Вы здесь

Великий распад. Воспоминания. Глава V[70]. Толстой, Победоносцев, Делянов (И. И. Колышко, 2009)

Глава V[70]

Толстой, Победоносцев, Делянов

От монолита великодержавности Николая I и Александра II (первой половины его царствования) к эпохе распада Александра III и Николая II оторвались три осколка: гр[аф] Д. Толстой, Победоносцев и Делянов.

Они были чужды позднейшему черносотенству, черпая свое мировоззрение не из случайностей данного момента и не из личных интересов, а из усвоенного государственного опыта, связанного с серьезной научной подготовкой. Ими, поэтому, довлеет скорее понятие о консерватизме, чем о реакции.

Гр[аф] Д. Толстой, Победоносцев и Делянов принадлежали к образованнейшим людям эпохи освобождения, и 1 – го марта 1881 года застало их почти дряхлыми. Тем не менее, у них хватило сил и энергии, чтобы свалить Лорис-Меликова, опиравшегося на вел[икого] кн[язя] Константина Николаевича, а снизу – на либеральное русское общество и чиновничество. Этот триумвират с ношей не менее 200 лет на плечах повторил подвиг спартанцев на историческом мосту151: преградил путь вливавшейся струе либерализма.

Ошибочно думают, что Александр III уже вступил на престол реакционером; он вообще не был подготовлен к царствованию (подготовляли его брата Николая), и отношения его с отцом, Александром II, ни в какой степени не напоминают отношений царевича Алексея с Петром152. Правда, он был учеником Победоносцева, дружил с реакционерами – кн[язем] Мещерским и гр[афом] Воронцовым-Дашковым, но не чуждался и «либералов» того времени, как, например, Абаза, не ссорился со своим дядей Константином и Лорисом. Он был аполитичен.

Прекрасный семьянин, человек прямой, а во многом и рыцарь, если бы отец передал ему корону конституционного монарха (что и случилось бы, проживи Александр II еще только год), он, вероятно, сберег бы основы русского народоправства, не подпустив к себе ни Толстого, ни Победоносцева, ни Плеве. Но бомба 1-го марта, взорвав русскую свободу, взорвала и этого тяжкодума. Из подъезда Зимнего дворца в день 1-го марта этот гигант вышел с заплаканным, по-детски сморщенным лицом. Экипаж его окружил конвой. Но уже на следующий день он ездил без конвоя. На выходе в день восшествия на престол этот бородач, шутя ломавший подковы, рыдал как малое дитя. Особо нежных чувств к отцу Александр III не питал, но истекший кровью с оторванными ногами старик всколыхнул цельную душу сына. Вот чем воспользовался триумвират. Русло русской государственности было повернуто искусственно, и отсюда начался ее распад.

Сил и энергии трех старцев хватило лишь на «подвиг» поворота вспять этого русла. Как только река потекла обратно, все три временщика застыли в своих позах и, по русскому обычаю, рассорились. Курьезное было время. Казалось, все идет как по маслу: церковь пикнуть не смела в тисках Победоносцева, земства поникли под натиском жандармерии и губернаторов, и даже студенты не бунтовали. Но Толстой подсиживал Победоносцева, а Делянов обоих вместе. В русской берлоге жили целых три медведя.

Прежде всего, это были три разных типа, три разные кости. Толстой – барин, Победоносцев – разночинец, Делянов – инородец. Толстой – флегма, Победоносцев – кипяток, Делянов – сатирик. Толстой с внешностью подкупающей, Победоносцев – отталкивающей, Делянов – смехотворной.

У Толстого были два товарища – Дурново и Плеве. Насколько второй был умен и волевой, настолько первый мягок и прост. Его потому и прозвали «милейшим». А Плеве носил кличку «всероссийского полицеймейстера». Будучи порядочным трусом, Толстой его боялся. А история с убийством провокатором Дегаевым (тогдашним Азефом) жандарма Судейкина его совсем перепугала153. Большую часть года Толстой жил в деревне, а в Петербурге почти никуда не показывался.

Я служил тогда по ведомству внутренних дел. После одной из командировок я представился ему. На моем докладе по предмету этой командировки он начертал: «Этот щенок далеко пойдет». Судя по такой резолюции, я ожидал увидеть старика с нависшими бровями, тип Мазепы154. От письменного стола поднялся небольшой благообразный с седыми бачками чиновник в вицмундире. Породистость, кротость, воспитанность, геморроидальная бледность, слезящиеся светлые глаза, несмелая улыбка.

