Часть II
АЛЕКСАНДРА
7
Пробуждение к кошмару
Квас у Фотиньи оказался кислым, шибал в ноc перебродившим бражным духом. Александра всего глоточек-то и сделала, однако и этого достало, чтобы вдруг обморочно закружилась голова и пошли двоиться предметы. «Я захмелела! – с изумлением поняла Александра. – Ей-богу! В первый раз в жизни. Как интересно!»
Она тупо наблюдала, как плавает вправо-влево ленивый хозяйский кот, не сводя с нее сонно прижмуренных глаз. Фотинья, принесшая на подносе жбанчик с квасом, глядела на осоловевшую княжну с болезненным любопытством, не замечая, что ее тоже раскачивает то вправо, то влево. Так же закачался и человек в вороном парике, несмело заглянувший в комнату и опасливо воззрившийся на Александру. Она с трудом вспомнила, что это Шишмарев, московский знакомый, но ни слова приветствия сказать ему не смогла: вдруг замутило так, что пришлось сжать зубы и зажмуриться, чтобы не стошнило. Теперь ее обступали голоса, мужские голоса, казавшиеся слишком громкими – до боли в ушах. Вдобавок совершенно невозможно было понять, о чем они говорят, и у Александры даже лоб заломило от напрасных попыток найти хоть какой-то смысл в их словах.
– Наконец-то уснула! – воскликнул кто-то незнакомым, шипящим, польским выговором, и Александра кое-как уразумела, что речь идет о ней: ведь именно она сейчас неудержимо проваливалась в победительный, всевластный сон.
– Да, – пробормотала она. – Да, я сплю…
И мир для нее надолго перестал существовать.
Впрочем, спала она с удовольствием. Это было куда приятнее, чем ощущать немилосердные толчки (Александра поняла, что ее куда-то везут, но куда и зачем – даже думать об этом было свыше ее сил), жевать какую-то неудобоваримую еду, пить исключительно Фотиньин квас. Лишь только она чуть-чуть просыпалась и начинала вяло причитать, что ей необходимо по нужде, какие-то двое подхватывали ее с обеих сторон и волокли в стужу, где она безотчетно делала, что надобно. Kаким-то образом она понимала, что эти люди щадят ее стыдливость, не стоят вблизи, отворачиваются… а впрочем, все чувства были в ней беспрестанно подавляемы напитком, которым ее непрестанно пичкали. Иногда она слабо сопротивлялась, смутно понимая, что ее нарочно опаивают каким-то зельем, но напрасно: эти двое были сильнее. Когда Александру будили поесть, она просыпалась весьма неохотно, прежде всего потому, что ее никогда не называли настоящим именем, а кликали Лючией или чихвостили ladra, avventuriera или вовсе diavola bambola [28]. Почему-то Александра понимала эти слова, хотя они и были произнесены на чужом языке. Вообще говоря, эти двое всегда говорили на этом языке, который Александра каким-то образом понимала – сначала плохо, потом все лучше и лучше, хотя смысл их речей большей частью не достигал ее замутненного сознания.
Она соображала тем не менее, что все еще находится в пути: ее тело смутно вспоминало состояние постоянного движения на переменных тройках. Иногда, открыв глаза, она видела вокруг себя какую-нибудь мрачную избу, которую освещала лучина, ущепленная в железную расщепленную пластинку, что вделана в деревянную палку с подножкой. Лучина, догорая, перегибалась и, дымясь, падала в подставленную плошку с водою; новая с треском ярко вспыхивала… это повторялось часто, до бесконечности часто, как сон и явь!
И вот наконец Александра в первый раз толком проснулась.
Сначала она чувствовала себя как бы в лодке, которая беспрерывно колыхалась то в одну, то в другую сторону. Чем дальше, тем более умножались и усиливались толчки. Александра начала стонать. Иногда в ответ раздавалась раздраженная, почти неразборчивая скороговорка, и Александра умолкала, но ненадолго, и при новых толчках снова принималась стонать. И вдруг она ощутила, что заваливается на бок и летит куда-то… во что-то мягкое, холодное… до ужаса холодное! Нечто влажное, ледяное прилипло к ней сверху, как если бы некий полог обрушился, сковывая все движения и грозя удушить. Вдобавок на нее навалилась какая-то мягкая шуршащая тяжесть, окончательно повергнув в панику.
