Вы здесь

Вернер фон Сименс. Личные воспоминания. Как изобретения создают бизнес. Часть I (Валерий Чумаков)

Часть I

Детство

Самые ранние воспоминания мои связаны с героическим поступком несовершеннолетнего мальчика, который, на мой взгляд, наложил неизгладимый отпечаток на еще только формировавшийся характер и оказал на меня сильное воздействие. Я родился и до восьми лет жил в местечке Ленте, близ Ганновера, где отец арендовал ферму у господина фон Ленте. Не могу сказать точно, сколько мне было лет, когда, играя в комнате отца, я увидел, как в дом вбежала рыдающая сестра Матильда. Она была старше меня на три года, и ей не давал пройти к дому местного пастора, где она брала уроки вязания, страшный и грозный гусак, который уже несколько раз нападал на нее. Несмотря на все уговоры матери, Матильда категорически отказывалась идти на урок без провожатого. Отцу также не удалось убедить ее идти во двор пастора одной. Тогда он дал мне в руки палку, которая была гораздо больше, чем я сам, и сказал сестре: «Тогда вас проводит Вернер. Я надеюсь, у него найдется больше мужества, чем у вас». Мне это не казалось тогда очевидным, однако отец помог своим наказом: «Если гусь бросится на вас, смело подойди к нему и ударь его палкой. После этого он обязательно убежит». Так и случилось. Когда мы подошли к воротам пасторского двора, страшный гусак, вытянув шею и угрожающе шипя, пошел к нам. Сестра пронзительно завизжала, и я почувствовал страшное искушение последовать ее примеру, однако вовремя вспомнил отцовский совет и вступил в схватку с монстром. Зажмурив глаза и выставив палку вперед, я начал доблестно махать ею вправо и влево. Напуганный таким отпором гусь кинулся обратно в общую стаю, которая также обратилась в бегство.

Удивительно, какое глубокое и неизгладимое впечатление оказала эта первая битва на мое детское сознание. Даже сейчас, спустя 70 лет, все лица и вся связанная с этим важным событием обстановка живо встают перед моими глазами. С ним связаны и ранние образы моих родителей в ту пору, когда они еще были молоды. Впоследствии много-много раз в самых различных жизненных ситуациях воспоминание об этой победе побуждало меня не поддаваться страху перед угрожающей опасностью и смело идти ей навстречу.

Мой отец происходил из семьи, поселившейся у северного склона горы Гарц[4] еще во времена Тридцатилетней войны и занимавшейся преимущественно сельским и лесным хозяйством. Согласно старинной семейной легенде, которую многие историки ввиду отсутствия доказательств считают недостоверной, некоторый наш старинный предок пришел в годы Тридцатилетней войны из Северной Германии вместе с войсками Тилли[5]. После штурма Магдебурга[6], в котором он принимал участие, предок женился на спасенной им из пожара дочери местного гражданина, с которой и поселился в окрестностях Герца. Наличие надежного генеалогического древа – что весьма редко встречается в семьях представителей среднего класса – свидетельствует о том, что члены семейства Сименс всегда отличались сплоченностью и солидарностью. Сейчас эта солидарность подкрепляется еще и традицией раз в пять лет собираться всей разросшейся семьей в рамках учрежденного в 1876 году фамильного фонда[7].

Как и большинство других Сименсов, отец очень гордился представителями своей фамилии и часто рассказывал нам, детям, о тех из них, кому удалось сделать что-то важное или добиться в жизни существенных результатов. Кроме моего деда, имевшего 15 детей, среди которых отец был самым младшим, мне запомнился только один военный советник, занимавший важный пост в совете вольного города Гослара в то время, когда он потерял свою независимость. Дед арендовал у барона фон Гроте поместье, состоявшее из двух имений: расположенного у северного склона Гарца Вассерлебена, в котором родился мой отец, и Шауэна[8]. Из всех историй, которые отец так любил нам рассказывать, мне особенно запали в память две.

Примерно 120 лет назад барон фон Гроте получил известие о том, что прусский король Фридрих II во время путешествия из Гальберштадта в Гослар проедет через его владения. Для того чтобы достойно поприветствовать могущественного соседа, старый барон верхом выехал ему навстречу, взяв с собой сына, собственную армию, состоявшую из двух человек, и всех своих вассалов, то есть моего деда с сыновьями.

Когда старый король со свитой подъехал к самой границе, барон сделал несколько шагов по направлению к нему и, соблюдая все дипломатические тонкости, официально приветствовал монарха, заехавшего «на его территорию». Удивленный король, видимо совсем забывший о таком соседе, тем не менее ответил на приветствие по всем правилам этикета, после чего обернулся к свите и заметил: «Messieurs, voila deux souverains qui se rencontrent!»[9] Это карикатурное изображение старого имперского баронства навсегда осталось в моей памяти и уже с самого раннего возраста посеяло в нас, детях, стремление к национальному единству и величию.

Другой случай имел для миниатюрного государства барона фон Гроте значительно большее значение. У моего отца было четыре сестры, одна из которых, Сабина, была обаятельна и хороша собой настолько, что молодой барон, наследник маленькой империи, не сдержался и попросил ее руки и сердца. Я не знаю, какую реакцию такой оборот вызвал у старого барона, но мой дед воспротивился этому браку категорически. Он не желал, чтобы его дочь вступала в семью, в которой ее не будут воспринимать как равную. Дед строго придерживался широко распространенного в те времена убеждения, что только равный брак может привести к счастью и благополучию. Он запретил дочери общаться с молодым ухажером и решил убрать ее подальше от отчего дома, дабы облегчить разлуку с ним. Но молодые люди уже были заражены вольным духом новой эпохи, и утром того дня, на который был назначен отъезд Сабины, дед получил ужасную весть о том, что ночью она была увезена молодым бароном. Рассерженный дед, взяв с собой пятерых сыновей, пустился в конную погоню за сбежавшей парочкой. Следы вскоре привели преследователей в церковь города Бланкенбурга. Войдя внутрь, они обнаружили беглецов стоящими перед алтарем, в то время как пастор уже завершал обряд венчания!

Не помню, как далее развивалась эта семейная драма. К сожалению, молодой муж после нескольких лет счастливой жизни умер, не оставив детей. Имение Шауэн перешло по наследству к родственникам барона, которые почти полвека выплачивали тетушке Сабине причитавшуюся ей по закону баронскую вдовью пенсию. Уже будучи молодым офицером артиллерии, я любил навещать эту умную и веселую старушку, переехавшую жить в город Колледо в Тюрингии. «Тетушка Гроте» даже на закате своей жизни оставалась по-прежнему красивой и была настоящей душой нашей семьи. Она воздействовала на нас, молодых людей, своим неотразимым обаянием, а ее рассказы о событиях, происходивших в пору ее юности, воспринимались как истинное наслаждение.

Отец мой был умный, хорошо образованный человек. Он обучался в гимназии Ильфельда (Гарц), после чего поступил в Геттингенский университет. Отец тщательно выбирал для себя профессию и решил посвятить жизнь агрономии. Он сердцем и душой принадлежал к той части молодых немцев, которые выросли среди переворотов и, будучи воспитаны на идеалах Великой французской революции, мечтали о свободе и единстве Германии. Как-то раз в Касселе его чуть было не арестовали наполеоновские солдаты за то, что он вместе с несколькими молодыми людьми пытался организовать сопротивление даже после полного поражения Пруссии. После смерти своего отца он поступил на работу к советнику Дейхману в Поггенгагене, недалеко от Ганновера, чтобы там изучить сельскохозяйственную науку уже на практике. Здесь он скоро влюбился в старшую дочь советника, мою любимую матушку Элеонору Дейхман, и, несмотря на молодость (ему еще не исполнилось и 25 лет), женился на ней, предварительно взяв в аренду имение Ленте.

Менцендорф

Двенадцать лет мои родители прожили в Ленте мирно и счастливо. Однако политическая ситуация в Германии, а еще более в Ганновере, вновь оказавшемся под властью Англии[10], сложилась скверно, и это удручающе действовало на отца. Правившим в Ганновере английским принцам было мало дела до благополучия маленького государства, которое они воспринимали исключительно как место для охоты. Зато законы об охоте носили здесь поистине драконовский характер: поговаривали, что наказание за убийство оленя в Ганновере тогда было куда более серьезным, чем за убийство человека! Мой отец также был привлечен к ответственности за незаконное повреждение диких животных, после чего он и был вынужден оставить Ганновер и переселиться в Мекленбург.

Дело происходило так. Имение Ленте располагалось на покрытом лесом горном хребте Бенте, примыкавшем к горному массиву Дейстер. Олени и кабаны, избалованные своей неприкосновенностью (их берегли для охоты принцев), частенько посещали целыми стадами лентейские угодья. Местное сельское население, пытаясь справиться с этой напастью, выставляло специальные ночные караулы, но это помогало не всегда. Случалось так, что дикие животные в течение нескольких часов полностью уничтожали плоды годичного крестьянского труда. А во время суровых зим, когда поля и луга уже не давали им достаточного пропитания, животные целыми стадами приходили искать его в деревнях. Как-то утром сторож доложил отцу, что стадо оленей забрело на ферму. Ворота он закрыл и теперь спрашивал: что делать с животными? Отец приказал загнать оленей в сарай и послать курьера в высшее королевское управление придворной охоты в Ганновере с заданием рассказать о случившемся и спросить, не стоит ли отослать пойманных оленей в Ганновер. Решение его оказалось неправильным. Спустя короткое время в имение прибыла специальная комиссия, олени были выпущены на волю, а в отношении отца было начато уголовное следствие, длившееся несколько дней. Комиссия неопровержимо установила, что над животными было учинено насилие, в результате которого они помимо собственной воли были загнаны в сарай! К счастью, отцу повезло и он отделался только крупным штрафом.

Таковыми были тогда порядки в «Королевской великобританской провинции Ганновер», как часто и не без гордости называли свою страну мои соотечественники. Но и в остальных немецких землях положение было не намного лучше, несмотря на Французскую революцию и славную освободительную войну. Современной относительно счастливой молодежи не мешает иногда сопоставлять свои проблемы и заботы с часто безнадежными заботами своих отцов для того, чтобы понять, насколько несостоятелен их пессимизм в отношении новых идей.

Наибольшую свободу мой отец нашел в княжестве Ратцебург, относившемся к Мекленбург-Стрелицу, где он взял в долгосрочную аренду принадлежавшую Великому герцогу землю Менцендорф. В этой крохотной благословенной земле кроме государственных территорий и крестьянских деревень было всего одно дворянское имение. Когда мы только переселились сюда, местные крестьяне еще обязаны были отрабатывать барщину на государственных землях, но уже спустя несколько лет она была отменена, а с крестьянских хозяйств были сняты почти все повинности и налоги.

В Менцендорфе мы с моими братьями и сестрами провели в кругу других деревенских детей самые счастливые дни нашего детства. В первые годы старшие дети: моя сестра Матильда, я и младшие братья Ганс и Фердинанд – наслаждались почти неограниченной свободой. Нашим образованием занималась переселившаяся к нам после смерти мужа бабушка. Она обучала нас чтению, письму и тренировала память, заставляя учить наизусть всевозможные стихотворения. Наши родители были слишком заняты заботами о хозяйстве и уходом за младшими детьми, которых год от года становилось все больше, и не могли уделять много внимания нашему воспитанию. Отец был человеком добрым, но вспыльчивым, нещадно наказывавшим нас за любые проступки, обман или простое непослушание. Страх перед отцом вместе с любовью к матери, которую нам не хотелось огорчать, были единственными ограничителями, хоть как-то сдерживавшими нашу небольшую развеселую компанию. Главной нашей обязанностью была забота о младших детях. И обязанность эта понималась так широко, что старших детей часто наказывали за то, что вытворили младшие. В основном бремя присмотра лежало на мне как на старшем из братьев, и это привило мне чувство ответственности за моих младших братьев и сестер. Соответственно я присвоил себе и карательные функции, что весьма не нравилось прочим детям. Они часто объединялись в настоящие коалиции и вели со мной упорную борьбу, которая, впрочем, всегда заканчивалась без вмешательства родителей. Особенно мне запомнился один случай, весьма характерный для нашей детской жизни.

Вместе с братом Гансом мы часто устраивали настоящую охоту на ворон и прочих хищных птиц из собственноручно изготовленных луков, в обращении с которыми достигли немалого мастерства. Как-то раз у нас возник спор, который я попытался решить в свою пользу, используя право сильнейшего. Однако Ганс заявил, что это несправедливо, и предложил урегулировать спор дуэлью, при которой сила не имела бы значения. Я посчитал это требование справедливым, и мы решили стреляться на луках по всем дуэльным правилам, о которых знали из рассказов отца о его студенческой жизни. Отмерив десять шагов, по моей команде «Пора!» мы пустили друг в друга стрелы с наконечниками, сделанными из заостренных вязальных спиц. Ганс прицелился лучше, чем я. Его стрела попала мне в нос и, проникнув под кожу, дошла до переносицы. На наш общий крик прибежал отец. Он вытащил стрелу и стал уже снимать кожаный ремень, чтобы наказать виновного. С этим не могло смириться мое чувство справедливости. Я грудью заслонил брата и храбро заявил: «Отец, Ганс не виноват, это была честная дуэль!» Я как сейчас помню озадаченное лицо отца, который не мог наказать нас за то, чем и сам занимался когда-то и что считал вполне справедливым. Он лишь застегнул обратно ремень и нехотя бросил: «На будущее, больше подобной ерундой не занимайтесь».

Образование

Когда мы с сестрой достигли подросткового возраста, бабушка Дейхман, урожденная Шейтер, как она всегда подписывалась, передала обязанности по нашему обучению отцу, и он честно занимался этим полгода. Его уроки всеобщей истории и географии были весьма основательны и необычны и, безусловно, легли в основу моих будущих воззрений. По достижении 11 лет меня определили в грамматическую гимназию торгового города Шенберга в Менцендорфе, а сестру отдали в пансион Ратцебурга. До школы было примерно три мили[11], и в сухую погоду я преодолевал это расстояние пешком за час. Когда же на улице было сыро, дороги становились непроходимыми и я добирался до школы верхом на пони. Это, в свою очередь, служило поводом для обидных насмешек со стороны городских учеников. Я не считал возможным их терпеть, поэтому между нами регулярно вспыхивали войны. Городские преграждали мне дорогу, я же старался их разогнать при помощи пики, в качестве которой использовал длинную палку. Такие «бои», в которых мне нередко помогали деревенские друзья, продолжались год. Они, безусловно, положительно повлияли на мои силы, но отрицательно – на образование.

Настоящий поворот в моей жизни произошел весной 1828 года, на Пасху, когда отец нанял для нас домашнего учителя. Выбор его оказался чрезвычайно удачным. Кандидат богословия господин Шпонгольц был человеком молодым и высокообразованным. Однако у своего духовного начальства он был не на лучшем счету, поскольку его богословие отличалось повышенной рациональностью и в нем было, как бы сейчас сказали, слишком мало позитива. Ему удалось в первые же недели установить над нами, полудикими подростками, какую-то до сих пор загадочную для меня власть. Он нас никогда не наказывал, почти не ругал, зато часто участвовал в наших играх, стараясь развивать в них наши хорошие качества и подавлять плохие. Его уроки увлекали нас и воистину пробуждали любовь к знаниям. Стараясь ставить перед нами посильные задачи, он укреплял нашу энергию и честолюбие той радостью, которую человек испытывает при достижении поставленной цели, и эту радость он неизменно делил с нами. Таким образом, ему удалось в самое короткое время превратить неорганизованных, неприученных к труду мальчишек в прилежных и активных учеников, которых не только не надо было подгонять, но даже иногда приходилось удерживать от чрезмерного усердия в занятиях наукой.

Именно он привил мне интерес к полезной работе и честолюбивое стремление к ее качественному выполнению. Одним из важнейших компонентов его манеры обучения были рассказы. Когда поздним вечером наши глаза уже начинали слипаться, он усаживал нас на старый, стоявший у рабочего стола диван, на котором располагался и сам. Мы усаживались рядом, и он начинал рассказывать нам о нашем же будущем, то представляя, как мы, достигнув в обществе высокого положения, приходим на помощь нашим родителям, переживавшим тогда, как и все фермеры, не лучшие времена, то изображая печальное положение, в которое мы можем попасть, если сойдем с правильного пути, не устояв перед злом.

К искреннему нашему сожалению, этот счастливый период нашей жизни продлился меньше года. Шпонгольц часто впадал в депрессию, связанную, с одной стороны, с неудавшейся карьерой богослова, а с другой – с причинами, нам, детям, еще непонятными. Зимой, во время одного из таких приступов, он ушел в лес, взяв с собой охотничье ружье. Искали его долго и наконец нашли в самом дальнем закоулке деревни с простреленной головой. Невозможно описать наше горе по поводу потери любимого учителя и друга. Любовь к нему и благодарность за все то, что он сделал, я сохраняю по сей день.

Преемником Шпонгольца стал пожилой господин, уже много лет исполнявший обязанности домашнего учителя в дворянских семьях. Почти во всех отношениях он представлял полнейшую противоположность своему предшественнику. Его уроки имели чисто формальный характер. Главное, чего он требовал от своих учеников, – это послушания и почтения. Все наши детские шалости вызывали в нем бурное негодование. Занятия были расписаны строго по часам, в которые мы были обязаны аккуратно выполнять поставленные задачи; во время прогулок необходимо было следовать строго за учителем, а в неучебное время – не мешать ему отдыхать. Бедняга отличался крайней болезненностью и умер спустя два года в нашем доме от чахотки. Никакого положительного влияния он на нас не оказал, и если бы не уроки Шпонгольца, можно было бы сказать, что эти годы домашнего обучения прошли для нас с братом Гансом совершенно даром. Что касается меня, то навык и стремления, привитые мне Шпонгольцем, оказались настолько велики, что я не только не уклонился от заданного им пути, но и постоянно старался увлечь за собой пожилого учителя. Позднее я нередко сожалел о том, что так донимал больного человека, подолгу просиживая уже после окончания занятий за рабочим столом, не обращая внимания на все его попытки поскорее от меня избавиться.

