Вы здесь

Вельяминовы. Начало пути. Часть первая. Том первый. Часть вторая (Нелли Шульман)

Часть вторая

Москва, лето 1553

– Тихо, Марфуша, спит он. Не буди батюшку.

– Не «пит! Тятя не «пит! – раздался из-за двери звонкий голосок Марфы: «У нево аменины, он «пать не будет в праздник!»

– Пусти ее, Федосья, – Федор заулыбался: «Куда спать с таким колокольчиком!»

Юрко прошмыгнув в отворившуюся дверь, Марфуша забралась на постель.

– Проздравляю тебя, тятя, с днем ангела! – она чувствительно потянула отца за волосы.

– Подарочек мне принесла, боярышня? – Федор легонько пощекотал дочь. Марфа, скиснув от смеха, завалилась отцу под бок.

– Пыхтела неделю, старалась, – подсела к ним Феодосия: «К столу выйдешь, там отдаст».

Хитро покосившись на Марфу, Федор еще раз пощекотал девочку. Перегнувшись через хохочущую дочку, он шепнул жене: «Мало мне вчерашнего подарения твоего, еще хочу!».

– Не целуй мамоньку! – раздался требовательный голосок: «Мамоньку только мне можно целовати!»

– Жадина ты, боярышня! – подхватив дочь на руки, Федор легонько подбросил малышку: «Сейчас-то я всю жадность из тебя и вытрясу, ни капельки не останется».

Бронзовые кудри девочки растрепались, щеки раскраснелись. Федор притянул к себе жену и дочь.

– Мамоньку я твою целую, потому как люблю ее. Ты тоже и меня целуешь, и ее?

Малышка обхватила ручками родителей.

– Потому что я тебя, тятенька, и тебя, мамонька, люблю не могу как!

Федор поцеловал дочь в макушку.

– Сходи, Марфуша, проверь, что в поварне на именины мои готовится.

– Пряника можно? – Марфа лукаво склонила голову.

– Заради дня ангела батюшкиного можно, – рассмеялась Феодосия.

Сафьяновые башмачки затопали по полу опочивальни, дверь заскрипела. Марфа, в вихре кудрей и развевающемся сарафане, кубарем скатилась по лестнице. Федор подмигнул жене:

– Не хочешь ли ты, Федосья, дверь затворить заради моих именин?


Марфуша заглянула в дверь поварни. Ульяна хлопотала над блюдом саженных осетров.

– Тятя разрешил пряника, – выпалила Марфа, – и маменька «казала что заради аменин можно!

– Ох, боярышня, куда тебе пряников? Ты сама ровно сахарная! – отомкнув поставец, ключница протянула девочке сладости.

– Я не «ахарная, – серьезно ответила Марфа, – я «ладенькая дочка тятина, так он говорит.

– Правду говорит тятенька… – Ульяна ласково погладила ее по голове: «Беги, а ино посиди здесь, с пряником-то».

– Ты мне дай чего помочь, – девочка обсасывала пряник, – а я потом тятеньке «кажу, сие я для тебя сготовила! Он и радый будет.

– Да он радый, только глядючи на тебя, – Ульяна поцеловала девочку в румяную щечку: «Ты у нас умница-красавица!»

– Я пряник доела, – Марфа облизнула губки: «Таперича готовить чего хочу».

– На-ко орехи, полущи.

Марфа склонилась над решетом орехов. Ключница подперла щеку ладонью:

– Уродилась на свет ягодка такая. Косы бронзовые, глаза зеленые, щеки, словно лепестки… – Марфа заговорила в годик, а сейчас трехлетняя девочка бойко читала и считала на пальцах. Феодосия начала учить дочь письму.

– Свезло боярину на старости лет, не сглазить бы только… – подумала ключница:

– Жена у него красавица. Четвертый год, как повенчались, а смотрит боярыня на мужа, как в первый день, ровно и нет никого вокруг на свете. Дочку ему принесла, пригожую да разумную. Дай Бог, чтобы так все и шло, чтоб все здоровы были. Еще Матвея оженить на Марье по осени, да и ладно будет…


За трапезой Марфа внимательно смотрела на родителей. У маменьки щеки были румяны, а батюшка едва заметно улыбался в бороду.

– Вот, тятя, – забравшись к отцу на колени, девочка протянула ему деревянную, раскрашенную коробочку, – с аманинами тебя!

– Ты погляди, что делается-то! – шутливо всплеснул руками Федор: «Никак ты мне подарок даешь, Марфуша? Что внутри-то?»

– Ты открой да по’мотри! – хитро велела дочка.

Внутри нашлась крохотная, в детскую ладонь, переплетенная аккуратной Федосьиной рукой книжечка. Марфа неуверенным почерком переписала любимый псалом Федора: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых».

– Сие я сама, вот и внизу, видишь! – девочка ткнула пальчиком: «Писано Марфой Вельяминовой в лето от сотворения мира 7071».

– Разумница ты у меня, боярышня! – Федор привлек ее к себе: «Спасибо, угодила ты мне подарком!»

– Ты книжечку мою береги, – серьезно велела Марфа: «Маменька говорит, как идешь куда, повторяй п’альмы царя Давида, и Го’подь с тобой пребывать будет. Как по’мотришь на книжечку, так и обо мне в’помнишь!»

– Я, Марфуша, никогда о тебе не забываю, – поцеловал ее Федор: «Ты моя дочка единственная, богоданная, я всегда о тебе помню».

– Побежала я, – деловито сообщила Марфа, слезая с отцовских колен: «На конюшне у кошечки котятки народили’ь, так глянуть охота!»

Феодосия опустилась на низкую скамеечку рядом с креслом мужа.

– Что, голубка моя? – Федор погладил ее по голове: «Ино тревожишься?»

– Про свадьбу думаю… – вздохнула жена: «Матвей, хоша и пасынок мне, но твой сын, твоя кровь родная, как не тревожиться».

– Сговор был, по рукам ударили, рядная запись сделана, чего еще? – Федор пожал плечами: «Успенья дождемся, свенчаем, и дело с концом».

– Зря мы их томили больше двух лет, Федя… – Феодосия подперла щеку ладонью: «Надо было свенчать в тот год, что я Марфу принесла».

– Думаешь, пересидела Марья в девках? – Федор хмыкнул:

– Может, и так, однако Матвей вроде разумней стал. Что хорошего, парня не догулявши венчать? Еще, упаси Бог, начал бы он Марью позорить, хозяйство бы по ветру развеивать на баб да зелено вино. Серьезней Матвей сейчас, тише.

– Дай-то Бог, – кивнула жена: «Однако Марьюшку жалко, томится девка».

– Томление, оно к лучшему, – рассмеялся Федор: «Думаешь, я не томился, тебя ожидаючи? Стыдно сказать, сны снились, ровно мальчишке какому».

– Томился он, – отмахнулась Феодосия: «Два месяца, не два года с лишком».

– Однако и того было много. А ты томилась ли? – легко подхватив жену, он посадил Феодосию себе на колени: «Не красней, боярыня, отвечай прямо».

– Да еще как, – призналась Феодосия, – снился ты мне… – она потерлась головой о плечо мужа:

– Ладно, успокоил ты меня. Пойду за Марфой, ежели ее от котят не оторвать, дак она на конюшне и заночует.

– Федосья, – Федор отвел глаза: «Опосля именинного стола присмотри, чтобы нам никто не мешал. Люди ко мне придут, по делам поговорить».

– Об чем разговор-то, скажешь?

– Скажу, как занадобится… – он помолчал: «Может статься, и ты в сем деле пригодишься».

Оставшись один, Федор отпер поставец, от коего ключи никому, даже жене, не доверял. Наложив засов на дверь палаты, он углубился в чтение грамот.


– Маменька «казала, как кошечка котяток откормит, можно будет одного в терем забрать! Этого, черненького… – детские головы, одна с бронзовыми косами, другая с темными кудрями, склонились над копошащимися в соломе котятами:

– Петруша, ежели хочешь, дак бери котеночка, мне не жалко! – радушно предложила Марфа.

– Мне батюшка щеночка дарит на день ангела, – похвастался шестилетний Петя Воронцов: «У его охотничья собака щеночков носит, на мои именины родит. Я имя ему придумал, Волчок. Ты, Марфуша, как котеночка назовешь?».

– Ежели мальчик, то Черныш, а ежели девочка, то Чернушка. Видишь, – Марфа подняла мяукающего котенка, – он черный ве’ь, даже единого белого пятнышка нетути.

– Детки, бегите в горницы, – заглянула на конюшню Феодосия: «Вам пряников принесли, заедок разных. Оставьте котяток, пусть спят в покое».

Погладив мягкую шерстку котенка, Марфа аккуратно опустила его в сено.


Воронцовы приехали на именины боярина Вельяминова по-семейному, с детьми. Хоша по обычаю и не след после рукобитья жених и невеста боле не виделись до венчания, но были Марья с Матвеем сродственники. Родители махнули на них рукой. Федор смешливо заметил:

– Ежели они если за почти три года не остыли друг к другу, дак за два месяца ничего не случится.

Сейчас Матвея в Москве не было. Уехав на богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь, с царицей и недавно рожденным наследником, царевичем Дмитрием, царь Иван взял любимца с собой.

После именинного стола Феодосия увела Прасковью с дочерью в женские горницы. Марья выросла, вытянулась, грудью налилась, округлились бедра. Феодосия исподволь разглядывала девицу:

– Ровно спелое яблоко боярышня, самое время венчать. Матвей рядом с ней, словно ребенок. Почти осьмнадцать лет парню, а в рост он так и не пошел. Остепенился, – вспомнила Феодосия слова мужа, – Федор прав. Спокойней стал Матвей, с царем на богомолье уехал. Все ж в монастырь, а не в кабак какой.

– Как ты располагаешь, Федосья Никитична, – отвлекла ее от размышлений Воронцова, – спосылать-то в подмосковную за стерлядями, али обойдемся теми, что на базаре найдутся?

– На базаре еще снулых каких подсунут, – покачала головой Феодосия. Женщины погрузились в обсуждение свадебного пира.

Марья скучливо лущила орехи.

– Ты бы, дочка, – недовольно сказала Прасковья, – тоже послушала. Как ты своим домом жить думаешь? Тебе бы только на качелях качаться, да семечки щелкать. Я в твои годы двоих родила.

– И я бы, маменька, родила, – ядовито ответила Марья, – коли б вы повенчали нас, как мы обручились. Не началь меня теперь, не я выбрала почти три года в девках сидеть.