Александра истошно закричала, и не сразу до нее донеслись два голоса, которые наперебой приказывали ей, чтобы она продвинулась как-нибудь к отверстию, прорезанному ножом. Александра сначала ничего не понимала и могла только стенать, но чем холоднее становилось, тем более прояснялись мысли. Наконец-то она поняла, чего от нее хотят, и, сбросив с себя груз (это оказался какой-то мешок), на четвереньках поползла туда, где брезжил свет. Стоило ей высунуться, как ее схватили за плечи и вытащили наружу одним рывком, таким сильным, что Александра упала вниз лицом на что-то колючее, мокрое, студеное.
Это был снег, теперь она узнала его: грязный, полурастаявший, ноздреватый и совсем не белый, но наконец-то Александра обнаружила нечто знакомое! Она приподнялась и увидела, что поблизости лежит завалившаяся набок линейка, застегнутая с обеих сторон кожаными фартуками, а в постромках бьются упавшие лошади, которых пытаются поднять каких-то трое мужчин. На Александру никто не обращал внимания, и она встала, выпрямилась, шатаясь и обеспокоенно озираясь по сторонам. Вокруг валялись разбросанные вещи; рядом лежал мешок с овсом – возможно, именно он придавил Александру. Она увидела какие-то узлы, саки – и рассеянно принялась подбирать их. И вдруг ее словно ударило: она осознала, что неведомым образом перенеслась из постоялого двора в какое-то чистое поле, в общество незнакомых мужчин. Tуманные картины проплыли перед взором ее памяти, и Александра едва не закричала от ужаса, сообразив: да ее же похитили! Похитили неизвестные люди и везут неизвестно куда! Не думая, не размышляя, повинуясь только нерассуждающему желанию спастись, Александра рванулась вперед и со всех ног понеслась к узкому синему крылу леса, огибающему грязно-белое поле. Однако скользкая корка наста не давала быстро бежать, Александра упала на колени, попыталась снова вскочить, но тут чьи-то руки вцепились ей в плечи и резко повернули.
Два искаженных страхом и ненавистью лица замаячили перед ней. Одно принадлежало поляку, это можно было понять по трусливому, бегающему взгляду и запыхавшемуся шепотку: «Пшепрашем, пани… Ох, пся крев…» Второе – маленькое, гладкое, смуглое, с прилизанными черными волосами, лицо отталкивающее, лицо без возраста, без единого выражения, кроме злобы. Тонкие, змеиные губы искривились, гнусаво выкрикнули: «Puttana!» [29] – и чья-то рука с такой яростью хлестнула Александру по щеке, что она рухнула без чувств.
Теперь она долго не ощущала вокруг себя ничего, не чувствовала дороги, а просто тяжело, тупо спала, и тем более неожиданным оказалось для нее пробуждение.
Она проснулась оттого, что нечто горячее – но не жгучее, а приятно-горячее – охватывало ее тело и непрестанно плескалось на голову. При этом чьи-то пальцы немилосердно теребили ее волосы, но даже это было приятно Александре, так как несло дивное ощущение чистоты и свежести. Открыв набрякшие, заспанные глаза, она обнаружила себя сидящей по горлышко в лохани. Чьи-то руки горстями набирали воду, чтобы мыть ей голову. Александра долго смотрела на эти мелькающие руки, на воду, над которой курился парок, на очертания своего исхудавшего тела, различимые под водой, – смотрела в глубокой задумчивости, в том рассеянии мыслей и чувств, какое бывает на границе между бодрствованием и сном, жизнью и смертью, пока человек, который ее мыл, не зашел спереди, и Александра не увидела старуху.
Это была не русская старуха, сразу ясно! Русские бабушки не носят высоких накрахмаленных чепцов, пышных юбок с корсажами, у них не такие рубахи, нет шейных косынок… да и вообще, у наших приятные, милые, мягкие лица, а эту будто кто-то делал-делал, потом рассердился – и бросил, настолько негармоничным, случайно составленным казалось ее лицо.