После смерти второго учителя отец решил определить нас с братом Гансом в любекскую гимназию, носившую название «Екатерининское училище». Сделал он это после того, как я прошел в нашей приходской церкви в Либзее обряд конфирмации[12]. В результате вступительных экзаменов меня приняли в 6-й класс старшего, а Ганса – в 4-й класс младшего отделения. Поселились мы не в пансионе, а на частной квартире. Отец передал мне права полного надзора за братом, который из-за своего бесшабашного характера получил в школе прозвище Бешеный Ганс.

Екатерининское любекское училище состояло из двух учебных заведений – городской школы и гимназии, подчинявшихся одному директору. Классы школы повторяли классы гимназии, но только до 6-го класса. Гимназия наша считалась очень хорошим учебным заведением, однако основной упор в ней делался на изучение мертвых языков, математика же преподавалась крайне мало и плохо, что меня никак не могло устроить. По этому предмету меня сразу перевели в высший класс, хотя до этого я изучал математику только частным порядком, так как оба моих домашних учителя ничего в ней не понимали. А вот древние языки давались с превеликим трудом из-за отсутствия надлежащей школьной подготовки. Мне очень нравилось изучение классиков древней литературы и совершенно не нравилось изучение древней грамматики, в которой не требовалось ни рассуждений, ни понимания. Два года, вплоть до перехода в выпускной класс, я учился старательно, хотя древние языки меня нисколько не привлекали, и поэтому я решил посвятить себя архитектуре – единственной известной тогда технической отрасли. Уже в 7-м классе я практически бросил занятия греческим языком и, задавшись целью поступить в Берлинскую академию архитектуры, начал брать уроки математики и топографии. Однако обучение в академии стоило слишком дорого, и я не решился ввести родителей в трудную для сельского хозяйства пору, когда шеффель[13] пшеницы стоил один гульден[14], в такие непредвиденные расходы, тем более что у меня было еще немало младших братьев и сестер.

Помощь в выборе дальнейшего пути оказал мой учитель топографии, бывший офицер прусской артиллерии, лейтенант Любекского гарнизона барон фон Бюльцингслевен. Он посоветовал мне поступить в Прусский инженерный корпус, где преподают те же предметы, что и в академии архитектуры. Когда я сообщил отцу о своих планах, он вполне их одобрил, добавив еще одно немаловажное соображение, верность которого подтвердил дальнейший ход немецкой истории. Он сказал: «Нынешнее состояние дел в Германии не может продолжаться долго. Придет время, и все изменится. Единственная прочная вещь, на которую сейчас можно опереться, это государство Фридриха Великого и прусская армия. В такие моменты лучше быть молотом, чем наковальней». Семнадцати лет от роду, к Пасхе 1834 года я оставил гимназию и с небольшой суммой денег в кармане отправился в Берлин, чтобы пополнить ряды будущих молотов.

Кадетство

Расставаться с любимой родиной, с матерью, здоровье которой уже было подорвано бременем забот и тревог, с привязанными ко мне братьями и сестрами было тяжело. Отец довез меня до Шверина, и оттуда началось мое путешествие. Перешагнув через прусскую границу, я оказался на пыльной, прямой дороге, проходившей через голую степную равнину. Мною овладело чувство щемящего одиночества, усиливавшееся резким контрастом между местным пейзажем и тем ландшафтом, к которому я привык с детства. Перед моим отъездом в наш дом явилась делегация наиболее уважаемых крестьян, которые просили моего отца не посылать «такого хорошего парня» в голодную Пруссию, ведь и дома у меня есть чем заняться. Они никак не могли поверить словам моего отца, что и в Пруссии за приграничными степными есть плодородные земли. Хотя я был преисполнен решимости добиться успеха в жизни собственными силами, мне начало казаться, что крестьяне правы и что будущее мое в далеких краях будет безрадостным. Большим утешением для меня стало то, что по дороге я встретил образованного и веселого молодого человека, который, как и я, с сумкой на плечах шел в Берлин. Он хорошо знал этот город и уговорил меня остановиться в трактире, который всю дорогу усиленно нахваливал.

Таким образом, первую ночь в Берлине я провел в «Подворье пуговичника». Хозяин заведения сразу заметил, что я не принадлежу к его постоянным клиентам, и окружил меня особенным вниманием. Он старательно защищал меня от колкостей молодых пуговичников, а утром помог разыскать моего дальнего родственника, лейтенанта конной гвардейской артиллерии фон Юэ. Последний встретил меня очень любезно, но когда услышал, где я остановился, пришел в ужас и немедленно приказал денщику забрать мои вещи и снять для меня комнату в каком-нибудь небольшом отеле на Новой Фридрихштрассе. Также он предложил, как только я приведу в порядок свой костюм, свести меня с шефом инженерного корпуса, генералом фон Раухом.

Генерал в свою очередь решительно убедил меня отказаться от попыток поступить в инженерно-артиллерийское училище, ибо очередь из кандидатов была настолько велика, что я не мог и надеяться попасть туда ранее чем через четыре-пять лет. Он же дал мне совет поступить в артиллерию, курсанты которой обучаются так же, как и инженеры, и при этом имеют лучшие перспективы. Я решил внять его совету и, получив от отца лейтенанта фон Юэ, полковника в отставке фон Юэ, рекомендательное письмо к полковнику фон Шарнхорсту, командиру 3-й артиллерийской бригады, с легким сердцем отправился прямиком в Магдебург.

Полковник, сын известного прусского военачальника, тоже пытался отговорить меня от поступления, утверждая, что желающих слишком много и из 15 человек, уже пожелавших экзаменоваться, он сможет принять лишь четверых лучших. Но мне удалось его уговорить, и он дал обещание допустить меня к экзаменам при условии, что король даст позволение мне, иностранцу, вступить в прусскую армию. Ему явно пришлись по душе моя смелость и настойчивость, но решающим, по всей видимости, явилось то обстоятельство, что по моим бумагам, которые он тщательно просмотрел, оказалось, что моя мать, в девичестве Дейхман, происходила из Поггенгагена, граничившего с имением его отца.

Экзамены были назначены на конец октября, и у меня оставалось три месяца на подготовку. Я немедленно отправился на северо-восток Гарца, где в Родене находилось имение моего дяди по отцовской линии, и провел там, в кругу родственников, несколько недель. Две мои симпатичные взрослые кузины произвели на меня большое впечатление, и я охотно позволил им попытаться перевоспитать своего неотесанного двоюродного брата. Затем вместе с кузеном Луи Сименсом, который был меня на несколько лет младше, я перебрался в Гальберштадт, где начал усиленно готовиться к экзаменам.

Полученная от полковника фон Шарнхорста программа экзаменов привела меня в немалое смущение. Кроме математики в ней присутствовали еще история, география и французский язык. Между тем все означенные предметы преподавались в гимназии Любека весьма слабо, и пары месяцев на восполнение пробелов в этих дисциплинах было мало. Кроме того, за это время я должен был раздобыть освобождение от воинской повинности в Магдебурге, для чего отец обязан был внести в казну выкуп, и получить разрешение на службу в прусской армии от самого короля.

Все это меня очень тревожило, и в середине октября я поехал в Магдебург, однако письма из дома с необходимыми документами, которые я так ждал, там не было. Тем не менее к назначенному времени я отправился на экзамен и, к своей великой радости, встретил на пути отца, приехавшего в Магдебург для того, чтобы лично передать мне бумаги, так как почта в те времена работала крайне медленно.

Первый же день экзамена, вопреки ожиданиям, сложился для меня крайне удачно. По математике я далеко превзошел всех своих 14 конкурентов. По истории мне улыбнулась удача, и я сдал ее вполне успешно. В иностранных языках я был несколько слабее других претендентов, но компенсировал это основательными познаниями языков древних. Большие сложности были с географией: я сразу заметил, что мои соперники знают ее гораздо лучше. Тут меня спас случай.

Экзамен принимал капитан Мейрик, человек высокообразованный, но большой оригинал. Как мне стало известно позже, он был большим любителем токайского вина, и, возможно, это побудило его задать вопрос о том, где находится Токай. Никто не знал правильного ответа, чем экзаменатор был крайне недоволен. Только я вспомнил, что доктор как-то прописал матери токайское вино, которое также называлось венгерским, поэтому я смело выпалил: «В Венгрии, господин капитан». Лицо капитана просияло: «Ну как можно, господа, не знать токайского вина!» По географии он поставил мне высший балл из возможных.

Так я оказался в четверке лучших. Но мне пришлось провести еще четыре недели в ожидании королевского разрешения на мою службу. И даже когда оно в конце ноября пришло, я все равно еще не мог быть зачислен, так как родился 13 декабря 1816 года и необходимо было подождать, пока мне исполнится полных 17 лет. Ко мне приставили специального сержанта-инструктора, который усиленно занимался со мной, одетым в гражданскую еще одежду, на Магдебургской соборной площади.

Мои успехи радовали нашего старого бомбардира, и только одно обстоятельство приводило его в отчаяние: по уставу требовалось, чтобы мои волосы были гладкими и прикрывали виски, они же были темно-русые, кучерявые и никак не желали подчиняться правилам. На смотре капитан высказал мне по этому поводу строгое замечание, и я приступил к проведению всевозможных экспериментов с тем, чтобы исправить этот досадный изъян. Наиболее эффективным средством оказался один из популярных в то время в Магдебурге сортов пива, причем даже не само пиво, а его осадок. После многократного применения волосы наконец укладывались в требуемом порядке, но ненадолго: к ужасу бомбардира, они как раз во время парадов частенько опять превращались в кудри и выбивались из-под головного убора наружу.

Несмотря на трудности в обучении и грубость сержанта-инструктора, я до сих пор вспоминаю время моего кадетства с удовольствием. Грубость эта была, если разобраться, частью системы и никак не ставила целью унизить подчиненного или оскорбить его, она не была преднамеренной, поэтому и не принималась близко к сердцу. Скорее, напротив, в сочетании со своеобразным армейским юмором она освежала, ободряла и придавала новые силы. Так получилось, что после окончания обучения вся прошлая грубость была забыта, а вот чувство настоящего товарищества осталось надолго. Именно это чувство, пронизывавшее всю прусскую армию, от простого рекрута и до самого короля, помогало мириться со строжайшей дисциплиной, заставлявшей стойко переносить все тяготы и лишения армейской жизни и объединять армию в одну большую семью, поддерживавшую тебя и в горе, и в радости. Возможно, именно поэтому старым солдатам трудно освоиться на гражданской службе: им как раз и не хватает той самой армейской грубости, носящей чисто дружеский характер.

Важное событие произошло после шести месяцев занятий: меня произвели в бомбардиры. Приятно было сознавать, что теперь сотни тысяч людей обязаны отдавать мне честь. Меня командировали в конную артиллерию. Тут, на стрельбах, я впервые убедился в своей склонности к технике, которую осваивал довольно легко, в то время как другим она давалась с большим трудом. Наконец осенью 1835 года я получил долгожданное направление в Берлинское инженерно-артиллерийское училище, где мог осуществить свое давнее желание – изучить важные и полезные для меня науки.

В училище я провел три года, с осени 1835-го по лето 1838 года. Я считаю эти годы одними из счастливейших в своей жизни. Совместная жизнь со сверстниками, придерживавшимися сходных с моими взглядов, работа под руководством таких выдающихся людей, как математик Ом[15], физик Магнус[16] и химик Эрдман[17], открывших передо мной интереснейший мир науки, – все это придавало моему существованию в тот период особую, неповторимую прелесть. Здесь же я нашел и самого настоящего преданного друга, товарища по бригаде Вильгельма Мейера, самые крепкие связи с которым поддерживал потом до самой его смерти. В любекской гимназии я тоже был близко знаком с одним человеком, которого считал хорошим, надежным другом. Но однажды, когда я пришел к нему домой, мне сказали, что его нет, хотя я заметил, что он дома и просто прячется от меня. Тогда я воспринял это как нарушение товарищеских отношений и с тех пор уже не мог воспринимать его как друга.

Знакомство с Мейером состоялось еще во время службы в конной артиллерии, куда его определили незадолго до меня. Мейера нельзя было назвать красавцем, он не обладал какими-то особенными талантами, зато отличался острым умом, честностью, непритязательностью и удивительной открытостью. Мы сошлись с ним в училище, учились вместе, жили в одной квартире и проводили время вместе, когда это позволяли обстоятельства. Про нашу близкую дружбу знали все. После того как я первым восстал против тирании старшекурсников и вызвал на поединок старшего по нашей квартире, пригласив Мейера своим секундантом, во всех последующих происходивших в нашем училище дуэлях секундантами неизменно приглашали именно нас.

Такие дуэли очень редко заканчивались серьезными ранениями, зато имели поистине благотворное влияние на коллектив, так как обязывали придерживаться вежливого тона при общении и разговоре. В год нашего поступления были введены новые экзаменационные правила, по которым программа была значительно усложнена, зато кандидаты могли подавать заявку уже после первого года службы. Ранее это можно было сделать только после нескольких лет казарменной жизни, и при этом, независимо от звания, к экзаменам допускали лишь самых способных и получивших наилучшие рекомендации. Грубоватый тон, характерный для курсантов и молодых офицеров, был следствием регулярного общения с малообразованными товарищами по казарме, и дуэли являлись наиболее действенным и оперативным средством для исправления этого досадного недостатка.

Три года обучения прошли без особых происшествий. Несмотря на то что я часто страдал от перемежающейся лихорадки, а несколько месяцев провел в лазарете из-за ранения голени, мне удалось хоть и не блестяще, но вполне удовлетворительно сдать три экзамена – на звание прапорщика, армейского, а затем и артиллерийского офицера. Перед испытаниями я просто вызубривал все то, что было для них необходимо, с тем чтобы сразу по их окончании скорее все позабыть. Все свободное время я посвящал изучению моих любимых наук – математики, физики и химии. Любовь к ним осталась у меня на всю жизнь и стала прочным базисом всех моих последующих успехов.

Офицер

Когда курс обучения был окончен, мы с Мейером, к великой нашей радости, получили четырехнедельный отпуск для поездки домой. За прошедшие годы число моих братьев и сестер выросло до десяти, а сам я настолько изменился, что родители меня еле узнали.

Возвращение «мушу», как крестьяне звали детей из нашей усадьбы, стало праздником для всей деревни. Самые уважаемые люди собрались для того, чтобы посидеть и побеседовать со мной и с Мейером, которого я уговорил погостить у нас. Вид прусских офицеров, совершенно не соответствовавший представлениям о голодающей Пруссии, вызвал у них искреннее уважение.

Матильда, моя старшая сестра, тогда готовилась к свадьбе с профессором Карлом Гимли[18] из Геттингена, который оставался моим неизменным другом до самой смерти. Повзрослевшие Ганс и Фердинанд стали фермерами. Вильгельм, третий младший брат, учился в любекской школе и мечтал о торговой карьере. Еще два младших брата, Фридрих и Карл, также учились в Любеке и жили у местного торговца Фердинанда Дейхмана, младшего брата моей матери.

Намерение Вильгельма «стать деловым человеком» мне совершенно не нравилось. Я тогда вполне разделял распространенное среди прусских офицеров пренебрежение к купеческим занятиям. Кроме того, я прекрасно видел, что брат, будучи замкнутым и сложным человеком, тем не менее обладает здравым и пытливым умом. Поэтому я уговорил родителей отпустить его со мной к месту будущей службы в Магдебург, где надеялся пристроить его в местное коммерческое промышленное училище. Родители дали свое согласие, и мы забрали Вильгельма в Магдебург, где устроили его в пансионе, поскольку по установленным правилам первый год службы я должен был жить в казарме.

После года напряженной службы мы с моим другом Мейером арендовали частную квартиру, в которую переселился и 16-летний Вильгельм. Я по-отечески радовался его успехам в учебе и сам в свободное время помогал ему в освоении школьной премудрости. Я убедил его отказаться от уроков математики и сделать основной упор на изучение английского языка, что впоследствии ему весьма пригодилось. Математику же, которую в училище преподавали из рук вон плохо, мне приходилось давать ему лично, каждое утро с 5 до 6 часов. Мои старания были вознаграждены: Вильгельм сдал экзамен по этому предмету на «отлично». Кроме того, уроки эти помогали мне отвлечься от соблазнов офицерской жизни и энергично продолжать свои научные занятия.

К сожалению, жизнь наша вскоре была омрачена поступившим от отца печальным известием о сильно пошатнувшемся здоровье нашей горячо любимой матушки. 8 июля 1839 года она скончалась, оставив убитого горем отца с целой кучей малых детей на руках. Не стану описывать глубокое горе, постигшее нас в связи с этой невосполнимой потерей. Любовь к матери связывала нашу семью, и опасение огорчить ее уже само по себе часто выступало лучшим гарантом нашего хорошего поведения.

Я получил короткий отпуск для того, чтобы иметь возможность посетить отчий дом и могилу матери. Слабое здоровье отца и тревога за будущее младших членов семьи уже тогда внушали мне серьезные опасения. И они подтвердились очень скоро. Отец пережил мать всего на шесть месяцев и умер 16 января 1840 года.

После смерти родителей управление имением Менцендорф было передано братьям Гансу и Фердинанду, а для несовершеннолетних детей сиротский суд назначил опекунов. Наш дядя Дейхман, живший в Любеке, взял себе мою младшую сестру Софью, а бабушка оставила в Менцендорфе на своем попечении Вальтера и Отто.

