Вы здесь

Великий распад. Воспоминания. Глава XIV. Витте308 (И. И. Колышко, 2009)

Глава XIV

Витте308

Восход[79]

После 1-го марта 1881 г. страницы русской истории поворачивались довольно быстро. Одной из таких страниц был всеподданнейший доклад министра финансов, профессора] Бунге о том, что «ресурсы Российской империи истощены». (О Бунге Мещерский писал, что он «ест суп из куриных перьев»).

Честнейший и ученейший человек, до моральных и умственных высот коего и не мечтали дотянуться его преемники Вышнеградский и Витте, Бунге исповедовал свой взгляд на Россию, и взгляд этот в ту пору разделяли многие. Россия для этих людей была страной патриархально-земледельческой, дворянско-крестьянской, материальные ресурсы коей ограничивались добыванием. Люди эти были убежденными сторонниками самодержавия на славянофильский лад («вы наши – мы ваши»), и всякий уклон с этого пути считали авантюрой не только экономической, но и политической. Кажется, именно политика и стояла в ту пору поперек экономики. Так было, по крайней мере, при Лорис-Меликове и Абазе. Но казна, истощенная турецкой войной, народное хозяйство, расстроенное обесценением продуктов земледелия (рожь продавалась по 50 к. за пуд, овес – 60 к.), и финансы – расшатанные махинациями с рублем на берлинской бирже, – сделали к 90-м годам экономическую тревогу весьма острой. Нечего и говорить, что Бунге не решился бы на свое скандальное признание, не имея за собой поддержки в сферах придворных, бюрократических и дворянских. Хоть и смутно, я помню то время, когда в гостиных и в обществах (Вольно-экономическом309 и друг[их]) сталкивались два резко противоположные мнения: о русском богатстве и русской нищете. Как и всегда и во всем у нас, обе стороны, повторяя: «стрижено» – «брито», были красноречиво убедительны и правы. И обе стороны упускали из виду, что с экономикой органически связана политика. Во всяком случае, в ту пору временного успокоения, под железной дланью Александра III, когда гр[аф] Д. Толстой готовил реформу о земских начальниках, гр[аф] Делянов принимал с улицы провинившихся студентов, а Победоносцев оспаривал у земств народное образование – в ту золотую для самодержавия пору о политике думали мало: о будущем вообще не загадывали. Был, впрочем, пресловутый Шарапов, на всех перекрестках кричавший, что перестройка России земледельческой в промышленную – начало конца самодержавия310. Но даже кн[язь] Мещерский и Катков считали опасения Шарапова преувеличенными. А Витте просто и недорого его купил…311

В эту пору (конца 90-х годов312) в петербургском деловом мире особенным весом пользовался Вышнеградский. Попович по происхождению, по специальности – инженер-технолог, он быстро овладел зазевавшимися от отсутствия конкуренции делами и дельцами, сгрудившимися вокруг архаических банков, с разжиревшими их руководителями. Исключительной энергии, дерзости и двужильности, этот попович вытеснил из Общества юго-западных железных дорог313 (после «Главного общества» самого могучего) – многолетнее влияние там толстяка Сущова, а из банков – влияние Утиных, Полежаевых314, Кокоревых и друг[их]. Вскоре без Вышнеградского не обходилось ни одно большое русское дело. Он целиком прибрал к рукам доходное общество петербургских водопроводов, киевские трамваи и проч. Весь Петербург, да и вся Россия, кричали, что Вышнеградский «вор»; а он, равнодушный к общественному мнению, обламывал одно дело за другим и высмеивал Бунге. Лозунгом Вышнеградского было: «Россия не приступала к использованию своих ресурсов». Попав с этим лозунгом к кн[язю] Мещерскому, седовласый, растрепанный, бритый, большеротый, вислоухий, с манерами целовальника, голосом протодиакона и смехом сатира, Иван Алексеевич Вышнеградский стал кумиром издателя «Гражданина». Кн[язь] Мещерский свел его с «милейшим» Иваном Николаевичем Дурново (тогдашним министром внутренних дел), и оба они решили на смену забастовавшего теоретика Бунге выставить «практика» Вышнеградского. О политике тут не было и речи, – «суп из куриных перьев» предполагалось сменить густой похлебкой девственных российских ресурсов. Так начался при самодержавнейшем из царей тот НЭП, продолжение коего Россия узрела при коммунистическом Ленине и ждет теперь от Сталина. Уверенный в крепости своего режима, волевой царь протянул длань к Вышнеградскому, как многие крупные помещики той эпохи, разорявшиеся от бесхозяйственности, брали на службу одиозных им представителей 3-го сословия, которым руки не протягивали, но платили большие жалованья. А когда Воронцовы и Шереметевы осведомили царя о репутации Вышнеградского, царь только усмехнулся:

– Пусть уворует 10 миллионов и даст России сто…

Назначение Вышнеградского было первым нарушением вековых традиций укомплектования российского правящего аппарата (фавориты Екатерины, Анны и Елисаветы не в счет)315. Большевики кичатся своей смелостью в этой области. Но в ту пору посадить на кресло Абазы, Рейтерна и сонма сановников, коих портреты украшали приемную министра финансов, поповича и «темного дельца», без намека на «связи» и без служебного стажа, было немногим менее смело, чем назначение на министерские посты фармацевта Бриллианта (Сокольникова)316, писаря Ворошилова317 и друг[их]. Предтеча Витте – Вышнеградский – сломил не только традицию бюрократическую, но и норму этическую. Много было у кормила правления царской России людей невысокого ума и небезупречной нравственности (писал об этом еще Валуев318), но не было еще случая столь откровенного игнорирования с высоты престола того, что называли «гласом народа». Страница русской истории в этом смысле была перевернута довольно резко.