Александра испугалась, потом успокоилась. Надо думать, старуха ей снится, а потому следует и воспринимать ее как неприятное сновидение, думая лишь о приятном: о горячей воде.
Однако сей милой радости она была скоро лишена: больно отжав ее волосы, словно это было какое-нибудь белье, старуха грубо вытерла их и затем, не говоря ни слова, резко потянула Александру за руку – вставать. Нехотя подчиняясь, та громко, протестующе вскрикнула; на этот звук тотчас распахнулась дверь, и перед Александрой появились двое: какой-то пухлощекий, а с ним невысокий, смуглый. В пухлощеком Александра сразу узнала поляка. Второй был весьма тщедушен, а его маленькая прилизанная головка нелепо торчала на длинной шее, явно доставшейся ему от какого-то другого тела. Александра сначала подумала, что он иностранец: таких уродцев в России она не видела! – а потом вспомнила его. Да это же он недавно назвал ее шлюхой!
Все эти мысли промелькнули в голове быстрее мига, за который Александра, поняв, что осталась обнаженной, выхватила из рук старухи большую простыню и прикрылась ею.
Чернявый гнусаво захохотал:
– Откуда такая стыдливость, синьорина? Ежели это потому, что мы с вами незнакомы, то поспешу представиться: мое имя – Чезаре, я на службе у хорошо известного вам князя Анджольери – назовем его пока так. Я секретарь синьора Лоренцо, исполнитель самых конфиденциальных поручений и поверенный его тайн. Например, он не утаил от меня одной пикантной сцены, при которой присутствовал в казино Моро: там вы, уподобясь одновременно Аспазии, Фрине, Мессалине и Клеопатре, полностью сбросили с себя одежду и забавлялись тем, что предлагали всем желающим пить из бокала, в который обмакивали сосок то одной, то другой груди. Вот почему я удивился, когда вы столь внезапно закрыли от меня свои прелести. Все равно они уже скоро станут моими. Вам, должно быть, неведомо, однако синьор, которому принадлежит ваша жизнь, отдал вас мне. Ему вы не нужны, ему нужны только письма, украденные старым пройдохой Фессалоне – да сгноит господь его душу! – а потом и вами.
Из этого торопливого, гнусавого монолога Александра поняла только одно: ее обвиняют в краже, – и вся честь, вся кровь ее взбунтовались.
– Да вы не в своем уме, сударь! – воскликнула она, мимолетно удивившись тому, как легко подчиняется ей итальянский язык, хотя уже и полузабылись уроки, некогда даваемые ее учителем музыки. – Я ни у кого ничего не крала!
– Ну, понятно, синьорина Лючия, – кивнул человек, назвавшийся Чезаре. – Вы сочли, что письма принадлежат вам по праву, как наследство отца. Однако Фессалоне ведь не был вам отцом.
– Конечно, не был! – в восторге оттого, что слышит хоть одно здравое слово, воскликнула Александра. – Мой отец – князь Казаринов!
Поляк хихикнул, а Чезаре нахмурился.
– Чем скорее вы перестанете забивать свою голову этой чепухой, тем будет лучше, – сказал он сердито. – Я полагал вас умнее. Фессалоне сам признался, что вся его жизнь – ложь, я ведь читал его письмо, вернее, те несколько страниц, которые удалось найти. Но и по этим обрывкам стало ясно, что старый негодяй не изменил себе и перед смертью. Он наплел каких-то небылиц, которым вы поверили.
Конечно, князья Казаринофф очень богаты, и вы надеялись откусить немалый кусочек от сего сладкого пирога, шантажируя их итальянскими приключениями князя Серджио. Но не вышло! Фортуна к вам переменилась, синьорина Лючия! Теперь ваше благополучие и жизнь зависят от меня… конечно, в первую голову от синьора Лоренцо, а потом уже от меня, – поправился он.
