так:

– Если завтра в Москву войдут немцы, нас всех повесят, а его назначат мэром…

Дудинцева отлучили от литературы, оставили без средств к существованию; книгу изъяли из библиотек.

Я много раз перечитывал этот роман, наконец решился снять по нему фильм (возможно, лучшее мое произведение).

В 1962 году грянул гром. В «Новом мире» был напечатан рассказ «Один день Ивана Денисовича».

В мою жизнь вошел Солженицын. В печати появились «Матренин двор», «Случай на станции Кречетовка».

Это уже был не намек на правду, а чистая, горькая, опасная, как оголенный электрический провод, правда.

Солженицына перестали печатать.

Мы читали слепые машинописные копии «Ракового корпуса», «В круге первом», «Теленка»… А потом – как обухом по голове – «Архипелаг ГУЛАГ».

Это был смертельный удар по «Софье Власьевне» (советской власти). Часы стали отсчитывать последние дни ее жизни.

Году в 65-м случился еще один великий праздник у советских читателей. Наконец-то был напечатан (с купюрами) великий роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита».

Вообще это тридцатилетие (1956–1986) дало нам замечательную литературу, родило удивительных писателей. Замечательные наши «деревенщики»: Федор Абрамов, Борис Можаев, Виктор Астафьев, Василий Белов, Валентин Распутин, Евгений Носов… Так называемая «лейтенантская проза»: Юрий Бондарев, Григорий Бакланов, Борис Васильев, Валентин Кондратьев, Василь Быков, Константин Воробьев… Ну и так далее, и так далее… Настоящий читательский пир. Жаль только, книжку каждого из этих авторов было трудно достать. Но мы доставали и читали, читали…

Помню, в те времена мы ездили по деревням – за книгами. Мы, например, одесситы, – в Молдавию. Заходишь в сельский книжный магазин и обязательно найдешь на полках интересную книгу: Айтматова, Трифонова, Аксенова, Евтушенко… А если повезет, то и Ахматову, и Цветаеву, и Булгакова…

С приходом Горбачева в страну вернулись книги русских писателей-эмигрантов: И. Шмелева, Б. Зайцева, Мережковского, Гиппиус, Северянина… Но как раз читать стали меньше. Листали в основном газеты, журналы (особенно «Огонек»). Обалдевали от всяких разоблачений, от «открытий», от «новых страниц истории», от новых трактовок… Много появилось и откровенно подлых выдумок (в них охотно верили)… Оказывается, Маяковский не застрелился, а его застрелили… Есенина повесили… Горький – главный гонитель и губитель литературных талантов… И прочее, и прочее. Правда и ложь вперемешку. Поди разберись.

Наступили 90-е годы. К 92 – 93-му годам в стране прошли некоторые демократические перемены, но и произошла настоящая революция – криминальная. Россия стала совершенно криминальной страной. Но случилось и более ужасное – произошла нравственная революция.


Оскару Уайльду принадлежит фраза: «Раньше книги писали писатели, а читали читатели. Теперь книги пишут читатели, а не читает никто». Уайльд шутил, конечно. Но прошло сто лет, и шутка оказалась чистой правдой.

Сколько же я прочел за эти годы макулатуры! И Пелевина и Акунина, и Сорокина и Венечку Ерофеева. (У тогдашней интеллигенции Венечка занимал на литературном пьедестале одну ступеньку со Львом Толстым!), и Донцову, и Минаева, и О. Робски, и мадам Вильмонт… Сколько я пролистал мемуаров наших политиков – от Ельцина и по нисходящей («мемуары быстрого реагирования»).

Большинство этих книг я спускал в мусоропровод или закидывал в угол багажной полки (если летел в самолете), выбрасывал из окна бегущего поезда, кидал под колеса автомобильного потока… Такая у меня была форма протеста.

Где-то в середине семидесятых сидели мы с одним милиционером в сауне бассейна «Москва» – там, где стоял прежде и стоит нынче храм Христа Спасителя. Милиционер этот был большим начальником и высокообразованным человеком. Заговорили о любимых книжках, и он произнес фразу, которую я запомнил на всю жизнь: «Образованным человеком должен считаться не тот, кто много читает, а тот, кто много перечитывает».