– За три года хоша бы раз на поварню заглянула, – вздохнула Прасковья: «С коего конца корову доят, и то не знаешь».

– Не ты ль мне говаривала, что растили меня не для горшков да ухватов? – усмехнулась девушка.

– Язык-то укороти! – вспылила мать: «Не посмотрю, что ты невеста, по щекам так отхлещу, что муж под венцом не узнает»

Зевнув, Марья опять взялась за орехи.

Воронцовы уехали рано. Наигравшись с Марфой, Петя задремал на полу в ее светелке. Уложив дочь, Феодосия прошла к себе в горницу. Заперев дверь, она встала на молитву.

Редко ей это удавалось. При муже или дочери молиться было невозможно, но, зная, что Федор занят разговором в крестовой горнице с гостями, оставшимися опосля именин, Феодосия чувствовала себя спокойно.

– Может, и всю жизнь так проживу… – она раскрыла Псалтырь, – Бог – Он в душе. Что Ему доски раскрашенные да камни? Главное, чтобы не забывали мы Его. Но как забыть, коли нет и дня, чтобы Он о себе не напомнил?

– Ты, Матвей Семенович, – донесся снизу голос Федора, – говоришь, что холопов на волю надо распустить. Да как же без холопов? Сказано: «Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Яфет власть имеет». Получается, что мне, боярину, за соху встать придется?

– Дак еще сказано, Федор Васильевич: «Возлюби ближнего своего, как самого себя», – возразил незнакомый голос, звонкий, словно мальчишеский: «Разве нет? Мы Христовых рабов у себя рабами держим, а Христос всех братией называет».

– И, ты, Матвей, отпустил холопов? – недоверчиво рассмеялся Вельяминов.

– Я так им сказал, – ответил голос: «Были у меня на вас кабалы полные, дак я их изодрал. Кому хорошо у меня, дак живите, а кому не по нраву, ступайте, куда глаза глядят».

– И сколько душ осталось? – вмешался третий голос, тоже незнакомый.

– Кто-то остался, кто-то ушел, не в сем дело. Мы не только с полными кабалами людей в рабстве держим, но и с нарядными, а кто и беглых людей в холопы обратно записывает. Грызем себя и терзаем, остается только и смотреть, чтобы не съели друг друга. Иисус разве сие заповедовал?

На цыпочках прокравшись по лестнице, Феодосия приникла ухом к двери.

– Говорил я с двумя латынниками, читали они мне писания покойного Мартына Лютера. Сказано там, что благое благодеяниями прирастает. Я и записал сие… – звонкий голос, запинаясь, прочитал «Квиа пер опус каритатис кресит каритас…»

– Э фит хомо мелиор, – Феодосия распахнула дверь: «Ибо благодеяниями приумножается благодать и человек становится лучше».

В крестовой повисла тишина. Трещали фитили свечей, взволнованно дышала застывшая на пороге женщина.

– Не говорил ты, Федор Васильевич, – хмыкнул боярин с мальчишеским голосом, русоволосый да голубоглазый, небольшого роста, – что дочка твоя по латыни разумеет.

– Жена это моя, – буркнул Вельяминов: «Федосья, велел же я, присмотри, чтобы не мешали нам!»

– Дак разве я мешаю? – она пожала плечами: «Послушать-то интересно».

– Не твоего ума дело сие. Шла бы к себе лучше… – Федор осекся, спохватившись, что молвил лишнего.

– Не моего ума? – прищурилась Феодосия:

– Ты прости меня, Федор Васильевич, но кто из вас латынь знает, окромя меня, а тем паче немецкий. Мартын Лютер не только тезисы написал, о коих ты, боярин… – поклонилась она в сторону незнакомца, – говорил сейчас, но и Библию на немецкий язык переложил!

– Права жена твоя, – повернулся боярин к Вельяминову:

– Можно, думаю, ей послушать, да только… – он замялся.

– Ежели по тайности что, – обиженно заметила Феодосия, – я уйду, как скажете.

Вельяминов вдруг стукнул кулаком по столу, так, что гости вздрогнули.

– Что за жизнь, когда от родной жены прятаться надо! Смотри, Федосья, не проговорись никому, ни словом, ни полусловом. Ты у меня разумная, а в деле сем нам одним не справиться.

Феодосия опустила голову:

– Темно в горнице, лица моего не видно… – подумала женщина, – а ведь я от него таюсь, и дальше таиться буду. Но если не таиться, дак изломают на колесе или сожгут в клетке. Ох, Федя, а ты-то мне самое сокровенное доверяешь.

– Башкин Матвей Семенович, – представил ей муж светловолосого боярина: «Обещал ты нам рассказать про исповедь великопостную».

– Пришел я Великим Постом к священнику Благовещенского собора отцу Симеону, – начал Башкин, – и сказал, что надобно не только читать написанное в евангельских беседах, но и исполнять на деле. Думаю я, что все сперва надо делать самим и только опосля других учить. Про холопов я тоже ему сказывал.

– А что «Апостол»? Забрал его отец Симеон? – подал голос второй, незнакомый Феодосии боярин.

Башкин кивнул: «Показал я ему «Апостол», что воском от свечи размечен в местах, кои я толковал, дак отец Симеон его и взял. У царя теперь тот «Апостол».

– У царя… – Федор Вельяминов испытующе глянул на Башкина: «Царь-то нынче в Кирилловом монастыре, далече отсюда».

– О сем, Федор Васильевич, я говорил и повторяться не хочу… – резко ответил боярин. Феодосия почувствовала на себе его внимательный взгляд.

– Скажи, боярыня, – Башкин не сводил с нее глаз, – можешь ли ты на латынский переложить?

– Может и неровно, да переложу… – Феодосия покраснела: «Я недолго училась латынскому, но понятно будет».

– Ты что же, Матвей Семенович… – нахмурился Вельяминов.

– Ежели без грамотец тот человек поедет, то вельми сложно будет ему… – отозвался Башкин.

– Думаешь, просто из монастырской тюрьмы человека вызволить? – хмуро поинтересовался боярин.

– Дак Федор Васильевич, – страстно заговорил Башкин:

– Я что? Я только спрашивать умею. Толкую еще, как разум подсказывает. Тот человек, он совсем иной стати. Помнишь, говорили мы про Лютера Мартына, как он прибил к дверям собора тезисы свои? Сей человек, что сейчас в подвале гниет в Спасо-Андрониковом монастыре, ежели мы его не спасем, дак лучше б и не начинали ничего! Без человека сего мы, что тело без головы.

Простое лицо невидного Башкина преобразилось. Верилось, что и вправду, пройдя по паперти Благовещенского собора, приколотив к двери лист, он покачнет церковь, не качавшуюся со дня основания ее.

– Скажи-ка нам, – попросил его Вельяминов, – молитву, что написал ты, больно она мне по душе пришлась.

– Создатель мира, – негромко начал Башкин, – все помыслы мои известны Тебе. Кто я пред Тобой, однако помнишь Ты обо мне, ровно родитель помнит о чаде своем. Даруй мне терпение, дабы возлюбил я проклинающих меня и мудрость, дабы приветил я праведников, ибо только собрание верных Тебе и есть церковь истинная, не в камне она, и не в дереве, а в душах людских. Аминь.

– Аминь… – эхом пронеслось по горнице. В глазах Феодосии закипели слезы.


Запалив свечу, она вполголоса окликнула:

– Федя, не спишь ведь?

– Не сплю… – отозвался муж, – а сама спи, что вскочила?

– Дак не могу я… – она села, обхватив колени руками: «Ты все ворочаешься, думаешь о чем?»

Вельяминов вздохнул.

– Слушал я вчера Башкина, Федосья, и понял, что со всем я согласен. Помнишь, говорил я, как дети наши с Аграфеной умирали? Стоишь посреди ликов, риз золоченых и думаешь, что Бог не в этом. В последнем дыхании младенца есть Он, в слезах твоих тоже есть, а в этом – нет Его. Читаю Псалтырь и слышу, что царь Давид тоже мучился и страдал, тоже радовался, потому что был с ним Бог, а с этим нет. Но иное меня тревожит. Говорил Башкин насчет холопов, и что все мы, и бояре и холопы – братья во Христе. Не след брату на брата идти а, тем более, мучить и угнетать. Но взять хоша меня, я иного не знаю. У отца моего холопы были, деды и прадеды людьми владели. А сейчас получается, что? Всех распустить и самому сеять и пахать?

– Не знаю я, Федя, – ответила она после долгого молчания: «В Новгороде сроду холопов не водилось. Каждый сам себе хозяин, каждый выходил на вече, и ежели был не согласен, дак голос поднимал. Даже если человек беден, все одно свободный он, а не раб».

– И в Писании сказано: «Да вернется каждый в дом свой, и каждый в отечество свое уйдет» … – Федор потер руками лицо: «Я народ в рабах держу, детей холопов, что отец мой покойный закабалил. Что же делать-то?».

– Я так думаю, – ответила Феодосия, – у кого холопов мало, как у Башкина, тот их распустит, когда настанет время. Ты тогда скажешь, кому охота, идите, а кто хочет остаться, дак оставайтесь.

– А до тех пор? – вздохнул Федор: «Бросить бы все, забрать тебя с Марфушей и уйти от этого. От службы государевой, от милостей его. Сегодня милости, а завтра на колу будешь торчать и вороны тебе глаза выклюют. Дак не уйти, не для того я тебя в жены брал, чтобы ты бедствовала».

Феодосия обняла мужа:

– Не из-за богатства твоего я за тебя замуж выходила, не из-за знатности. Куда ты, Федя, туда и я. Скажешь, собирайся, Федосья, дак я Марфу возьму и пойдем за тобой хоша босиком. Как Руфь праведница говорила: «Куда ты пойдешь, пойду и я, и где ты заночуешь, там и я заночую».

– Помнишь, как там далее? – он вдыхал прохладный запах цветов, зарывался лицом в распущенные, льняные волосы.

– Помню.

Более в ту ночь в опочивальне Вельяминовых о делах не было сказано ни слова.


Феодосия занималась с дочерью в детской светелке, когда по лестнице простучала пятками дворовая девка: «Хозяин приехал, Федосья Никитична, с каким-то боярином».

– Привел я тебе Матвея Семеновича, по делу, о коем вчера говорили, – улыбнулся Вельяминов: «Вы оставайтесь, а я поехал. Не успел тебе сказать раньше, Федосья, дак сейчас скажу. Государь Иван Васильевич повелел открыть на Москве печатный двор, на манер гутенберговского, коего книги есть у тебя».

Боярыня недоверчиво ахнула.