– Ради бога, – пробормотала Александра, и слезы навернулись на ее глаза, – ради господа бога, о чем это вы все время толкуете? Я не понимаю…
– Сударь, сударь! – громко, как к глухому, обратилась к Чезаре старуха на резком, лающем языке, который тоже был знаком Александре: старуха говорила по-немецки. – Скажите, сударь, это правда, что она воровка, преступница?
Чезаре высвободил рукав своего камзола из цепких пальцев старухи и кивнул.
– Да, почтенная фрау, – отвечал он на ужасном немецком. – Вам не верится в мои слова, вам чудится, что нравственная чистота и искренность ярко запечатлелись на ее лице? Ничуть не бывало! В облике этой женщины природа налгала самым бесстыдным образом. Pro criminibus [30], содеянные ею, она вполне достойна быть заключена в подземную темницу во Дворце дожей! Porca madonna! Мне даже находиться с ней рядом противно! – И патетически плюнув, он вышел, бросив на прощанье: – Покараульте ее пока что, синьор, тьфу ты, пан Казик, я скоро вернусь, только отдышусь немного, не то убью ее на месте!
Вряд ли немецкая старуха знала, что такое Дворец дожей, однако священный ужас отобразился во всех дочиста промытых морщинах ее некрасивого лица:
– И вы оставили со мной наедине такую страшную злодейку? Но ведь она могла бы меня задушить, а потом бежать, и тогда мои маленькие внучата никогда не увидели бы своей доброй бабушки! Ни минуты я здесь больше не останусь! А ну, убирайся из моей лохани, греховодница!
С этими словами она грубо выдернула из лохани Александру, так что половина воды выплеснулась на пол, и, натужась, выволокла тяжелый сосуд за дверь. Однако немецкая чистоплотность взяла верх над ужасом, потому что старуха воротилась вытереть лужу. Жаль только, что эта пресловутая чистоплотность превзошла и стыдливость, ибо вытирала немка пол не чем иным, как простынкою, которой укрывалась Александра, так что та осталась обнаженной под пристальным взглядом пана Казика. Руки старухи оказались весьма проворны, лужа исчезла в мгновение ока, а вслед за тем исчезла и сама старуха, оставив Александру во власти поляка.
Мало, что наряд его напоминал попугая – он был надушен, как султан, и Александра, несмотря на испуг, невольно закусила губу, чтобы не рассмеяться. Да, в пане Казике не было ничего, способного внушить ей ужас, – кроме взгляда.
Неприкрытая, алчная похоть вспыхнула в маленьких бесцветных глазках.
С криком Александра ринулась к окну, рванула створки, но они оказались накрепко прибиты. К тому же зрелище, открывшееся за окном, ошеломило ее и даже заставило забыть о пугающем взоре пана Казика.
Солнце, опускаясь к закату, освещало косыми лучами улицы неведомого города. Около высоких и узких домов странной, невиданной архитектуры на скамьях сидели их хозяева, мужчины и женщины, тоже в странных костюмах. Среди них Александра успела разглядеть знакомую старуху, которая что-то рассказывала, сурово тыча пальцем вверх, словно обвиняя самого господа в том, что ее заставили мыть преступницу, достойную… ну и так далее.
Боже! Чужой город, чужая страна, в которую она завезена злыми людьми! За что, почему? За кого ее принимают, за чьи ошибки и преступления принуждают рассчитываться?!
Она в отчаянии обернулась к пану Казику, намереваясь умолять его все ей объяснить, намереваясь объяснить ему его ошибку, однако остолбенела, увидев, что он приблизился почти вплотную к ней и что-то торопливо делает руками внизу своего живота. Живот был жирный и голый: пан Казик стоял со спущенными штанами, и Александра расширенными, неверящими глазами уставилась на какой-то отросток плоти, который пан Казик лихорадочно тер руками, истово бормоча:
– Ну, вставай же, вставай, ну!!!