Из Аничкова дворца вновь назначенный министр приехал прямо на Караванную к кн[язю] Мещерскому. И, низко склонившись в дверях, пробасил:

– Из кабинета его величества мой первый визит в кабинет вашего сиятельства…

* * *

На одной из «сред» кн[язя] Мещерского, густо усеянной сановниками и чающими движения воды, я возлежал в маленькой гостиной на моей любимой турецкой тахте, вслушиваясь издали в гул торжествующих и заискивающих голосов. Хозяин предоставлял полную свободу гостям и часто не мог толком назвать их фамилии. Был он тогда в зените своего влияния, хотя им не кичился, принимая, со свойственной ему неуклюжей грубоватостью, всех, кто к нему льнул. А льнули к нему, после назначения Вышнеградского, массы. Сидя в центре собрания, где каждый примащивался как мог и умел, Мещерский, по обыкновению, больше говорил, чем слушал, и говорил, как всегда, на злобу дня. Злобой же дня было обретение нового кудесника финансов. Увлеченный своей победой, ментор дома Романовых безапелляционно решал проблемы, в которых мало смыслил. Возражающих почти не было. От времени до времени только пытался в чем-то усомниться заика Сазонов, специализировавшийся на народном хозяйстве, единомышленник ненавистного Мещерскому Шарапова319. В ту пору этот Сазонов играл в четыре руки – у Мещерского и у Шарапова. Спустя 6 лет он доигрался до редакторства известной газеты «Россия», закрытой за амфитеатровский фельетон о семье «Обмановых». А еще через 6 лет пригрел старца Распутина.

Под гул голосов из соседней комнаты я начинал дремать. Но дверь распахнулась и в гостиную вошел огромными шагами огромный человек в длиннополом сюртуке. Из-под одной его штанины нагло болталась белая тесемка. Я уставился на эту тесемку.

– Витте, – раздался надо мной сочный тенорок.

Ко мне протянулась большая рука, но я, как загнипотизированный, смотрел на тесемку.

– Не можете встать?

– Извините… Тесемка…

Витте оборвал тесемку, и я, наконец, встал и отрекомендовался.

Витте тоже зарылся в тахту, и мы обменялись первыми фразами.

– Иван Алексеевич здесь?

– Кажется, сегодня нет.

– Кто же там?

– Все те же почти: Филиппов, Ермолов, Плеве, Стишинский. Много новых…

– Пишете?

– Стараюсь.

– Где служите?

– У путейцев…

– У Гюббенета?

Витте рассыпался[80] сиплым смешком.

– Я ему салазки загну… И всему вашему ведомству… Гермафродиты какие-то…

В лице со сломанным носом, высоким челом, вишневыми глазами и влажным ротиком было что-то детски задорное. И лицо это вовсе не подходило к репутации Витте – циника и нахала. Я с места был им пленен. Мы дружески болтали.

– Ну, идем, – встал Витте. – Представьте меня князю и сановникам. А то я трушу…

Он лукаво ухмылялся.

Мы прошли в кабинет, и Витте тотчас стал центром общего внимания. Мещерский к нему отнесся почти с отеческой нежностью; сановники куксились, и прочая братия, разинув рты, жадно в него всматривалась, ловила его приказчичий говорок, внимали его дерзким речам. Витте говорил о разнузданности путейцев, об оторванности Петербурга от России, о глупости и тупости тех, кто не верил в Россию, о Новом Завете русской экономики, которую только такой царь, как Александр III, и такой министр, как Вышнеградский, могли подарить погрязшей в рутине стране. Говорил он много и хорошо, чуть в нос, с сипотцой, с неуклюжими местами, но с чарующей убежденностью и юным задором. А вишневые глаза его чуть насмешливо обводили нахохленных сановников, часто останавливаясь с вопросом на мне. В этом смешливом вопросе я читал:

– Здорово?

В моем ответном взгляде он, вероятно, читал одобрение. Прощаясь, крепко сжал мне руку:

– Заходите! В департамент.

Когда сановники разошлись, мы обменялись с Мещерским мнением о Витте. Оказалось, старик влюбился в него, как и я.

– Его надо сделать министром, – изрек он.

– С этой неуклюжестью, говорком?

– В этом его прелесть…

Витте унес мою ильковую шинель вместо своей. (Моя была без хвостов, его с хвостами). Наутро я ему ее вернул. Мы опять дружески поболтали, и он пошутил, что этот обмен шубами знаменует наши будущие хорошие отношения.