– Дак выходит…

– Так и выходит… – довольно отозвался Федор:

– С Божьей помощью к концу лета напечатаем первые книги, Евангелие и Псалтырь. Есть один мастер знатный, Иван Федоров, диакон в церкви Николая Чудотворца, что в Кремле. Он ставит печатный пресс. Привезу я тебе Псалтырь, привезу, – рассмеялся Федор, видя, как разгорелись глаза жены: «Будет у тебя свой, московской печати. Все, поехал я».

Башкин достал из кисы рукописные грамоты.

– Это на латынский переложить, боярыня, чтоб понятно было.

– Ты сие писал, Матвей Семенович?

– Куда мне! Человек, про коего говорил я вчера, сие его рука… – объяснил Башкин.

– Что за человек-то? – Феодосия расправила измятые, криво исписанные клочки бумаги:

– Все расплылось… – она прищурилась, вглядываясь в неразборчивые каракули.

– В подвале при свече единой чисто не напишешь… – резко бросил ей боярин.

– Матвей Семенович, ты того человека вызволить располагаешь?

Пройдясь по горнице, Башкин остановился перед иконами.

– Доске крашеной поклоняемся, свечи перед ней ставим, ладаном курим, а потом последнюю рубашку с ближнего снимаем. Христиане называемся. На языке одно, а руки иное творят… – горько пробормотал он.

Феодосия молчала.

– Ежели поймают его, мы все на дыбу и костер пойдем… – повернулся к ней Башкин: «Бежать ему надо, покуда жив он и покуда мы можем ему помочь».

– Куда бежать-то? – Феодосия взглянула на окно терема, где сверкало лазурью московское небо.

– Туда, где услышат его… – Башкин смотрел вдаль, словно и вправду силился увидеть свободу.


Коротки летние ночи на Москве. Не успеешь оглянуться, как заря с зарей смыкается, розовеет небо на востоке, перекликаются ранние птицы. Город просыпается, скрипит ставнями, стучит босыми ногами по пыльным улицам.

Неприметную лодку спрятали в густых зарослях ивняка на правом берегу Яузы. Пригнал ее вниз по течению темноволосый парень. Примотав челн веревкой к колышку, он нырнул в кусты. Место вокруг лежало глухое. Напротив белых монастырских стен паслись коровы. К вечеру, повинуясь рожку пастуха, стадо потянулось по домам, в слободу.

Двое на низких коняшках, вроде купцы поплоше, заглянули на пустошь к вечеру. Немного покрутившись, заблудившиеся гости первопрестольной уехали.

Давешний темноволосый паренек появился, когда сторожа в слободе забили колотушками. Сев с удилищем под монастырскими стенами, он принялся таскать карасей.

Ночь нависла над городом, полная луна виднелась в разрывах легких облаков. Затихла Москва, только изредка взбрехнет на дворе собака, запоют ворота, пропуская подгулявшего хозяина, да плеснет хвостом саженная рыбина, уходя на глубину.

С другого берега раздался свист. Прислушавшись, парень посвистел в ответ. Бросив удилище, метнувшись к стене, он принял сброшенную сверху веревочную лестницу.

Человек спускался медленно. Парень, держащий лестницу, оглядывался. Хоша и стояла обитель в глухом месте, но на Яузу мог забрести случайный пропойца али тать. На руки ему рухнул истощенный мужичок в монашеской рясе, с избитым лицом. Парень дотащил его до лодки, где поджидал один из заезжавших на пустошь купцов.

– Не оскользнись только… – велел он: «Услышат, дак несдобровать нам».

– Погоди, – монах оперся на плечо провожатого: «Ногу ломали клещами, ребра тако же, дышать и то больно».

– Потерпи, положим тебя на дно, тряпьем прикроем, дак придешь в себя.

– Шибче давайте, Степан, – донесся из лодки голос: «До свету надо вверх по реке подняться, сколь возможно».

– Нога у его сломана, – Степан Воронцов укрыл монаха припасенной ветошью.

– Давай на весла, греби что есть силы. Выдюжишь, Степа?

Парень только кивнул. Ловко выведя лодку на середину Яузы, купец направил ее вниз по течению. Оба гребца молчали, пока не оказались в темном просторе Москвы-реки.

– Много отстегнуть пришлось? – поинтересовался Степан.

– Есть один отец келарь, – сплюнул за борт купец: «Рожа алчная, поперек себя шире, ряса на загривке трескается».

– Нектарий сие, – прошелестел со дна лодки слабый голос: «Он велел меня соленой рыбой кормить, а воды не давать. Он приходил в узилище-то с кувшином и пил у меня на глазах, а я в дерьме лежал, черви в ранах ползали».

– Тихо ты, – шикнул купец: «Ветерок свежий, дыши лучше. Как к берегу пристанем, там возок ждет. Отвезем тебя в тайное место, полечишься».

Степан испытующе посмотрел него.

– Могли бы сами-то за весла и не садиться, – мягко укорил он: «Мало нас, молодых, что ли. Да и опасно вам, узнают еще».

– Вас много, Степушка, только надежных мало… – сварливо отозвался купец:

– Тебя или меня на дыбу вздернут, мы молчать будем, сам знаешь почему. Как другие под пытками себя поведут, сие неведомо. Головы покатятся и не только наши… – говоривший вдохнул полной грудью ночной ветер:

– Хорошо, Степушка, на реке-то. Ты не был под Казанью, зелен еще, а там Волга не чета Москве. С одного берега другого не видно. Так бы и плыл по ней до моря Хвалынского, а там и дальше.

Вздохнув, Степан приналег на весла.

Перед рассветом лодка пристала к заброшенной пристани у крутого косогора. В сосновом лесу распевались птицы, тихонько ржали кони. Выбравшись на берег, старший гребец сильно оттолкнул лодку.

– Пущай плывет. Свое отслужила.

Ожидавший их невысокий человек бросился помогать. Монаха устроили на дне возка, окружив его подушками да перинами.

– Вы со Степаном в возок садитесь, – велел старший: «Ты, боярин, не в обиду будь сказано, человек книжный, а Степан неопытен еще с тройкой управляться, тем паче по таким дорогам».

– Ты сам-то не устал, десять верст отгреб и сейчас еще двадцать по колдобинам трястись?

– Ничего, я здоровый уродился… – весело отозвался купец:

– Давайте по коням, ино светает. Если остановят, скажите, сродственника больного везем на излечение к чудотворной иконе. Ты, – повернулся он к монаху, – потерпи, дороги не гладкие, а кони сии у меня хоша невидные, да резвые. Зато мигом доедем.

Несмотря на ухабы и рытвины монах быстро забылся сном. Башкин и Воронцов долгое время молчали.

– Скажи мне, Матвей Семенович, сколь не уговаривали тебя бежать вместе с ним, – Степан кивнул на монаха, – ты отказываешься. Сейчас государь с богомолья вернется и суд твой соборный не пощадит тебя. Пока есть время, уходи в Литву али Ливонию. Зачем тебе гнить в тюрьме монастырской, али на костре гореть?

Башкин покачал головой.

– Не понять тебе сего, Степа. Небось сам бежать хочешь куда подальше?

– И убегу… – буркнул Степан:

– Родителей жалко, кабы не они, давно бы убежал. Ты, Матвей Семенович, наверное, думаешь, поиграется молодой боярин, разгонит кровь и вернется в усадьбу холопов пороть да девок сенных портить? Не нужно мне сего… – юноша вскинул голову:

– Слыхал я, в Европе наблюдают ход светил небесных, движение их исчисляют, строят корабли, и на них в заморские страны плавают, а у нас что? Не страна, а гноище, погрязли мы в невежестве. Никакого богатства не хочу! Мне лишь бы море увидеть, как по нему на кораблях ходят и самому научиться сему искусству.

– Может и увидишь… – задумчиво отозвался Башкин:

– Раньше я хотел убежать отсюда, куда глаза глядят, а теперь не боюсь на суд идти. Скажу, что думаю, да и делу конец. Может, кто услышит и усомнится. Ежели хоть одна живая душа после спросит себя, все ли истинно, что попы говорят, дак и не зря все было… – он помолчал: «Мне умирать не страшно».

– Как так? – удивился Степан: «Любому человеку помирать боязно».

– Тому, кто не любил, боязно… – вздохнул Башкин: «Кто любовь изведал, хоша и безответную, тому не страшно. Истинно, как апостол Павел говорил: «Если имею всю веру, так, что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто».

Возок остановился, тяжелые ворота со скрипом растворились. Ежась от рассветного холодка, седоки помогли монаху выбраться на двор.

– Мы на месте, здесь отдохнешь, – улыбнулся Башкин.

– Не опасно ли? – забеспокоился монах: «Усадьба-то богатая, сразу видно, что боярская. Я бы в избе у кого отлежался».

– Зачем в избе, коли терем есть, – возница потянулся: «Твоя правда, Матвей Семенович, староват я для таких дел, плечи все разломило. Федосью разбужу, пусть и меня попользует и гостя нашего».

– Кто он? – монах проводил глазами богатырскую спину.

– Федор Вельяминов, ближний боярин царя Ивана Васильевича. Он вызволил тебя из тюрьмы монастырской.

Схватившись за грудь, монах осел на траву. Окликать в голос Вельяминова было нельзя, Башкин рванулся следом.

– Федор Васильевич, зови скорей Федосью Никитичну. У него, кажись, рана открылась.


– К попам не приходите, молебнов не творите, молитвы их не требовати, не кайтесь, не причащайтесь… Записала?

– Записала, – Феодосия взглянула на своего тезку. В ярком свете летнего утра, в просторной горнице под крышей терема, на богато вышитых подушках, Феодосий Косой казался особенно изможденным.

Синяки и ссадины зажили, но лицо его по-прежнему покрывала мертвенная бледность. Узник провел в монастырском подвале почти год. Двигаться Косому было тяжело. Раны, хоть и подлеченные Феодосией, продолжали его тревожить. Писать он пока не мог. Игумен Свято-Андрониковского монастыря, найдя в его клетке грамоты, велел переломать Косому пальцы на правой руке.

Кости срослись неправильно. Даже несколько минут письма доставляли Феодосию невыносимую боль. Кривясь, он, все равно, сжимал в кулаке перо. Боярыня велела ему, сколь возможно, шевелить пальцами и учиться писать левой рукой, на всякий случай.

– У батюшки моего так по молодости случилось, – Феодосия рассматривала его изувеченную руку.