Что-то белесое, неопрятное вяло колыхалось в его пальцах, и Александра, с отвращением отведя взгляд, смотрела на побагровевшее лицо пана Казика. Она была так невинна, что даже не очень испугалась его движений, потому что не поняла их смысла. Вдобавок глаза поляка были теперь не похотливыми, а сердитыми и даже испуганными, а потому Александра, которая не забывала о своей наготе, попыталась прошмыгнуть в угол, где валялись какие-то тряпки. Но не тут-то было! Пан Казик оказался весьма проворен и перехватил ее, а потом с силой швырнул перед собой на колени, бормоча:
– Ну, приласкай же его, поцелуй!
Александра, не веря своим глазам, вытаращилась на дурно пахнущее нечто, которое дрожащие пальцы пана Казика совали ей в лицо. Ее чуть не стошнило.
Отпрянула, но пан Казик одной рукой впился ей в затылок и с силой прижал к своему грязному отростку.
Александре было так больно, что у нее даже зубы зачесались – что-нибудь укусить! Проще всего было впиться в этот кусок немытой плоти, но уж больно было противно, к тому же она всерьез опасалась, что от злости может его откусить, а потому исхитрилась чуть повернуть голову и впиться зубами в жирную ляжку пана Казика.
Страшный вопль сотряс стены дома, и старухи, судачившие внизу, надо полагать, дружно осенили себя крестным знамением.
Пан Казик оторвал от себя Александру и швырнул ее на пол, а сам, путаясь в спущенных штанах, испуская дикие крики: «Матка Боска! Пан Езус! Убила! До смерти убила, пся крев!» – ринулся прочь, жалобно причитая. Дверь за ним захлопнулась, и Александра осталась одна – лежать на полу, разжимать сведенные судорогой челюсти и выплевывать жесткие волосы, оставшиеся у нее во рту.
Сначала она оделась.
Едва найдя силы подняться, побрела к своему любимому серому платью, валявшемуся в углу. Нет, надеть его нельзя было под страхом смерти! Оно превратилось в какие-то ветхие, грязные обноски. Разумеется, ведь Александра не снимала его ни днем ни ночью, пока Чезаре и пан Казик (оскомина свела при этом имени!) волокли ее сюда в возках и кибитках. Неведомо, сколько времени миновало, но никак не меньше месяца: в Германии (надо полагать, они сейчас в Германии) настоящая весна. Нет, с серым платьем придется, увы, проститься. Что же надеть? Вокруг громоздилось не меньше десятка узлов и баулов. Наверное, это ее вещи? Иначе пан Казик и Чезаре унесли бы их отсюда. Александра склонилась к узлам и баулам и принялась их открывать, от души надеясь, что похитители позаботились вместе с нею похитить ее гардероб.
Ей снова не повезло – это оказались чужие вещи, которые Александра сначала сконфуженно отбросила, а потом, подперев дверь тяжелым стулом, чтобы к ней внезапно вновь не ворвался омерзительный пан Казик, перебрала все до единой, с каждым мгновением приходя все в больший восторг: так они оказались хороши!
Нижние юбки были сшиты из тончайшего, шелковистого льна, украшенного кружевом с золотой нитью, как будто на них предстояло смотреть не только даме, их носившей, но и посторонним. Таким же утонченным кокетством отличалось все белье, от рубашек до белых и цветных чулок. Оно лежало в отдельном саке, и Александра сперва даже не поняла, что это – исподнее, решила, что летние платья. Но уж когда она добралась до платьев, из ее груди исторглось что-то вроде стона. Тяжелые шелка, парча, атлас, муар, креп, гродетур самых изысканных цветов, с самым изысканным цветочным орнаментом. И у каждого наряда узкий лиф, банты, изящная шнуровка – в основном спереди, что очень удобно; вырезы оторочены кружевами несравненной прелести, тоже с серебряной или золотой нитью, на рукавах – пышные воланы… Утренние неглиже с изящными чепчиками, сшитыми, чудилось, из розовых лепестков… Некоторые платья были отделаны разнообразнейшим мехом, ну а круглая, подбитая мехом кофта «карако» на несколько секунд просто-таки лишила Александру дыхания.
Описывать туфли из атласа или сафьяна всех мыслимых и немыслимых расцветок, на высоких каблуках, слов вообще не было.