Департамент жел[езно]дорожн[ных] дел, который вручил ему Вышнеградский, помещался в двух этажах над рестораном Кюба на Большой Морской320. Это был и географический, и кутежный центр Петербурга. Покуда Витте управлял этим департаментом, он затмевал собой все остальные правительственные учреждения. А среди финансовых и железнодорожных тузов, подъезжавших к дому на углу Кирпичного переулка, трудно было различить, кто собирался покутить у Кюба, а кто – пошептаться с Витте. Шептался с ним в ту пору весь Петербург, да, почитай, и вся Россия. Уж очень много аппетитов разжег его сиплый говорок. Во всяком случае, с первых же шагов его государственной карьеры Витте стал для одних – желанным, для других одиозным.

* * *

Департамент железнодорожных дел был яблоком раздора между ведомствами путейским и финансовым. В 70-х и 80-х годах прошлого столетия департамент этот, регулируя интересы сельского хозяйства и промышленности, играл крупную роль. Концессионная система постройки русских железных дорог создала очаги такого финансового могущества, с которыми могли спорить только прежние очаги откупов. В безбрежной стране землеробов, где в центре, на малоземелье, сгрудилось почти все коренное великорусское население (при I-½ дес[ятинном] наделе), и на перифериях лежали втуне беспредельные степи (Новороссия, Заволжье, Закавказье, Каспий и т[ак] д[алее]), в стране без шоссейных и даже грунтовых дорог, с примитивным водным транспортом (гужом) и без всякого признака зернохранилищ (элеваторов), право постройки и эксплуатации жел[езно]дорожных путей, в корне изменяющих не только экономику, но и самый быт населения, это право в гораздо большей степени, чем прежнее право водочных откупов, составляло могучую привилегию немногих лиц и групп. Правом этим прежде всего воспользовались евреи. Тотчас по освобождении крестьян выдвинулись могучие еврейские группы бр[атьев] Поляковых, Варшавских, Горвицей, Гинцбургов и друг[их], которым были даны концессии на постройку главнейших центральных жел[езно]дорожных путей (Киево-Воронежской, Сызрано-Вяземской и друг[их]). Вслед за ними явились русские группы Кокоревых, Губониных, Мамонтовых. И, наконец, известный польский инженер, строитель Николаевского моста в Петербурге, Кербедз, совместно с бар[оном] Пенфельдом, выстроил дороги закавказские и прикавказские. Одновременно петербургские и московские дельцы (Сущов и К-), при содействии «Общества пароходства и торговли» знаменитого адмирала Чихачева, построили дороги Юго-Западные, а французы выстроили дороги С [анкт]-Петербургскую], Варшавскую и Нижегородскую321. Я могу ошибаться в сроках и наименованиях, но дело не в этом. Дело в том, что все выстроенные концессионным путем дороги строились главным образом на иностранный акционерный капитал, при гарантированном казной облигационном. Отношение акционерных капиталов к облигационным было приблизительно как 1 к 20, на 1 миллион частного акционерного капитала (риска) приходилось около 20 миллионов денег казенных. (На дороге Восточно-Китайской, Персидской и даже старой Виндаво-Рыбинской соотношение это оказалось еще более для казны невыгодным). Почти все выстроенные таким «концессионным» путем дороги объединились в группы и общества, со своими уставами и привилегиями, делавшими их государством в государстве. Автор этих строк был одно время «правительственным директором», т[о] е[сть] оком казны в одной из таких групп – Привисленской, принадлежавшей варшавскому банкиру Кроненбергу. Отсюда и кое-какие мои сведения по данному вопросу. А сведения эти сводятся к тому, что русское жел[езно]дорожное хозяйство 70-х, 80-х и 90-х годов создало в стране «имена» (Поляковы, Кокоревы, Штейнгели и друг[ие]), рычаги могучих финансовых сил, оазисы денежного могущества (Главное общество, Общество Юго-Западных, Восточных, Северо-Западных и друг[их] дорог), путаницу экономических интересов (тарифы), полную зависимость казны от частных вожделений (гарантии) и бесправие и нищету масс, о бок с избытком прав и средств незначительных групп. Такие железнодорожные тузы, как Половцов (Гл[авное] о[бщест]во), Сущов и Вышнеградский (Юго-Западное), Поляковы (Сызр[ано]-Вяземская), Скальковские (Моск[овско]-Казанская) и друг[ие], получали сотни тысяч гарантированного жалованья, плюс тантьемы322 и барыши биржевой игры на своих акциях (при определении дивидендов), а стрелочники и дорожные сторожа, в руках коих была жизнь миллионов пассажиров – по 8-10 руб. в месяц. Ко всему этому надо прибавить огромные приплаты казны по гарантиям не только при эксплуатации, но и при постройке жел[езных] дорог.

Я не претендую на исчерпывающую полноту этой картины: покойный Изнар323 и здравствующий В. Н. Коковцов нарисовали бы ее, несомненно, с большей компетенцией. Мне лишь хочется подвести фундамент той исключительной силы, что Витте приобрел на первых же шагах своей государственной карьеры в качестве директора департамента железнодорожных дел.

