Вы здесь

Великий распад. Воспоминания. Глава XII. Штюрмер (И. И. Колышко, 2009)

Глава XII

Штюрмер

После Столыпина управляли страной ряд ничтожеств: Маклаков в Царском представлял для наследника «тигру»; Хвостов организовал убийство Илиодора268. Калейдоскопически сменяясь, они были под неусыпным надзором Распутина. Для расползшейся по швам России достаточно было милюковской речи в Думе, чтобы повиснуть над пропастью269. Но нужно было еще последнее дуновение, чтобы свалиться туда. И это дуновение изошло от самых крошечных пигмеев русской государственности: Штюрмера и Протопопова.

Первого я знал хорошо. Незлобливый и корректный, он был губернатором в Ярославле, а потом директором Департамента общих дел270. Но основная его карьера была придворная, где он дошел до высоких ступеней обер-церемониймейстера. Департамент общих дел Министерства внутренних дел был важнейшей частью этого министерства, сосредоточивая в себе весь его огромный личный состав. Все губернаторы, вице-губернаторы и т[ак] д[алее] назначались этим департаментом, вернее – представлялись к назначению. Поэтому весь колорит министерства в значительной степени зависел от директора этого департамента. Штюрмер занимал этот пост при Сипягине и Плеве и, насколько мог, старался проводить если не умниц, то людей порядочных. Его упорной настойчивости был обязан карьерой Столыпин. Но интерес жизни Штюрмера вращался возле двора, драматической сцены и имения. Что влекло Штюрмера к сцене – не знаю; но он был в Дирекции императорских театров persona grata и неизменно присутствовал на всех генеральных репетициях. У него был, несомненно, художественный вкус и большая начитанность. К имению же своему, где-то на севере России271, Штюрмер был почти столько же привязан, как гр[аф] Толстой к своему. И привязанность эта сыграла, как и у Толстого, некоторую роль в истории России.

Штюрмер, усердно посещавший «среды» кн[язя] Мещерского, был долгое время его кандидатом в министры. Сипягин и Плеве вырвали у него победу почти у столба. Жизнерадостный и уравновешенный, верный слуга самодержавия и корректный царедворец, он подходил к типу «милейшего» Дурново. Он и занял бы его кресло, если бы не полоса возобновившегося террора. Не будучи государственным мужем, он еще менее был боевым министром. Этот ражий детина с манерами лэндлорда был создан для традиции двора и для мирного обихода. Честолюбия и в нем было много; но после бурного периода русской жизни начала ХХ-го века, после смерти Плеве и кн[язя] Мещерского, он счел свою песню спетой. В одной из наших бесед перед началом войны он мне искренно сознался, что постарел, осел и бросил всякие мечтания о карьере. У него была весьма светская супруга и неудачливый сын, и оба причиняли ему весьма много хлопот272. Власть упала ему в руки в момент, когда он менее всего ее ожидал, когда, разбитый болезнями и заботами, он уж приблизился к могиле.

* * *

Змеем-искусителем его явился Манасевич-Мануйлов, близкий к «Нов[ому] вр[емени]» и Распутину273. В одну из несчастнейших минут своей жизни он сошелся с Распутиным в уютной, заставленной фарфором гостиной Манасевича-Мануйлова. В этот вечер решилась судьба и последних дней русской государственности, и последних дней Штюрмера. Впоследствии он мне рассказывал, что сам не понимает, как все случилось, и чем околдовал его «старец». Не желая власти, боясь ее и сознавая себя бессильным снести ее бремя, он все-таки возложил его на себя. Старинные фарфоровые куклы, уставлявшие все стены мануйловской квартиры, должны были с любопытством глядеть, как один старец околдовывал другого и как маклерствовал между ними жизнерадостный нововременец. И только этим куклам, которых впоследствии раскрали большевики, да трем покойным уже участникам совещания известно, на каких условиях Распутин дал, а Штюрмер принял власть274. Меня тогда в Петербурге не было, и я увидел Штюрмера уже полгода спустя после его назначения.