Время шло, а Александра так и сидела, совершенно голая, среди всего этого великолепия (нечто подобное мог испытывать разве что Али-баба, вошедший в знаменитую пещеру с ее сокровищами) и растерянно трогала то одну вещь, то другую, чувствуя себя при этом как в сказке, где все происходящее не может быть объяснено жалкими законами здравого смысла. Однако чем дольше она любовалась платьями, нижними юбками и сорочками, тем отчетливее понимала, что это вещи не случайно куплены – они тщательно подобраны. Oчевидно, похитители попросили какую-то особу подготовить гардероб для Александры. И, без сомнения, эта дама, послужившая для нее модисткой, располагала немалыми деньгами, изысканным вкусом, а также была весьма искушена во всех модных ухищрениях. Но, при всем восхищении своим новым гардеробом, Александра чувствовала, что сама-то она еще трижды подумала бы, прежде чем купить именно эти вещи: уж очень отличались они от того, что она привыкла носить прежде! В тщетной надежде отыскать нечто подобное достопамятному серому платью, она выбрала тяжелый муар глубокого и в то же время слегка затуманенного синего оттенка, туфли в тон, белые ажурные чулки, белый воротничок, прикрывающий декольте (не стоит упоминать, что скромного закрытого платья найти не удалось). Причесалась в две косы, как привыкла носить дома, однако, заглянув в облепленное лютеранскими ангелочками зеркало, нашла очень мало сходства с той Александрой, которая некогда смотрелась в русские зеркала.
Строго говоря, Александра, никогда не забывавшая слова какой-то «разумницы», что люди из самолюбия считают себя красивее, чем они есть, всегда была уверена, что зеркала ей льстят, а отличаясь натурой тихой и рассеянной, не умела, да и не любила нарочно привлекать к себе внимание. Нет, у нее не было жеманно-сдержанного вида и натянутых манер, которые встречаются обыкновенно у деревенских господских дочек. Она могла быть очень резвой, говорить все, что придет в голову, – особенно когда рядом не было родителей. Князь Казаринов под видимой мягкостью (дипломат!) имел характер стойкий и твердый, и хоть служил дочери Петра Великого, все же во многом следовал патриархальным старинным обычаям и правилам, усвоенным еще в детстве. Вследствие этих правил он строго наблюдал за тем, чтобы дочь его была в полном повиновении у него и матери. Княгиня Екатерина вполне была с ним согласна. Поэтому в их присутствии Александру ожидала суровая светская муштра и подчинение приличиям. Оставшись же под присмотром бабушки, она пользовалась полной свободой: бегала одна, стреляла из лука, никогда не попадая в цель, спускалась с пригорка, где стоял дом, в долину, к реке, протекавшей там, гуляла на опушке леса, влезала на старый дуб рядом с домом, рвала там желуди…
В ней как бы жили две разные Александры. Одна – беленькая, нежная до прозрачности, хорошенькая, расфуфыренная, в кружевах и атласе куколка с совершенно пустой головкой, всецело поглощенная суетностью жизни и соблюдением приличий. Другая – словно бы сотканная из радостей и веселья, озорства и безрассудства, страдающая лишь оттого, что сердце ее пусто.
Чтение романов приохотило ее мечтать о герое, представляющем собою совершенство по красоте и благородству души. При этом она прекрасно знала, что судьба часто готовит девушке в мужья человека не вполне подходящего. И князь Андрей впервые удостоился восторженных мечтаний Александры, когда предстал пред ней не просто скучным соседом, а романтическим героем. Ведь она знала о пари! Она хотела помериться с Извольским хитростью. Даже в бесчувствии, даже в плену зелья она подспудно надеялась, что именно князь Андрей похитил ее… но надежда рассеялась, как сладкий сон.
От необременительных грез она пробудилась для непрерывного кошмара!
8
Путешествие
Через несколько дней, найдя среди своего нового багажа золотистую шаль с затейливым орнаментом по кайме и разгадав в сплетении цветочных стеблей витиеватую надпись «Лючия Фессалоне», Александра догадалась о причине своего несчастья: ее просто-напросто приняли за другую! Этой другой и принадлежали неприлично изысканные наряды!