Как я сказал, департамент этот был яблоком раздора двух ведомств. И не мудрено – в нем сосредоточена была душа железных дорог, их денежная часть, а главное – их огромное влияние на развитие местной и всегосударственной экономики. Для чего же и строятся железные дороги, как не для обслуживания ее! Насыпь, рельсы и паровозы лишь скорлупа орешка, зерно коего – строительные] капиталы и тарифы. Департамент железнодорожных дел был регулятором по постройке и эксплуатации железных дорог, т[о] е[сть] душой путейского ведомства. Вне его ведомство обращалось в простую техническую контору. Вот в эту контору и обратил Витте могучее когда-то ведомство администрации] Посьета и Салова. Положим, адмирал Посьет, честнейшая и благороднейшая личность, был в нем тем, что во Франции называли chapeau de Grévy[81]324, т[о] е[сть] ширмой, за которой всесильный Салов с сонмом «кукуевцев» (так прозвали путейцев после прогремевшей кукуевской катастрофы) распоряжались судьбой миллионов. После катастрофы у ст[анции] Борки, где царская семья спаслась лишь чудом, Александр III, обходя разрушенный железнодорожный путь, поднял кусок сгнившей шпалы, сунул его под нос Посьету и произнес:

– Вот вам ваши жидовские дороги…

(Сызрано-Вяземская дорога принадлежала Поляковым). Это не повлияло на участь Поляковых, но повлияло на участь Посьета и путейского ведомства: Посьета заменили Гюббенетом, а под шумок этой перемены Вышнеградскому ничего не стоило «оттяпать» от путейцев их душу.

Бывший начальник Юго-Западных железных дорог и подчиненный Вышнеградского, Витте был вызван для ведения этой душой. А вместе с ней – всей гаммой финансовых и экономических интересов, связанных с железными дорогами. Других материальных интересов в России тогда еще не было: ни банковское, ни индустриальное оживление тогда еще не начиналось. Вот почему к зданию на Большой Морской, где помещались первый по гастрономии ресторан и первое по карманным заботам правительственное учреждение, потянулись со всех концов представители пробудившейся от спячки деловой России.

* * *

Мне придется остановиться на ходком и нудном слове – тарифы. Все мы знаем, что такое тарифы; но мало кто из нас задумывался над вопросом, какую огромную (по мнению многих – роковую) роль сыграли они в судьбах нашего отечества. Железнодорожные тарифы – это новая география России, оружие в борьбе с самым страшным русским врагом – пространством. И это оружие было первым, которое судьба дала в руки своему новому избраннику, Витте, для осуществления его целей. Ниже мы увидим, каковы были эти цели. Для характеристики же этого могучего оружия скажем, что если на закате карьеры судьба вручила Витте хирургические щипцы для добытая русской свободы, то на заре ее она дала ему ножницы для закрепления русской неволи. Ибо тарифами, как они были применены, Витте создал в России новое крепостное право.

Заключалось оно в том, что народ потерял свой нормальный вековой эквивалент труда и был прикреплен к тяглу государственных, вне его лежавших, от него не зависевших, ему непостижимых целей. Потеряла смысл основная аксиома быта, по которой все ближнее, сподручное, оценивается выше дальнего, несподручного. Потеряла смысл и другая аксиома – что все более ценное должно давать больший доход, чем менее ценное. Потеряла смысл и третья аксиома, что более населенные местности составляют предмет больших забот государства, чем менее населенные. В руках Витте все эти аксиомы перевернулись вверх тормашками. Своими дифференциальными тарифами он сдавил густо населенный, с дорогими землями и дорого налаженным хозяйством центр России на экономическое дно и притянул к экономической поверхности малонаселенный, мало еще ценный российский бордюр. Получилось нечто похожее на узелок со сдавленной середкой и вытянутыми в руке, несущей его, концами.

Схема дифференциальных тарифов заключалась в том, что чем расстояние больше, тем стоимость провоза по нем дешевле (если не абсолютно, то относительно). При известных условиях за пуд груза, перевозимого к балтийским и черноморским портам из ближайших к ним мест, взималось дороже, чем из дальнейших. Весь русский населенный центр оказался таким образом отодвинутым от рынков сбыта, а ненаселенные окраины – придвинутыми. И отсюда – первый удар по индивидуальному хозяйству. Я был помещиком Рязанской губ[ернии] и хозяйничал на землях средней стоимости в 200 руб. дес[ятина]. Стоимость рабочих рук и % на капитал делали мне себестоимость ржи – 80 к., овса – 1 р., пшеницы – 1 р. 20 к., Мой приятель хозяйничал на Оренбургских степях, купленных от 40 к. до 3 руб. за десятину и, при машинном труде и огромных запашках, пуд ржи обходился ему в 30 коп., овса в 50 коп., пшеницы – в 70 коп. И этот груз перевозился к портам дешевле, чем мой. А потому, когда в портах цена на рожь устанавливалась в 60 коп., на овес в 80 коп., а на пшеницу в 1 руб., то он хорошо зарабатывал, а я в лоск разорялся. Вот что случилось с земледельческой Россией по введении виттевских дифференциальных тарифов.