– Шли они в караване лодей на Ладоге, и грянул шторм. Батюшка бросился к парусу. Ветром мачту повалило и руку ему прижало. Кости ему раздробило, как тебе. Батюшка мой кормщик знатный, куда ему без руки лодьей править. Сделали лубок, а как кости срослись, он руку упражнял, как ты сейчас. Сначала немного, а потом больше и больше. Еще песок речной в печи грел, насыпал в мешочек холщовый, и к руке прикладывал. Дак через год он опять лодьи водил. Надо и мне тебя песком полечить. Еще бы спосылать в Русу, что у нас в земле Новгородской. Там целебная грязь есть, коя поможет тебе.

– Как это грязью лечиться? Той, что под ногами? – удивился Феодосий.

– Сие грязь особая, – отозвалась боярыня, – ее в озерах да болотах собирают, а на Белом море с берега промышляют. Поморы от всех болезней ей лечатся.

– Отдохнул я, давай дальше писать, – попросил Феодосий: «Мыслей у меня в голове много, успеть бы все сказать. Еще бы рука заработала, а то ты, боярыня, хозяйство забросила, пока за мной ухаживала».

– Хозяйство что, – отмахнулась Феодосия, – оно у меня налаженное, ровно по колее катится, а твои слова не каждый день услышишь.

– Темиамом не кадитеся, на погребении от епископов и попов не поминатися, ибо есть они жрецы идольские и учителя ложные…

Перо заскрипело по бумаге.


Выйдя из подвала, где дьяк Иван Федоров налаживал печатный стан, Федор Вельяминов вдохнул полуденный городской воздух.

– Хорошо у нас! – потянулся боярин: «Думаешь, Степа, может, за морем и лучше, однако, как оглянешься, дак поймешь, нету места краше Москвы».

Степан вытирал испачканные руки. С разрешения дьяка излазил он весь печатный стан, разбираясь в его устройстве.

– Знаю, знаю, – хлопнул его по плечу Федор: «Свадьбу отгуляем, ты дружка, куда без тебя, и отправишься к моему тестю, Судакову Никите Григорьевичу, в Новгород. С отцом твоим я говорил, он не против».

– Правда? – восторженно, еще по-детски, спросил Степан.

– Не навсегда, – рассмеялся Вельяминов: «Ежели в Новгороде девицу какую приглядишь, придется ее на Москву везти. Ты наследник, усадьбы ваши здесь, не получится у тебя на север переехать».

– Дак не за девицами я, – покраснел юноша: «Мне б на лодьях походить, понять, как делается сие. Может, Никита Григорьевич меня и на Белое море отправит. На севере, говорят, поморы к норвегам на настоящих морских судах ходят».

– Ежели тебе какая красавица тамошняя встретится, дак не робей… – Вельяминов вскочил на коня, – новгородки, хоша и упрямые, да лучше них, как по мне, нет никого.

– Федор Васильевич, – спросил Степан, когда они сворачивали на Рождественку, – а когда книги можно будет в руках подержать?

– Дак смотри, – Вельяминов загибал пальцы, – сегодня вы с дьяком стан наладили. Завтра он пробные листы напечатает, а со следующей недели начнет Евангелие и Псалтырь набирать. Пока обрежут, пока переплетут, сие недели две еще. К возвращению государя поспеем.

– Долго как… – протянул Степан.

Федор застучал рукоятью плети в ворота.

– Разбаловался ты, племянник. Давно ли Евангелие месяц сидели, переписывали, а Псалтырь и того дольше, а ты две недели потерпеть не можешь.

– Дак если царь через две недели возвращается…

– Без тебя знаю… – отрезал Федор: «Ладно, дома не след об сем говорить».

С крыльца усадьбы кубарем скатилась Марфа. За девочкой ковылял толстый, еще молочный щенок.

– Тятя, тятя! Петруше дядя Михайло щеночка подарил! Я тоже хочу!

Ловко подхватив троюродную сестру, Степан посадил ее впереди себя на седло.

– У тебя, Марфуша, Черныш есть, забыла? Он, небось, скучает по тебе.

– Черныш далече, – погрустнела девочка: «Тятя, а когда мы к маменьке поедем?»

– Как выздоровеет она, – Федор нахмурился: «Нехорошо лгать, да еще и дитяти своему, но и правды сказать нельзя. Марфу не оставишь в имении, когда там отлеживается беглец из-под государева суда».

– Как Федосья-то? – Прасковья вышла на крыльцо терема.

– Получше, гонца спосылала, что через неделю, али дней десять можно Марфу к ней отправить… – сестре Вельяминов тоже до поры решил ничего не рассказывать. Спешившись, взяв у Степана Марфу, он устроил дочь на плечах.

– Не съездить ли нам, боярышня, после трапезы на реку на конях прогуляться?

– Да! Да! – подскочила Марфа.

– Ты, Федор, осторожней, – заметила Прасковья: «Трехлетнее дитя на жеребца сажаешь. Он у тебя горячий, понесет еще, упаси Господь».

– Матвея я в седло отправил, как он ходить только начал.

– Дак то мальчик, а здесь девица. Хотя одно название, что девица, как есть чистый сорванец. Михайло хоть щенка принес, они с Петрушей при деле. Пойдем трапезничать-то.

За обедом говорили о свадьбе. Марья к столу вышла, но почти ничего не ела. Щипая хлеб, девушка украдкой перечитывала женихову грамотцу, доставленную утром из Кириллова монастыря.

– Что Матвей отписывает? – невзначай спросил Вельяминов.

– Недели через две тронутся они на Москву… – Марья подняла черноволосую голову.

Дядя и племянник переглянулись.

– Еще пишет, что государь Иван Васильевич в добром здравии, тако же и царица, и царевич Дмитрий… – добавила девушка.

– Храни их Господь… – Федор размашисто перекрестился на красный угол.


Феодосий уже ходил по светелке, когда в подмосковную приехал Матвей Башкин.

– Все ли перевела, боярыня?

Феодосия протянула аккуратно переплетенный томик.

– Удобно, книжка маленькая, спрятать легко.

– Что ты за Феодосием записывала, все ли сожгла? – Башкин полистал книгу: «Знать бы языки, сколько всего прочитать можно было бы…».

– На рассвете еще сожгла, – Феодосия погрустнела: «Жалко жечь-то было, слово каждое ровно камень драгоценный».

– Не печалься, боярыня, – повернулся стоявший у окна монах: «Сие все у меня в голове осталось, да и более того. Божьей волей, если жив буду, то сам запишу. Рука-то, благодаря тебе, двигаться зачала».

– Пойду соберу поесть… – захлопотала Феодосия: «Ты, Матвей Семенович, ранним утром выехал, должно, проголодался».

Башкин проводил ее тоскливыми глазами.

– Грех это, – напомнил себе боярин. Опустившись на лавку, он посмотрел на Феодосия. Тот подумал, что даже в подземной темнице не видел такого взгляда, отчаянного, безнадежного.

– Как же сие, Феодосий? Ты умный человек, пастырь наш… – начал Башкин.

– Не пастырь я, Матвей, упаси Господи, – резко прервал его монах: «Человек, как остальные люди».

– Дак ответь мне, как человек человеку, разве не грех любовь моя? Разве не сказано в Писании, что кто смотрел на жену ближнего своего и желал ее, пусть и в мыслях, тот все равно, что прелюбодействовал с ней? – Башкин закрыл лицо руками.

Феодосий присел рядом.

– Я почему в монахи ушел? Был я холопом боярским, не человек вовсе. Думал я, что в монастыре жизнь другая. Как постриг принял, дак понял, что и за монастырскими стенами свободы нет. Свобода, она здесь только, – Феодосий указал на сердце, – в душе человека. Как можно душу-то убивать? Богом она не для сего нам дадена!

– Дак как я мог! – покачал головой Башкин: «Вчера я Писание читал. Помнишь, что говорено про царя Соломона и Вирсавию, да про мужа ее, и как Всевышний после сего Соломона наказал».

– Ты себя с царем Соломоном, Матвей Семенович, не ровняй, – усмехнулся Косой: «Не потому, что не мудр ты, ибо мудр, а потому, что зная о Соломоне, не поступишь ты так».

– Дак что мне делать-то, Феодосий? – горестно отозвался Башкин:

– Я потому и на суд хочу пойти, а хоша и на смерть, что без нее нет мне жизни. Как вижу ее, дак все вокруг ровно солнцем залито, как нет ее рядом, дак и жить не стоит. Но сколь я перед ее мужем виноват, дак сего и не измеришь, и еще тяжелей мне, как я о сем думаю.

– Думается мне, Матвей… – решительно сказал монах, – человек не по словам и помышлениям, а по делам судится. Ежели бы сделал ты что позорное, тогда и надо было бы каяться, и то не передо мной, или кем другим, а только лишь перед Богом. А ты и не делал ничего.

Феодосий помолчал:

– Но сказать ей об сем надо. Не след ближнего своего в неведении держать. Писание учит: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Значит, не делай ему того, чего не хочешь, чтобы тебе сделали. Посему, Матвей, и не совершишь ты греха. Человек, хоша и не ангел, однако Бог ему дал свободу выбирать, добро причинить ближнему, али зло. Дурного ты не учинишь, уверен я.

– Может, к Федору Васильевичу пойти сначала? – робко спросил Башкин.

– Она что, не человек, что ли? – припадая на искалеченную ногу, Феодосий заковылял по горнице.

– Ровно ты, Матвей Семенович, на рынке торгуешься. Понравилась корова, дак пойду к ее хозяину. Человек не корова, владельцев, окромя Бога, у него нетути. Сам холопов на волю отпустил, а теперь вона как рассуждаешь.

– Но ведь муж у нее есть…

– Ты, Матвей, думаешь, что ежели женщина, дак и воли у нее своей нет, и разума тоже. Сказано: «И сотворил Всевышний человека по образу и подобию своему, мужчину и женщину создал он их». Нет, Матвей Семенович, учиться тебе еще и учиться… – покачал головой Феодосий.

Вошла хозяйка с заедками, разговор прервался.

За столом боярыня спросила:

– Феодосий, ходим мы в церковь, кланяемся святым иконам, свечи ставим. Для чего все сие, как думаешь?

– Федосья Никитична, ровно что идолы сие языческие… – вздохнул монах:

– Духом подобает поклоняться Отцу нашему небесному, а не поклоны бить или на землю падать, или, как варвары какие, проскуры и свечи в церковь приносить. Матвей Семенович со мной не согласен, но все же скажу я. Иисус, хоша и пророк был, но был человек и сын человеческий, как и все мы.

– Не сын Божий? – Феодосия испытующе посмотрела на Косого.

– Нет… – твердо ответил он.