Александра удивилась, что не связала концы с концами, еще когда впервые услышала это имя от Чезаре. Извиняло ее только то, что прежде она была совершенно одурманена и не могла здраво рассуждать при всем желании. А теперь все стало ясно. Эта Лючия, кем бы она ни была, почему-то выдавала себя за княжну Казаринову – это и ввело Чезаре в заблуждение. Он, наверное, ни разу не видел Лючию Фессалоне и пребывал в уверенности, что заполучил именно ее. И никакие силы земные и небесные не могли развеять это заблуждение: он слова не давал молвить Александре, тут же начиная твердить про какого-то синьора Лоренцо, который должен получить от проклятущей Лючии письма, а потом свершить свою месть. Глупее всего, что свободу Александре предстояло получить тоже из рук этого Лоренцо: ведь, увидев ее, он сразу поймет, что Чезаре жестоко ошибся и привез другую женщину. Разумеется, Александра тотчас будет отправлена со всеми возможными извинениями в Россию. И, может быть, самое разумное теперь – спокойно продолжать путешествие, хотя бы для того, чтобы поглядеть, как месть Лоренцо обрушится на супостата Чезаре и его недоумка-подручного. Но это было последним развлечением, которое пожелала бы увидеть Александра: она почему-то ужасно боялась Лоренцо.
Еще бы! Чезаре так жутко его живописал! Лоренцо (в самом имени его слышались звон разящей сабли и бряцанье кандалов в гулкой тишине подземелья) представлялся Александре черным, зловещим пауком-стариком, алчущим крови своей жертвы. Из-за каких-то писем преследовать с такой жестокостью красивую женщину! Александра не сомневалась, что неведомая Лючия должна быть весьма хороша собой: носить такие декольте может себе позволить только обладательница ослепительной кожи и роскошной груди. Она была стройна – ведь все ее туалеты пришлись впору Александре; судя по подбору цвета нарядов, светловолосая, с ярким лицом. И ножка у нее, наверное, была изящная, с таким же круто выступающим подъемом, как у Александры: бабушка любила приговаривать: «Круг пяты яйцо покати, под пятой воробей проскачи!» Вот только она, эта Лючия, была чем-то очень напугана и обеспокоена, потому что, надевая ее платья, Александра в первый момент всегда чувствовала исходящую от них тревогу, словно бы пропитавшую каждую складку, подобно легкому аромату духов. Да, верно, Лючия крепко боялась синьора Лоренцо! И этот страх роднил ее с Александрой. Понятно, что Лючия всячески стремилась убежать от такого чудовища! А вот Александра, увы, с каждым мгновением приближалась к нему.
Чезаре не стал задерживаться в Германии ни одного лишнего дня, но перед тем, как тронуться в путь, явился к Александре и спросил, что предпочитает синьорина Лючия: дать слово не пытаться бежать и пользоваться в пути относительной (он повторил, как бы дважды подчеркнув жирной чертой, это слово) свободой – или снова быть опоенной зельем, которое лишит ее всякой воли. Александра почему-то не сомневалась, что «синьорина Лючия», от которой требовалось решение, дала бы какую угодно клятву – но не замедлила бы нарушить ее при первом же удобном случае. Александра с легким сердцем поступила так же: давая клятву от имени Лючии, она не грешила перед богом. И отправилась в путь по-человечески, сидя в карете, правда, крепко зажатая с двух сторон подозрительными, обозленными мужчинами, которые стерегли каждое ее движение и немного успокаивались, лишь когда видели на ее лице впечатление замкнутой сосредоточенности, оторопелой опасливости, испуганной отчужденности. Но за этой маской скрывалась напряженная работа мысли.
Первый раз в жизни Александре пришлось задуматься, чтобы решиться самой на что-то, а не выполнить приказание матушки или бабушки. Даже сны ее были полны такой же заботою: как обмануть стражей, не спускавших с нее глаз?