– Ну вот, очень рад, садитесь!…

Голос, словно виолончель под сурдинкой. По мере моего доклада взор его разгорался, улыбка вздрагивала.

– Насчет церковно-приходских школ подайте доклад Победоносцеву!

– От вашего имени?

– Зачем? От своего.

– Но ведь я служу по вашему ведомству.

– Как хотите. Важно, чтобы он знал, во что обратилось его детище…

По мягким чертам пробежала молния злостной воли. Засверкала сталь слезящегося взора.

Церковно-приходские школы были яблоком раздора двух временщиков. Толстой резко боролся с либерализмом школ земских. Но в борьбе за влияние он предпочитал этот либерализм патриархальности церковного обучения.

* * *

Ведомство боялось Толстого, как огня. Губернаторы трепетали перед заветной дверью, за которой благообразный старичок со слезящимися глазами и полинялым голосом учтиво и ласково приглашал их садиться. Толстой был живой иллюстрацией поговорки о мягкой постели и жестком сне. В эпоху Александра II-го он был министром народного просвещения. И был отцом российского классицизма. Но не ради этических, а исключительно ради политических целей. Аристократизируя русское просвещение, этот вицмундирник, наизусть цитировавший Гомера, Аристотеля, Цицерона, надеялся отмести от просвещения нарождавшуюся русскую демократию. Не Делянов, а Толстой вместе с кн[язем] Мещерским пустили в оборот пугало «кухаркиных детей».

После освободительных реформ Толстой был первым государственником, остановившим естественный ход этих реформ, – он и впрямь поставил к этим реформам «точку», о которой возгласил в своем «Гражданине» юный кн[язь] Мещерский. И он же, еще до Победоносцева, сжал в железных клещах политики русскую церковность.

Будучи министром народного просвещения, Толстой был и обер-прокурором Св[ятейшего] Синода. Созданная Петром для обуздания владык должность обер-прокурора Св[ятейшего] Синода по Табели о рангах была весьма скромной – по шитью на мундире и по пенсии, всего 5-го класса, т[о] е[сть] ниже не только министерской (3-го кл[асса]), но и губернаторской (4-го кл[асса])155. Но Петр рассчитывал на личные свойства обер-прокуроров, являющихся докладчиками о делах церковных, т[о] е[сть] звеном между светской и духовной властями. А так как владыки, кроме своих нужд духовных, имели немало нужд светских, как то: назначения, перемещения, содержание, знаки отличия и пр[очие], а эти нужды обслуживались властью светской, то и получалось всемогущество чиновника 5-го класса над высокопреосвященными носителями белых клобуков. Гр[аф] Д. Толстой впервые обнаружил свою стальную длань под бархатом перчатки в учреждении Св[ятейшего] Синода. И владыки затрепетали.

Рассказывали о таком случае. Владыки собрались на одно из важных совещаний. Сидели вокруг стола с красным сукном и ждали обер-прокурора, место которого было за маленьким столом позади владык. Не решались в отсутствие его приступить к совещанию. Обменивались светскими новостями. Разговор как-то свернул на совершенство вставных зубов. Один из митрополитов, хвастаясь своей пластинкой, вынул ее и показал соседу. Тот для сравнения вынул свою. Пластинки пошли по рукам. Члены совещания оказались без зубов. И в эту минуту раздались шаги обер-прокурора. Каждый из владык поспешил засунуть в рот пластинку, которую держал. Когда началось совещание, обнаружилось косноязычье. И было оно так велико, что совещание пришлось прервать.

Толстой имел репутацию самого неумолимого, неуловимого и ленивого министра. Лично он рассматривал лишь дела особой важности и не допускал, чтобы на его письменном столе малейшая записка ночевала: рассмотренные и нерассмотренные, к обеду они сбрасывались на пол и убирались. Вечера Толстой проводил в семье, т[о] е[сть] в обществе сына – Глебушки.

Так его звали в Петербурге и в России. У Толстого были лишь две привязанности: к своему поместью и к своему сыну. Он сам хозяйничал в своем прекрасном имении Рязанск[ой] губернии. Эту губернию за время его владычества прозвали «лейб-губернией». Из помещиков ее черпался штат губернаторов и вице-губернаторов. Стажем на эти должности служили, главным образом, заслуги хозяйственные. Достаточно было помещику прославиться племенным скотом, породистыми семенами, выписанной из-за границы новой жнейкой, Толстой за ним посылал, и дело кончалось назначением. Однажды, едучи к себе, Толстой загляделся на колючую изгородь встречной усадьбы. Оказалось, имение зарайского предводителя дворянства Булыгина. Владелец его был назначен вице-губернатором, губернатором и т[ак] д[алее], вплоть до поста министра внутренних дел и председателя знаменитой Булыгинской комиссии, стряпавшей булыгинскую Думу156. Без колючей изгороди Булыгина не перевернулась бы, пожалуй, страница русской истории.