– Федосья Никитична, пока Феодосий наш отдыхает, разговор есть у меня к тебе… – они с Башкиным шли через луг к реке. В самом разгаре было московское лето. Феодосия остановилась.

– Матвей Семенович, цветов нарву Феодосию, поставлю ему в горницу. Столько времени он в темнице пробыл, хочется порадовать человека.

Башкин смотрел на ее тонкое, словно иконописное лицо, на длинные пальцы, мягко касающиеся свежей травы. Чудилось ему, что вся она соткана из света и запаха цветущих лип.

Полуденную тишину нарушало только жужжание пчел. Высоко в небе парил, раскинув крылья, одинокий коршун.

Она поднялась, пряча лицо в охапке цветов.

– Матвей Семенович, случилось что?

– Случилось… – он сглотнул комок в горле.

Слушая его, Феодосия молчала. Краска сбегала с ее лица, пока не стало оно совсем бледным, даже губы бросило в синеву.

– Посему иду я на суд, – закончил Башкин, – что без тебя нет жизни мне. Умру, дак умру, хоша под пытками, хоша на костре. Бежим вместе, Феодосия! На свободе мы сможем жить, как захотим, всегда останемся рядом, до смерти нашей.

Он протянул к ней руку. Женщина медленно отступила назад.

– Обещалась я до смерти другому человеку, Матвей Семенович. Нет у меня пути иного, окромя того, что выбрала я, с Федором повенчавшись.

– Люблю я тебя, Феодосия. Разве можно любящего тебя оттолкнуть… – она вскинула голову, в скромном плате:

– Не искала я твоей любви, а что пришлась я тебе по сердцу, дак моей вины здесь нет. Уезжай с Феодосием, Матвей Семенович. Даст Бог, ты еще встретишь ту, что полюбишь. Я здесь останусь, с мужем моим, с дитятей нашим. Не надо мне ничего другого. Разговор сей забудем, что ты, что я. Не было слов сих сказано.

– Как не было? Не ведаешь ты, боярыня, что на смерть меня сейчас обрекла, дак знай теперь!

Феодосия пошла к усадьбе. Башкин смотрел ей вслед, пока не пропала она из виду, словно растворившись в полуденном мареве.


Федор приехал в подмосковную ранним вечером. На луга опускался туман, с реки тянуло сыростью. Спешившись, он отвел коня в стойло. Тишина стояла на усадьбе, ровно и не было никого вокруг. В окне Федосьиной горницы подрагивал огонек свечи.

Жена ждала его, прислонившись виском к резному столбику крыльца, с убранными в домашний плат волосами. Тени залегли под глазами, словно не спала ночь боярыня. Тонкие пальцы теребили жемчужную понизь на шее.

– Марфуша здорова ли? – ломким, не своим голосом спросила она.

– Здорова и весела боярышня наша… – притянув к себе жену, Федор прижался губами к ее лбу: «Не заболела ли ты, Федосеюшка? Сама горячая, а руки холодные, как лед».

Она взглянула на мужа снизу вверх. Федор поразился ее взгляду. Так смотрели подранки на охоте, прежде чем добивали их.

– Есть у меня до тебя разговор, Федя. Да только, боюсь, не по душе он тебе придется.

Они уселись на косогоре над рекой. Феодосия опустила голову на колени. На заливные луга на том берегу медленно наползал закат. Брусничный свет растворялся в чернильной темноте ночи, где проглядывали первые звезды

Приобняв жену за плечи, Федор почувствовал, как слабеет под его рукой застывшее тело.

– Не виню я тебя, Федосья. Сама знаешь, не таким я был, когда венчались мы. Думал я о сем давно, да только сейчас вслух заговорил.

– Боялась я, Федя… – уткнув лицо в ладони, она разрыдалась. Федор испугался. Первый раз видел он жену плачущей. Даже когда Марфу она рожала, ни слезинки не пролила.

– Ох, как я боялась! Я с детства одно знала, чужим не доверяйся, шаг за порог дома, дак там враги все, проговоришься, хоша словом единым, и на дыбе повиснешь. И замуж за своего вышла. А здесь ты, но не могла я ничего сказать. Вдруг решишь ты, что ведьма я, еретичка, и гореть мне на костре. Или сам кому слово молвишь и под пыткой дни свои закончишь… – она вытерла рукавом заплаканное лицо: «Как можно любимого на смерть посылать?»

– Как ты могла подумать, что донесу я на тебя? Ты жена моя, плоть моя, ежели больно тебе, то и мне больно, заботит что тебя, то и мои заботы. До смерти нас Бог соединил… – Федор прижал ее к себе.

Феодосия стиснула его пальцы.

– Что тебе Матвей говорил, дак неужели могу я хоть на столечко в тебе усомниться? Говорил и говорил. Глядючи на тебя, любой голову потеряет. Не думай о сем, забудь.

– Как жить-то теперь будем, Федор? – она покусала сухие губы.

Боярин развел руками.

– Как жили, так и будем. Сдается мне, легче нам жить станет, хоша ненамного, а легче.

– А Марфуша?

– Пока пусть растет, там посмотрим. Тебе батюшка твой когда все рассказал?

– Как десять или одиннадцать мне исполнилось. Федор, но как же так?

– Что?

– За то, что я тебе сейчас поведала, на костер отправляют.

– Я Феодосия из тюрьмы монастырской спас, за что меня тоже по голове не погладят, коли узнают… – хмуро сказал Федор:

– Через две недели царь из Кириллова монастыря на Москву тронется. Надо, чтобы ко времени сему и духу Косого здесь не было. Я бы и Башкина с ним отправил, но ежели человек на дыбу рвется, я его оттаскивать не буду. Ты мне скажи, сможет ли батюшка твой помочь нам в сем деле?

– Ты как хотел Феодосия-то вывозить?

– Дак через Смоленск. Есть у меня там человечек, обязанный мне кое-чем. Он провел бы Косого до литовской границы. Но сейчас думаю, не лучше ли грамоту отцу твоему спосылать? Есть же у вас на Москве тайные гонцы? – Федор взглянул на жену.

– Все ты знаешь, – улыбнулась она.

– Все да не все. Например, читал я послания архиепископа Геннадия…

– Пса смердящего! – перебила в сердцах Феодосия:

– Он да Иосиф Волоцкий заклятые враги наши. Вез он по Новгороду людей на казнь, дак одел их в берестяные шлемы и написал на них «Се есть сатанино воинство», а потом велел шлемы сии на их головах и поджечь.

– Что Геннадий про вас пишет, знаю, а что вы сами говорите, не знаю, а узнать бы хотелось.

– Дак я могу и сейчас, – Феодосия осеклась, прерванная долгим поцелуем мужа.

– Не время для богословия, луна давно поднялась… – Федор протянул ей руку: «Пойдем».

– Далече?

Он подтолкнул ее вперед.

– Ежели муж говорит, пойдем, дак надо идти, а не вопросы задавать. Как в Новгороде мужья с женами живут, не разумею… – смешливо пробормотал Федор.

Пока они плыли на остров, в середине уединенного озера, Феодосия откинулась на корму лодки:

– Ночь сегодня какая, звезды падают, словно что их к земле тянет.

– Слыхал я, на севере на небе пазори играют. Видала ль ты их?

– Батюшка меня ребенком на Поморье возил. То вещь пречудесная, Федя, сполохи на небе разноцветные светятся, столбы света ходят, даже треск от них слышно.

– Не знала, что у тебя тут дом поставлен… – она прошла в низкую дверь.

Федор запалил свечу. Феодосия увидела широкое ложе, застеленное мехами, закопченный, сложенный из озерных валунов очаг:

– Охота хороша в лесах, да и рыбалка тоже… – Федор улыбался: «Срубил сторожку, вдруг придется на ночь остаться».

– Так бы и не уходила отсюда… – Феодосия вытянулась на медвежьей шкуре, Федор разжег очаг.

– Да и я бы тоже, – пошарив в темном углу, он вытащил бутыль мутного стекла: «На-ка, испей. Пока еще огонь разгорится, а ты промерзла вся, на воде-то.

Жидкость обожгла горло. Феодосия, закашлявшись, поперхнулась.

– Что сие, Федор?

– Хлебное вино. Отпей, у тебя руки какие, ровно лед… – Федор медленно провел губами по гладкой коже, от кончиков пальцев до запястья и выше, где на сгибе локтя билась нежная жилка.

– Я захмелею! – испугалась Феодосия.

– И хорошо… – усмехнулся муж:

– Я на тебе сколько женат, а во хмелю не видал. Охота посмотреть, а послушать и более того. Здесь тишь да безлюдье, не то что на Москве или в усадьбах. Стесняться некого.

От вина ли хлебного, от горевшего ли в очаге костра, Феодосию бросило в жар. Распустив косы, она расстегнула верхние пуговицы сарафана.

– Погоди, я сам… – Федор остановил ее.

– Говорил я, что люблю тебя более всего на свете? – он зарылся лицом в светлые волосы.

– Говорил… – Феодосия прикрыла глаза.

– Еще скажу и не устану повторять… – шепнул ей муж, – до самой смерти моей.

Проснувшись на рассвете, Федор почувствовал, что Феодосии рядом нет. Примятые меха еще хранили ее аромат, прохладных цветов. Выйдя на порог, он вгляделся в легкую дымку над озером.

Она стояла по колено в воде, собирая на затылке потемневшие в воде косы. Федор стиснул руку в кулак:

– Довольно одного слова Башкина и она сгорит, привязанная к столбу на торжище, заплеванная и опозоренная толпой, и не будет ей спасения… – Феодосия вышла на берег. Подняв ее на руки, Федор прижал жену к себе:

– Я на самую страшную казнь пойду, но спасу Федосью с Марфой… – не отрываясь от ее губ, он захлопнул дверь сторожки.


– Доставишь Феодосия до Твери, Степа, сдашь его на руки человеку, о коем в грамотце говорится и сразу назад.

Степан Воронцов умоляюще посмотрел на Вельяминова.

– Даже не думай, – отрезал боярин.

– Сказано, что поедешь в Новгород опосля венчания, значит опосля. Ишь чего захотел, со свадьбы родной сестры сбегать. Знаю я, что тебе братец не по душе, но ничего не поделаешь, сродственниками не бросаются.

– В Твери потише будь, – добавил Федор: «Возок у вас неприметный, одежу тоже невидную надень».

– Я, Федор Васильевич, не из тех, кто золотом обвешивается, ровно баба, – съязвил Степан.

Вспомнив о сыне, Федор смолчал.

– Я бы и до Новгорода его довез, – не унимался юноша.