Я подумал: как правильно! Что толку, что я прочел «Войну и мир» в девятом классе. Нет, ее надо перечитать и в университетские годы, и в зрелом возрасте, и на исходе дней своих. Последнее я собираюсь сделать в ближайшее время. Мне представляется такая идиллическая картина: деревня, осень, дожди, а я сижу в теплом доме и читаю «Войну и мир» – какое счастье!

Мы возвращались тогда из сауны с Высоцким (он тоже был в нашей компании), и Володя сказал: «Такие люди долго Наверху не живут». И как в воду глядел – вскоре Сергей Александрович Крылов, генерал-лейтенант милиции, начальник Милицейской академии – застрелился. Пришел на службу, провел совещание, потом удалился в комнату отдыха, снял китель и нажал на курок.

Но завет его я помню. Много лет я в основном перечитываю. Я вдруг обнаружил, что в двух огромных книжных магазинах (куда я всегда ходил за макулатурой) есть букинистические отделы (не путать с антикварными!); там можно купить всего за 600 рублей (столько стоят обе книжки Оксаны Робски) всего Тургенева, двенадцать томов. Причем, прекрасно изданного; в 60 – 70-х годах книжки издавали на совесть, у них даже запах другой. За 1800 рублей можно приобрести 30 томов собрания сочинений Максима Горького, за 600 рублей – полного Бунина, за столько же – всего Куприна… Видите, каждая палка о двух концах – плохо, что не читают, но зато бесценные сочинения упали в цене, стали доступны самому бедному читателю. А они, настоящие читатели, остались только среди бедных слоев населения.

Теперь я отвожу душу. Перечел недавно все романы и повести И. Тургенева – представить не можете, какое это удовольствие. Не удовольствие даже, а наслаждение. Я перечитываю литературу по принципу «куда рука потянется». Потянулась к Мопассану – перечитываю Ги де Мопассана: «Жизнь», «Милый друг», рассказы. Захотелось с утра Бальзака – беру с полки Оноре де Бальзака. И так многие годы – Гамсун, Стендаль, Гончаров, Оскар Уайльд, Виктор Гюго, Драйзер, Шарлотта и Эмилия Бронте, Стивенсон, Сэлинджер, Виктор Некрасов, Вл. Богомолов, Распутин, Александр Дюма-сын, Т. Капоте, Б. Шоу, Гоголь, Пушкин, Лермонтов… Словом, без всякого разбора, без системы – чего душа попросит. Недавно у меня был месячник Максима Горького, оболганного в годы перестройки писателя. «Челкаш», «26 и одна», «Коновалов», «Фома Гордеев»… – великий русский писатель! И, главное, дешевый: 60 рублей за том – в кожаном переплете, с суперобложкой…

Особенно поиздевалась наша «элита» над «Песней о буревестнике». В художественном плане это стихотворение в прозе М. Горького она ставила гораздо ниже бессмертного произведения Венечки Ерофеева. «Легко было ему писать о приближающейся буре, – говорили они. – Сам-то буревестник жил в Италии, на Капри». Издевались как раз те, у кого нынче дачи и на острове Капри, и в Сардинии, и во Флориде.

Да, «Песню о буревестнике» Горький написал в Италии. Это сказалось даже в самой мелодике стихотворения. Обратите внимание, его легко спеть на мотив «Вернись в Сорренто».

Но подобные обстоятельства никак не должны умалять художественные достоинства этого маленького шедевра. К примеру, Бунин написал «Темные аллеи», живя на юге Франции, в городке Грасс…


Для чего я пишу эти заметки? Надеюсь, что сегодняшний студент, будущий сценарист или режиссер начнет запоем читать книги? Как же… разбежались они!

Был у меня лет тридцать назад один ученик. Мечтал стать кинодраматургом. Помог я ему поступить во ВГИК. Составил большой список литературы, которую он обязан прочесть. Особенно выделил «Мартина Идена» Джека Лондона. Ничего из списка он, конечно, не прочел.

– Ну хоть «Мартина Идена» прочти! – долбил я ему. – Во-первых, это занимательное чтение, я лично прочел три или четыре раза… Во-вторых, написано великим писателем, да еще и о том, как он стал писателем…

Не прочел он и «Мартина Идена». И сценаристом, конечно, не стал. Но это было давно, еще когда был жив, Царствие ему Небесное, советский кинематограф.