Гальваника – первый успех

Научно-технические изыскания, которым я посвящал все свое свободное время, чуть было не окончились весьма трагически. Я узнал, что мой дядя, офицер ганноверской артиллерии А. Сименс, произвел успешные опыты с трубчатыми взрывателями для пушек, которыми можно было заменить использовавшиеся до того поджигаемые вручную фитили. Мне была очевидна важность такой работы, и я решил провести несколько экспериментов в этой области. Действие испытанных мною до того зажигательных веществ меня не удовлетворяло. Поэтому я приготовил рыхлую тестообразную водную суспензию из фосфора и хлористокислого калия, в отсутствие другой подходящей посуды заполнил ею фарфоровую помадную банку с толстым дном, поставил в прохладный угол на подоконник и отправился на плац на построение.

Вернувшись, я сразу проверил, на месте ли находится оставленный мною опасный препарат. К счастью, банку никто не тронул. Но стоило мне только осторожно взять ее в руки и дотронуться до оставленной в ней спички, которой я размешивал массу, как раздался мощный взрыв. С моей головы сорвало кивер, а во всем помещении выбило оконные стекла вместе с рамами. Фарфор, из которого была изготовлена банка, превратился в порошок и разлетелся по полу, а толстое дно врезалось глубоко в подоконник.

Как оказалось, причиной этого взрыва, которого я совершенно не ожидал, было то, что мой денщик, занимаясь уборкой, на несколько часов поставил банку в печку для просушки, после чего вновь выставил ее на подоконник. К счастью, я получил минимальные ранения. Взрывной волной мне повредило указательный и большой пальцы левой руки, на которых образовались крупные гематомы. Кроме того, мне пробило правую барабанную перепонку: я заметил это по тому, что теперь мог продувать воздух через оба уха. Левая моя перепонка была повреждена еще год назад, во время артиллерийских учебных стрельб. В первый момент после взрыва мне показалось, что я совершенно оглох, поскольку не слышал абсолютно никаких звуков. Я не слышал даже, как распахнулась дверь и в комнату ввалилась куча перепуганных людей. Как выяснилось потом, они были полны уверенности, что застрелился кто-то из проживавших здесь офицеров.

После этого инцидента я долго страдал осложнением слуха, от которого часто мучаюсь и сейчас, когда заросшие перепонки вновь прорываются.

Осенью 1840 года меня на год перевели в Виттенберг[19], где я в полной мере почувствовал всю сомнительную прелесть жизни в маленьком гарнизонном городке. С другой стороны, здесь я еще более активно продолжил свои научные исследования. В том году в Германии стало известно об изобретении Якоби[20], открывшего способ осаждения тонкого слоя меди из раствора медного купороса под действием гальванического тока. Процесс сей меня чрезвычайно заинтересовал, так как я понимал, что открытие русского ученого будет иметь самое решающее значение для целого класса ранее неизвестных явлений. Вскоре мне удалось получить медный осадок, и я решил попробовать повторить опыт уже с другими металлами, но у меня сильно не хватало как средств, так и оборудования, поэтому полученные результаты отличались чрезвычайной скромностью.

Мои эксперименты были прерваны событием, которое сыграло большую роль в моей последующей жизни. Ссоры между офицерами в маленьком гарнизонном городке – дело частое и вполне обыкновенное. Одна из таких ссор, происшедшая между пехотным офицером и моим знакомым артиллерийским офицером, послужила поводом к вызову на дуэль. Знакомый пригласил меня в качестве секунданта. Поединок окончился вполне благополучно, легким ранением пехотинца, но о нем стало известно командованию, и дело было передано в трибунал. Прусское законодательство относительно дуэлей отличалось драконовской жестокостью, но суд тем не менее почти всегда заканчивался помилованием. И правда, военный суд Магдебурга приговорил дуэлянтов к десяти, а секундантов – к пяти месяцам заключения в крепости.

Для меня была выделена камера в Магдебургской цитадели, куда я должен был явиться после подтверждения приговора. Перспектива провести в тюрьме полгода мне абсолютно не нравилась, но я утешал себя мыслью о том, что там мне никто и ничто не помешает заниматься наукой и научными экспериментами. Чтобы эффективно использовать это время, я по дороге в крепость нашел аптечный магазин, в котором купил все необходимое для проведения задуманных химических опытов. Работавший там любезный молодой человек согласился доставить все заказанное оборудование и реактивы в цитадель контрабандным путем и обещал исполнять во время заключения все мои заказы, что он, действительно, и делал потом весьма аккуратно.

Таким образом мне удалось создать в моей относительно просторной камере некое подобие маленькой лаборатории, чему я был вполне рад. Удача мне явно сопутствовала. Мне вспомнились совместные опыты с моим шурином Гимли, в которых мы воспроизводили фототипии по недавно открытому методу Дагера[21]. Тогда обнаружилось, что гипосульфит натрия спокойно растворял соли золота и серебра, которые до того считались нерастворимыми. В своей тюремной лаборатории я решил проверить, насколько эти растворы подходят для электролиза. К моей великой радости, эксперименты закончились полным успехом. Это был один из счастливейших моментов в моей жизни, когда обычная немецкая серебряная ложка через несколько минут после того, как я погрузил ее в сосуд с раствором золота в гипосульфите и подсоединил к цинковому катоду элемента Дэниела[22] (его медный анод был подключен к золотому луидору), засверкала чистейшим золотым блеском.

Гальваническое золочение и серебрение, по крайней мере в Германии, тогда еще совершенно не было известно, и изобретенный мной метод произвел в кругу моих друзей и знакомых настоящую сенсацию. Мне удалось почти сразу заключить сделку с одним магдебургским ювелиром, который, прослышав о методе, лично пришел ко мне в крепость. Я продал ему право на использование моего метода за 40 луидоров[23], которые мне были необходимы для продолжения исследований.

Так прошел первый месяц моего заключения. Будучи уверенным, что у меня впереди есть еще по крайней мере несколько месяцев спокойной работы, я не торопясь доработал свою установку и подал заявку на выдачу патента, которая была удовлетворена для Пруссии необычно скоро. Патент был выдан на пять лет. В самый разгар работы неожиданно явился дежурный офицер и, к моему ужасу, принес королевский указ о помиловании. Но оторваться от такой удачной серии экспериментов было уже невозможно.

И я написал прошение, адресованное коменданту крепости, в котором просил продлить мое пребывание в тюрьме хотя бы на несколько дней, с тем чтобы я мог завершить свою работу. Однако прошение не возымело действия. В полночь меня разбудил офицер охраны, приказавший немедленно покинуть казенное помещение. Мало того что просьба моя не была удовлетворена, комендант усмотрел в ней неблагодарность за оказанную самим королем милость. Мне пришлось покинуть крепость и всю ночь с вещами искать себе подходящее пристанище в городе.

К счастью, меня не вернули в Виттенберг, а отправили служить на пиротехнический завод в Шпандау[24] в качестве специалиста по фейерверкам. Мое открытие, известие о котором успело дойти до командования, внушило им мысль о том, что я слабо пригоден к действительной службе, а пиротехническая наука еще со старых времен считалась венцом канонирского искусства. Новое назначение представлялось чрезвычайно занятным, и я с радостью отправился в Шпандау, где поселился в той части гарнизонной крепости, в которой располагались пиротехнические мастерские.

Новое поприще на самом деле представляло для меня большой интерес, и я с рвением взялся за дело. Особую важность имел большой заказ пиротехники, предназначенной для проведения праздника в честь дня рождения русской императрицы, который должен был пройти в парке принца Чарльза в Глинике, близ Потсдама. Успехи химии тогда позволяли производить разноцветные фейерверки, неизвестные старым канонирам. Система фейерверков, которую я организовал на озере Гавел, произвела большое впечатление на гостей и заказчиков именно благодаря богатству красок. Сам принц лично пригласил меня к своему столу, после чего предложил поучаствовать в парусных гонках с молодым принцем Чарльзом-Фридрихом, так как парусная лодка, на которой я доставил свои фейерверки из Шпандау в Глинике, сразу обратила на себя внимание высокой скоростью хода. В состоявшейся гонке я одержал победу над будущим героем войны, который уже тогда впечатлил меня своей решительностью, энергичностью и ловкостью.

Берлин

После этого удачного фейерверка моя служба в пиротехнических мастерских была окончена и я, к великой радости, был отправлен в берлинские артиллерийские мастерские. Теперь я получил возможность вернуться к изучению естественных наук и развивать свои технические познания.

У меня были и другие причины радоваться возвращению в Берлин. После смерти родителей я чувствовал свою ответственность за судьбы моих сестер и братьев, младшему из которых по смерти матери было всего три года. Право на аренду нашего имения должно было действовать еще много лет, но времена были трудные и ситуация в сельском хозяйстве складывалась так, что получаемого дохода моим братьям Гансу и Фердинанду на содержание детей катастрофически не хватало. Мне, как старшему брату, пришлось в связи с этим искать источники дополнительных доходов, что в Берлине сделать было значительно легче, чем в каком-либо другом месте.

К тому времени Вильгельм уже успел окончить школу в Магдебурге и по моему настоянию на год отправился жить в Геттинген, к сестре Матильде, где изучал естественные науки. После этого он поступил в Магдебурге учеником на графскую стольбергскую инженерно-техническую фабрику, где усиленно взялся за изучение практического машиностроения. Эта отрасль в Германии в период интенсивного строительства железных дорог была особенно востребована.

В личной переписке с братом я попросил его рассказать мне об инженерных проблемах, с которыми он столкнется. Одна из них заключалась в точной регулировке паровых машин, работавших совместно с ветряными или водяными мельницами. Решение, предлагавшееся Вильгельмом, показалось мне неудачным, и я предложил ему в качестве регулятора применить массивный, движущийся по свободной круговой орбите маятник. Соединенный с машиной с помощью дифференциального механизма, он придавал машине большую равномерность хода, тогда как применявшийся и весьма еще несовершенный регулятор Уатта[25] лишь незначительно сглаживал неравномерность. Эта моя идея дала начало дифференциальному регулятору, к конструкции которого я позже еще вернусь.

Мои попытки заработать своими изобретениями в Берлине деньги окончились успехом, хотя офицерское звание ограничивало меня в выборе путей достижения этой цели. Я заключил договор с германской серебряной фабрикой И. Геннигера, по которому организовал у него мастерскую по серебрению и золочению, получая за это процент от прибыли. Это было первое заведение в Германии, выполнявшее подобные работы. Несколько позже в Англии господин Элкингтон создал подобное производство, правда основанное на другом принципе, получившем потом более широкое распространение: он использовал растворы золота и серебра в цианидах.

В переговорах с берлинской фабрикой и в процессе устроения мастерской мне помогал брат Вильгельм, получивший на своей фабрике длительный отпуск. Поскольку он хорошо проявил себя в процессе переговоров и мечтал посетить английское королевство, я решил отправить его туда, чтобы он попытался продать права на мои изобретения в Великобритании. Для этого ему пришлось продлить свой и без того затянувшийся отпуск. Большими командировочными я его снабдить не мог, и для меня всегда было загадкой, как, несмотря на скудность средств, ему удалось так успешно справиться с заданием.

Приехав в Лондон, он первым делом обратился к нашему конкуренту Элкингтону, однако тот поначалу вообще отказался от переговоров, заявив, что мы не имеем права распространять наш метод на территории Соединенного Королевства, так как его английский патент предоставляет ему исключительное право осуществлять золочение и серебрение посредством гальванического электричества и метода индукции. В ответ Вильгельм с присущим ему тактом, но довольно нагло заявил, что мы используем другой вид тока, термоэлектрический, на который его исключительные права не распространяются. Действительно, для моей установки мне удалось собрать из железа и немецкого серебра термоэлектрическую пару, которую мы и использовали для осаждения золота и серебра из гипосульфитного раствора. Благодаря этой хитрости Вильгельму удалось продать право на наш английский патент Элкингтону за 1500 фунтов стерлингов. По тем временам это была колоссальная сумма, на некоторое время решившая все наши финансовые проблемы.

Изобретательство: первые неудачи

По возвращении Вильгельм отправился на свой магдебургский завод, однако масштабы его производства после посещения промышленно развитой Великобритании брата уже совершенно не устраивали. Ему пришелся по душе английский стиль жизни и производства, и он пожелал переселиться туда насовсем. Я одобрил его решение, и мы вместе выхлопотали английский патент на мой дифференциальный регулятор, чтобы Вильгельм мог торговать им в этой стране.

В тот же период я сделал еще два перспективных изобретения, которые тоже можно было реализовать в Англии. Продолжая свои электролитические эксперименты, я понял, как можно получать хорошее никелевое покрытие, используя двойной соляной раствор сульфата никеля и сульфата аммония. Такое никелирование, будучи нанесенным на медные гравировальные пластины, позволяло получать гораздо большее количество оттисков, при том что качество гравюр нисколько не страдало. Я ждал от этого изобретения большой прибыли и даже заключил договор с одним из берлинских торговых домов. Но, к сожалению, вскоре после этого был найден способ покрывать пластины слоем железа, что имело перед никелированием большое преимущество, поскольку железо легко растворялось в обычной серной кислоте и столь же легко из нее восстанавливалось. Поэтому процесс никелирования в этой области потерял всякий смысл. Найденный мной способ никелирования спустя несколько лет был вновь открыт и опубликован профессором Беттгером, но серьезное применение в промышленности он получил только в последнее время.

Вторым изобретением было применение во вращающейся скоропечатной машине[26] недавно созданных цинковых шрифтов. Воспользовавшись помощью искусного часового мастера Леонгардта, я изготовил модель такой машины, печатавшей великолепные литографические отпечатки с изогнутой в цилиндр цинковой матрицы. Однако впоследствии оказалось, что метод непригоден для крупного производства. Когда Вильгельм, будучи уже в Англии, по этой модели сделал настоящую машину, выяснилось, что цинковые шрифты не выдерживают скоростного режима печати. После печати 150–200 оттисков машину приходилось останавливать на довольно длительное время, так как шрифт на цилиндре стирался.

Узнав об этом, я взял шестинедельный отпуск и лично отправился в Лондон, надеясь справиться с проблемой на месте. Здесь мы арендовали под мастерскую небольшое помещение в Сити недалеко от Менсен-Хауса. Однако, несмотря на все приложенные усилия, нам так и не удалось справиться с проблемой. Зато удалось найти метод получения отпечатков даже со старинных шрифтов при помощи специального восстановительного процесса. Если я правильно помню, восстановление проводилось длительным нагреванием их в растворе солей бария. Найденному способу мы дали красивое название «антистатического», и он обратил на себя в Англии немалое внимание, вследствие чего имя Вильгельма получило там известность. Однако в то же время нам стало ясно, что торговля изобретениями – дело весьма ненадежное и оно редко заканчивается успехом, если изобретатель не обладает достаточными финансами и обширными познаниями в требуемой области.

Лично для меня главным положительным эффектом от поездки в Англию стало четкое понятие о том, что ко всем дальнейшим планам нужно подходить более критически и впредь думать не столько о возможном эффекте, сколько о прочности базиса. Это убеждение еще больше укрепилось после прибытия в Париж, где тогда, в период расцвета правления Луи-Филиппа, проходила первая большая французская промышленная выставка.

К сожалению, во время пребывания во французской столице со мной случился крайне неприятный инцидент. Еще в Брюсселе передо мной встал выбор: ехать домой напрямую или через Париж. Поэтому я договорился с Вильгельмом, что он вышлет мне деньги на дополнительные расходы непосредственно в Париж, если я сообщу ему письмом, что собираюсь ехать через Францию. Решившись на такой маршрут, я тут же выслал брату адрес, на который следовало перевести средства, и поручил отправку письма хозяину брюссельской гостиницы.

После двух дней путешествия в омнибусе[27] я прибыл в Париж. Однако вследствие проходившей выставки почти все места в гостиницах среднего класса были заняты. Мне с трудом удалось устроиться на восьмом этаже недорогого отеля в чердачном номере, в котором выпрямиться можно было, только открыв до вертикального положения выходившее на крышу потолочное окно. Почти все свои средства я потратил на поездку, поэтому о том, чтобы снять более комфортное помещение, нечего было и думать. Оставалось только ждать денег из Англии. Однако прошло уже две недели, а перевода все не было. В сходном положении оказался молодой берлинец, приехавший в Париж специально, чтобы посетить выставку. Нам пришлось в совершенстве овладеть искусством жить здесь без денег. Не имея никаких знакомых и никакой поддержки, мы в конце концов оказались в совершенно отчаянном положении. Самые последние деньги – а бесплатную корреспонденцию тогда не принимали – мы решили потратить на отправку писем с призывом о помощи, я – в Лондон, а он – в Берлин. Но в почтовом отделении оказалось, что моих средств для международного отправления недостаточно, и берлинец, звали которого Шварцлоз, выручил меня, добавив деньги из собственных капиталов и потеряв, таким образом, возможность отправить свое письмо, поскольку капиталы его на этом исчерпались.

Впрочем, я весьма скоро отблагодарил его за столь редкое великодушие, поскольку в тот же вечер получил от брата пакет с деньгами, хотя ожидал, что он прибудет не раньше чем через неделю. Как оказалось, курьер брюссельского отеля не оплатил написанное мной письмо, взяв себе оставленные для этого деньги. Почта отправила адресату в Лондон требование, если он желает получить письмо, оплатить его. Лишь после того, как Вильгельм исполнил это требование, письмо с моим адресом было ему доставлено и он смог выслать необходимые средства.

После этого нам с берлинским товарищем уже не пришлось испытывать нужду, но вся моя поездка в Париж оказалась напрасной, поскольку возможные сроки поездки вышли и находиться там долее я уже не мог. Зато я на практике узнал, что означает жить в нищете. Что мне в тот период вполне удалось, так это внимательно осмотреть улицы Парижа, по которым я бегал, стараясь заглушить чувство голода.