Катавасия эта целыми годами служила в экономическом обществе, в земствах и в разных специальных собраниях темой для идиотского спора: что выгоднее для России – высокие или низкие цены на хлеб? А в публике, наряду с разорением мелкого дворянского землевладения, она развила бешеную земельную спекуляцию, предшествовавшую биржевой.

Целью Витте, как всякий поймет, была разработка втуне лежавших русских окраин. Цель эта в свое время создала ему ореол. Но была и другая цель, менее показная: поддержание русской золотой валюты и сосредоточение в руках казны доходов от железных дорог (коллективизация). Валюта была блестяще поддержана. Но по головам голодавшего русского центра неслись к Риге, Либаве, к Одессе поезда с сибирским маслом, яйцами, птицей, мясом, а великоросс, провожая их, только облизывался в заботе – как и куда выпустить куренка? Русским сахаром откармливала Англия своих свиней, на вывоз сахара в Персию, Турцию, на Балканы давались вывозные премии, а великоросс пил чай вприглядку. В Берлине в дни привоза русского мороженого мяса и птицы немцы обжирались ими до отвалу; а великоросс ел мясо лишь по двунадесятым праздникам. Коллективизация же русского железнодорожного хозяйства, дав бюджету могучее подспорье, осушила каналы внутреннего денежного обращения, убила частную инициативу и дала толчок к образованию оторванного от производительного труда 3-го сословия. (Чему, в огромной степени, помогла и винная монополия).

Витте-министр

Дни восхода звезды Витте во всем отличны от дней ее заката. Стройный, сильный, почти красивый в своей некрасивости, почти обаятельный в своем «цинизме», витязь пробужденных русских сил, как загадочная красавица, кружил головы обещаниями и, как опытная кокетка, обрывал слишком сильные натиски. В бюрократической тине тех дней Витте сверкал, как брошенный в кучу пепла самоцветный камень. Давно уже прошли дни Валуева, Лориса, озарявших сумерки бюрократии. Даже Победоносцев, последним усилием своей воли загрызший в 1881 г. «конституцию», скис. С правящего Олимпа, как с лунного небосклона, падали на серую гладь русской жизни две яркие полосы: бюрократии и аристократии. Как в лунную ночь, было тихо, загадочно, чуть жутко. Но вот рядом с лунным диском блеснула яркая звезда, и от нее побежала по серой российской глади третья полоса – плутократии. И воззрились на нее – одни с жадностью, другие с отвращением, одни с радостью, другие со страхом.

Из ресторана Кюба в кабинет Витте и из кабинета Витте в ресторан Кюба началось течение деловой русской мысли и деловых русских людей. Эти два этажа служили явным опровержением тезиса Бунге, что «ресурсы российской империи истощены». И в них была погребена профессорская щепетильность Бунге. Из всех углов необъятной страны устремились на Большую Морскую задушенные рутиной здоровые практические мысли, но с ними и раздразненные аппетиты.

Покуда в Киеве безвестный студент готовил для Витте проект новых тарифных ставок, перекроивших материальную жизнь страны, за роскошными пиршествами у Кюба братья Скальковские, Рафаловичи, Ротштейны – имя им легион – впивались в живую ткань русского достатка.

Те несколько месяцев, что над Кюба властвовал Витте, были месяцами незнакомой еще столице и стране деловой лихорадки и чудовищных сплетен. Витте был в ту пору для Петербурга и для России тем, чем четверть века спустя стал Распутин, – объектом всеобщего внимания и нескончаемых разговоров. С Витте норовили познакомиться, на Витте звали, за тенью Витте, как перекати-поле, вился ком бесчисленных проектов, темных и ясных дел и такого напряжения, таких аппетитов, такой дерзости, о которых не знали и на Западе. Витте был в фокусе того русского делячества, что спорадически охватывало страну в пору Губонина, Кокорева, бр[атьев] Поляковых, – того крупного мошенничества, что началось у нас с Юханцева, мат[ушки] Митрофании и запечатлелось в литературе Сухово-Кобылиным в типе Кречинского325. Витте был в той сверкающей пене лозунга «enrichissez-vous», что с приходом к власти Вышнеградского начала покрывать патриархально-земледельческую страну. Пена эта завихрилась бешеным грюндерством при Коковцове и Барке, перевалила за великую войну, за революцию, окатила брызгами Ленина и разбилась о красноармейские штыки.

На Большой Морской открывалась новая страница не только русской материальной, но и идейной жизни, ибо Витте, кроме лозунга «enrichissez-vous», нес еще с собой кучу других лозунгов, до времени скрытых, но все более и более предчувствуемых. Опираясь на реакционеров (Дурново, Мещерский), благоговея перед ликом царя-миротворца, Витте свой орлиный взор вперял в туманную русскую даль, и те, кто умели и хотели читать в нем уже тогда, в сумерках реакции и в бенгальском освещении делячества, разобрали очертания 17-го октября. «Дорогу Любиму Торцову»326 – говорила вся внешность этого неуклюжего разночинца. Но за ней чуялось что-то более важное для России, чем делячество.