Передо мной был дряхлый старик с потухшим взором когда-то стальных глаз, трясущийся телесно и душевно. Он уловил мое изумление и горько, тоскливо улыбнулся. Был час полночный, и никто не мешал нашей задушевной беседе в министерском особняке на Фонтанке.

– Что же будет, Борис Владимирович, – резюмировал я нашу затянувшуюся беседу. – Вы воюете на два фронта: с Германией и с Россией. Мыслима ли победа при этих условиях? И хватит ли Ваших сил?

Штюрмер поник сединами.

– Да, да, на два фронта. Это верно. Я иду в ногу с Милюковым, Гучковым и Бурцевым в деле обеспечения нашей победы над Германией. Ради этого я даже выпустил на свободу Бурцева, хотя и знаю, что, если у него в одном кармане бомба против Гогенцоллернов, то в другом – против Романовых275.

– Бурцев для вас менее опасен, чем Милюков.

– Знаю, знаю. Но в деле обеспечения победы мы с Милюковым солидарны.

– Между тем партия кадет, насколько мне известно, обвиняет вас в склонности… к сепаратному миру. И не только вас, но и Царское Село. Над мятущимся Петербургом, очевидно, витает какое-то роковое недоразумение. Антидинастическое настроение, заваренное Гучковым и поддерживаемое Милюковым, опирается на германофильство Александры Федоровны (Распутин тож), коих агентом, якобы, состоите именно вы276. На эту тему я наслышался такого, от чего волосы шевелятся.

Одни, во имя победы, готовят революцию, другие, тоже во имя победы – углубляют самодержавие… Или я окончательно оглупел, или, извините, вы… недостаточно зорко всматриваетесь в нарастающие вокруг вас события. Вы – самодержавник, а Милюков – революционер, вы выступаете bras dessus – bras dessous[76]. Но Милюков считает вас… предателем, а вы его – бунтовщиком. Как в известном анекдоте, где два купца в Бологом уселись в один вагон, причем один ехал в Москву, другой в Питер, и оба дивились такому «фокусу» – так и вы с Милюковым в одном и том же вагоне едете и к самодержавию, и к революции. Но на этот раз это уж не анекдот. Не представляется ли вам, что один из вас должен покинуть вагон? Или, выражаясь грубо, – один из вас выкинет другого? Я ведь говорю не премьеру, политику коего не разделяю, а Борису Владимировичу, которого привык уважать…

Штюрмер слушал, вытирая лоб платком. Ему было тяжко. И я уж пожалел о своей откровенности.

– Что же вы хотите сказать? Что я должен сделать?

– Победа и самодержавие – два конца качели. Кто хочет победы, должен отказаться от самодержавия. И наоборот. Обезоружить клевету на Вас и на Царское, вырвать инициативу действия из рук Гучкова и Милюкова вы можете лишь одним…

– Чем?

– Даруйте России искреннюю, полную конституцию…

Старик вздрогнул, побагровел.

– Вы знаете меня 25 лет. Менял я когда мои убеждения? Пока я жив и у власти, я не уступлю ни йоты…

– Тогда уступите в воинственности! Ищите путей к миру. Не сепаратному, а общему…

Штюрмер встал, прошелся, морщась от болей.

– Вот что, мой друг! Запомните это! Дни мои сочтены. Говорю с вами, как со старым другом. Без свидетелей… Если есть в России человек, алчущий победы над Вильгельмом, ненавидящий его всеми фибрами и который не пойдет ни на какие компромиссы, то этот человек сидит в Царском – Николай II. И его супруга… Об ней Бог знает, что говорят. А она не выносит Вильгельма, оскорблявшего ее в детстве – и ее и ее брата, герцога277. Как могут они работать на Вильгельма? А Распутин в дело войны вовсе не мешается и сам уговорил государя принять главное командование для обеспечения победы278. Клянусь всемогущим Богом!

И он широко перекрестился.

– Но это не все – продолжал он, – если бы война была делом личных счетов двух монархов, я бы, может, старался ее прекратить. Но эта война, как и война 12-го года – дело народное. Народ поддерживает войну. И потому – отступления нет.