Наука и практика

По возвращении в Берлин я тщательно пересмотрел весь свой прошлый образ жизни и пришел к выводу, что мои усиленные занятия изобретательством, которым я увлекся после первого успеха, могут довести меня и брата до финансовой гибели. Я незамедлительно избавился от всех своих изобретений, даже продал свою долю в мастерской по золочению и серебрению, и с головой окунулся в серьезную науку. Записался слушателем в Берлинский университет, однако, посещая лекции известного математика Якоби[28], понял, что для их полного понимания мне не хватает хорошего образования. Эта нехватка, к огромному моему сожалению, всегда мешала мне в достижении успеха и снижала результаты многих работ. Тем более я благодарен моим учителям, в числе которых особо могу назвать физиков Магнуса, Дове[29] и Риса[30], за то, что они признали во мне друга и приняли в свой круг. Я также должен выразить свою признательность молодым берлинским физикам, которые позволили мне принять участие в создании Физического общества[31].

Это было замечательное сообщество настоящих естествоиспытателей, почти все из которых позднее прославились своими трудами. Из них стоит назвать имена Дюбуа-Реймона[32], Брюкке[33], Гельмгольца[34], Клаузиуса[35], Видемана[36], Людвига[37], Бееца[38], Кноблауха[39]. Сотрудничество и общение с этими талантливыми молодыми людьми укрепило тогда мою решимость впредь посвятить себя научным изысканиям.

Но сложившиеся обстоятельства оказались сильнее меня, и я вновь вернулся к тому, к чему стремился раньше – воплотить, по возможности, полученные мной научные познания в конкретные предметы и технологии. И это стремление окончательно сформировало всю мою последующую жизнь. Интересы мои всегда были на стороне чистой науки, в то время как труды и достижения большей частью относились к практической технике.

Это увлечение техникой усиливалось моей работой в берлинском Политехническом обществе, в которое я вступил еще будучи молодым офицером. Я принимал в его работе самое деятельное участие и старался активно отвечать на все поступавшие в него вопросы. Обсуждение этих вопросов и составление обоснованных ответов, которому я посвящал изрядную часть своего свободного времени, оказались для меня великолепной школой. Тут мне сильно помогли занятия естественными науками, и я на самом деле убедился, что настоящий технический прогресс возможен только при условии широкого распространения научных знаний среди конструкторов техники.

Но в те времена между наукой и техникой еще существовала глубочайшая пропасть, хотя почтенный Беут[40], которого, несомненно, следует считать отцом технического образования в Северной Германии, уже тогда предлагал сделать из Берлинского промышленного института учебное заведение, в котором молодые немецкие техники получали бы необходимые научные знания. Однако время существования этого института, преобразованного позднее в Промышленную академию, которая дала начало Шарлоттенбургскому высшему техническому училищу, было слишком невелико для того, чтобы существенно сказаться на среднем уровне образования представителей технических профессий.

Пруссия тогда была страной военных и чиновников. Только среди служащих встречались люди с хорошим образованием. Возможно, именно этим объясняется то, что даже сегодня одно звание чиновника уже считается признаком образованного и культурного человека, и многие именно по этой причине стремятся его получить. В свою очередь, ряды военных и чиновников пополнялись в основном за счет представителей сельскохозяйственных профессий, поэтому именно они пользовались особым уважением правящей верхушки. В стране, многие столетия до этого страдавшей от непрекращавшихся войн, еще не успело сформироваться зажиточное городское население, которое имело бы возможность сравняться по уровню образования и культуры с чиновниками и военными. Хотя частично этот факт можно объяснить еще и тем, что пользовавшиеся в находившейся тогда под властью дальновидных Гогенцоллернов[41] Пруссии большим уважением представители науки считали (а некоторые считают и поныне) ниже своего достоинства связываться с промышленным производством.

Работа в Политехническом обществе окончательно убедила меня в том, что именно научные знания и исследования могут наилучшим образом способствовать делу развития техники. Кроме того, общество позволило мне познакомиться с представителями многих берлинских промышленных предприятий и составить представление о достижениях и недостатках немецкой промышленности того времени. Промышленники часто спрашивали моего совета, я же из их вопросов делал выводы об организации и деятельности их производств. Я пришел к выводу, что развитие техники не может быть скачкообразным, как это нередко случается в науке благодаря гениальным прозрениям отдельных замечательных ученых. Любое изобретение лишь тогда можно назвать ценным и важным, когда техника дошла до уровня, на котором в нем назрела насущная необходимость. Поэтому многие гениальные изобретения часто десятилетиями остаются невостребованными, дожидаясь, когда наконец придет их время.

Из научно-технических вопросов, которые меня более всего тогда волновали, одним, ставшим предметом первого литературного труда, я обязан своей переписке с братом Вильгельмом. В одном из писем он рассказал мне об интересной машине, которую он видел в действии в шотландском Данди[42]. Из его краткого описания было понятно, что в движение она приводится не паром, а нагретым воздухом. Идея эта показалась крайне интересной, поскольку могла, по моему представлению, преобразовать всю машинную технику. В статье, озаглавленной «Об использовании нагретого воздуха как движущей силы», которая была напечатана в «Политехническом журнале» Динглера в 1845 году, я изложил теоретические основы и набросал примерную конструкцию такой машины в том виде, в каком ее себе представлял.

Моя теория строилась на принципе сохранения энергии, выдвинутом Майером[43] и математически обоснованном Гельмгольцем в его знаменитом труде «О сохранении силы», который этот ученый зачитывал на заседании Физического общества. Позже мои братья Вильгельм и Фридрих много экспериментировали с двигателями подобного рода[44]. Им также пришлось столкнуться с ситуацией, когда для недостаточно продвинутой техники этот передовой двигатель оказался невыгоден. Пока на основе вышеуказанного принципа могут быть построены только небольшие машины, способные работать продолжительное время. В случае с большими агрегатами даже сейчас еще невозможно найти подходящие материалы для устройства нагревательных элементов.

В том же году я поместил в журнале Динглера и вторую свою статью, в которой описал тот самый дифференциальный регулятор, о котором рассказывал выше. Над различными способами его применения я долго работал на пару с братом Вильгельмом.

Следующим вопросом, занимавшим меня уже долгое время, была проблема расчета скорости полета ядра. В свое время известный механик и часовщик Леонгардт по заказу артиллерийской испытательной комиссии сделал специальные часы для решения этой задачи. В его хронометре секундная стрелка начинала свой бег после того, как включался специальный электромагнит. Но добиться того, чтобы ядро при своем полете замыкало и размыкало электрическую цепь, было не так просто. Длительные работы в этом направлении не давали особенных результатов, несмотря на прилагавшиеся к тому немалые усилия. Меня же посетила идея, что для определения скорости можно воспользоваться электрической искрой. В статье «О применении электрической искры для определения скорости», опубликованной в журнале Поггендорфа[45], я доказал, что скорость полета ядра в любой момент может быть довольно точно установлена с помощью быстро вращающегося отполированного стального цилиндра, падая на который искра оставляла бы отметины. В этой же статье я изложил еще один план, реализованный мной на практике только спустя многие годы: как с помощью того же метода измерить скорость электрического тока в проводниках.

Телеграфный аппарат

Мой интерес к экспериментам с электричеством был подогрет тем, что тот же Леонгардт получил тогда заказ от Генерального штаба на разработку электрического телеграфа, которым можно было бы заменить телеграф оптический. У отца моего близкого друга и товарища по бригаде, тайного советника Сольтмана я впервые увидел стрелочный телеграфный аппарат Уитстона[46]. Я даже поучаствовал в попытке проложить телеграфную линию между его жилым домом и расположенным в дальнем конце примыкающего к нему большого сада зданием, в котором производилась искусственная минеральная вода. Однако опыты наши закончились неудачей, и я довольно быстро понял, что было тому виной. Ручку передатчика надо было вращать так равномерно, чтобы подаваемый ею импульс имел достаточную мощность для постоянного поддержания движения стрелки приемника. Этого трудно было добиться даже когда аппараты находились в одном помещении, а уж о том, чтобы они работали на больших расстояниях, когда значительная часть электричества из-за несовершенства изоляции просто терялась, и говорить нечего.

По заданию комиссии Леонгардт пытался справиться с этой проблемой посредством часового механизма, с помощью которого он пробовал отрегулировать действие электрического тока, импульсы которого теперь происходили через равные промежутки времени. Это, безусловно, сделало аппарат более надежным, но не решило проблемы потерь при передаче. Мне пришло в голову, что улучшить механизм Леонгардта можно, если сделать из него полностью автоматическую машину, самостоятельно включающую и выключающую подачу тока. Если две или более таких машин связать в одну линию, то всякий новый импульс должен был пройти через все машины и, произведя свое действие, замкнуть цепь. В дальнейшем этот принцип, оказавшийся весьма плодотворным, был успешно использован во множестве основанных на электрических машинах сетей. На нем же основаны все современные аппараты со звонками, в которых включение и выключение тока происходит автоматически.

Производство таких автоматических телеграфных аппаратов я доверил своему хорошему знакомому по Физическому обществу, молодому механику Гальске, работавшему тогда в небольшой механической мастерской «Беттхер и Гальске». Сперва Гальске сомневался в том, что мой аппарат будет работать. Тогда я специально для него соорудил из сигарного ящика, нескольких кусков железа, жести и покрытой изоляцией медной проволоки два действующих аппарата. Успешные испытания построенной из таких скудных материалов телеграфной сети привели молодого механика в настоящий восторг, он с энтузиазмом взялся за изготовление первой партии аппаратов и даже заявил, что готов покинуть свою фирму и вместе со мной посвятить жизнь телеграфному делу.

Наш успех вместе с лежавшей на мне заботой о будущем моих братьев и сестер подвел меня к решению полностью оставить военное дело и заняться телеграфией, большое будущее которой я уже тогда ясно чувствовал. Это новое дело должно было дать мне достаточно средств к существованию и обеспечить нормальную жизнь для младших братьев. Я с усердием принялся за изготовление нового аппарата, который должен был стать стартом новой жизни, но неожиданное событие чуть было не разрушило все мои планы.

Политический просчет и пироксилин

Это было время, когда всю Европу сотрясали сильнейшие религиозные и политические волнения. В Германии они вылились главным образом в религиозное движение свободомыслящих людей, критиковавших как католицизм, так и крайний протестантизм. Прибывший тогда в Берлин Йоханес Ронге[47] произнес несколько речей в зале Тиволи, и эти речи имели в народе большой успех. Особенно ему удалось увлечь молодых офицеров и чиновников, которые почти все без исключения были предрасположены к либеральному мышлению.

В период самого разгара народного увлечения идеями Ронге я вместе с девятью другими офицерами из артиллерийских мастерских прогуливался по Тиргартену[48]. В части парка, носившей имя «В палатке», мы обнаружили множество людей, слушавших красноречивого оратора. Он призывал всех, кто согласен с проповедником, смело присоединиться к движению против мракобесов и реакционеров. Речь его была образной, увлекательной и казалась нам весьма убедительной, тем более что ранее мы таких публичных выступлений в Пруссии не слышали. Когда я собирался уходить, мне вручили подписной лист, на котором уже значилось много хорошо знакомых мне фамилий. Не колеблясь, я поставил в нем свою подпись. Моему примеру последовали и другие офицеры, причем некоторые из них были старше меня по званию. Тогда мы не видели в этом ничего дурного. Нам казалось правильным то, что мы открыто и честно подтвердили свои убеждения.

Но уже на следующее утро за чашкой кофе я испытал настоящее потрясение, когда в газете Vossische Zeitung увидел передовицу «Движение против реакции и лицемерия», в конце которой приводились наши, во главе с моей, подписи. Для меня это был шок.

Придя за полчаса до начала занятий во двор наших мастерских, я обнаружил там всех своих девятерых товарищей в состоянии сильнейшего волнения. Мы не без оснований полагали, что вчерашний поступок может быть расценен как тяжкое военное преступление. Наши опасения вскоре подтвердились. Подошедший начальник мастерских, весьма смелый и милый человек, объявил, что своим легкомыслием мы погубили не только себя, но и его.

Несколько дней мы провели в тревожных ожиданиях. Наконец нам передали предписание явиться к инспектору мастерских, генералу фон Дженишену, для того, чтобы выслушать именной указ. В нем нам строго выговорили за неразумное поведение, но наказание оказалось мягче, чем мы опасались. В своей длинной речи генерал подробно объяснил, насколько некорректным оказался наш поступок. Речь его меня несколько смутила. Я был хорошо знаком с генералом, ранее мы с ним вместе провели месяц в Киссингене. Это был высокообразованный, гуманный человек, и я прекрасно знал, что его взгляды большей частью совпадают с тем, что было нами подписано. «Вы знаете, – сказал он в завершение, глядя при этом на меня, – я придерживаюсь того мнения, что каждый человек, каждый гражданин и каждый офицер должен открыто выражать свое мнение. Но вы же не станете спорить, что открытость и публичность – совершенно разные вещи».

Вскоре мы узнали, что в наказание за проступок всех отправляют обратно в нашу провинциальную бригаду. Для меня это был особенно сильный удар. Он разрушал все мои жизненные планы и делал невозможной дальнейшую заботу о судьбе младших братьев. Поэтому мне было необходимо срочно придумать способ обойти приказ об обратном переводе. Для этого я решил изобрести в военном отношении что-то настолько важное, что требовало бы моего личного присутствия в Берлине. Телеграфное дело, которым я тогда усиленно занимался, помочь не могло. Тогда мало кто верил в его будущее величие, да и проекты мои находились еще на начальном этапе.

К счастью, я вспомнил о полученном совсем недавно профессором Шёнбейном[49] из Базеля и не получившем еще практического применения пироксилине[50]. Мне казалось несомненным, что его можно улучшить так, что он станет полезен в военном деле. Для опытов с пироксилином требовалось хорошее оборудование, поэтому я сразу отправился к своему старому учителю, профессору химии Королевского ветеринарного колледжа Эрдману, рассказал ему о своей беде и попросил разрешения поработать в его лаборатории. Милый профессор дал мне разрешение, и я сразу приступил к опытам.

Моя главная идея состояла в том, что если взять более концентрированную азотную кислоту, которую потом более тщательно нейтрализовать, а полученный продукт более тщательно промыть, то он станет более стойким и долгоживущим. Но все мои эксперименты в этом направлении неизменно заканчивались провалом. Хотя я брал дымящуюся азотную кислоту самой высокой концентрации, на выходе все равно получался грязный и быстроразлагающийся продукт. После того как мои запасы концентрированной кислоты дошли до критического уровня, я попробовал с целью укрепления разбавить ее серной кислотой и, к своему глубокому изумлению, получил вещество с совершенно новыми свойствами. После тщательной промывки получался белый плотный состав, внешне довольно похожий на пироксилин, но взрывавшийся с гораздо большей силой. Открытие привело меня в восторг. Я проработал в лаборатории до поздней ночи, приготовил довольно большое количество нового пироксилина и оставил его в сушильной печи.

Прибежав после короткого отдыха снова в колледж, я застал там сильно опечаленного профессора. Он стоял в центре помещения, окруженный руинами того, что еще несколько часов назад было химическим оборудованием. Оказалось, что когда утром затопили печь, сушившийся в ней пироксилин взорвался и уничтожил лабораторию. Это означало, что мои эксперименты привели к успеху. Я был этому так рад, что начал танцевать, пытаясь увлечь за собой и профессора, однако он моей радости не разделял и явно решил, что его ученик повредился разумом. Мне стоило больших трудов успокоить его и убедить в том, что опыты следует продолжать. Уже к одиннадцати часам я приготовил новую солидную порцию улучшенного пироксилина, тщательно ее упаковал и отправил вместе с пояснительным письмом к военному министру.

Успех был полным. Военный министр лично испытал состав в своем большом саду и, получив блестящие результаты, немедленно распорядился провести при посредстве нового вещества пробные стрельбы из пистолетов. В тот же день я получил официальный приказ из министерства немедленно отправляться на пороховой завод в Шпандау, где приступить к опытам в больших масштабах. Начальству завода было предписано предоставить мне для работы все необходимые материалы и оборудование. Я не думаю, что когда-то еще военное министерство реагировало на предложения столь же быстро! Теперь о моем возвращении в бригаду речи уже не шло. Я был единственным из десяти провинившихся, кому удалось остаться в Берлине.

Однако мои крупномасштабные эксперименты на пороховом заводе не привели к ожидавшимся после такого удачного начала положительным результатам. Пироксилин не смог заменить собой порох в пистолетах. Правда, опыты со стрельбой из ружей и пушек были более успешными, но вскоре выяснилось, что мой пироксилин при хранении менял свои свойства. В высушенном состоянии он быстро разлагался, а при определенных обстоятельствах мог и самовоспламениться. Кроме того, сила выстрела при его применении сильно зависела от степени сжатия и способа воспламенения заряда. Поэтому в своем докладе я написал, что приготовленный по моему методу с помощью смеси азотной и серной кислоты пироксилин обладает привлекательными свойствами как взрывчатое вещество, в каковом качестве, как начинка для взрывных устройств, может быть весьма полезен для военного дела. Вместе с тем им нельзя заменить пистолетный и ружейный порох, поскольку он не является стабильным химическим соединением и действие его со временем меняется.

Уже после того, как я отослал свой отчет, пришло известие о том, что профессор Отто из Брансвика вновь открыл мой метод получения улучшенного пироксилина и опубликовал его. Мои работы в Шпандау были засекречены, как и мои отчеты для военного министерства, поэтому профессор Отто по праву, как первый, опубликовавший работу, считается изобретателем метода. Такое со мной происходило довольно часто. На первый взгляд это кажется несправедливым и обидным, когда приоритет в открытии отдается человеку, успевшему первым обнародовать результаты своих трудов, тогда как другой исследователь, дойдя до решения первым, не хочет о нем рассказывать до тех пор, пока не проведет его всестороннее исследование. Однако следует признать, что должен существовать какой-то строго определенный признак, по которому можно было бы определить приоритет. Для науки и для человечества важна не личность изобретателя, а сам предмет, который и доводится до всех общедоступной публикацией.