Сейчас бы – стал. Вполне удачливым и успешным кинодраматургом.

Записки чревоугодника

Мне всегда казалось странным, возможно даже, нелепой ошибкой, что чревоугодие, то есть угождение своему желудку, оказалось в списке смертных грехов. Обжорство – да, от обжорства умирают. Но чревоугодие?..

Человек рождается в крови и в муках и умирает на смертном ложе, успев сгнить изнутри. Жизнь его полна лишений и страданий, судьба то и дело наносит ему жестокие удары. Разве такую жизнь назовешь прекрасной? А она прекрасна! Создатель приготовил человеку много радостей. Он видит восходы и закаты, восхищается звездным небом, ему ведома радость творчества и созидательного труда. Творец всего земного уготовил ему такую великую радость, как радость Любви.

Припасть губами к живой струе чистого родника, дышать запахами весеннего сада, да и просто дышать, пить, есть… разве это не великая радость!

Если бы человек мог обходиться без пищи – тогда другое дело. Но Господь задумал по-другому. Человек должен питаться. Что же получается? Просто набить желудок, чтобы обеспечить жизнедеятельность организма, – это хорошо, а питаться вкусно и разнообразно – грех?

Нет, нет и нет. Предупреждаю строгого читателя: я – чревоугодник. Всегда и при всех обстоятельствах готов угодить своему желудку. Пусть это будет скудный набор продуктов. Но блюдо из них должно быть хорошо приготовлено и красиво подано на стол.

Так и обозначим эти заметки: записки чревоугодника.

Мое кредо таково: то, что вкусно, то и полезно для организма. (Нет, разумеется, правил без исключений.) Организм часто сам подсказывает, что ему нужно. К примеру, он говорит беременной женщине: хочу известки. И она царапает ногтями стену и ест то, что наскребла. Я же вообще всегда советуюсь со своим желудком. Скажем, прихожу домой, жена спрашивает: «Что тебе приготовить на ужин?» Мгновенно переадресовываю этот вопрос желудку. Он отвечает: «Хочу макароны». Я говорю жене: «Свари мне, пожалуйста, спагетти».

Врачей-диетологов и любителей диет прошу эти заметки не читать.

Кстати, о наших диетологах. Включаю как-то телевизор и как раз нарываюсь на передачу: врач-диетолог рассказывает, как надо правильно питаться. Передача снимается в обыкновенной квартире. Дама-диетолог открывает холодильник:

«Так… посмотрим, чем вы питаетесь…» Достает из холодильника пакет молока. «Молоко… Это всегда хорошо. Но… посмотрим жирность… О, нет, нет! В вашем возрасте…» Камера – крупно – показывает лица хозяев квартиры. И он, и она довольно крепкие люди в возрасте пятидесяти пяти – шестидесяти лет. «В вашем возрасте, – продолжает дама, – полезно молоко более низкой степени жирности. Поэтому откладываем этот продукт вот сюда, на стол…» Снова лезет в холодильник и достает прозрачный пакет с яблоками. Яблоки зеленые, иностранные (родных-то яблок в магазинах нет)… ну, что вам их описывать, все их пробовали – ни вкуса, ни цвета, ни запаха. «Яблоки всегда полезны, в них много витаминов, в них – железо, так необходимое организму…»

Яблоки дама оставляет в холодильнике, зато достает оттуда что-то, завернутое в целлофан. Брови ее удивленно ползут вверх… «Что это? Сало! Из деревни прислали?.. Нет, нет, нет, это откладываем в сторону…» Теперь в ее руках оказывается баночка с чем-то красно-коричневым. «А это что? Что?! Аджика… Аджика!!! Ну, граждане мои дорогие, это ни в какие ворота не лезет…»

Камера снова показывает лица хозяев квартиры. Заметно, что они немного прибалдели – дама-диетолог забраковала три четверти продуктов из холодильника. А они-то, дураки, всю жизнь их ели и не подозревали, что принимают яд.

Ну, хватит о диете, поговорим о еде.

Приехали мы однажды в город Орск.