– Делай, что велено тебе, Степа… – хмуро отозвался Вельяминов:

– От Твери до Новгорода они теми путями поедут, коих ты не ведаешь. Главное, чтобы до Твери вас не перехватили. Ищут Феодосия по Москве, хорошо, что большая она. На столбовую дорогу не суйтесь, езжайте проселочными. Не в быстроте дело, а в том, чтобы не нашли вас.

– Да понял я, – пробормотал Степан.

– Готово все, Федор Васильевич – вошел в горницу Башкин

– Зови Феодосия, наверху он.


Распахнув окошко, Феодосия высунулась во двор.

– Готов возок твой, прощаться надо.

– Как мне благодарить тебя, боярыня? – взглянул на нее Феодосий: «Руку ты мне спасла, укрывала, кормила да поила, семью свою оставила».

– Не надо мне благодарности, – вздохнула боярыня:

– Главное, чтобы ты живым и невредимым остался. Батюшка написал, что из Твери до Новгорода тебя окольными дорогами повезут. Ты на него положись, до ливонской границы и через нее проведут тебя.

– Храни тебя Бог, Феодосия, тебя и всю семью твою… – монах замешкался: «Стыдно мне, что вроде бегу я, а вы остаетесь».

– Дак у каждого судьба своя, – Феодосия пожала плечами: «Ежели не свидимся мы более, все равно я помнить о тебе буду».

В дверь постучали.

– Пора тебе… – Феодосия коснулась губами лба монаха… – благослови тебя Бог.

В прохладном тумане Федор проверил упряжь и лошадей.

– Заодно и руку набьешь, – весело сказал он племяннику:

– Нонче все верхами ездят, как вожжи натягивать и забыли давно. Не гони только, не хватало вам колесо сломать по пути. Здесь до Твери яма на яме, что на проселках, что на столбовой дороге.

– Тебе я вот что принес, – Вельяминов протянул монаху книгу: «Только вчера переплетать закончили. Первый Псалтырь московской печати. Откроешь на чужбине и вспомнишь про нас».

– Дак лучше боярыне… – запротестовал Феодосий.

– Боярыне тоже есть, – отозвался Федор, – нешто я про нее забыть мог.

Башкин приобнял Феодосия.

– Прощай.

– Ехал бы ты, Матвей Семенович, со мной, не будет тебе здесь жизни.

– Дак и там не будет, Феодосий. Дай тебе Бог счастья, а мне, горемычному, видно, и не испытать его… – Башкин понуро побрел к воротам.

Возок выкатился из усадьбы. Проводив его глазами, Федор пошел вслед за Башкиным.

– Матвей Семенович, погоди, надо парой слов перемолвиться.

Они двинулись по протоптанной среди луга тропинке.

Развиднелось, в небе завел песню жаворонок. После долгого молчания Вельяминов сказал:

– Не мое сие дело, Матвей Семенович, но не ходил бы ты на суд. Хочешь ты, чтобы услышали тебя, но кто на суде-то будет? Там сидящим хоша кол в голову вбей, ничего они не поймут. Зазря только погибнешь.

– Если боишься, Федор Васильевич, что я на тебя али кого из родных твоих укажу… – начал Башкин.

– Ты под пыткой не был, – перебил его Федор.

– И ты не был! – остановился Башкин.

– Не был… – признал Федор, – однако видел, что пытка с людьми делает.

– Феодосия пытали, однако он ни на кого не указал… – буркнул боярин.

– Люди, Матвей, они разные… – вздохнул Вельяминов:

– Иногда думаешь, кто, как не я, пытку выдержит? Выдержу и не скажу ничего. Но как раскаленными клещами зачнут ребра тянуть, дак не знаю я, снесешь ты это, или нет. Ежели не снесешь, дак жена моя на плаху ляжет рядом со мной, а дочь сиротой останется и сгинет в безвестности. Рассуди сам, что я должен делать?

– Мы, Федор Васильевич, одни… – Башкин посмотрел боярину в глаза… – ты сильнее, прикончи меня, и вся недолга. Тело ночью в лесу зароешь. Пропал и пропал я, кто искать будет?

– Чушь городишь, – отрубил Вельяминов: «Отродясь я на невинного руки не поднимал и не подниму до смерти моей. Остается мне, Матвей Семенович, надеяться, что выдержишь ты».

– Но ведь я бы мог…

– Мог бы, – усмехнулся Федор:

– Только жена моя, как в Писании сказано, плоть едина со мной. Хоша бы ты и донес на меня, не досталась бы тебе Феодосия. Не потому, что не может она другого возлюбить. Может, однако если б она полюбила тебя, она б пришла ко мне и сказала о сем… – Вельяминов помолчал:

– И говорить не стоит более. Не такой ты человек, боярин, ты мне поверь.


Взявшись за чтение, Феодосия отложила книгу. Неуютно было ей в залитой утренним солнцем светелке.

– За Марфой надо спосылать… – подумала она: «Может, Прасковья и Петю с ней отпустит. Хлопот много, к свадьбе готовиться, что он под ногами будет мешаться. Здесь хорошо бы деткам вместе было».

– Смотри, что принес я тебе, – Федор переступил порог: «Косому я тоже в дорогу такую дал. Первый псалтырь московской печати».

Длинные пальцы сомкнулись на кожаном переплете.

– Что будет с нами, Федя? – подняла она глаза на мужа: «Чего ждать?»

Вельяминов, не глядя, раскрыл книгу на середине.

– Сказано в Псалмах Давидовых, Федосья: «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя?»

– Помощь моя от Господа, сотворившего небо и землю… – продолжила Феодосия.

– Иного пути нет… – Федор обнял жену, так что стали они единым целым.


По тверской дороге неторопливо пылил запряженный невидными конями возок.

По ярославской, из далекого Кириллова монастыря, гнал на кровном жеребце гонец. Где проезжал он, звонили в церквях колокола, зажигали свечи, зачинали панихиды за упокой души. Шли по его следам с севера тяжелые, грозовые облака.


– Дак что с мамкой-то стало? Той, что царевича Димитрия, мир праху его, – Феодосия набожно перекрестилась, – из рук выпустила?

Василиса Аксакова, приехавшая с поездом царицы из Кириллова монастыря, помрачнела.

– Государь ее посохом в висок ударил, ногами топтал, а как остыл, она и мертвая была. Еще кричал: «Лучше б ты сама сдохла, ведьма». Из взрослых никто даже воды не нахлебался, место мелкое. Только со струга по мосткам на берег сойти. Кто знал, что они перевернутся? Младенец ведь, сколько ему надо?

– А что царица? – спросила Прасковья.

– Металась, выла, а потом всю дорогу до Москвы лежала и плакала. Тихо, жалобно. Все повторяла: «Не надо было маленького туда возить, говорили государю». Еще, матушки, сказывают… – Василиса понизила голос.

– Что?

Аксакова оглянулась по сторонам.

– Государь к Максиму Греку ездил, перед тем как на богомолье отправиться. Тот ему сказал: «Путь дальний, трудный, неча жену и младенца новорожденного брать». Но царь не послушался.

– Бедная царица-матушка. Хуже нет дитя потерять, еще и вымоленное… – вздохнула Феодосия.

– Федосья, Параша, – донесся из опочивальни слабый голос. Анастасия откинулась на высокие подушки. Красота царицы поблекла, под глазами залегли круги, неубранные волосы падали на плечи:

– Надо мне встать сегодня… – Анастасия повела рукой.

– Окстись, государыня, – охнула Феодосия: «Нельзя тебе…»

– Не буду ходить, другую приведут, – отрезала Анастасия:

– Тебе, Федосья, хорошо. У твоего Федора сын, а что ты дочку ему родила, оно и лучше. Твоя Марфа с Матвеем за богатство не поспорит, взамуж уйдет. Здесь же не деревни в наследство, а страна цельная. Пои меня травами, но чтоб я сегодня вечером на ногах была.

Прасковья осторожно взглянула на царицу.

– Что зыркаешь? Нынче нужное время, с Божьей помощью понесу.

– Дак матушка…

– Молчи, сама знаю… – устало отозвалась Анастасия:

– Думаешь, мне носить легко? Мне не шестнадцать давно, сама посчитай, сколько. Но ежели я наследника не рожу, все одно что и не было меня. Сошлют в монастырь, и поминай как звали. Соломонию Сабурову государь Василий сослал, а я чем лучше?

Феодосия пошла в боковую светелку готовить питье из трав, Прасковья взялась причесывать Анастасию.

– Что Марья-то? – поинтересовалась та.

– Дак, матушка, только царевича схоронили, куда теперь венчаться. До Покрова отложили.

– Матвей вроде остепенился, – задумчиво сказала Анастасия: «Тихий стал, богомольный, в Кирилловом монастыре поклоны бил, постился. Не узнать его. Может, и сладится у них с Марьей».

– Государыня, выпей-ка… – Феодосия поднесла к губам царицы золоченый кубок: «Сразу полегчает».

Анастасия встряхнула головой.

– Неси одеться, Параша. Вам с Федосьей хорошо, вы за мужьями как за каменной стеной, ни забот у вас ни хлопот. Я каждый шаг словно по острию меча иду… – царица спустила ноги на пол:

– Оступлюсь… – вздохнула Анастасия, – и не вспомнят, как звали меня.


Царь Иван Васильевич стоял на молитве.

Со времени возвращения из Кириллова монастыря плечи его опустились, спина сгорбилась. В густой бороде засверкала легкая седина.

Отбив последний из земных поклонов, он опустился в глубокое кресло у окна.

– Алексей Данилыч, здесь ты?

От притолоки отделилась темная фигура окольничего Басманова

– Нашли монаха, что из Андроникова монастыря пропал? – поинтересовался царь: «Феодосием его, кажись, звали. Ересь у него вроде стригольная была».

– Не нашли, батюшка Иван Васильевич, как в воду канул, окаянный… – развел руками Басманов.

– В воду? – хмыкнул царь: «Яуза рядом, лодью подогнать дело минутное. На Москву-реку вышел и поминай как звали. Ты отцов святых в монастыре поспрашивал ли?»

– Божатся все, что ни сном ни духом. Со всеми разговаривал, окромя отца келаря.

– С ним что не перемолвился? – зевнул царь.

– Волей Божьей скончался отче Нектарий, когда мы на богомолье ездили. Тучен он был, припадок у него случился, язык отнялся, дак и помер… – ответил Басманов.

– Упокой душу его, Господи… – положив перед иконами семипоклонный начал, царь велел:

– Позови мне Вельяминова Федора Васильевича. Сам ступай, порой носом землю. Люди просто так не пропадают, не уплыл же монах сей рыбой по реке.