Телеграфная комиссия

После того как угроза высылки из Берлина перестала мне угрожать, я смог вновь вернуться к занимавшему меня вопросу об устройстве телеграфной связи. Первым делом я написал и отправил генералу Этцелю, начальнику находившегося тогда в ведении Генерального штаба армии оптического телеграфа[51], записку о состоянии телеграфного дела и о тех улучшениях, которые в него можно внести. В результате меня прикрепили к специально созданной при Генштабе комиссии, целью которой была подготовка к переходу телеграфа с оптического на электрический. Доверие, которым прониклись ко мне сам генерал и его зять, профессор Дове, было настолько велико, что почти все мои предложения получали поддержку комиссии, и я же получал заказ на их выполнение.

Тогда считалось, что протянутые по воздуху на столбах и ничем не защищенные провода обязательно в самое короткое время будут украдены местным населением вместе со столбами. Поэтому во всех европейских странах, в которых хотели провести электрический телеграф, велись эксперименты по подземной прокладке. Более всего были известны опыты профессора Якоби из Санкт-Петербурга. В качестве изолятора он использовал смолу, каучук и даже стеклянные трубки, но большого выигрыша все эти материалы не давали. Наша комиссия также начинала с подобных опытов, но получаемая изоляция была весьма слабой и кратковременной.

В то время на английском рынке появилась гуттаперча[52], и мой брат Вильгельм прислал мне из Лондона, просто как интересную новинку, несколько ее образцов. Замечательная особенность этого материала делаться пластичным при нагревании и затвердевать при охлаждении, становясь при этом хорошим изолятором, сразу привлекла мое внимание. Я обмотал проволоку нагретой гуттаперчей и, охладив ее, обнаружил, что теперь она хорошо заизолирована. По моему настоянию комиссия приступила к масштабным опытам по такому типу изоляции, которые были начаты летом 1846 года и продолжались почти весь следующий год. В самом начале, в 1846 году, когда опытный кабель прокладывали вдоль строившейся Анхальтской железной дороги, проволоку закатывали в гуттаперчу при помощи вращающихся валиков. Однако в результате получался непрочный и легко трескавшийся шов. И я сконструировал специальный винтовой пресс, в котором подаваемая под высоким давлением нагретая гуттаперча равномерно обволакивала медный провод, не оставляя никакого шва. Заключенные в гуттаперчу в собранном Гальске по моей модели прессе провода были надежно заизолированы и надолго сохраняли свои свойства.

Первую значительную подземную линию с проволокой, защищенной таким способом, я провел летом 1847 года. Проложена она была между Берлином и Гросбереном[53]. Линия замечательно выдержала испытания, и, таким образом, вопрос с надежной изоляцией подземных проводов с помощью гуттаперчи и моего пресса был признан решенным. И не только подземных: подводные кабели начиная с того времени изолировались тем же способом.

Комиссия постановила, что в основу телеграфных линий в Пруссии будут положены моя система телеграфов и провода, заключенные в гуттаперчевую оболочку.

Я же окончательно убедился в том, насколько был прав, когда решил связать свою дальнейшую жизнь с телеграфом, поэтому уже осенью 1847 года уговорил Иоганна Гальске, с которым еще больше сошелся в процессе совместной работы, продать его часть бизнеса компаньону и вместе со мной открыть телеграфную мастерскую. При этом я отдельно оговорил условие, что после выхода в отставку я стану полноправным совладельцем предприятия[54]. Поскольку у нас не было достаточного капитала, я обратился за помощью к жившему тогда в Берлине моему кузену, адвокату Георгу Сименсу, который дал нам 6000 талеров[55] для открытия небольшой мастерской при условии получения части прибыли в течение шести лет. 12 октября 1847 года в здании, расположенном в дальнем конце Шонебергштрассе, мы открыли свою мастерскую. В том же здании мы сняли для себя и жилую квартиру. Дело даже без дополнительных капиталовложений пошло настолько быстро, что уже вскоре фабрика Сименса и Гальске, с филиалами во многих европейских столицах, получила поистине всемирную известность.

Мое высокое положение в телеграфной комиссии позволяло надеяться, что впоследствии меня поставят во главе всей прусской телеграфной сети. Однако государственная служба меня никогда не привлекала, и я отдавал себе отчет в том, что буду больше полезен миру, если сохраню независимость. Поэтому я решил отказаться от столь блестящей перспективы. Но и уходить в отставку, а значит, и оставлять работу в комиссии, пока она не закончила свою работу и не определила окончательно пути развития телеграфа в Пруссии, я не хотел.

В то время в комиссии я вел борьбу за то, чтобы телеграфом могли пользоваться и простые люди, а не только военные, что вызывало у последних сильнейшее противодействие. Между тем проложенный тогда по маршруту Берлин – Потсдам воздушный телеграф работал настолько быстро и четко, что его нельзя было даже сравнивать с действовавшими ранее семафорами, и это явно говорило о том, что общественности необходимо предоставить к нему самый широкий доступ. Известие о волшебной эффективности нового способа связи быстро распространилось в народе и произвело настоящий фурор. О нем заговорили даже в самых высоких кругах общества. Дошло до того, что принцесса Прусская пригласила меня лично прочитать в Потсдаме ее сыну, будущему кронпринцу Фридриху-Вильгельму и императору Фридриху, лекцию об устройстве электрического телеграфа. Лекция, сопровождавшаяся демонстрационными сеансами связи между Берлином и Потсдамом, и моя пояснительная записка, в которой я рассказывал о будущем, какое может иметь телеграф, если сделать его общедоступным, безусловно, помогли убедить представителей высшего общества в правоте моих требований.

По моей инициативе комиссия постановила провести в марте 1848 года публичный конкурс для телеграфных проводов и аппаратов и определила четкие условия его проведения. За лучшие модели и решения были обещаны крупные денежные премии, а победители получали приоритетные права на размещение государственных заказов. Я практически не сомневался в том, что смогу победить в этом конкурсе, который стартовал 15 марта. Но уже 18-го он прекратил свою работу, а вместе с ним прекратилась работа и всей комиссии.

Революция

Увлеченный своей работой, я почти не замечал тех волнений, которые сотрясали всю Германию после февральской революции в Париже. Между тем бури стихийных политических выступлений с легкостью сметали слабые плотинки, которые бездумно и бестолково ставила на их пути правящая верхушка. Недовольный царившими в стране порядками, немецкий народ был уверен в том, что изменить их можно только насильственными способами, и уверенность эта передавалась даже в высшие светские и военные круги. Совершенно бессмысленные разговоры на национальные и политические темы еще больше раззадоривали толпу, активность которой подогревалась еще и жаркой летней погодой, стоявшей тогда по всей Германии.

Возбужденный народ слонялся по берлинским улицам, обменивался явно преувеличенными слухами об успехах революции в различных городах страны и внимательно вслушивался в речи многочисленных уличных ораторов и агитаторов, собственно, и распространявших эти заводившие толпу слухи. Полиция практически бездействовала, и даже армия, свято выполнявшая свои обязанности, почти не была видна. Сначала пришла воодушевляющая новость о победе революции в Дрездене и Вене, после всех поразило убийство часовых у здания Государственного банка, а кульминацией событий стала сцена, происшедшая на дворцовой площади. Все это привело к тому, что даже мирные граждане, собиравшиеся в народные дружины для охраны порядка, перешли в массе своей на сторону революции. Из своего окна я лично видел, как некоторые из этих дружинников, в страшном волнении сбрасывая с себя форменные шарфы, бежали к Анхальтским воротам и кричали: «Измена! Войска стреляли в нас!» За несколько часов весь город был застроен баррикадами, а королевская стража атакована и побеждена. По всему городу завязалась борьба с по большей части лишь оборонявшимися гарнизонными войсками, оставшимися верными своим знаменам.

Сам я, находясь тогда согласно приказу в составе специальной комиссии, не принадлежал к какой-то конкретной части и с замирающим сердцем следил за ходом борьбы. На следующий день король обнародовал прокламацию, которая восстановила мир и порядок. В полдень 19 марта толпа граждан, пришедших поблагодарить его за принятое решение, заполнила площадь перед замком. Я не мог удержаться, надел гражданский костюм и, выйдя на улицу, смешался с народом. Люди, не сдерживая чувств, выражали радость по поводу мирной прокламации. Но эйфория продолжалась недолго. К замку стали подходить процессии с погибшими. Потом говорили, что народ таким образом хотел показать королю, сколько бед натворили его солдаты. На дворцовом балконе вид процессий произвел страшный эффект. Увидевшая груду окровавленных тел королева потеряла сознание. К замку подносили все новых и новых убитых. И когда скрывшийся в замке король, несмотря на требование народа, отказался во второй раз выйти на балкон, толпа бросилась крушить ворота, чтобы показать ему огромное количество новых убитых.

Наступил критический момент. Дело шло к вооруженной борьбе, исход которой трудно было предсказать, ибо дворец тогда охранял всего лишь один батальон, все же остальные войска по личному приказу короля были выведены из города, однако дело спас молодой князь Лихновский. Он вышел на площадь и со стола, поставленного в ее центре, обратился к собравшимся. Он сказал, что его величество король, руководимый добротой и милосердием, стремясь положить конец кровопролитию, приказал войскам не противиться народу и отдал себя под защиту граждан. По его словам, все требования народа будут безусловно удовлетворены, а теперь революционеры могут спокойно разойтись по домам. Речь его произвела на присутствовавших сильное впечатление. На заданный из толпы вопрос о том, действительно ли будут удовлетворены все требования, он ответил: «Да, господа, все!» – «Что, и курить можно?» – спросил другой голос. «И курить». – «А в Тиргартене[56]?» – «Да, господа, и в зоосаде можно». Эти слова стали решающими. «Ну, если так, – заговорили в толпе, – стало быть, и правда можно расходиться». Площадь быстро очистилась. Так обещание разрешить свободное курение в зоопарке, скорее всего данное молодым князем под личную ответственность, возможно, предотвратило надвигавшуюся трагедию.

Происшедшее на дворцовой площади произвело на меня глубочайшее впечатление. Все это ясно показывало непредсказуемость возбужденной толпы и связанную с этим опасность. С другой стороны, этим столь же ясно раскрывалось, что для толпы важны не столько глобальные политические вопросы, сколько маленькие житейские проблемы. Запрет курения на улицах, а еще строже – в зоопарке и связанные с этим постоянные стычки с жандармерией и с полицейскими – вот что на самом деле было одной из главных проблем, волновавших большинство берлинцев, из-за которой они и шли на баррикады.

С победой революции деловая жизнь в Берлине почти остановилась. Аппарат правительства, казалось, уснул. Телеграфная комиссия, хотя официально ее никто не закрывал, тоже прекратила работу. Тем более я был восхищен энергией моего друга Гальске, который в это сложное время, несмотря на отсутствие заказов, продолжал спокойно собирать телеграфные аппараты. Я же находился в весьма сложной ситуации, когда по прежнему месту моей службы работы не было, а нового назначения мне никто не давал. С другой стороны, мне казалось нечестным просить об отставке в то время, когда вокруг все говорили о приближающейся войне.

И тут снова в моей жизни, как это часто бывало, произошло событие, указавшее новое направление деятельности.

Подводные мины

Восстание граждан Шлезвиг-Гольштейна[57] против датского господства закончилось успехом. Это привело к активизации национального движения и формированию по всей Германии добровольных отрядов для помощи соотечественникам, сражающимся на севере страны с иноземными угнетателями. В свою очередь Дания, не собиравшаяся так просто отдавать свои иностранные владения, также готовилась к войне, а газеты Копенгагена требовали от правительства начать бомбардировку главного центра освободительного движения – города Киль.

За год до этого мой шурин Гимли получил в Киле пост профессора химии и теперь жил совсем рядом с Кильской гаванью. Сестра Матильда в своих письмах жаловалась, что она страшно боится датских бомб, которые в женском воображении уже превратили ее дом в руины. Она имела все основания для опасений: «морская батарея Фридрихшорт», как называли прикрывавшую вход в гавань маленькую крепость, все еще находилась в руках датчан, а это означало, что для датского флота подход к городу был полностью открыт.

Опасность эта натолкнула меня на мысль о том, что вход в гавань можно закрыть подводными минами с электрическими взрывателями. Мои защищенные гуттаперчей провода представлялись идеальным средством для того, чтобы в нужный момент произвести удаленный подрыв мины с берега. В письме я рассказал об этом плане шурину, который с энтузиазмом его поддержал и сразу довел до временного оборонного правительства государства. Оно идею одобрило и отправило в Пруссию специального посланника, доставившего правительству страны просьбу откомандировать меня в Киль для исполнения работ по защите гавани. Серьезным препятствием в осуществлении этой миссии было то, что Пруссия еще находилась с Данией в состоянии мира. Но мне ясно дали понять, что командировка состоится, как только обстоятельства изменятся, а они в скором времени обязательно изменятся.

В ожидании этих изменений я занялся подготовкой мин. В качестве оболочки были использованы большие непромокаемые прорезиненные мешки, вмещавшие до 500 килограмм пороха каждый. Также я в спешном порядке подготовил необходимое количество изолированного провода, электрических взрывателей и гальванических батарей. Наконец генерал фон Рейер, глава департамента военного министерства, в приемной которого я ежедневно ожидал приказа об отправке, объявил мне, что его только что назначили военным министром, что война с Данией – вопрос решенный и что мое новое назначение станет первым военным выступлением против датчан. К тому времени все мои приготовления были уже завершены, и вечером того же дня я отправился в Киль.

В охваченной сильнейшими волнениями Альтоне[58] меня уже поджидал Гимли. Оттуда мы на специальном поезде отправились в Киль. Известие о вступлении в войну Пруссии уже дошло сюда, но еще не все в это верили. Однако все сомнения разбивались, как только люди видели меня в прусской военной форме, что совершенно очевидно было ярким доказательством долгожданного события, поэтому на всем пути до Киля, как и в самом городе, меня встречали с неизменным и чрезвычайным восторгом.

Мой шурин уже успел подготовить в городе все для быстрейшего минирования, так как появления боевых датских кораблей здесь ждали буквально со дня на день. Из Рендсбурга[59] уже пришел корабль с грузом пороха, подготовлены были и многочисленные добротно осмоленные бочки, которыми при необходимости можно было заменить недостающие прорезиненные мешки. Бочки эти мы сразу заполнили порохом, снабдили взрывателями и закрепили на якорях в узком проходе к купальне в 20 футах[60] от поверхности воды. Провода от них были разведены по двум береговым наблюдательным пунктам так, чтобы мины взрывались только тогда, когда контакты одновременно замыкали в обоих пунктах.

На каждом пункте в расчете на каждую мину были установлены специальные вертикальные стержни. Наблюдатель, увидев, что на линии одной из мин появился вражеский корабль, должен был замкнуть контакт у стержня, отвечавший за эту мину, и не размыкать его, пока судно не сойдет с линии. Таким образом, оба контакта замыкались лишь тогда, когда корабль находился почти точно над миной. Испытания, проведенные с уменьшенными минами и небольшими лодками, показали, что такая система действует весьма успешно.

К тому времени в битве при Бау гольштейнские и немецкие добровольцы были наголову разбиты датскими войсками, а многие из них попали в плен. Удивительно, насколько быстро после этого обычно мирное население Шлезвиг-Гольштейна прониклось военным духом и идеей национальной ненависти. Ярче всего это проявлялось у женщин. Я тому был непосредственным свидетелем.

Во время одного из собраний некая молодая симпатичная девушка попросила меня объяснить принцип действия подводных мин, которыми был защищен город. Узнав, что в случае удачи целый корабль со всем экипажем взлетит на воздух, она тут же взволнованно спросила: неужели найдется человек, который сможет вот так просто, одним движением руки, погубить сразу сотню человеческих жизней? Я ответил, что, конечно, найдется, оправдывая это военными действиями. После этого она с негодованием отвернулась и в дальнейшем старательно меня избегала. В следующий раз я встретил ее уже после битвы при Бау. Возглавлявший прусские войска граф Врангель[61] уже подходил к границе Шлезвиг-Гольштейна, и воинственный дух в стране был на самом подъеме. К моему искреннему удивлению, хорошенькая оппонентка, завидев меня, не только не отошла в сторону, но, наоборот, первой подошла и спросила, в исправности ли пребывает мое минное заграждение. Я заверил, что все мины в порядке, а поскольку датский флот был уже близок, вскоре все смогут убедиться в их эффективности. Я желал таким резким ответом вновь возбудить ее негодование, которое так шло ей. Ненависть и правда проступила на ее лице, но сопровождалась она неожиданной фразой: «Ах, я была бы рада увидеть, как сотни этих извергов будут извиваться в воздухе». Оказалось, что ее жених, участвовавший в битве при Бау, был ранен и, попав в плен, теперь находился на корабле «Droning Maria», команда которого обращалась с пленными весьма сурово. Этим и объяснялось такое резкое изменение ее гуманных чувств.

Фридрихшорт

В городе говорили, что Копенгаген приказал начать бомбардировку Киля, не дожидаясь, пока его займут немецкие войска. Я опасался за оборону города, поскольку при тщательном изучении фарватера оказалось, что для среднеразмерных судов он шире, чем предполагалось ранее. Кроме того, датский флот мог спокойно встать на якорь возле Фридрихшорта, откуда начать неторопливый и обстоятельный обстрел города. Поэтому мне казалось важным захватить крепость. Сделать это было не сложно: датский гарнизон состоял из небольшого числа солдат-инвалидов, бояться которых было просто стыдно.

О своих опасениях я доложил вновь назначенному коменданту Киля, ганноверскому майору. Он был со мной всецело согласен, тем более что ему недавно стало известно, что датская эскадра как раз и имеет первой целью занятие и укрепление Фридрихшорта, но у него не было достаточного числа людей для захвата крепости. В ответ на это я напомнил коменданту, что для содействия в таком благородном деле вполне можно задействовать силы народной милиции. Хоть комендант и сомневался в этой моей затее, тем не менее он приказал трубить сбор народных сил самозащиты, чтобы довести до них мое предложение. Очень быстро собралось значительное число граждан. Обратившись к ним, я попытался доказать, что их жизнь и благополучие сейчас в большой мере зависят от того, кто первым займет Фридрихшорт, что сегодня сделать будет легко, а завтра – невозможно.