Это на самой границе с Казахстаном. Когда-то исконные русские земли, населенные уральскими казаками. Но в 1954 году тогдашний царек Никита Хрущев подарил не только Крым Украине, не только Порт-Артур китайцам, не только Левобережье Терека Чечено-Ингушской АССР (сотни лет там были казачьи станицы, жили казаки, главным делом которых было охранять южные границы России от набегов кавказских племен); но в том же 1954 году Хрущев подарил Казахстану пять огромных русских областей – Уральскую, Кустанайскую, Целиноградскую, Кокчетавскую. Взгляните на карту – сегодня Казахстан больше, чем вся европейская часть России. Даже Транссибирская магистраль проходит через Казахстан, скоро будем деньги платить (а может, уже и платим).

Крепость, станица Орская, Орск так и остался деревней – маленький, продуваемый ветрами городок на реке Урал. Но за городом огромный металлургический комбинат, иногда приезжают иностранцы.

Поселили нас в гостинице «Фортеция», что по-итальянски означает «крепость» (почему по-итальянски, кто бы объяснил?). Гостиничные номера называются «камерами». Camera по-итальянски – номер в отеле. В коридорах бронзовые таблички: «Camera 201–230». Ресторан же, наоборот, весь ужасно французский. Называется «Le Jarden» – «сад». Заглянули в меню. Мамочка дорогая! Цены – как в Москве, если не больше, и ни одного русского названия. Ни щей, ни каши. Только турнедо, фуа-гра, а-ля португез…

Человеку неопытному можно дать такой совет. Если ресторан с «понтами» – ну, например, если у входа негр в ливрее, если в меню одни фуа-гра, да турнедо, да устрицы, привезенные невесть когда и невесть откуда, если цены бешеные, – у вас серьезный шанс отравиться.

Конечно, мы отравились. Вечером меня, полуживого, с температурой, засунули в поезд. Морозным утром – Челябинск. Встретили, отвезли в гостиницу. Современный отель, но те же «понты», только название другое – «Виктория», кажется. Спускаюсь в ресторан, открываю меню: фуа-гра, турнедо, а-ля португез… Да, думаю, дело плохо. Прошу позвать повара. Выходит деревенского вида молодой парень. Белобрысый, глаза голубые, широкая добрая улыбка. Ну, думаю, такой не подведет. Объясняю, что вот, мол, отравился в таком же «понтярском» ресторане, только в четырехстах километрах отсюда. Не может ли он сделать бульон из цыпленка. «Да, конечно, о чем разговор…»

Жду полчаса. Настроился на прозрачный с золотыми кружочками бульончик. Жрать, однако, хочется.

Приносят бульон – черного цвета!

– А почему он у вас черный?

– Мы туда соевый соус положили…

Хотелось мне вылить этот бульон на голову симпатяге-повару. Но… Встал из-за стола, расплатился и вышел в город – искать столовую.


Что же мы за обезьянья порода! Все кажется, что у соседа во рту кусок слаще. Оно и правда – кухни мира разнообразнейшие и восхитительные. Всего хочется попробовать. Тем более что много-много лет мы были лишены такой возможности. 70 % населения и сейчас лишены. Вряд ли крестьянин из-под Тамбова или ткачиха из Иванова когда-нибудь попробуют устрицы и мидии, фуа-гра и марсельскую уху (буйабес), спагетти alle vongole (с маленькими белыми ракушками), суши и сашими, китайскую, индийскую, таиландскую кухню. Обидно.

Мир состоит не только из музеев и уникальных явлений природы. Кухня – это тоже произведение искусства. И чем выше культура народа, тем лучше его кухня.

Я бы лично на первое место поставил французскую кухню, на второе – китайскую. На третье, четвертое, пятое места претендуют многие народы. Последнее место, без всяких сомнений, достанется американской кухне.

И все-таки лучше, богаче, изобретательней русской кухни нет ничего. Отнюдь не квасной патриотизм во мне заговорил. Под русской, российской кухней, я имею в виду кухню не сегодняшней обгрызенной России, а кухню Российской империи или, если угодно, Советского Союза. Ну и что же, что он распался. Кухня-то осталась. За двести-триста лет совместного существования все так переплелось – и в обычаях, и в традициях, и в еде.

Плов и харчо вы найдете в любой заводской столовой. Борщ и окрошку готовят и грузины. Правда, по-своему, но готовят. Любопытно – окрошку на Кавказе готовят из кислого молока, из айрана и мацони. А на Кавказских Минеральных Водах – даже из минеральной воды. И не поймешь – квас это или нарзан.