В своей усадьбе Толстой был столь же доступен, прост и общителен, сколько он был грозен и нелюдим в министерском кабинете. Остановивший своей белой, выхоленной рукой бег великой страны к прогрессу, Толстой, прикасаясь к земле, как Антей, наливался соками доброжелательного творчества. Министерскую усадьбу охраняли отряды полиции, но в нее запросто ездили соседи и ходили толпами мужики для «хозяйственных бесед».

Довольно обычная картина, многими наблюдавшаяся в этой усадьбе: рыжий, толстый детина тащил на спине высохшего старичка. Детина ржет, брыкается, подпрыгивает, а старичок блаженно улыбается и поглаживает бычачий затылок детины. То – Глебушка Толстой балует с папашей. Видели эту картину и помещики, и мужики, и полиция. И всем она нравилась. Глебушка, в косую сажень парень, был простаком, уродом и пьяницей. Но воля его для отца была священна. При желании Глебушка мог бы править страной. Но он был ленив. Лишь однажды Глебушка чуть-чуть не тряхнул судьбами России. Случилось это так.

Угораздило его влюбиться в одну из первых красавиц губернии, девушку высокого интеллекта, дочь богатого местного помещика. Девушка рассмеялась и отказала. Глебушка пожаловался папаше. Папаша сам поехал сватать сына. Отец девушки употребил все усилия, чтобы уговорить дочь. Но та замахала руками.

– Выйти за этого урода, пьяницу, идиота?

– Но ведь это граф Толстой, сын человека, правящего Россией.

– А мне что? Я тоже графиня. А ты ведь не ищешь карьеры.

Дальнейшее записываю со слов управлявшего в ту пору Рязанской губернией] близкого друга Глебушки:

«Еду это я однажды по городу. Из окна гостиницы машет мне Глебушка. Вхожу. Глебушка в полном дезабилье, на столе огромное блюдо раков и штоф водки. Так, мол, и так: езжай сейчас к графам Т. и заяви, если графиня за меня замуж не выйдет, застрелюсь…

Ну, понимаете мое положение – и родственник, и губернатор. А чем бы это для России кончилось? Ведь старик не простил бы. Еду. Уговариваю. Ни за что. Возвращаюсь. Глеб уже голый, второе блюдо раков, вторая бутылка водки. Хватает револьвер. Скачу опять к барышне. На колени падаю. Спасите Россию! Пожертвуйте собой! За Веру, Царя и Отечество! Ну и пр[очее]. Барышня рыдает. Папаша, мамаша… Уговорили… Скачу… Уже третье блюдо раков, третья бутыль, дуло пистолета у виска… Через месяц сыграли свадьбу…»157.

Историческим делом Толстого был не только классицизм, но и замена мировых судей земскими начальниками. Ссора русского общества с русской властью началась отсюда – во всяком случае, от этой реформы она чрезвычайно обострилась. Самое курьезное, что реформу эту разработал один из самых либеральных симбирских предводителей дворянства Пазухин, имея своим помощником тоже либеральничавшего тогда Стишинского – впоследствии столпа реакции158.

* * *

Разночинец Победоносцев, хотя и женатый на кровной дворянке (Энгельгардт), не мог простить барства ни Толстому, ни другим титулованным сановникам. Кажется, с ранней юности он высох и обратился в мумию. Никто, по крайней мере, не знал его иным, как запыленным не то библиотекарем, не то архивариусом с огромными очками на вытянутом носу, бритым, прилизанным, с двойным рядом чудовищных, словно восковых зубов, наполнявших весь его рот. Но поверх очков сверкали полные ума, насмешки и непреклонной воли буравящие глазки. В длинном сюртуке и высоком, скрывающем галстук жилете он напоминал пастора; в вицмундире при звездах был импозантным сановником.