Мое выступление пришлось гражданам по душе. После короткого совещания бойцы милиции согласились в ту же ночь штурмовать крепость при условии, что командовать штурмом буду я, на что я, естественно, ответил согласием. При поддержке коменданта, который хоть не имел команды, зато предоставил в наше распоряжение городской арсенал, мы быстро снарядили из 150 мужчин экспедиционный корпус, усилив его резервом из 50 человек.

Уже ближе к полуночи отряд выдвинулся в направлении района Хольтенау, откуда планировали начать штурм. Наш милицейский отряд тихо и бесстрашно подошел к укреплению, спокойно прошел по оказавшемуся, к нашей радости, опущенным подъемному мосту и с громким криком «ура!» быстро овладел фортом. К сожалению, датчане не оказали нам никакого сопротивления. В комендантской я устроил свой штаб, куда вскоре были доставлены плененные солдаты гарнизона, состоявшего всего из шести, по-видимому, совершенно забытых датчанами престарелых сержантов и пиротехников. Все они были взяты мной под стражу как первые военнопленные и на следующее утро отправлены в Киль. Коренные шлезвиг-гольштейнцы, все они были очевидно довольны тем, что их освободили от датской службы.

На другое утро мне доложили, что на рейде перед крепостью появился датский военный корабль. Спустя короткое время в штаб приволокли шпиона, подававшего из крепости какие-то сигналы. Старый человек, он весь трясся в руках державших его крепких молодых парней. После подробного допроса выяснилось, что старик был гарнизонным пастором. Напуганный шумом в обычно тихой старой крепости, он пытался привычными знаками дать понять рыбакам из расположенной на другом берегу гавани деревни Лабоэ, чтобы они прислали за ним лодку.

Небольшое датское военное судно спокойно стояло на якоре в ожидании возвращения отправленной в Лабоэ шлюпки, после чего опять ушло в море. Я распорядился срочно поднять над фортом черно-красно-золотой флаг и расставил на стенах караулы, с тем чтобы на судне поняли и доложили командованию, что морская батарея Фридрихшорт захвачена немецкими войсками. И правда, вскоре весть об этом появилась в датских документах и газетах.

Так началась моя веселая жизнь в крепости. Милиционеры прилежно выполняли свои обязанности. К своему удивлению, я обнаружил среди них даже представителей довольно известных в Шлезвиг-Гольштейне дворянских фамилий и почетных граждан Киля. Несмотря на знатность, все они беспрекословно выполняли приказы избранного ими самими командиром молодого прусского артиллерийского офицера. Я распорядился поправить земляные валы, отремонтировать бойницы и расставить на уцелевшие помосты найденные старые пушки. В порядок был приведен пороховой склад, а кильские мастера построили плавильную печь для отливки пуль. Во всем этом мне помогал добровольно следовавший за мной еще из Берлина денщик по имени Хемп. Человек это был хорошо образованный и деловой, впоследствии сопровождавший меня во всех моих телеграфных работах и получивший наконец пост главного инженера Индо-Европейской телеграфной линии, который он занимал вплоть до прошлого года. С его помощью нам удалось обучить нескольких человек худо-бедно обращаться с пушками и уже на третьи сутки после захвата форта устроить пробные стрельбы, которые далеко разнесли весть о нашей первой победе.

Вскоре нас начали навещать жители Киля. Среди посетителей были комендант Киля, члены временного правительства, супруги и близкие моих милиционеров, желавшие увидеть, в каких условиях они живут. Через неделю после начала посещений мой отряд изрядно поредел, поскольку приходившие жены убеждали своих мужчин в том, что их отсутствие наносит семье ощутимый урон. Было понятно, что долго мне не удастся сохранять свой отряд, состоявший из мирных граждан, не желавших отказываться от своих частных дел. С другой стороны, в Гольштейне еще почти не было своей армии, если не считать маленьких отрядов, самоотверженно сражавшихся с датчанами на севере страны.

Теперь передо мной стоял выбор: либо отказаться от завоеванной крепости, либо заменить гражданскую милицию более постоянными силами. По моим рассуждениям, наиболее подходящими для такой замены были молодые крестьяне, жители расположенного напротив форта, на южном берегу кильской бухты, большого прихода. Не теряя времени, я, взяв с собой часть милицейского отряда, с флагами и барабанным боем отправился в главное селение прихода – Шенберг. Там созвал старейшин и объяснил им, что ради собственной безопасности им следует отрядить своих взрослых сыновей на защиту крепости. Начались длинные, тяжелые переговоры, самое живое участие в которых помимо старейшин принимали еще и стоявшие за ними жены. Старые крестьяне говорили, что, если «господа», как они называли правительство, пожелают, чтобы их дети воевали, они должны приказать, и тогда будет понятно, что и как делать, а пока такого приказа не было. Если же датчане и правда нападут на их приход, тогда они смогут и без команды дать им достойный отпор и вступиться за свою землю, а «идти на ту сторону бухты» добровольно они не согласны.

Крестьяне упорно стояли на своем, что вызывало неизменное одобрение их жен, а меня искренне раздражало. На нижненемецком наречии, знакомом мне еще с детства, я объявил им, что все они упрямые и тупые ослы и трусы и что во всей Германии женщины храбрее, чем здешние мужчины. Чтобы не остаться голословным, я показал им статью в газете, где рассказывалось о том, что в Баварии для защиты от датчан был создан женский боевой отряд, поскольку у мужчин не хватило мужества сделать это. «Мне остается, – добавил я от себя, – дождаться этих женщин, чтобы они помогли мне защитить крепость».

Как ни странно, это заявление подействовало. Когда я вместе со своим маленьким отрядом уже собрался покинуть селение, ко мне подошла делегация от крестьян, которая попросила меня чуть-чуть подождать. Обсудив вопрос еще раз, они заявили, что им не нравится идея, что их родину должны защищать женщины. Я согласился с ними и заявил, что в таком случае они должны выставить не менее 50 мужчин, а иначе мне с ними и связываться не стоит. Нас хорошенько накормили, а через час передо мной уже стояло 50 собранных и готовых к походу молодых людей. Следом за нами крестьяне отправили несколько телег с провиантом, как сказала мне жена сельского старосты, «чтобы мальчики в крепости не голодали». Так мы переходили из деревни в деревню, повсюду встречая понимание и добиваясь успеха. К ночи я привел в крепость отряд из полутора сотен крепких парней, за которыми следовал целый обоз со съестными припасами.

На следующий день я отпустил милицию, оставив лишь нескольких добровольцев, пожелавших помочь мне в обучении молодых крестьян военному делу. К моему удовольствию, обучение пошло быстро и уже через несколько дней у меня образовался неплохой боевой отряд. Амуницией и вооружением нас обеспечил всегда помогавший нам комендант Киля (к большому сожалению, я забыл его имя). Временное правительство признало мой добровольный отряд официальным, и его бойцам начали выписывать государственное жалованье. Больше всего в обучении солдат мне помогал денщик Хемп, которого я назначил начальником крепостной артиллерии. Пушки форта были старыми и уже никуда не годились, вполне рабочими можно было считать лишь одно 24-фунтовое орудие и одну гаубицу. Тем не менее они помогали в борьбе с датским судном, постоянно стоявшим в гавани. Оно достаточно уважительно относилось к раскаленным ядрам, которые мы отправляли в его сторону всякий раз, когда корабль подходил к нам на расстояние выстрела.

Но вот как-то утром мне сообщили, что на рейде перед бухтой стоят три больших датских военных корабля. По всему казалось, что они намереваются напасть на крепость, плохое состояние и слабая защита которой делали это предположение вполне вероятным. Самым уязвимым ее местом были ворота со стороны порта. Подъемный мост был почти разрушен, ров был сух, а глядя на равелин[62], нельзя было с уверенностью сказать, есть он или его нет. К тому времени мой шурин Гимли успел заменить несколько бочковых мин на привезенные из Берлина более надежные и мощные мины в прорезиненных мешках, и я решил использовать освободившиеся устройства для минирования подходов к воротам. За день до тревоги я приказал вырыть в равелине глубокую яму, чтобы поместить в нее бочку с порохом. До вечера моим солдатам не удалось закончить работу, и я оставил яму открытой, выставив у нее караул. Утром следующего дня, после того как прозвучал сигнал тревоги, я попросил своего брата Фридриха, который вместе с Вильгельмом и Карлом приехал вслед за мной сначала в Киль, а потом во Фридрихшорт, подготовить провода, чтобы в случае атаки со стороны вала взорвать мину.

Между тем корабли подошли к форту на расстояние пушечного выстрела. Исправные орудия были подготовлены к стрельбе, печь по выплавке пуль работала на полную мощность. Я запретил стрелять до тех пор, пока корабли не проявят явные признаки агрессии и не постараются занять вход в гавань. Незанятых солдат я собрал во дворе, для того чтобы распределить между ними обязанности, а заодно заразить их духом храбрости и бодрости. Неожиданно у самых ворот прогремел взрыв и столб пламени взметнулся в воздух. Меня как будто что-то ударило в грудь. Вокруг стоял звон бьющихся стекол и грохот падающей с крыши черепицы.

Конечно, все это могло быть только результатом взрыва мины. Я тут же подумал о том, что могло случиться с моим несчастным Фрицем, и бросился к воротам. К счастью, он встретил меня за ними живым и невредимым. По его объяснениям, после того как мина была подготовлена, он установил гальваническую батарею на валу, один провод подключил к одному из ее полюсов, а другой провод привязал к ветке, дабы он всегда был под рукой. Но только он собрался доложить мне о том, что задание выполнено, как раздался взрыв и его столкнуло с вала вовнутрь крепости. Сильный порыв ветра обломил сухую ветку, к которой был привязан второй провод, и он упал прямо на батарею, что и привело взрывное устройство в действие.

Более сурово досталось от взрыва часовому, стоявшему на бруствере равелина. Я нашел его лежащим довольно далеко от воронки и не подающим признаков жизни. Рядом валялось наполовину засыпанное землей ружье с примкнутым штыком. Мощный поток воздуха, вызванный взрывом, перекинул солдата через кратер и отбросил на несколько метров. К счастью, ему удалось, выставив вперед ружье, смягчить последствия падения. Уже через час он очнулся, и хотя у него из носа и из ушей шла кровь, а все тело было покрыто синяками, в целом он был невредим и уже через несколько дней полностью вернулся в строй. Значительно серьезнее пострадал кильский врач, который, получив известие о возможном бое с датской эскадрой, поспешил во Фридрихшорт. Во время взрыва он как раз проезжал по мосту. Вместе со своей повозкой он упал в ров и получил множество серьезных ушибов. Сильные ожоги получил повар, несший миску с горячим супом: в результате взрыва он упал с лестницы и опрокинул миску на себя.

Механическое воздействие этого взрыва, который, в сущности, был вертикальным выстрелом из земли 500-килограммового порохового заряда, было весьма интересно и распространилось на значительное расстояние. Во всем форте не осталось ни одного неповрежденного помещения. Огромное воздушное давление повредило двери и стены, многие из которых покрылись трещинами. Оконные стекла вылетели даже в деревнях Лабоэ и Хольтенау. Судя по разрушениям, произведенным на таких расстояниях, перепад давления со стороны крепости составлял не менее одной атмосферы.

Когда я вернулся во двор, то нашел его опустевшим. Сначала я огорчился, подумав, что солдаты мои в испуге разбежались и попрятались кто куда, но, к моей радости, вскоре обнаружилось, что они просто разошлись по назначенным местам. Они восприняли взрыв как начало штурма, думая, что это рванула пущенная с корабля датская бомба.

Тем временем датские суда отказались от начала военных действий, развернулись и, оставив один корабль для блокады, вышли из бухты. В копенгагенских газетах позже было напечатано, что в кильской бухте взорвалась одна из мощных подводных мин, которыми там усеяно все дно, и в результате взрыва была полностью разрушена крепость Фридрихшорт. Наверное, с кораблей форт после взрыва и впрямь выглядел не очень солидно. До него возвышавшиеся над стенами красные черепичные крыши придавали крепости веселый пестрый вид. Теперь же черепица была снесена, и с кораблей создавалось впечатление, что домов внутри уже просто нет.

Датчане явно боялись мин. Это доказывает уже тот факт, что, несмотря на то что слабость артиллерийской обороны Киля была им известна, ни одно вражеское судно за время боевых действий так и не посмело зайти в его гавань. И хотя ни одна из этих мин не сработала, надо признать, что в военном смысле они себя проявили. Тем обиднее мне сознавать, что военные писатели впоследствии совершенно забыли эту происшедшую на глазах у всего мира и так бурно обсуждавшуюся историю обороны кильской гавани именно с помощью подводных мин. Даже немецкие историки приписывают их изобретение санкт-петербургскому профессору Якоби, хотя он испытал свои мины под Кронштадтом лишь спустя много лет. К тому же и сам профессор никогда не оспаривал мой приоритет на это изобретение и на первое его практическое применение. Когда после заключения мира мины извлекли из воды, оказалось, что порох в них совершенно сух, несмотря на то что он пробыл под водой в прорезиненных мешках два года. Это означает, что все они пребывали в рабочем состоянии и непременно сработали бы, если бы в этом возникла необходимость.

Комендант

Вскоре после того, как произошел этот взрыв, основные части прусской армии под командованием Врангеля вступили на землю Шлезвиг-Гольштейна. Я получил из Генерального штаба депешу, в которой мне объявляли благодарность за защиту Киля посредством подводных мин и за захват и оборону крепости Фридрихшорт. В той же депеше сообщалось, что в дальнейшем задача обороны крепости возлагается на недавно образованный шлезвиг-гольштейнский батальон под командованием лейтенанта Крона. Мне же с моим добровольческим отрядом предписывалось отправляться к устью бухты Шлей[63], перейти ее в удобном месте и склонить местное население к поимке датских беглецов, которые могли там появиться после намеченного сражения под Шлезвигом[64]. После сдачи крепости батальону Крона я отправился в Миссунд[65], на рассвете перешел Шлей и весело повел свой отряд по направлению к Фленсбургу[66]. Ранним утром до нас донеслись звуки пушечных выстрелов под Шлезвигом. Люди вокруг были совершенно спокойны, и казалось, что такие близкие бои их абсолютно не беспокоят. Датчан мы так и не увидели и только вечером от местных жителей узнали, что датская армия потерпела сокрушительное поражение и сейчас, преследуемая прусскими войсками, отступает к Фленсбургу. Слухи эти подтвердились, когда прусский авангард вошел в город и занял его.

Дальнейших инструкций по поводу того, что делать с моим добровольческим отрядом, у меня не было. Крепости, для обороны которой я их набирал, у меня теперь не было тоже, ее теперь охраняли настоящие военные. Поэтому я не считал себя больше вправе удерживать этих людей и отпустил их по домам, чем они очень быстро воспользовались. Я же отправился во Фленсбург, чтобы подать рапорт о своих действиях. Однако сделать это оказалось не так просто, ибо в городе еще творился совершеннейший беспорядок. Улицы были забиты военными обозами, и нигде нельзя было найти никакого начальства, ни военного, ни гражданского. Наконец мне посчастливилось встретить знакомого еще по Берлину капитана фон Застроу, которому я и излил свое горе. Он сообщил, что под его командование отдан вновь сформированный шлезвиг-гольштейнский корпус с артиллерийской батареей и на следующее утро он должен выступить в направлении Тондерна[67]. Испытывая серьезнейший недостаток в офицерах, он предложил мне взять на себя командование батареей. Уладить это дело у главнокомандующего и заодно передать ему мой доклад он обещал лично. Меня это вполне устраивало, поскольку я не хотел в такую минуту оставлять войну и убегать в мирный Берлин. Поэтому я тут же написал рапорт, в котором доложил о выполнении задания, о роспуске отряда, а также о том, что за отсутствием другого назначения я принял предложенное мне командование шлезвиг-гольштейнской батареей.

На следующий день я по пустынной равнинной территории, верхом, во главе преданной мне батареи отправился в Тондерн. Однако радость моя была недолгой. Прибыв в походный штаб, я получил от коменданта переданный с эстафетой приказ из Генерального штаба немедленно явиться к главнокомандующему. Получив лошадь, я уже ночью въехал во Фленсбург, где сразу отправился в штаб. Меня провели в большую залу одного из лучших городских отелей, где за длинным столом я смог увидеть множество офицеров самых разных званий и родов войск. У торца стола на диване сидели два молодых принца, а рядом с диваном, но уже с широкой стороны стола, сидел генерал Врангель. Когда я представился генералу, он встал, а вместе с ним встали и все офицеры, поскольку правила этикета не позволяли сидеть в то время, как главнокомандующий стоит.

Генерал выразил свое удивление тем, что я уже прибыл в штаб, хотя приказ он отправил лишь несколько часов назад. Я объяснил, что отправился обратно сразу после завершения марша и прибытия в походный штаб, после чего главнокомандующий сказал, что я, наверное, устал, и предложил мне чашку чаю. Он приказал мне сесть на его место, я пил эту чашку и чувствовал величайшую неловкость оттого, что я сидел, а все высокое общество вокруг меня стояло. Мне показалось, что таким образом главнокомандующий хотел показать всем, что он ценит людей за их заслуги, а не за чины и звания. Кроме того, он, вероятно, хотел таким образом провести небольшое занятие по правилам этикета. В последовавшей затем беседе генерал лично поблагодарил меня за минную защиту кильской бухты и за захват крепости Фридрихшорт. Он сказал, что теперь мне поручается усиление защиты кильской бухты и минирование гавани порта Эккернфёрде[68], поскольку он намеревается вести армию в Ютландию[69]. На это я возразил, что эккернфёрдская гавань слишком широка для того, чтобы защищать ее минами, и что целесообразнее было бы сделать это, установив по берегу несколько эффективных батарей. Тут же вокруг завязалось обсуждение вопроса о мнимом превосходстве морской артиллерии над сухопутными батареями. Я заявил, что хорошо устроенная и надежно защищенная земляным валом береговая батарея из восьми 24-фунтовых орудий, стреляющих раскаленными ядрами, вполне может сражаться с самым большим военным кораблем. Случаев, чтобы береговая батарея была разрушена до основания корабельными залпами, в военной истории не зафиксировано, а вот против раскаленных ядер ни один деревянный корабль устоять не может.