* * *

Весь Петербург и вся Россия следили за титанической борьбой между ведомствами финансов и путей сообщения. Финансы представлял собой Витте, пути сообщений выдвинули двух способнейших инженеров – Изнара и Пеньковского и бойкого секретаря министерства – Спасовского. Эта тройка лихо неслась по тарифным дебрям, пытаясь опередить воз Витте. Полем схваток был Тарифный комитет – междуведомственное учреждение, где заседали сановные представители разных ведомств. В Петербурге только и говорили, что о скандальных встречах Витте с путейской тройкой.

– С таким нахалом мы отказываемся заседать, – обрывали Витте путейцы, собирая свои портфели.

– С такими идиотами и я не могу работать, – отвечал Витте.

Сановные члены воздевали к небу руки, и заседание закрывалось.

Тарифы спали, зато бешено свивалась интрига. Столица поделилась на виттистов и антивиттистов. К первым принадлежали дельцы во главе с братьями Скальковскими, ко вторым – почти весь бюрократический и аристократический Петербург. Имя Витте стало синонимом всякого непотребства. А когда Скальковский познакомил его с пользовавшейся громкой известностью среди петербургской золотой молодежи Матильдой Лисаневич, и Витте, с места влюбившийся в нее, решил на ней жениться, негодованию матрон и Катонов не было предела[82]. В Петербурге образовалась Лига защиты добрых нравов. Лига эта послала Александру III донос, обличавший Витте во взяточничестве. В карьере Витте открылась самая интересная страница.

На Малой Морской в роскошном особняке проживал известный всему Петербургу А. А. Татищев. Это про него Щедрин писал: «губернатор с фаршированной головой». Глупый, но добрый, один из последних могикан старорусского барства, Татищев устроил у себя политические четверги. На этих четвергах «дворянин Павлов»327 разжигал монархические страсти, а юный Стахович читал реферат «о свободе совести». Не разбираясь ни в том, ни в другом, хозяин всех одобрял и кормил чудесными пирожками. Татищевские четверги посещал и Витте, привлекая к себе и правых, и левых.

На один из таких четвергов будущий диктатор явился бледным, но с особо гордо поднятым челом и сверкающим задором взглядом.

– Господа, счастливо оставаться. В отставку выхожу…

Переполох. И «дворянин Павлов», и революционер Стахович, и главное – милейший хозяин, для которого Витте являлся приманкой, осадили модного сановника.

– Что? Почему? Зачем?

– Обвинен во взяточничестве. Утин (директор Учетно-ссудного банка) предложил место председателя… 200 тысяч оклада. Тантьема… Свои дела поправлю.

Цифра 200.000 произвела ошеломляющее впечатление.

– Ну, если двести… – протянул Татищев.

Но гости уже отхлынули от опального сановника. И он, поблескивая глазами, мерил кабинет своими огромными шагами. А один из тех, кто все знал, загадочно улыбаясь, вполголоса говорил ему:

– Департамент вы бросите, это верно. А к Утину не попадете… Не про него писано.

Витте загадочно улыбался.

– Не смущайте душу!

* * *

Путейское ведомство переживало тяжкие дни. На железных дорогах свирепствовал полковник Вендрих. Сочинил его, как и Вышнеградского, кн[язь] Мещерский. Аккуратный, честный немец, военный инженер, Вендрих довел до сведения издателя «Гражданина» о вопиющих непорядках транспорта. На южных железных дорогах случилась очередная «пробка». Застряли без движения тысячи вагонов с хлебом, углем, рудой. Остановились заводы, срывалась хлебная кампания. Но Юпитеры на Фонтанке (в Министерстве путей сообщения) не волновались: отдавая рутинные приказания, считали себя вне досягаемости. И вдруг гром с ясного неба. В очередном письме к царю Мещерский познакомил его с Вендрихом. А т[ак] к[ак] дело было после крушения у ст[анции] Борок328, и царь относился к путейскому ведомству с крайним недоверием, Вендрих был вызван в Аничков дворец, там понравился и получил командировку, о которой путейцы и по днесь не забыли. Эпоха эта перешла в историю под кличкой «Вендрихиада». С правами и полномочиями, превышавшими министерские, Вендрих, не объявившись даже в Министерство, бросился в омут транспорта. И началось. Гюббенет, тогдашний министр путей сообщения, заболел, Салов куда-то исчез. А в управление железных дорог посыпались депеши: «отстраняю, увольняю, предаю суду!». Самоубийства, сумасшествия, стон и скрежет! Как разъяренный тигр, миролюбивый немец метался по железным дорогам, выталкивая «пробку». «Пробка» была, наконец, пробита, но с ней и ведомство. Добивал его в Тарифном комитете Витте.

Гюббенет скончался. Управлял ведомством Евреинов329. Тузы ведомства примолкли. Зажатое между Вендрихом и Витте, ведомство стонало. Нужен был какой-то решительный шаг. Нужен был новый министр. Его вот и искали. Приманкой был чудный Юсуповский дворец – резиденция министра, лучшая среди подобных.