Она уже отчаялась убедить Чезаре в его ошибке и даже привыкла не отвечать на его оскорбления. Что проку тратить силы и время на разговоры? Надо бежать. Но как? Ведь ее никогда не оставляли одну, а при туалете – только проверив запоры на окнах и дверях, причем у тех и других всегда стоял один из ее стражей. Александра понимала, что действовать надо наверняка, не то, поймав, ее снова обрекут на покорность вынужденную. Но, конечно, иногда ей трудно было удержаться от искушения и не воспользоваться тем, что казалось нечаянным подарком судьбы, хотя на самом деле оборачивалось коварной подножкою.
Они въехали в Грац. Как и везде в Европе, здесь было слишком много камня и слишком мало деревьев. Как австрийцы дышат среди этих камней?
Утомленная, разбитая дорогой, она рассеянно вышла из кареты и, с трудом разминая затекшие ноги, побрела вслед за Чезаре к трактиру под вывеской с тремя розовыми хрюшками. Витиеватую надпись прочесть было трудно.
«Наверное, опять что-нибудь королевское. «Королевские свиньи», например!» – желчно подумала она: в Австрии чуть не все трактиры несли на вывесках слово «королевский» или «императорский».
Вдруг сильный толчок едва не сбил ее на землю, а Чезаре так и вовсе рухнул, хватаясь за пояс, с которого был срезан кошелек: малорослый воришка уже улепетывал через площадь, мелькая своими кривыми, но чрезвычайно проворными ногами.
Ни секунды не мешкая, на ходу подхватив юбки, Александра бросилась за ним.
– Держи ее! – взвыл пан Казик – наверняка согнувшийся от боли, ибо Александра успела, как бы невзначай, въехать ему в живот кулаком. – Держи ее!
– Держи вора! – завопила Александра, летя, как стрела, вслед за грабителем. – Держи вора!
– Держи вора! – взревела на разные голоса заполненная народом площадь (в кирхе только что отслужили обедню, множество прихожан вышло из высоких резных дверей) – и толпа ринулась по следу, а впереди всех сломя голову неслась Александра, отчетливо различая среди всего этого оглушительного гомона два пронзительных голоса, кричавших:
– Держи ее!
Воришка оглянулся на бегу – и при виде приближающейся толпы, которую возглавляла неистовая особа в синем платье с распустившимися, как у фурии, волосами, нервы его сдали. С тоскливым, прощальным криком он отшвырнул от себя драгоценную добычу, так что кошель упал прямо под ноги Александре, – и с удвоенной скоростью ринулся наутек. Ну а его преследовательница, поскользнувшись на толстой коже, из которой был сшит кошель, рухнула на мостовую, пребольно зашибив обе коленки.
Впрочем, тут же подбежали любезные австрийцы, подхватили под белы рученьки, подняли, осыпая цветистыми комплиментами, больше всего которых пришлось на долю резвых ножек прелестной фрейлейн. Ей подали, предварительно стряхнув с него пыль, растреклятый кошель – и она так и стояла, прижимая его к груди и улыбаясь, как дура, всем своим вновь обретенным поклонникам, а заодно и Чезаре с паном Казиком, которые наконец продрались сквозь толпу и с двух сторон вцепились в Александру с выражением лиц, не предвещавшим ничего доброго.
У нее мелькнула шалая мысль воззвать к помощи австрийцев, очарованных ею, однако Чезаре, с явным усилием растянув в улыбке тонкие губы, отчего сделался похож на гиену, просвистел:
– Это моя жена, meine frau!
Австрияки тотчас почтительно отступились от чужой собственности. Более того! Один из них продемонстрировал свою нравственность тем, что подхватил даму под руку и чуть ли не сунул ее в объятия «супруга»… за что был награжден чувствительным взглядом Александры, о чем впоследствии, в своем кругу, отзывался так: «Ну и глянула… точно поленом по спине! Ошеломляющий взор!»
Ну а Александре, на собственном опыте удостоверившейся, что услужливый дурак опаснее врага, ничего не оставалось, как прибегнуть к последнему средству обороны: сунуть в физиономию Чезаре чертов кошель. Выходило, что она ужас как пеклась о его, этого ненавистного итальяшки, благосостоянии, и оттого бросилась не наутек, а в погоню.
Конец ознакомительного фрагмента.