В результате этой аудиенции мне была официально поручена оборона кильского и эккернфёрдского портов. Меня назначили комендантом Фридрихшорта и выдали мне открытый приказ к коменданту Рендсбургской крепости обеспечивать меня по первому требованию оружием, амуницией и солдатами для Фридрихшортской крепости и эккернфёрдских батарей. Приказ этот комендант выполнил, однако особого рвения при этом не проявил: крепость его и сама не имела достаточных для хорошей обороны средств. Теперь Фридрихшорт наконец получил в свое распоряжение рабочие пушки и мог вести нормальную оборону. В Эккернфёрде же я оборудовал на плоском берегу к востоку от города одну большую, состоявшую из 12- и 24-фунтовых орудий, батарею и одну батарею гаубиц на высоком холмистом северном берегу бухты.

Ни Фридрихшорт, ни Эккернфёрде ничем особенно серьезным в эту кампанию себя, к сожалению, не проявили, зато уже в следующий год батареи Эккернфёрде прославились героическим сражением с датской военной эскадрой, в результате которой линейный корабль «Кристиан VIII» сгорел, а фрегат «Гефион» получил серьезнейшие повреждения и был взят в плен.

После проведения работ по укреплению обороны Фридрихшорта и строительству эккернфёрдских батарей дальнейшая моя жизнь стала довольно скучной. Теперь моя деятельность заключалась в основном в наблюдении за поведением стоявшего против Фридрихшорта вражеского блокадного корабля и в контроле над различными судами, заходившими в бухту.

Командование кильского гарнизона запретило торговым судам без надлежащего специального разрешения выходить из гавани, в связи с чем стоявшим тут же военным судам был отдан приказ при ослушании применять в их отношении силу. Все это вылилось в небольшую стычку, которая хоть немного разбавила однообразное течение нашей жизни.

Как-то вечером, когда я шел на своей комендантской лодке через бухту, намереваясь проинспектировать построенную на другом берегу рядом с Лабоэ батарею, некий голландский корабль, идя прямо на меня на всех парусах, вопреки всяким правилам попытался без позволения выйти из гавани. Я изо всей мочи крикнул капитану, чтобы он спустил паруса, остановился и назвал себя, иначе я отдам приказ крепостным орудиям открыть огонь. Голландец и его супруга, которые составляли чуть ли не весь экипаж судна, видимо, не восприняли мои слова всерьез, и капитан ответил, что его наши требования абсолютно не волнуют. В самый разгар наших переговоров на крепостном валу что-то сверкнуло, раздался грохот и прямо рядом с судном, взметнув столб брызг, упал снаряд. Это был предписанный уставами предупредительный выстрел. Однако судно даже не замедлило ход. Теперь по нему палили не только из крепости, но и со стороны Лабоэ, а пуще всего стал огонь, открытый по нарушителю из ружей со стоявших на берегу военных постов. Но смелый голландец не остановился и, покинув гавань, скрылся в ночной мгле.

На следующее утро посланные нами рыбаки нашли это судно стоящим на якоре недалеко от выхода из гавани. Экипаж был занят устранением полученных в бою повреждений. Корабль особенно пострадал от ружейных пуль. Храбрость капитана объяснялась очень просто: уже при первых выстрелах он закрепил руль, а сам с женой спустился в каюту, где и просидел в безопасности до тех пор, пока звуки пальбы не стихли вдали. Во все время боя, когда вокруг нас падали ядра и свистели пули, я вместе с экипажем моего ялика такой защиты не имели и теперь имеем возможность гордиться, что не струсили, находясь под настоящим артобстрелом. Хотя, признаться, шипение ядер и свист пуль особенно положительных эмоций у меня тогда не вызвали.

Кроме этого происшествия еще один случай, виной которому был осадный датский корабль, нарушил в конце лета скуку нашей крепостной жизни.

Из Генерального штаба мне сообщили, что добровольческий отряд под командованием майора фон дер Танна из Баварии ночью нападет на датский корабль, я же должен был всеми доступными способами поддержать смельчаков. Вскоре во Фридрихшорт прибыли лично майор и его адъютант, граф Бернсторф. Бойцы же его собирались в Хольтенау, где их уже ждали снаряженные для предстоящей ночной атаки лодки. Незадолго до начала мы устроили во дворе крепости смотр отряда, в результате которого у меня не сложилось уверенности в непременном успехе намечавшегося мероприятия. Отваги у них было с лихвой, а вот дисциплины и хладнокровия явно недоставало, и все усилия фон дер Танна и его помощника утвердить в этой храбрящейся толпе военный порядок не имели особенного успеха.

План атаки составил один моряк, служивший некогда нижним чином в датском флоте. Этот подобный Гераклу муж, облаченный в собственноручно сшитую наподобие адмиральской форму, призывал друзей по оружию проявить себя в бою героями. Обходя неровный строй, он то и дело спрашивал их, что те будут делать, когда, поднявшись на борт корабля, встретятся с датчанами. Одни отвечали, что ударят врага в лицо, другие – что собьют его с ног и так далее. «Адмирал» сперва спокойно слушал, а потом вдруг громогласно заявил: «А знаете, что сделаю я? Я схвачу двух датчан за шкирку и буду тереть их друг о друга до тех пор, пока не сотру в порошок». Такая предполагаемая тактика заставила меня еще больше усомниться в будущем подвиге отряда.

Согласно замыслу, лодки добровольцев в половине двенадцатого ночи в полной тишине и темноте должны были пройти мимо крепости и после того, как с крепости поступит сигнал о том, что корабль стоит без движения, начать атаку. Сигнал был подан вовремя, однако первую лодку мы увидели лишь в начале первого. Следующие два часа прошли в тишине, после чего вся эскадра с шумом и в беспорядке вернулась в порт. Оказалось, что сначала «адмирал» долго не мог найти объект атаки, а когда нашел, ему показалось, что корабль вооружился абордажными сетками, а на его борту объявлена тревога. По его словам, противник был кем-то оповещен о предстоящей атаке. С криком «Нас предали!» он развернул свою эскадру, и уже спустя минуты лодки добровольцев, потеряв всякий строй, наперегонки гребли к берегу. Однако утром мы увидели неприятельский корабль стоящим на том же месте, и даже в самую сильную подзорную трубу никто из нас не мог различить на нем каких-либо приспособлений, говоривших о его подготовке к бою.

Потом майор фон дер Танн жаловался мне, что причиной провала экспедиции была ужасная дисциплина и большое количество выпитого членами отряда для храбрости вина, а на повторение подобной аферы у него духу уже не оставалось. Мне было искренне жаль этих во всех отношениях симпатичных и приятных баварских офицеров, потерпевших такую глупую неудачу. Майор еще несколько дней гостил у меня, и потом, когда до меня доходили известия о его подвигах[70], я вспоминал эти дни с удовольствием.

После моего официального назначения комендантом Фридрихшорта и поручения мне защиты гавани Эккернфёрде военная жизнь потеряла для меня свой авантюрный, полный приключений характер и вместе с тем ту привлекательность, из-за которой я за нее так цеплялся. Поэтому, когда мои задачи были выполнены и когда уже начались мирные переговоры, сильно снизившие вероятность возобновления военных действий, меня вновь охватило страстное желание вернуться в Берлин, к своей научно-технической работе.

Первая дальняя линия

В мое отсутствие там произошли большие изменения. Военная комиссия по введению электрического телеграфа была расформирована, а сам телеграф был передан в ведение недавно созданного Министерства торговли. Руководил им теперь государственный советник Ноттебом, ранее входивший в руководство комиссии. Было принято решение продолжать начатое военными и первым делом в скорейшие сроки провести подземную линию из Берлина во Франкфурт, где заседало Немецкое национальное собрание. Меня спросили, не соглашусь ли я возглавить работы по проекту, который я ранее представлял в комиссии. В случае согласия я должен был обратиться к военному министру с просьбой на время постройки прикомандировать меня к Министерству торговли. Мне не очень нравилась перспектива служить под началом Ноттебома, но я принял предложение, так как оно позволяло оставить скучную службу в крепости и давало широкие возможности по претворению в жизнь моих телеграфных амбиций.

В Берлине я нашел, что Гальске уже вовсю занят подготовкой к прокладке линии. Из опасения, что воздушная линия в такое неспокойное время легко может быть разрушена, было принято решение прокладывать ее под землей на всем протяжении маршрута. Тщательно заизолированные гуттаперчей провода предполагалось укладывать вдоль железнодорожного пути на глубине полтора фута без всякой дополнительной защиты. Я предложил положить провода в железный или глиняный короб или защитить их железной проволокой, но мое предложение вследствие его дороговизны было отвергнуто. Контракт о поставке подземного кабеля был подписан с фабрикой резиновых изделий Фонроберта и Прункера. Фабрику эту я знал хорошо: именно ей я уступил ранее модель пресса для обтяжки медной проволоки гуттаперчей, и она с его помощью изготавливала провода для экспериментальной линии Берлин – Гросберен. Мне приходилось волноваться лишь о том, чтобы провода были заизолированы как можно лучше. Однако в связи с резко выросшим спросом из продажи пропала гуттаперча хорошего качества.

Чтобы ликвидировать это затруднение и ускорить работы, было решено прибегнуть к недавно изобретенному в Англии процессу вулканизации, когда гуттаперча соединяется с серой, что делает ее более стойкой к механическим повреждениям и приводит к улучшению изоляционных свойств. Это оказалось нашей ошибкой: сера легко соединялась с медью, в результате чего ближайшие к проволоке слои вулканизированной гуттаперчи насыщались металлом, что делало ее менее способной сдерживать электричество. Вследствие этого прекрасно заизолированные провода уже через несколько месяцев после прокладки теряли значительную часть своей защиты.

Испытания проводов на фабрике стоили нам многих трудов. Специально для этого Гальске изготовил гальванометр, существенно превосходивший по чувствительности применявшиеся тогда модели. Испытывая его, я в 1847 году заметил интересный факт. Даже совершенно заизолированный подсоединенный к батарее и положенный в воду провод давал небольшой ток, а при отсоединении его от батареи возникал ток той же силы, только обратный. Это было первое наблюдение электростатического заряда с помощью гальванической батареи. Сперва я думал, что тут происходит поляризация, поскольку считалось, что гальванометр не может регистрировать статическое электричество. Но эксперименты, проведенные на достаточно длинных и хорошо заизолированных линиях, заставили меня отбросить сомнения и поверить в то, что поляризация тут ни при чем и это именно электростатический заряд.

Весьма трудно было найти слабые места в изоляции длинного провода, но мне удалось преодолеть это затруднение следующим образом. Сухая, покрытая гуттаперчей проволока пропускалась через заполненную водой и изолированную от земли емкость, в то время как другая, намотанная на электромагнит молоточка Нефа проволока располагалась между испытываемой проволокой и землей. Специальный соединенный с землей проводами контролер погружал палец в емкость. Когда через нее проходил участок проволоки с поврежденной изоляцией, его несильно било током. Таким образом нам удалось найти и отремонтировать все слабые участки и добиться самого высокого качества.

Кстати, замечу, что такое изменение молоточка Нефа я сделал еще в 1844 году и назвал тогда получившийся прибор вольт-индуктором. Тогда же мне удалось наблюдать врачебный эффект, который производил индуктивный переменный ток вторичной обмотки. Моего брата Фердинанда тогда мучила сильная ревматическая зубная боль, с которой он не мог справиться никакими средствами. В процессе эксперимента с индуктором мы решили попытаться с помощью его тока, пропущенного через корень зуба, уничтожить или хотя бы смягчить боль. Первый опыт был проведен с передним зубом, причинявшим наибольшее страдание. Пронзившая брата резкая боль очень быстро утихла и совсем пропала. Брат всегда отличался мужеством и силой воли. Он тут же начал пропускать индуктивные токи через остальные корни и уже очень скоро смог насладиться тем, о чем мечтал всю последнюю неделю, – полным отсутствием зубной боли. К сожалению, эффект продержался недолго: уже на следующий день зубы заболели снова. Повторные процедуры оказывали положительное действие, но с каждым новым сеансом эффект становился все слабее, пока не исчез совсем. Эти первые опыты по применению электричества в медицинских целях посеяли во мне сомнения в его целебных свойствах, точнее, в том, что они могут быть не временными, а постоянными.

Осень 1848 года стала для меня чрезвычайно интересным и насыщенным периодом. По политическим причинам линию от Берлина до Франкфурта, где заседал парламент и где жил регент, надо было провести в самый короткий срок. Мешали этому, с одной стороны, народные волнения, а с другой – неожиданные для нас явления, появившиеся в подземных проводах. Первым с ними столкнулся мой друг Гальске, в обязанности которого входило подключение готовых участков к сигнальным аппаратам. В это время я был занят прокладкой линии между Франкфуртом и Айзенахом[71]. На этом участке решено было пустить ее по воздуху по той причине, что железная дорога там еще не только не была построена, но даже не была приобретена земля под ее постройку.

Первым делом Гальске обнаружил, что наши стрелочные телеграфы на коротких линиях действовали гораздо быстрее, чем ожидалось при таком сопротивлении проводов. На первом, проложенном от Берлина до Кётена[72], участке длиной 20 немецких миль[73] передаточный аппарат работал с удвоенной скоростью, тогда как приемный не работал вообще. Самым странным было то, что этот эффект проявлялся тем быстрее, чем лучше был заизолирован кабель. Гальске боролся с ним тем, что умышленно нарушал изоляцию, вставляя влаговпитывающие куски.

Устройство воздушной линии тоже не было легким. В тех местах, где земля под железную дорогу еще не была куплена, хозяева часто запрещали ставить столбы. Особенно сильно это проявилось в непрусских землях Гессен-Кассель и Гессен-Дармштадт. Конфликт между прусским и союзным правительствами после восстановления порядка в Берлине и возвращения прусской армии из Шлезвиг-Гольштейна резко обострился. Довести работы до конца удалось лишь после того, как я выпросил у регента эрцгерцога Иоганна специальный приказ. Но были и трудности чисто технического характера. В Германии было сложно достать железную проволоку, да и относились к ней с недоверием, поэтому линия делалась из проводов медных. Но еще во время своих неудачных опытов на линии Берлин – Потсдам я имел возможность убедиться, что, несмотря ни на какую изоляцию, в дождливую погоду она действовала из рук вон плохо. Тогда-то мне и пришла в голову идея использовать колокольчикообразные фарфоровые изоляторы. Внутренняя их сторона даже в дождь оставалась сухой, поэтому изоляция не портилась ни в какую погоду. Таким образом мне удалось тогда достичь наивысшего качества изоляции. К сожалению, я не утруждал себя спайкой проводов, мне казалось, что скрутить их будет вполне достаточно. Позднее оказалось, что это было серьезной ошибкой. Если в спокойную погоду линия действовала отменно, то при ветре сопротивление на ней неожиданно вырастало настолько, что аппараты вообще переставали работать. Только после того, как все скрутки были тщательно пропаяны, этот недостаток был полностью ликвидирован.

Весьма мешало нам и атмосферное электричество. На участках подъемов с равнины на гору по проводам часто пробегали разнонаправленные токи, что заметно ухудшало качество связи. Разразившаяся в конце осени сильная гроза доставила мне и линии много неприятностей. Это побудило меня создать специальный молниеотвод для защиты кабеля и аппаратуры. Пытаясь найти для него наиболее оптимальную форму, я поместил между двумя параллельными проводами на равных расстояниях шипы, шары и пластины и потом наблюдал за искрами, которые возникали после того, как я подавал на эти два импровизированных молниеотвода мощный заряд от лейденской банки[74]. Оказалось, что при слабом разряде искры шли исключительно через шипы, в то время как при сильном они предпочитали шары, а при очень сильном – пластины. Поэтому для борьбы с сильными молниями я выбрал расположенные близко друг к другу шероховатые металлические пластины. Достаточно часто, а иногда и достаточно серьезно на работе линии, особенно подземной ее части, шедшей в основном с востока на запад, сказывалось влияние северного сияния. Во время больших северных сияний 1848 года из-за быстро меняющихся токов связь между Берлином и Кётеном не работала по нескольку дней. Именно тогда и была замечена связь между земными токами, магнитными возмущениями и северными сияниями.

К тому времени как линию довели до Эрфурта[75], придумка Гальске с влажными вставками перестала действовать. Я понял, что хитрое поведение подземных проводов было связано с тем, что они заряжались статическим электричеством, как это было в испытаниях на заводе, при этом сама проволока представляла собой внутреннюю оболочку лейденской банки, а в роли внешней выступала окружавшая кабель сырая земля. Доказательством правоты этого предположения было то, что определенное с помощью подвешенной магнитной стрелки количество связанного электричества в идеально заизолированном проводе было строго пропорционально электрической силе включенной в цепь гальванической батареи и длине провода. Еще одним доказательством было то, что в каждой точке замкнутого провода, как и полагалось по закону Ома, сила электрического заряда строго соответствовала его напряженности. После того как я это выяснил, стало возможным с помощью специальных приспособлений если не полностью устранить, то сильно уменьшить этот мешавший дальней подземной связи эффект. Такими приспособлениями стали боковые ответвления в виде металлических сопротивлений без самоиндукции и автоматическая система ретрансляции, благодаря которой одну длинную линию можно было разбить на несколько коротких.