Среди конкурентов впереди шел принц Ольденбургский, в ту пору кандидат на многие высшие посты. За ним – друг вел[икого] кн[язя] Владимира Александровича – магнат Половцов. За ним – популярный светлейший] князь Имеретинский. За ним еще несколько вечных кандидатов в министры. И, наконец, знатные путейцы: Салов, Кербедз и друг[ие]. Эта погоня за постом министра путей сообщения приняла тогда почти гомерические размеры. В нее замешались придворные сферы, высшая аристократия, бюрократия и продолжалась она около месяца. Путейское ведомство стало самым модным. На одном из семейных обедов государь сказал:

– У всех свои кандидаты, только о моем не справляются. Впрочем, вряд ли я сумею его провести, – Ванновский (министр военный) не хочет произвести его в генералы.

Речь шла о Вендрихе, за которого хлопотал кн[язь] Мещерский330. Но у Мещерского был и другой кандидат – Витте. Тот самый Витте, на которого только что поступил к царю донос и просьба об отставке коего лежала на царском столе.

И вот, в один из дней, когда в Министерстве путей сообщения занимались гаданьем о будущем владыке ведомства (ничем другим тогда там не занимались) и росла уверенность в назначении принца Ольденбургского, в крайнем случае – Имеретинского, – обе кандидатуры для ведомства весьма приятные – я, в качестве одного из чиновников ведомства, принял участие в гадании. Ставили кандидатам баллы. Когда очередь дошла до меня, я залепил всем кандидатам по двойке.

– Так кто же? – воззрились на меня товарищи.

Взяв карандаш, я четко вывел: «Витте – 5+».

От меня, как от чумы, шарахнулись.

* * *

В ясный мартовский день на Фонтанке к подъезду Министерства путей сообщения тянулась вереница экипажей. Из открытой коляски тяжело сошел, поддерживаемый двумя рослыми швейцарами, Витте. Вошел в широко распахнувшиеся перед ним двери, скинул на руки швейцаров бобровую шинель, бросил в воздух подхваченную кем-то мерлушковую шапку и предстал в скромном путейском вицмундире с серебряными пуговицами и с единственным орденом Анны на шее. Оглянулся. Обширная швейцарская, почтительно замершие бравые швейцары и прямо перед входной дверью широкая лестница, разветвляющаяся на первой площадке. На ступенях лестницы, в почтительных позах, в расшитых мундирах, лентах и звездах – у начала лестницы чины 3-го и 4-го классов, чем выше, тем моложе. На первой ступеньке – согнув старые спины, охваченные красными и синими лентами, склонив обрамленные сединами головы, в позе покаяния и покорности – всемогущий инженер Салов, начальник казенных железных дорог генерал Петров, начальник водяных и шоссейных путей – Фаддеев и товарищ министра Евреинов.

Коллежский советник Витте с его скромной Анной взглядом вишневых глаз скользит по стенам швейцарской, в которую входил мелким чиновником, по лестнице, по рядам сановников. На щеках его играет румянец, на влажных губах – усмешка, орлиный лоб вскинут.

К новому главе ведомства робко подходит управлявший министерством, тот самый, что всего несколько дней назад грозил уволить меня «за распространение позорящих министерство слухов» (о назначении Витте).

Это восхождение Витте между шпалерами вчерашних врагов, торжество оклеветанного над клеветниками, взлет коллежского над тайными советниками, ниспровержение всех бюрократических традиций, пощечина общественному мнению и кругам, куда доступа Витте не было, – минута эта, вероятно, до смерти не изгладилась из памяти триумфатора, как и тех, кому случилось быть свидетелем его триумфа.

В министерском зале стоял новый министр, косноязычно, но с необыкновенной ясностью и силой произносивший свою первую речь.

Как стадо овец перед забравшимся в овчарню волком, подчиненные жались от него к противоположной стене. Министр кончил, скрылся в свой кабинет. И тотчас, один за другим, вызвали к нему лихую тройку, с которой он воевал в Тарифном комитете. Все трое получили отставку. За ними, как бараны на бойне, упираясь, крестясь, входили в страшную дверь другие. На искаженных лицах читалась их судьба.

Зайдя к Витте после общего приема, я воскликнул:

– Сергей Юльевич, кабинет ваш залит кровью…

– Что поделаешь. Государь приказал очистить Авгиевы конюшни.

– Без жалости?…

Не отвечая, он мерил кабинет своими характерными шагами. Глаза его уже потухли, чело морщилось новыми мыслями.

– Вот что: в железнодорожном деле у меня комар носа не подточит… А вот шоссейно-водяное – загадка. Знаю лишь, что там царствует произвол и взятка… Загнивший омут… Поезжайте и осветите его! Дайте материал, чтобы можно было из пушки пальнуть. Но не по воробьям… Я доложил уже о вас государю…

– Смилуйтесь! Ведь вы меня на смертоубийство посылаете.

– Знаю… Но у меня никого нет.

– Куда же ехать?

– Куда хотите. Составьте сами маршрут… В вашем распоряжении пароход, поезд… Ну, словом, действуйте. А мне некогда. Прощайте!331

– Но… вы будете милостивы?