Когда Вельяминов зашел в палаты, царь любовался закатом над Москвой.

– Красиво как, – обернулся Иван: «Глядишь и думаешь, и сие Божье промышление, и то, что наследник мой, жданный да вымоленный, в грязной воде захлебнулся, аки холопское отродье».

– На все воля Божья, государь… – тихо отозвался Вельяминов:

– Как дети у меня от Аграфены умирали, а я ведь восьмерых схоронил, я про Иова многострадального думал. Он лежал на гноище, язвами покрытый, Сатана искушал его, а он не возроптал.

– Митрополит Макарий то же говорит, но я не святой, да и ты не святой. Ужели не проклинал ты Бога? – испытующе посмотрел царь на Вельяминова.

– Не проклинал, – помолчал Федор Васильевич, – но спрашивал, за что мне сие?

– И я вопрошаю, но нет мне ответа… – царь прошелся по палатам:

– У тебя, Федор, хоша один сын остался, все легче. Спасибо тебе за Матвея, ежели бы не он, не знаю, как все повернулось бы. Он сам в гонцы вызвался, дневал в седле и ночевал, а вперед нас на Москву успел, чтобы панихиды служить зачали.

– Государь, ты прикажи, я тебе не только сына, я и жизнь свою отдам.

– Знаю, что ты слуга мой вернейший… – царь вернулся в покойное, обитое бархатом кресло:

– Дело есть одно, в коем ты помочь сможешь. Есть на Москве боярин из мелких, Башкин Матвей. Может, слыхал ты про него?

– Куда их мелкопоместных упомнить-то? – развел руками Федор.

– Сей Башкин Великим постом ересь зачал болтать, – задумчиво сказал царь, – похожую на бредни, за кои дед мой дьяка Курицына на Москве казнил, а архимандрита Кассиана в Новгороде. Еще привезли монаха, Феодосий Косой по имени, с такими же ересями. Вроде задавили стригольников и жидовствующих, но жива змея, плюется еще… – Иван Васильевич стукнул сильным кулаком по подлокотнику.

– Дак что сей монах-то, в остроге?

– Сбежал он из Андроникова монастыря, пока мы на богомолье ездили… – недовольно отозвался царь: «Вот и сажай людей в темницы обительские после сего, никакого досмотра за ними нет. Тебя я не виню, ты книжную печать налаживал, не до сего тебе было. Теперь Басманов Косого ищет, да, боюсь, не найдет».

– А Башкин что? – безразлично поинтересовался Федор.

– Под надзором в своей усадьбе сидит до суда. Федор Васильевич, тебе на суд-то надобно прийти. Ты человек ученый, начитанный, ты разберешься в ереси его. Не Басманова же туда отправлять, дубину стоеросовую. Он только и знает, что ноздри рвать да кнутом бить. Святые отцы, ежели не надзирать за ними, такого наплетут, что потом сто соборов не разберутся.

– Что повелишь, государь, то и исполню.

Когда Федор выходил из светлицы, царь окликнул его:

– Ты Башкина поспрошай насчет Косого. Чую, одной веревочкой они повязаны. Ежели запираться будет, дак на дыбу его.

– Сделаю по воле твоей… – Федор поклонился царю.


Марья Воронцова писала при свече в девичьей светелке. Матвей вернулся из Кириллова монастыря с известием о гибели царевича, свадьбу отложили до Покрова. Марья и не видела жениха, бывшего рядом с государем. Свернув грамоту, запечатав ее воском, девушка постучала в стенку.

– Степа, здесь ты?

– Заходи, – разрешил брат.

Накинув домашний сарафан, Марья босиком шмыгнула в соседнюю горницу.

– Передашь? – она протянула грамотцу.

Степан угрюмо взглянул на сестру. Она присела напротив.

– Отчего ты, Степа, Матюшу невзлюбил, не пойму. Он нам сродственник, а теперь еще и зятем тебе будет приходиться. Чем он тебе нехорош?

– Что ты в нем нашла, не пойму… – скривился брат: «Из него одним щелчком дух вышибить можно. Сейчас хоша волосья окоротил, перстней поменьше стало, а то совсем бы как девка был…».

– Когда сам полюбишь, – вскинула голову девушка, – тогда и поймешь, что неважно сие! Пришлась бы тебе какая девица по душе, Степа, дак может, ты бы добрее стал, не шипел бы на всех, аки змий. У Василисы Аксаковой дочь Настасья, пятнадцать годов ей сровнялось, чем не невеста тебе? Боярыня Василиса при царице, муж ее покойный в милости у царя Ивана Васильевича был.

– Видел я сию Настасью, – зевнул Степан: «Полено поленом, только и разницы, что веснушки по всему лицу»

– Переборчивый ты, братец… – хихикнула Марья.

– А сама-то? – Степан ловко кинул в нее подушкой

Сестра примостила ее себе на колени.

– Ино ты невестку нам из Новгорода привезти собираешься? Али с Поморья самого? – Марья лукаво подмигнула Степану.

– Будет на то Божья воля, дак привезу… – усмехнулся Степан.

– Мне бы хотелось в Индии побывать, – вздохнула девушка:

– На севере холодно, морозы лютые, льды, ветер свищет. В «Хожении за три моря» как написано: «А к слоном вяжут к рылу да к зубом великие мечи по кентарю кованых, да оболочат их в доспехи булатные». Вот бы на слонов хоть одним глазком посмотреть, Степа!

– В Индии тоже моря есть, только теплые, – рассеянно сказал Степан, просматривая рукописные грамотцы:

– Говорил Федор Васильевич, что португальцы во времена покойного государя Ивана Великого морским путем вокруг Африки прошли и в Индии высадились.

– Индия, в кою испанцы плавали, другая сие? – робко спросила сестра.

– На карту бы хоша раз посмотрела, вместо того, чтобы наряжаться да румяниться, – ехидно ответил Степан: «Марфе нашей четвертый годок пошел, а она может показать, где Москва, а где Новгород. Там не Индия, то Америка, новая земля».

– Совсем новая? – Марья распахнула синие глаза.

– Ты подумай, – оживился Степан, – за Казанью, за Волгой, тоже новые земли. Или Пермский край, где Вассиан, старший сын Федора Васильевича, монашествует. За ним Югория лежит, где, говорят, ночь длится полгода и полгода день.

– Там люди с песьими головами живут… – зевнула Марья.

Степан ухмыльнулся.

– Поеду в Югорию, привезу невестку тебе с головой песьей, что тогда делать будешь?

– Дак залаю, как с ней еще разговаривать-то! – прыснула сестра.

Поднявшись на рассвете, Федор, осторожно, чтоб не разбудить жену, пошел к двери. Обернувшись на пороге, он залюбовался Федосьей, слушая ее тихое дыхание. Серый глаз приоткрылся:

– Куда это ты собрался?

Вернувшись, Федор привлек ее к себе, как всегда, удивляясь тому, что она скроена словно для его объятий.

– В Москву мне надо. Башкина завтра судить начинают.

– А ты-то… – начала Феодосия. Она осеклась, прикрыв рот ладонью: «Нет!».

– Дак что я государю скажу? – невесело отозвался Федор:

Не посылай меня на суд соборный, ино я с подсудимым знаком? Тогда мы точно все на плаху ляжем. Сразу начнется, почему знаком, да откуда знаком, да что говорил, а там и до басмановских подвалов недалеко, с кнутом и клещами.

– Что ж делать-то?

Федор пожал плечами.

– Одна надежда, что Матвей Семенович не укажет ни на кого. Глядючи в глаза-то человеку, сложней сие.

– Может, оно и к лучшему, – задумалась Феодосия: «Ежели придется тебе допрашивать его, дак ушей чужих вокруг не будет».

– Это навряд ли, – помрачнел Федор: «Там всегда есть уши. Другое дело, что не видишь ты их, а они все одно слушают, да кому надо передают».

– Надолго ли едешь? – Федосья прижалась головой к его плечу.

– На месяц, а то и поболе. Как пойдет. Может, Матвей Семенович завтра покается, определят ему ссылку в монастырь, да и дело с концом. Но может и затянется, Бог ведает. Раз ты встала, дак…

– Сейчас оденусь… – захлопотала женщина: «Тебе что собрать с собой?»

– Не хочется мне, чтобы ты одевалась… – Федор распустил ее косы: «Ты за мной замужем пятый год, видел я тебя по-всякому, а ты все равно краснеешь, аки девица невинная. У вас там в Новгороде все такие?»

– Про всех не скажу, не знаю… – Феодосия часто задышала.

– Значит, мне повезло… – Федор уложил ее обратно на подушки: «Иной раз посмотришь на тебя, вроде скромница, глаз не поднимет, воды не замутит, а потом диву даешься, что вытворять умеет».

– Сам же и обучил, – простонала Феодосия.

– Покажи умения-то… – Федор вдохнул цветочный запах ее волос, почувствовал ее губы, совсем рядом.

– А ты? Тоже покажешь?

– Ты еще и не знаешь, на что я способен… – он притянул жену к себе. Не понимая, где ее тело, где его, Феодосия обняла его сильно, как еще никогда не делала.

– Только вернись ко мне, обещай… – она вытянулась в его руках,

– Обещаю, – прошептал Федор: «Ты мой дом, мое счастье, единственная любовь моя. Я вернусь, Феодосия».


– Поворотись-ка, – Прасковья Воронцова придирчиво оглядела дочь:

– Опять в груди убирать надо. Зачем ты себя, Марья, голодом моришь, за день едва ломоть хлеба съела. Гляди, венчание длинное, еще сомлеешь в церкви.

Марья нетерпеливо притопнула ногой.

– Не могу я есть, матушка. Сначала почти три года ждали, потом сговорились на после Успенья, а теперь Покрова ждать. Сколько ждать еще, кусок в горло не лезет!

– Не гомони, – Прасковья одернула на дочери опашень… – доведешь себя, не евши, да рыдая день-деньской, до того, что муж под венцом не узнает. И так глаза запали.

Марья схватилась за ручное зеркальце.

– Вовсе не запали, – она повертела головой: «Придумаешь ты, матушка».

– Сядь-ка, – похлопала по лавке Прасковья: «Поговорить мне надо с тобой».

– Говорили, – закатила глаза Марья: «Знаю я все!»

– Я не про сие, – вздохнула Прасковья:

– Ты не ребенок, Марья. Мы с батюшкой твоим двадцать годов живем в любви и согласии. Я всегда ему доверяла и сейчас доверяю, и нет у меня в нем сомнений. Ты замуж выходишь хоша и за сродственника нашего, за сына достойного человека, но ты знаешь, что про Матвея говорят. Ты девка собой видная, разум у тебя в голове стал появляться, но ежели муж от жены гулять зачнет, дак его ничем не удержишь.