Что уж говорить про шашлык, который давно стал русским национальным блюдом. У нас прижился кавказский шашлык, узбекский (его я больше люблю) не привился; не разводим курдючных баранов.

Россия – многонациональная страна. За последние годы она стала еще многонациональнее; прибавилось и узбеков, и таджиков, и грузин, и азербайджанцев, и армян, и украинцев. И кухня, соответственно, многонациональная.

Одна только грузинская кухня могла бы поспорить с любой лучшей кухней мира. А российская кухня состоит из грузинской, азербайджанской, армянской, кухни народов Северного Кавказа, молдавской, украинской, белорусской, среднеазиатской, бурятской, кухни северных народов и, собственно, русской кухни.

Ну, скажете, какая там кухня у северных народов? Тюлень да олень! А уху из тайменя или хариуса вы пробовали? А свежую оленину? Существует много способов ее приготовления, мне нравится самый простой. Когда она с утра варится в казане на живом огне. Вода из растопленного снега, иголки падают с соседней елки; их надо вынимать, но и они сыграют свою роль – придадут необъяснимый аромат всему вареву. Ну и все это с водочкой, без водочки ни одно приготовленное на морозе блюдо правильно не усвоится.

А строганина? А котлеты из медвежатины? А какая-нибудь сосьвинская селедка?

То-то!

Пельмени. Вот что готовят по всей Руси Великой. В Сибири их заготавливают мешками, на всю зиму.

Интересно проследить путь пельменей с Востока на Запад, их эволюцию.

Родились они в Китае. Китайцы много чего изобрели: и порох, и бумагу, и шелк, и пельмени. Китайские пельмени и по сей день самые вкусные. Как они, китайцы, умудряются делать прозрачно-тонкое тесто, которое не рвется и сохраняет бульон, все соки и содержимое мешочка, – секрет, за которым, к сожалению, не охотятся разведки мира.

Двигаясь на Запад, мы попробуем монгольские позы и бурятские бузы. Тоже, на мой взгляд, вкуснее, чем русские пельмени. Затем пойдут сибирские (маленькие) и уральские (большие) пельмени. Спустимся на юг – узбекские манты. Они готовятся на пару, в специальной посуде. На Кавказе – хинкали.

Хинкали мало где умеют готовить. Тесто толстое, к тому же рвется. Но уж если хинкали приготовлены на совесть – у-у! Как говорят в Одессе, пульс можно потерять.

Армяне и молдаване готовят долму. Это те же пельмени, только вместо теста виноградный лист. По сути, и голубцы – пельмени. Только обертка другая – из капустного листа.

На Украине вареники. С мясом, с картошкой, с капустой, с вишней. Есть еще галушки. Внутри – ничего. Чтобы попробовать вареников, не обязательно ехать в Украину (теперь положено говорить так: «в Украину»; иначе оскорбительно для украинского слуха, звучит как «на окраину»; от этого слова и произошла «Украина»).

Вареники чрезвычайно популярны на всей территории бывшего Советского Союза.

И, наконец, двигаясь дальше на «дикий» Запад, мы встретим европейские пельмени: пресные, сухие – ни уму, ни сердцу, ни желудку! – итальянские равиоли.


Культура еды и пития – совсем не простое дело. За годы советской власти мы совершенно потеряли эту культуру.

«Я пью только коньяк», – заявляет гость. Хорошенькое сочетание! На столе дымящаяся картошка, селедочка с лучком, квашеная капуста, малосольные огурчики… и коньяк.

Помню, во времена советской власти партийное руководство районного масштаба пило водку. Под обычную закуску: селедочку с картошкой, сальце с чесноком… Начальство же городского или областного масштаба пило коньяк. Под ту же закуску: селедочка, сальце, соленый огурец…

Коньяк, виски, граппу вообще пьют без закуски. А вот если ты пришел с мороза, а на скатерти-самобранке теснятся сельди с горчичным соусом, соленые грузди, маринованные рыжики, свежесоленая семга, холодец с хреном, а хозяйка уже несет дымящиеся суточные щи, которые всю ночь мерзли в холодильнике, тогда надо начинать с водочки. Но только – начинать! Потом можно и даже нужно пить всякие другие напитки.