Витте взглянул на меня с слегка презрительной усмешкой. Глаза его сверкнули.

– Я разворочу осиное гнездо…

Через четыре месяца я возвратился с Днепра, а Витте – с Волги. Он вызвался ехать туда «на холеру». Это было дело министра внутренних дел. Но Дурново струсил. Для Витте же это был жест. И он решился на него так же быстро, как на все, когда нужно было. Например: тотчас же после его назначения в Петербург приехала иностранная делегация железнодорожников. Явилась к нему. Витте не знал ни одного иностранного языка332. Беседовали через переводчика. Через неделю он устроил для гостей блестящий раут с ужином. И за ужином произнес речь… по-французски.

Во дворце кн[язя] Юсупова были чудные комнаты и старинная мебель empire. Витте ничего в ней не понимал и велел две комнаты – кабинет и спальню – очистить от нее. Застав его в огромном кабинете с вульгарными турецкими коврами и диванами, я удивленно оглядывался.

– А где же empire?

– Черт с ним. От него холодом веет…

Схватился за живот.

– Да я, кажется, того… Заразился.

Схватка прошла, и лицо его просветлело.

– Ну, доклад вы мне подадите после… А теперь хочу вас удивить: прежде всего – женюсь. Затем – меня прочат в министры финансов…

Лукавая усмешка кривила его мокрый рот.

– На Лисаневич?

– Само собою…

– Государь разрешил?

– Его величество сказал: женитесь хоть на козе…

– А развод?

– Приказано в три дня покончить…

Чтобы не показать всего скорбного удивления, я перешел к другой теме.

– Разве Вышнеградский уходит?

– Его уходят…

Он опять схватился за живот.

– Положительно, я заразился…

Когда прошла и эта схватка, на мой вопрос:

– А что же будет с путями сообщения? – он заговорил как бы сам с собой:

– В России тот пан, у кого в руках финансы. Этого до сих пор не понимали. Даже Вышнеградский. Но я их научу. Пути сообщения? И они будут в моей власти… Как и все. Кроме министра финансов, в России есть еще только власть министра внутренних дел. Я бы не отказался и от нее. Но это еще рано. Надо дать в руки власти аппарат денег… С деньгами я прекращу любое революционное движение. Этого тоже не понимают. Тюрьмы, виселицы – ерунда. Тех, кто делает революцию в России, нашего разночинца – надо купить. И я куплю его. У меня целый план. И я его проведу, хотя бы все лопнуло кругом.

Беседа наша затянулась, и я ретировался только после третьей схватки у Витте.

По моему докладу были преданы суду два начальника округа и сонм служащих. Был раскассирован Могилевский округ путей сообщения333. Витте выстрелил не по воробьям. Но сделал он это par acquit de conscience[83]. Путейское ведомство его больше не интересовало. Тотчас по назначении министром путей сообщения он написал Вышнеградскому сухое требование о возвращении в путейское ведомство тарифного департамента. А ответил уже сам себе в качестве министра финансов, – разумеется, решительным отказом.

Апофеоз

С назначением Витте министром финансов Петербург уже перестал чему-либо удивляться: Петербург, да и вся Россия перестраивалась. Этого не поймут сейчас: этого поворота великой страны, всех ее авторитетов и кумиров, не только ее утробы, но и мозга, не только ее физиологии, но и психологии, – от одного горизонта к другому, от одних лозунгов к другим. Безмерно круче и чувствительнее оказался этот поворот при большевиках; но первые несколько градусов в этом движении диска 1 /6 части света, в этой европеизации и американизации России, сделаны были именно тогда.

До Витте русская жизнь, как загустевшая смола, как запруженный ручей, двигалась в берегах все тех же вопросов политики, экономики и этики: затронули их сто лет назад и встряхнули в 60-х годах. Были лишь два фактора материального и морального бытия страны – дворянство и народ, за власть и против власти, поверхность и подполье. Русский гений отобразил эту двусторонность в бессмертных образах, а русская действительность потрясла страну в трагических выступлениях подполья. Так называемая реакция и прогресс замерли друг против друга в бессильном ожидании, почти в маразме. И вот между ними выдвинулось третье, чуждое и родственное обеим началам – материализация. Жила ею Россия и раньше; но начало это было атрофировано рутиной. В материальном отношении Россия была близка к Замоскворечью Островского. Жестокие были нравы не только в духовной, но и в материальной России. Витте их взбаламутил. И он указал, что есть еще куда двигаться застоявшемуся гению страны, что, кроме прогресса и реакции, кроме дворянства и крестьянства, кроме поверхности и подполья, есть еще стимулы, какими можно жить, какие можно растить, наполняя их энергией, инициативой и жаждой проявиться, что-то завоевать и перед чем-то распрямиться. Историку безразлично, что было подоплекой этих усилий реформатора – властолюбие, оппортунизм или даже цинизм – титул реформатора принадлежит тому, кто двигает жизнью. А Витте в первые годы его власти ею двигал, и двигал с такой силой, что страна едва могла поспеть за ним, прийти в себя, приспособиться. Витте нарушил мертвый покой России.

Конец ознакомительного фрагмента.