Моя теория электростатического заряда в замкнутых и открытых цепях шла вразрез с существовавшими тогда научными представлениями и поэтому в ученых кругах поначалу была встречена с недоверием. Сейчас, когда уже сложно себе представить, как культурный цивилизованный человек может жить без железных дорог и моментальной телеграфной связи, сложно представить как трудно было иногда раньше доказать миру то, что в настоящее время всем кажется ясным и понятным. Те знания, которые когда-то пробивались с превеликим трудом и усилием, сегодня печатаются в школьных учебниках и пособиях.

Я горд тем, что эта первая не только в Германии, но и во всей Европе линия дальней телеграфной связи была готова к работе уже зимой 1849 года. Именно с ее помощью об избрании во Франкфурте императора в тот же час стало известно в Берлине. Такой впечатляющий результат побудил прусское правительство тут же заняться проведением линии от Берлина до Кельна, далее – к прусской границе, к Вервье[76] и затем уже на Гамбург и на Бреслау. Для безопасности все эти линии были проложены под землей, как линия Берлин – Айзенах, хотя на ней и были уже найдены крупные недостатки. Главный состоял в том, что проложенные на малой – полтора-два фута – глубине вдоль железной дороги кабели легко повреждались железнодорожными рабочими, а также страдали от крыс, мышей и кротов. Поэтому было принято решение далее заглублять провода не менее чем на два с половиной – три фута, но даже тут мое предложение о внешней защите кабеля было отвергнуто в связи с тем, что это влекло за собой серьезные дополнительные расходы.

Телеграфная сеть Германии

Я согласился принять на себя руководство прокладкой линий на Кельн и Вервье, но для этого требовалось получить разрешение от моего военного начальства. Кроме того, я попросил откомандировать мне в помощь моего друга Вильгельма Мейера, всегда поддерживавшего меня в работе, если у него было свободное время, и поэтому бывшего компетентным в телеграфном деле. Он обладал замечательным организаторским талантом, а в управлении работами, при которых необходимо было организовать точное взаимодействие значительных масс рабочих сил, ему сложно было найти равного.

Трудности возникли при прокладке кабелей по дну Рейна и Эльбы. Из-за оживленного судоходства мы опасались, что они могут быть повреждены якорями тяжелых грузовых судов. Особенно это было справедливо в отношении Рейна, поскольку здесь якоря судов и рыболовецкие снасти угрожали кабелю почти по всей ширине реки. Просто обвить его железной проволокой, как это делалось на Эльбе и на малых реках, тут нам казалось недостаточным, поскольку, хотя она и защищала провода от повреждения острыми якорями малых шхун и рыбацкими снастями, для якорей больших судов ее было явно недостаточно. Поэтому специально для Рейна я приготовил особую систему, состоявшую из железных труб, по которым проходил кабель. Трубы были скреплены надежной металлической цепью и удерживались на месте с помощью достаточно тяжелых и больших якорей, в задачу которых входило победить судовые якоря и не дать им увлечь за собой и разорвать трубы с кабелем. Этот первый защищенный подводный кабель прослужил очень долго. Когда через много лет в этом месте строили железнодорожный мост, его извлекли из воды и нашли на нем множество зацепившихся якорей: шкиперы отрубали их для того, чтобы судно могло идти дальше. Система успешно справилась с возлагавшейся на нее задачей.

Много трудностей доставила нам прокладка линии от Кельна через Ахен[77] в бельгийский Вервье, где она должна была сомкнуться с уже начавшей строиться наземной линией Вервье – Брюссель. Ее приходилось проводить через многочисленные тоннели, в которых кабели укладывались в защитные трубы на стенах. Иногда приходилось взрывать в тоннелях участки железнодорожного полотна, дабы пропустить под ними кабель.

Во время постройки я познакомился с господином Рейтером, содержавшим голубиную почту между Кельном и Берлином. Его полезное и некогда выгодное предприятие все больше страдало от внедрения в жизнь электрического телеграфа. Об этом мне рассказала госпожа Рейтер, сопровождавшая мужа в его поездках. Я же посоветовал ей отправиться с супругом в Лондон и организовать там телеграфное бюро по примеру только что открытого неким господином Вольфом при поддержке уже упоминавшегося выше моего кузена адвоката Георга Сименса телеграфного бюро в Берлине. Супруги воспользовались моим советом и не прогадали. Телеграфное бюро «Рейтер» в Лондоне, как и его основателя, разбогатевшего и получившего баронский титул господина Рейтера, теперь знает весь мир.

Отставка

Когда прокладка была завершена и прусская линия в Вервье была подключена к бельгийской, меня пригласили в Брюссель прочитать во дворце королю Леопольду лекцию об электрическом телеграфе. На моей довольно пространной и сопровождаемой многочисленными опытами лекции помимо самого монарха присутствовали все члены королевской семьи. Высокопоставленные особы выслушали ее с вниманием и хорошо усвоили, что стало ясно из последовавших за ней вопросов и даже споров.

Между тем для меня настало время окончательно определяться со своей будущей карьерой. Военное начальство с большой неохотой продлевало мою приписку к Министерству торговли и ясно давало понять, что всему есть предел и далее никаких продлений не будет. У меня было три возможности: продолжить военную службу, либо, оставив ее, пойти в гражданское телеграфное ведомство, где мне обещали дать место главного техника, либо, оставив всякую службу, полностью посвятить себя научно-производственной деятельности.

Я выбрал последнее. После бурной и плодотворной телеграфной жизни вернуться в тихий и скучный гарнизон я уже не мог. Государственная служба меня абсолютно не привлекала. В ней полностью отсутствовало то товарищество, которое нивелировало разницу в чинах и званиях. Отсутствовала и та откровенность, которой компенсировалась известная военная грубость. Даже того малого времени, какое я прослужил в гражданском телеграфном ведомстве, хватило для того, чтобы в этом убедиться. Пока мои коллеги мало смыслили в телеграфе, все шло хорошо. Они если и вмешивались в мои дела, то в основном по финансовым вопросам. Но постепенно ситуация менялась, причем не в лучшую сторону. Мой непосредственный начальник, государственный эксперт и советник Ноттебом, понемногу стал вникать в технические тонкости, и идиллии пришел конец. Мне начали навязывать людей, которые только мешали, стали давать безграмотные, а иногда, по моему мнению, и вредные технические распоряжения, и все это приводило к постоянным стычкам, спорам и конфликтам, убивавшим всю радость от работы.

В это время начали проявляться дефекты линий, связанные с плохой изоляцией и слабой защитой кабеля, проложенного в рыхлой почве вдоль железной дороги. Найти и устранить повреждения в изоляции было чрезвычайно сложно, в особенности когда они не сопровождались внешними нарушениями. Тогда их действие проявлялось лишь по нескольку часов, и местонахождение повреждений засечь было сложно. Для поисков неисправностей и их устранения были назначены лица, мало что соображавшие в этом деле. Они просто изрезали всю линию, пытаясь найти поврежденные отрезки, породив своими раскопками и нарезками новые источники для будущих поломок. И все это было поставлено в вину мне и моей системе. Тем не менее именно мне доверяли прокладку все новых и новых линий. Тогдашнее политическое положение страны требовало как можно быстрее покрыть ее телеграфной сетью, даже если не было уверенности, что эта сеть будет действовать долго. Я опять предложил прокладывать провода в металлической трубе, как мы это сделали на Рейне, либо обматывать их железной проволокой, о поставках которой я уже договорился с одной кельнской фирмой. И мне опять ответили, что все это требует слишком больших дополнительных расходов и дополнительного времени, чего никому не надо, а потому пусть лучше все останется так, как было при первых опытах.

Тем временем наша с Гальске мастерская по производству телеграфных аппаратов, полноправным совладельцем которой при уходе с военной службы я становился, приобретала, благодаря мудрому руководству Иоганна и высокому качеству продукции, все большую известность и популярность. Огромное значение телеграфной связи получило общее признание. Особенно в ней были заинтересованы железнодорожные компании, которые, передавая по телеграфу служебные сообщения и специальные сигналы, могли существенно увеличить интенсивность движения и снизить риски аварий. Тут возникало множество научных и технических вопросов, в которых я мог помочь. Поэтому, делая свой выбор, я даже не сомневался. В июне 1849 года я подал в отставку, а вскоре покинул и пост заведующего технической частью при прусском правительственном телеграфе. По моей протекции место это занял Вильгельм Мейер, так же как и я оставивший военную службу.

За 14 лет из-за громоздкости действовавшего тогда процесса чинопроизводства я едва наполовину дошел до чина младшего лейтенанта, однако в отставку ушел, как и положено, старшим лейтенантом «с правом ношения армейской формы со знаками, положенными для отставных военных». После 12 лет службы я имел право на получение пенсии, однако счел за лучшее от нее отказаться, поскольку чувствовал себя совершенно здоровым и не мог представить положенного документа о нетрудоспособности. Моя отставка сопровождалась унизительным замечанием о формальной ошибке, допущенной в прошении. Политическая обстановка тогда сложилась так, что начальство уже не столь хорошо воспринимало мои проявившиеся во время войны национальные пронемецкие предпочтения.

Несмотря на то что моя воинская служба не дала значительных результатов, я все же вспоминаю ее с чувством удовлетворения. Она связана с приятнейшими воспоминаниями моей юности, дала мне настоящую путевку в жизнь и благодаря достигнутым успехам внушила уверенность в своих силах для достижения высших целей в жизни.

Возвращение

Нельзя сказать, чтобы жизнь моя после отставки сильно изменилась, разве что она стала более определенной, я же отныне во всем мог рассчитывать лишь на свои собственные силы. Теперь мне предстояло дальше развивать носившее мое имя предприятие и добиться уважения к себе уже как к ученому и технику. Конечно, я страстно желал заниматься научными исследованиями, но понимал, что ближайшие годы мне следует посвятить целиком технике и производству. Именно они должны были дать мне средства и показать направления для научных изысканий. Так оно и вышло.

Моя исследовательская и экспериментальная работа в то время определялась почти исключительно техническими потребностями. Особое внимание следовало уделить, например, той самой проблеме со статическим зарядом, с которой мы столкнулись при прокладке подземных линий и которая так мешала качественной связи. Кроме того, следовало придумать, как посредством измерения силы тока на концах линии определять возможно более точно место повреждения изоляции. Поскольку при измерении силы тока трудно было достигнуть желаемой точности, было решено замерять сопротивление, что привело к разработке более точных единиц и шкал его измерения. Для этой цели требовалось усовершенствовать измерительные приборы и сами способы измерения как силы тока, так и сопротивления проводника и сделать их более практичными и доступными. Словом, передо мной стоял целый ряд научных вопросов, без решения которых техника не могла продвигаться дальше по пути прогресса.

И я отдался решению этих задач со всей страстью, посвящая им все имевшееся у меня свободное от основного производства время. В этом деле мне изрядно помогал мой компаньон, талантливый, творчески одаренный механик Гальске. Особенно это справедливо в отношении многих изменений и усовершенствований, которые он внес в наш аппарат, получивший благодаря качественному и аккуратному изготовлению под контролем Гальске широчайшее распространение в телеграфных сетях. Ту большую славу, которую имела фирма «Сименс и Гальске» в телеграфном деле, можно в значительной мере приписать тому, что работами в ней руководил не часовщик, как это было прежде, а именно механик.

Тогда у нас не было времени для написания статей в журналах и научных монографий. Патенты мы также брали лишь в редких случаях. Германского патентного права тогда еще не существовало, а в Пруссии срок действия патента ограничивался совершенно произвольно смешными тремя-пятью годами, и тратить время на его получение не имело большого практического смысла. Поэтому значительная часть изобретений и технических решений, сделанных нами в те годы, не подтверждена ни документами, ни публикациями.

С последствиями этого я столкнулся несколько лет назад. Некий господин из Соединенных Штатов неожиданно заявил, что он является изобретателем подземного кабеля, провода в котором защищены гуттаперчевой изоляцией. Несмотря на то что такими проводами пользовались уже четверть века, он защитил свои права на это изобретение, что угрожало Американскому телеграфному обществу колоссальными убытками. Для того чтобы их избежать, Общество отправило в Берлин специальную комиссию во главе с директором, «генералом» Экертом. Ее целью было отыскать печатные сведения о том, что покрытые гуттаперчей провода были использованы мной еще в 1846 году. Они послали мне письменный запрос, на который я вынужден был ответить, что печатных документов по этому поводу найти нельзя, зато упоминание изолированных проводов присутствовало в актах комиссий Генерального штаба и телеграфной дирекции. Однако для них этого было мало. Американцы в поисках печатных публикаций пошли по другому пути. Во многих немецких газетах они дали объявление, в котором обещали солидное вознаграждение тому, кто найдет напечатанное в 1847 году описание подземных телеграфных проводов, проложенных вдоль Анхальтской железной дороги. Прием сработал. Уже через несколько дней из разных концов Германии к ним пришли газетные и журнальные вырезки с необходимыми описаниями. Члены комиссии поздравили меня с тем, что мои права на изобретение гуттаперчевых проводов были подтверждены, и уехали обратно в США. Однако результаты работы комиссии так и не были опубликованы. Говорят, что Общество сочло для себя более выгодным договориться с американским «изобретателем».

Свинцовая защита

После проведения линий на Франкфурт и на Кельн в Германии наибольшую популярность получила именно подземная прокладка. Под землей на глубине двух футов были проведены не только государственные линии из Берлина в Гамбург, Бреслау, Кенигсберг и Дрезден, но даже частные линии железнодорожных компаний. И это несмотря на то, что недостатки данного способа становились день ото дня все заметнее. Проложенные на глубине полутора-двух футов в рыхлой песчаной земле вдоль железнодорожного полотна провода, особенно старые, первые, все чаще становились жертвами крыс и мышей. Этого не случалось с проводами, проложенными глубже, но затем повреждения стали появляться и у них.

Мне тогда казалось, что с бедой можно справиться, защитив провода свинцовой оболочкой. Для этого я поступал так. Сперва через прямую свинцовую трубку я с помощью мехов проводил пеньковую бечевку и уже с ее помощью втягивал в трубку заизолированные гуттаперчей провода. Потом стягивал трубку так, чтобы провод сидел в ней возможно более плотно и между ее стенками и изоляцией не было пустот. Позже удалось просто покрывать провода свинцом, нагретым до определенной температуры, которую следовало некоторое время поддерживать. Проблемы же, связанные с поддержанием заданной температуры, я решил путем изобретения специального термоэлектрического агрегата.

Такие, защищенные свинцовой оболочкой, кабели мы с Гальске прокладывали в начале 50-х годов множество раз. Например, при налаживании связи полицейской и пожарной служб Берлина. Вот уже много лет эти трубы вполне успешно выполняют свою функцию. Постепенно эти линии заменяли новыми кабелями, но и сейчас, спустя 40 лет, еще можно встретить вполне сносно работающие освинцованные участки. Только в тех местах, где свинец входит в непосредственное соприкосновение с почвой и содержащейся в ней разлагающей органикой, которая вступает с ним в реакцию и образует ацетат и карбонат, оболочка быстро разрушилась.

Упомянутые выше полицейский и пожарный телеграф соединяли 50 берлинских станций с центральным полицейским и пожарным отделениями. Связь между ними строилась по интересной схеме, когда сообщение о пожаре подавалось одновременно на все станции, а полицейские депеши шли только в центр. Эта наша сеть работала вполне успешно в течение более чем двух десятилетий, после чего ее заменили более простой пишущей системой Морзе.

С ней широкую немецкую общественность впервые познакомил некий господин Робинсон, представивший ее в Гамбурге в 1850 году. Простота аппарата Морзе, относительная легкость его азбуки и гордость, охватывавшая всякого, кто научился ими пользоваться и стал настоящим жрецом системы, – все это способствовало тому, что новый телеграф весьма быстро заменил собой прежние стрелочные и печатающие механизмы. Мы с Гальске сразу признали плюсы нового прибора и решили усовершенствовать его механику. Мы оборудовали его бобинами с саморегулирующейся скоростью намотки, надежной магнитной системой, безопасной контактной группой, вспомогательными выключателями, усовершенствованными реле и полностью автоматизированной системой трансляции. Система работала так, что электрические сигналы из одной цепи переходили в смежные, имевшие свои отдельные батареи. Таким образом, даже в сети, состоявшей из нескольких замкнутых цепей, конечные пользователи могли общаться без помощи промежуточных телеграфистов.

Эту трансляционную систему я разработал еще в 1847 году для своих стрелочного и печатающего телеграфов и представил работающую модель так называемого ретранслятора комиссии Генерального штаба, но все ее плюсы проявились именно после появления аппаратов Морзе. Впервые ее применили на линии Берлин – Вена, с промежуточными станциями в Бреслау и Одерберге. Следует заметить что впоследствии трансляционная система была усовершенствована директором австрийского телеграфа профессором Штейнгелем[78], снабдившим бобину пишущего аппарата автоматическим выключателем.

Дольше всех верность стрелочному телеграфу сохраняло железнодорожное ведомство. У нас с ним были хорошие отношения, но мы сами создали себе в этой области конкурента, который потом нам часто и сильно мешал. Когда-то школьный учитель из Нордгаузена доктор Крамер представил на суд телеграфной комиссии созданный им и его товарищем часовщиком небольшой стрелочный телеграф Уитстона. Аппарат уступал моему по множеству параметров и был почти сразу отвергнут. Но доброму генералу фон Этцелю и мне было жаль бедного учителя, потратившего на постройку прибора почти все свое состояние, а комиссия не имела права выдавать пособия, и я купил аппарат Крамера за 500 талеров. Через полгода тот же доктор Крамер представил комиссии новый прибор, в котором использовалась моя система автоматических прерываний, измененная лишь тем, что в ней для передвижения стрелок был использован часовой механизм. Ему выдали на аппарат патент, поскольку патентное ведомство не нашло причин его не выдавать. Аппараты Крамера работали не хуже наших, за исключением ненадежного часового механизма, поэтому их выход на рынок причинил нам значительные убытки.

Конец ознакомительного фрагмента.