Кстати, и лимоном нигде в мире коньяк не закусывают. Это наше, русское изобретение, а точнее – нашего последнего государя Николая Александровича Романова. Как известно, Николай II любил пропустить рюмочку-другую. Гуляя по Царскому Селу, он всегда сворачивал в казармы. Там уже его ждали офицеры из личной гвардии императора; на столе стоял коньяк и нарезанный дольками лимон.

Мои друзья, офранцуженные русские, рассказывали, как в начале девяностых наши новые русские «завоевали» Париж.

В кафе вваливаются четыре здоровых лба, садятся за столик, заказывают официанту:

– Коньяк!

Гарсон приносит четыре больших пузатых бокала. На дне плещутся двадцать граммов коньяка.

– Чо ты принес? Тащи бутылку!

– Ун бутей?! – удивленно переспрашивает официант.

– И лимон!

– Комман? – не понимает гарсон.

Странные посетители рисуют на салфетке что-то, похожее на лимон.

– A-а, ун ситрон! – гарсон приносит бутылку и целый лимон.

– Нарежь! – показывают ему жестами. Гарсон уносится на кухню, приносит лимон, разрезанный на две части.

– Ну, ты посмотри на этого мудака! Как ты нарезал?! – Посетители опять что-то рисуют, гарсон уносится на кухню, приносит новый лимон и нож – режьте сами.

Уже все посетители кафе смотрят на необычную компанию. Вот они налили по полстакана, выпили, пососали лимонную дольку… Вскоре бутылка заканчивается.

– Еще бутылку!

Гарсон мигом приносит вторую бутылку и нарезанный кружочками лимон… Быстро выучился. Заканчивается и вторая бутылка.

– Еще!

Гарсон о чем-то шепчется с барменом. Похоже, случился маленький конфуз – бутылок с «Хеннесси» всего две. Обычно их хватает на месяц – на два. «Беги в соседнее кафе, – шепчет бармен гарсону, – одолжи у них, когда еще нам так повезет…»

Теперь-то в парижских кафе знают, как русские пьют коньяк, – ничего объяснять и рисовать на салфетках не надо. Так мы второй раз в истории «завоевали» Париж.

К сведению наших любителей коньяка: тот коньяк, что мы пьем в России, – вовсе не французский. Вернее, не совсем французский. История тут простая.

Французы снабжали весь мир коньяком. И вот открылся «железный занавес», и выяснилось, что за ним… триста миллионов человек пьют коньяк – бутылками!

У французов столько винограда нет! Вот они и настроили кучу заводов (в основном в Восточной Европе, особенно много в Польше). Производство там французское, а вот виноматериалы другие. Я даже был однажды на заводе, который производит греческую «Метаксу». Провели меня по цехам – все чистенько, культурненько… Но «Метаксу» я теперь не употребляю.

Вы заметили, ни в одном московском ресторане вы не найдете ни армянского, ни грузинского, ни прасковейского коньяка. Невыгодно. Зачем продавать задешево хороший коньяк, когда можно продать задорого суррогат. На этом рестораторы имеют до 1000 % прибыли.


На чем мы остановились? Ах, да – на том, что начинать лучше с водочки. А потом можно (и даже нужно) пить другие напитки…

Все эти «обязательные предписания»: «не мешать», «не понижать градус» пришли к нам из нашего голодного темного прошлого. Весь мир мешает все со всем, понижает и повышает градус. И в России до советской власти так было. Вот что у А. Чехова пьет за обедом надворный советник Семен Петрович Подтыкин:


«Перед ним, как перед полководцем, осматривающим поле битвы, расстилалась целая картина… Посреди стола, вытянувшись во фронт, стояли стройные бутылки. Тут были три сорта водок, киевская наливка, шатолароз, рейнвейн и даже пузатый сосуд с произведением отцов-бенедиктинцев».


Как вы понимаете, Семен Петрович выпьет и того, и другого, и третьего. И помешает, и понизит… Правда, в конце рассказа его хватит апоплексический удар. Но совсем не от этого. Все остальные надворные, статские и тайные советники пили и закусывали точно так же, и ничего… Умирали только от старости.

Для большей убедительности опишу вам, что пьют за хорошим обедом французы. Нет в мире более высокой культуры еды и пития, чем во Франции.