Оттертый Юрьевской, Лорисом, вел[иким] кн[язем] Константином Победоносцев не потерял престижа и удельного веса, которые сделали его из чиновника 5-го класса одним из замечательнейших людей века, опорой самодержавия и экспертом российской церковности. В последние годы царствования Александра II Победоносцев стал центром реакции, ее мозгом, – если считать, что гр[аф] Толстой был ее сердцем. Первое марта не означало еще поворота вспять – это не была эпоха, когда Павел сменил Екатерину. Царь еще колебался, воля отца еще реяла над ним. Но вот в историческом заседании Комитета министров под председательством Александра III-го Победоносцев, оскалив свои страшные зубы, мертвой хваткой впился в Лориса159.

Со времени этой победы, с которой и начался русский распад, за Победоносцевым по пятам гналось четырехстишие:

Победоносцев – для Синода.

Бедоносцев – для народа.

Доносцев – для царя.

Рогоносцев – для себя.

На Литейную в скромный дом обер-прокурора Св[ятейшего] Синода ездили с большим трепетом, чем в Аничков дворец. Но после победы тигр спрятал свои когти. Во всяком случае, временщичество Победоносцева ничем не походило на временщичество, впоследствии Витте – Победоносцев не вмешивался в чужие дела, не интриговал, не лгал, состояния себе не делал, а главное – не хамил. Авторитет первоклассного государственника, ученого и идейного человека ставил его головой выше его коллег в правительстве. Он даже не мстил своему противнику и единственному достойному сопернику – Абазе, оставив его на челе русской экономики и закрывая глаза на его «аферы». (Абазу вышиб другой, такой же, только более юный, аферист Витте)160.

Победоносцев стоял на страже православия, самодержавия и народности. Но он не шел на поводу у славянофилов – мечтательность вообще была чужда этому сухарю. Когда же, пользуясь видимой его усталостью, знаменитый лгун и краснобай гр[аф] Игнатьев, шедший на поводу у славянофилов, сварганил исподтишка свой Земский собор, тигр с Литейной вновь выпустил когти и одним ударом лапы смел Игнатьева. Чтобы застраховать Россию от дальнейших попыток конституирования, он посадил на место гр[афа] Игнатьева гр[афа] Толстого, лично ему несимпатичного и слегка презираемого.

На этом и кончилось короткое временщичество Победоносцева. Ссора с Толстым из-за церковно-приходских школ была ссорой более личной, чем принципиальной – Победоносцев отлично знал, что Толстой, разгромивший земства, хлопотал не ради престижа земства. Шариком народных школ перекатывались эти два столпа реакции исключительно за отсутствием других тем для спора, при наличности в стране тиши, глади и Божией благодати. При том же самолюбию Победоносцева льстило, что на церковно-приходское просвещение сыпались обильные пожертвования от чающих отличий толстосумов во главе с московским чудодеем и шарлатаном, знаменитым диагностом Захарьиным. За пожертвованный миллион Захарьин получил генеральство и звезду161. Воспрепятствовать этому при всем желании Толстой не мог, так как сам лечился у Захарьина и, после Плеве, боялся больше всего Захарьина.

Вторым яблоком раздора между Победоносцевым и Толстым стали земские начальники. Тут уж против окрошки из административно-судебных функций восстало в Победоносцеве его чувство специалиста по праву. При обсуждении этой реформы в Государственном совете Победоносцев назвал ее «невежественной». Когда же Толстой умер и заменил его «милейший» И.Н. Дурново, Победоносцев потерял последний стимул для борьбы. Даже Борки не вывели его из дремоты. Только назначение Витте шелохнуло его: слишком уж косолапы и невежественны были аллюры у этого выскочки. Но под влиянием виттовской лести, а главное, убедившись, что Витте ничего, кроме денег, «Матильды» и карьеры не интересует, старик махнул на него рукой. И так, пергаментной мумией, досидел до октябрьских свобод, когда спохватился, ужаснулся и стал лезть в гроб.

* * *

И, наконец, третий из триумвирата русской реакции – гр[аф] Делянов. Если Победоносцев в этом триумвирате сыграл роль Ильи Муромца, Толстой – Добрыни Никитича, то Делянову выпала доля хитренького, стяжательного лакомки Алеши Поповича.