– Не загуляет от меня Матвей, – раздула ноздри Марья: «Не посмеет».

Прасковья махнула рукой:

– В девках сидючи, все сие говорить горазды. Не будет, не посмеет, не позволю. Потом, как их муж кулаками али плетью поучит, дак утрут слезы и ноги перед ним молча раздвинут, даже если он только что с срамной бабы слез. Потому как он муж и отказать ему нельзя. Не приведи Господь, еще дурную болезнь какую принесет.

– Не таков Матвей… – резко отозвалась Марья: «Может, было что раньше, но сейчас не таков он. Батюшка али Федор Васильевич тоже гуляли до венчания, а теперь мужья верные».

Прасковья усмехнулась: «Не рассказывать же девке, что отец ее под брачные венцы пришел не изведав никаких утех плотских».

Марья уткнулась лицом в мягкое материнское плечо.

– Все хорошо будет, матушка. Мы с Матвеем проживем в любви и согласии, сколько Господом отпущено. Ты еще внуков понянчишь.

– От Степана внуков, чую, долгонько ждать… – кисло отозвалась Прасковья: «Не сказывал он тебе часом, не пришелся ему по сердцу кто из дочерей боярских?»

Марья скорчила гримасу.

– Степе лодьи девушек во сто крат милее. Вчера говорили с ним, дак он ждет венчанья, чтобы в Новгород удрать. Еще на Поморье хочет поехать.

– Святый Боже, – перекрестилась Прасковья: «Вот и расти парней. Уйдет на цареву службу али воевать, и поминай, как звали. Петенька, кажется, младенчик несмышленый, но отец на охоту его возит и в седле он крепко сидит. Не успеешь оглянуться и он вырастет…».

– На то и я, чтобы завсегда при тебе остаться, матушка… – Марья чмокнула мать в прохладную щеку. Они обнялись, сидя на лавке. Так их и застал вошедший в горницу Михайло Воронцов.


Соборный суд начинался ни шатко ни валко. Святые отцы после трапезы рассаживались в палатах, перешептывались, искоса взглядывая на Федора.

Вошел сухощавый, седовласый митрополит Макарий. Святые отцы заторопились к нему под благословение. Зорко оглянув залу, приметив Вельяминова, митрополит поманил его к себе. Поклонившись, Федор поцеловал старческую руку. Макарий пристально взглянул на него:

– Не ты ли иноку Вассиану из Чердынского монастыря отец по плоти? Федор Васильевич, так?

– Так, владыко.

– Спасибо тебе, боярин за сына, угодил, – обнял его митрополит: «Игумен его пишет, что нет во всем Пермском крае монаха, более его заботящегося о просвещении инородцев. Не токмо зырянский, но и остяцкий язык он выучил, ездит к ним в становища, Евангелию учит, школу при монастыре устроил.

Федор помнил Вассиана мальчишкой, когда сына еще звали Василием. Аграфена-покойница не любила первенца, считая себя виноватой в уродстве ребенка. Сам Федор при больном мальчике тоже стыдился своего роста, широких плеч и громкого голоса. Приходя к нему, сын завороженно трогал оружие. Когда отец осторожно посадил его на смирного коня и сделал круг по двору, Вася только восторженно ахнул.

Читать сын научился сам. Федор с Аграфеной с удивлением услышали, как трехлетка по складам разбирает Псалмы. Отец стал заниматься с ним каждый день. Вскоре Вася бегло читал и начал писать. Федор немного обучил его греческому. Когда стало понятно, что сын уйдет в монахи, Василий начал учиться у священников.

Они не виделись восемь лет, с той поры, как Вассиан уехал из Троицкого монастыря на служение иноческое в дальний Пермский край.

– За книги богослужебные тоже спасибо тебе, Федор Васильевич, – донесся до него голос Макария: «Ежели б не ты, дак мы бы раскачивались Бог ведает сколько. Теперь Евангелие да Псалтырь более переписывать не надо».

– Ради святого дела, владыко, я завсегда готов послужить, – отозвался Федор. Боярин решил, что надо съездить в Чердынь к Вассиану и привезти туда сестру его единокровную.

– Долог путь, а надо, – пообещал он себе, усаживаясь в кресло, что стояло особо для царского боярина ближнего: «Федосья порадуется и Марфе полезно другие края повидать».


В опочивальне Воронцовых горела единая свеча. Михайло захлопнул рукописный Псалтырь.

– Как Марья?

Прасковья отложила вышивание.

– Не ест ничего, с лица спала, дак я ее не виню, – она помолчала, – сколько томить можно девку? Говорила я с ней насчет Матвея, что слухи разные про него ходили, хоша он и остепенился в последнее время.

– А она что? – усмехнулся муж: «Небось, брыкалась? Не такой Матвей, мало ли что о ком брешут?»

Прасковья кивнула:

– Поди скажи девке влюбленной, что плохое про нареченного ее, живьем тебя съест. Мне бы тоже до свадьбы про тебя что сказали, дак не послушала бы.

– Про меня и говорить нечего было… – Михайло потянулся: «Я ж тогда был ровно как Степа сейчас. Только у него лодьи на уме, а у меня кони да доспехи были. Какие девки, я об них и не думал!»

– Однако посватался, – рассмеялась Прасковья.

– Ты на меня очами так глядела, что попробуй не посватайся… – Михайло притянул к себе жену: «Я подумал, что кони никуда не ускачут, а синеглазую надо к рукам прибрать, вдруг уведет кто».

– Марья знаешь, что сказала, – оживилась разнежившаяся Прасковья: «Батюшка тоже гулял до венчания, а теперь муж верный. Я не стала ей говорить, как на самом деле было».

– Да не надо, – вспомнив что-то, известное только двоим, Михайло тоже улыбнулся: «Муж я верный, дак зачем мне чужие объедки, коли дома у меня стол завсегда накрыт?»

– Михайло, – забеспокоилась Прасковья, – а ежели со Степаном что в Новгороде случится?

Муж присвистнул.

– Мать, нельзя парня осьмнадцати лет возле бабского подола держать. Он выше меня и в плечах шире. Пущай мир посмотрит, себя покажет. Может, невесту себе на севере найдет. Петруша пока при нас, и долго под нашим крылом останется. Опять же… – Михайло покосился на жену.

– Думаешь, получится? – прошептала она.

– Отчего нет? Я хоша на Бога и надеюсь, но и сам кой-чего тоже делаю, так? – он задул свечу.


– Так что, боярин, – скрипуче сказал митрополит Макарий, – признаешь ли ересь свою и хулу на церковь святую?

– Сие вовсе не хула, владыко, а лишь мысли мои. Не сказано в Писании, что человек мыслить не может. Для сего и дал Бог нам разум, чтобы отличались мы от животных… – Башкин откинул голову.

– Мыслить, – протянул митрополит. Подойдя к Башкину, Макарий обошел его кругом.

На зимней охоте Федор видел волков, загнавших оленя Оскалив клыки, вскочив зверю на хребет, вожак в мгновение перервал ему горло.

– Смелый ты, боярин, – Макарий, не глядя, щелкнул пальцами. В его руке оказалась грамотца. Митрополит прищурился: «Еще сей Башкин святую и соборную апостольскую церковь отриче и глаголе, яко верных собор сие есть токмо церковь, сия же зданная ничтоже есть». Говаривал ли сие? Или лжет отец Симеон, у коего ты исповедовался?»

– Ежели и говорил, что с того? – Башкин пожал плечами: «В церкви немало служителей недостойных. Сие все ведают, и ты, владыко, тоже!»

Макарий с размаха хлестнул его по лицу.

– Молчи, пес! Язык тебе за такие словеса вырвать мало! Церковь святая есть опора престола! Кто колеблет ее, на власть царскую руку поднимает!

Башкин взглянул на Вельяминова.

Третий день Федор сидел на суде и было ему мучительно стыдно, На его глазах насмехались над тем, во что он сам верил всей душой.

– Не вздумай! – увещевал он себя под брань митрополита: «Если б ты один был, дак встал бы рядом с Матвеем Семеновичем. Пущай пытают и казнят, хоша умер бы, дак с честью. Но тебе жить надо, не заради себя, а заради Федосьи и Марфы. Нельзя семью сиротить».

– Еще говорил ты, – гневно продолжил Макарий, – будто Господь Бог и Спаситель наш Иисус Христос неравен Его Отцу. Тако же проповедовал еретик колдун Феодосий Косой, что сбежал из тюрьмы в Андрониковом монастыре. Думаю я, боярин, не твоих ли рук дело, побег сей?

– Не знаю никакого Феодосия. Что я говорил, только мое учение сие… – хмуро отозвался Башкин.

– Сие вовсе не учение, а прелесть диавола, соблазнившего тебя и ввергшего в пучину ереси, – Макарий немного смягчился: «Покайся, Матвей, отрекись от своих слов, вернись в объятия Господа нашего Иисуса Христа и прощен будешь».

– Не в чем мне каяться, и отрекаться не от чего… – отрезал Башкин.

Макарий метнул быстрый взгляд на Федора. Боярин заставил себя кивнуть.

– Был я с тобой ласков, Матвей, дак минуло время сие, – угрожающе тихо сказал митрополит: «Есть суд церковный, а есть слуги царские. Они с тобой потолкуют наедине, а я послушаю, что ты решил. Так и приговорим».


В Кремле служили сороковины по новопреставленному младенцу Димитрию. После заупокойной службы в государевых палатах собрались на трапезу ближние бояре.

Матвей Вельяминов сидел на скамейке у царевых ног.

– Матюша, ты почто власы остриг? – улыбнулся Иван Васильевич

– Венчание на носу, государь, – развел руками Матвей: «Взъелась на меня родня. Говорят, что не на парня я похож, а на девку. Велели перстни снять и каблуков не носить. Старики они, что с них взять».

– Жаль, – Иван взъерошил волосы юноши: «Красивые кудри у тебя были, как у Авессалома царевича, восставшего против отца своего Давида. Помнишь от Писания-то?»

– Как не помнить, – кивнул юноша:

– Авессалом же бе седяй на мске своем, и вбежа меск в чащу дуба великаго, и обвишася власы главы его на дубе, и повисе между небом и землею, меск же под ним пройде, – нараспев проговорил Матвей: «Может, оно и к лучшему, государь, что власы у меня теперь короткие».

Конец ознакомительного фрагмента.