Итак.

Сначала француз выпивает аперитив. Как правило, крепкий напиток. Это может быть водка, виски, перно (анисовая водка), eau de vie – тоже водка, но из фруктов и ягод. Из винограда, из сливы, из абрикосов, из груши, из малины (Framboise). В Грузии водку из фруктов и ягод называют чачей, на Балканах – ракией, в Италии – граппой, в Германии – шнапсом, во Франции – eau de vie.

Начинается обед. Сначала – белое сухое вино, причем нескольких сортов. Закуски, как правило, рыбные.

Потом подают fois gras (фуа-гра). К гусиной печени полагается тоже белое вино, только сладкое – сотерн.

Перед подачей главного блюда француз вспоминает о желудке. Надо облегчить ему работу – ему предстоит принять в себя тяжелое мясное блюдо. На столе появляется высокий бокал, в нем шарик мороженого и какая-то жидкость. Это «нормандская дыра» (trou normand) – мороженое в кальвадосе. Французы уверяют, что после этого в желудке образуется дыра, то есть пустое пространство, куда легко поместить главное блюдо. К главному блюду (утка, гусь, баранина, голубь) подают красное вино, опять-таки разных сортов.

После десерта француз выпьет что-нибудь крепкое. Скажем, арманьяк. Коньяк настоящий француз пьет редко. Существует поговорка: «Французы подарили миру коньяк, а арманьяк оставили себе».

Видите, сколько этот француз перемешал в себе, сколько раз понизил, а потом повысил градус. Предлагаю выбросить из головы все эти советские глупости. Вы еще вспомните другую советскую дурь: «Вино на пиво – диво, а пиво на вино – говно». В послевоенном моем детстве мужики в пивной, помню, возьмут кружку пива, отопьют половину, а потом выльют в кружку чекушку водки. И новой кружкой пива запьют. И нормалек. Идут веселые домой.

Несколько раз мне приходилось обедать у Солженицыных в Вермонте. Простая, но хорошо приготовленная еда. Датская водочка (русской там нет) – тоже приятная. Я обратил внимание на совсем маленькие граненые рюмки.

– А это и есть нормальная русская рюмка, – объяснил Александр Исаевич, – двадцать граммов. На один глоток.

На богатом русском столе огромное количество закусок. Поэтому и рюмки такие маленькие. Махнул одну – закусил соленым груздем в сметане. Махнул другую – малосольным огурчиком. Третью можно селедочкой с молодой картошечкой в сливочном масле. Таким образом, можно выпить десять-пятнадцать рюмок и всего-то будет двести-триста граммов.

А у нас ведь как пьют. Наложит гость в тарелку салатов, селедки, колбасы, маринованных маслят, дернет полстакана, а потом жрет это отвратительное месиво.

У Чехова в какой-то пьесе гости в ожидании, когда их пригласят к столу, спорят, какая закуска лучше.


«Один:

– Селедочка-матушка всем закускам – закуска.

Второй:

– Соленый огурец лучше. Ученые с сотворения мира думали и ничего лучше соленого огурца не придумали…»


Детство и юность мои были голодными, никаких разносолов на столе отродясь не было. Потом, когда нам подарили свободу передвижения, поездил, конечно, по миру, всего попробовал, отвел душу. А до этого я изучал кухню только по художественной литературе, по книгам великих русских и зарубежных классиков.

Ярче всего писали об обжорстве два самых тощих русских писателя: Гоголь и Чехов.

Хочу предложить молодому читателю «Обед Чичикова у помещика Петуха». Вряд ли кто из молодых людей отважился прочесть второй том «Мертвых душ».


«Закуске последовал обед. Здесь добродушный хозяин сделался совершенным разбойником. Чуть замечал у кого один кусок, подкладывал ему тут же другой, приговаривая: «Без пары ни человек, ни птица не могут жить на свете». У кого два – подваливал ему третий, приговаривая: «Что ж за число «два»? Бог любит троицу». Съедал гость три – он ему: «Где ж бывает телега о трех колесах? Кто ж строит избу о трех углах?» На четыре у него была тоже поговорка, на пять – опять. Чичиков съел чего-то чуть ли не двенадцать ломтей и думал:

Конец ознакомительного фрагмента.