Где и как начал свою карьеру этот «армяшка», не ведаю. Но был он образован, обходителен, гибок и, вероятно, если не прикидывался – добр. По крайней мере, репутация добряка следовала за ним всюду и особенно ярко сияла над ним в пору его главенства над ведомством императрицы Марии162. Делянов решительно всем нравился, всем утирал слезы, у всех вызывал улыбку. Деляновские «bons mots»[71] облетали Петербург, но, при всей их язвительности, врагов ему не создавали. Был у него единственный враг – тоже «армяшка» Лорис. Но и тут вражду сплела не политика, а экономика: оба они правили домом армянской церкви на Невском, где квартировал Делянов, домом чрезвычайно доходным, и в чем-то не сосчитались. В качестве «врага Лориса» Делянов и попал при диктатуре Победоносцева в министры народного просвещения. Но уже раньше того, милостями двора и связями своей жены, одной из светских львиц Петербурга (кн[ягини] Абамелек-Лазаревой), он получил графство163.

Для своего ведомства Делянов оказался тем, чем бывает масло для бушующих волн. Прежде всего, в нем решительно ничего не было министерского. Крошечный, пузатенький, с голым, как колено черепом, огромными ушами и носом, вечно расплывающейся улыбкой, Делянов со своим цветным футляром, табакеркой, в туфлях и аксамитном кафтане – так он принимал – походил скорее на старосветского помещика. У него даже не было приемных дней. В подъезд с Невского против Гостиного двора входили с улицы кто хотел и за чем хотел. Такой же старомодный, потертый швейцар на вопрос: Его сиятельство дома? – махал рукой и, снимая пальто, ласково говорил: «Пожалуйте! Куда же им деться! Разве что в клозете…»

Входили без доклада прямо в кабинет. Большею частью старик бывал действительно в уборной (страдал мочевым пузырем) и оттуда, из-за дверей, оклеенных под обои, говорил:

– Садитесь! Я сейчас…

Выходил, жал руку, улыбался, сморкался, нюхал табак, внимательно всматривался и слушал. И только повторял:

– Так… Так…

Анекдотов про него рассказывали бездну. Посетители, очевидно, жестоко его эксплуатировали и обирали. Но Делянов буквально никому не отказывал. Вот факт, коего очевидцем я был сам.

Входил бледный, обтрепанный студент. Дрожит, задыхается.

– Садитесь, голубчик…

– Ваше сиятельство… Ваше сиятельство…

– Исключен?…

– Так точно…

Минутная пауза. Делянов глядит в душу юноши. Ухмыляется. Нюхает табак.

– Небось меня ругал?..

– Т-так точно…

– Старым болваном?..

– Т-т-т…

– Паршивым армяшкой?..

– Ваше…

– Туфлей реакционной?..

Студент на коленях. Делянов хлопотливо поднимает его, усаживает.

– Вот что, милый, ругать меня можете, но избегайте публично… Записочку я вам дам. Только чур…

– Ваше…

– Ну, ну. Денег надо?

Всунув записку и деньги, старик легонько вытолкнул посетителя и скрылся за дверцей под обои…

Такие личные свойства плюс всеобщий упадок настроения создали для Делянова самую благоприятную атмосферу в высшей школе. Усмирять и наказывать ему не приходилось. Когда его преемнику, Сабурову164, на университетском акте дали пощечину165, тот воскликнул:

– Вот уж не ожидал!…

Делянов мог бы воскликнуть так с большим основанием, потому что, зажав университетскую свободу, он утирал слезы студентов.

Самой мрачной тучей на его горизонте была ссора Победоносцева с Толстым. При всей своей дипломатичности Делянов не мог в ней не принять, по внешности, стороны последнего; нельзя же было добровольно сдать атрибуты своего ведомства в чужое. Но, затертый между двумя жерновами, он изворачивался. Когда Толстой однажды послал меня к Делянову, чтобы поговорить о школах, старик, гладя меня по руке, уговаривал: Помягче, голубчик, помягче!… Вы во какой молодой… Церковная школа дрянь. Кто же спорит. Но церковь, знаете, церковь… А земство – земство… Выбирать приходится между пьяным попом и анархистом школьным учителем… Нелегко… Ну, как-нибудь. Авось Константин Петрович (Победоносцев) уступит… И Дмитрий Андреевич (Толстой) не разгневается… По-хорошему, молодой друг мой, по-хорошему… Кланяйтесь графу! Голова!… Не Лорису чета…

И, ласково выпроводив меня, старик скрывался за дверью в уборную.

У Делянова был свой крест – жена. Насколько он был прост, доступен и старомоден, настолько она была высокомерна, горда. Покуда внизу у Делянова чередовались нищие студенты и учителя, в салонах графини наверху сменялись графы и князья. Как могла съютиться такая парочка, не ведаю.