– Помилосердствуйте, Борис Владимирович. Когда же народ высказывался за войну? Когда его спрашивали об этом? И разве возможно узнать мнение 150 милл[ионов] безграмотных, бесправных, споенных масс?

Штюрмер горячился.

– Я говорю о том народе, который мне близок. В моем Бежецком уезде мужики за полную победу…

– Допустим, хотя и весь Бежецкий уезд спросить нельзя. Но ведь калужанину нет дела до тверичанина, а в Казани, Саратове, в Сибири не считаются с калужанами…

– Возможно, но война начата, и она должна принести нам победу.

– Это ведь и Бурцев говорит. Но он не скрывает, что Россия воюет не с Германией, а с кайзером, с прусской реакцией. И Милюков того же мнения. Всей русской оппозиции война нужна как таран против самодержавия. А вам она нужна как опора самодержавия. Ведь не можете же вы не сознать, что любой ее конец есть и конец самодержавию: если рушится Германия, рухнет его единственная опора, а рухнет Россия, что останется от династии?

Старик глядел на меня почти с ненавистью.

– Ну да, да, я, может, и думаю об этом. Но что вы хотите? Le vin est tire – il faut le boir[77]. He я начал эту войну. Но я не могу идти в этом вопросе против государя, против страны. Моя задача – помочь победе. А главное – охранить самодержавие. Вы знаете мои убеждения. Каким был, таким и умру. Я не государственный человек. Теперь это мне ясно. Если бы еще 10 лет назад меня призвали. Тогда еще кое-что оставалось. Теперь – я разбит нравственно и физически. Но я пяди не уступлю. Пяди…

– А если… если Милюков убедит Россию, что самодержавие мешает победе?

– Пусть! Жду этого. Жду самого ужасного. Ведь мне же известны клеветы на меня и на императрицу. Одно время я решил их всех арестовать. Раздумал. Пусть свершится воля Божия. Россией теперь управлять нельзя. Ни Плеве, ни Витте ничего бы не поделали. А мне куда же… Несемся куда-то. С орбиты сорвались. А победить Германию может лишь самодержавная Россия… В этом убедятся, когда рухнет оно, когда рухнет все. Потому что конец самодержавию есть конец России. Меня не будет, а вы вспомните. Ну, Бог с вами! Устал. Ах, если бы хоть десяток лет с плеч!…

Государь пожертвовал Штюрмером после речи Милюкова, направленной через голову Штюрмера в императрицу. И эта речь, а главное, что ударили за нее по Штюрмеру, а не по Милюкову, свидетельствовала, что революция в России уже началась. Да этого и не скрывали. Стахович279, проездом через Стокгольм, не мне одному говорил о готовом дворцовом заговоре: тогда еще мечтали ограничиться устранением Николая с Александрой Федоровной. Заговором руководили Гучков, ген[ерал] Поливанов280 и Бьюкенен. Привести его в исполнение должны были: Орлов281, Белосельский282, Николай Николаевич – почти вся дворцовая камарилья, за исключением Нилова, Путятина и Дрентельна283.

* * *

Сидя в Трубецком бастионе Петропавловки о бок с Протопоповым, Сухомлиновым, Вырубовой, Штюрмер покорно ждал конца. На бесконечные допросы следственной комиссии Муравьева он большею частью молчал. Осмотр всех его бумаг, равно как и бумаг бывшего царя и царицы, не дали и намека на то, что Милюков назвал «предательством». Тем не менее, старика мучили – мучили физически. Ему не дали даже матраца, не допускали пищи из дому. Страдая острым воспалением мочевого пузыря, он требовал введения катэдра. Ему прислали грязного фельдшера с грязным катэдром. Произвели заражение крови. Отправили в больницу «Крестов» – отправили ночью, тайком, потому что караул крепости решил «изменника» не выпускать. В «Крестах» его хотел заколоть караульный. Тогда, при 40-град[усной] температуре, после долгих хлопот, его позволили перевезти в частную лечебницу. Но старик уже агонизировал. Тем не менее, Керенский распорядился у изголовья умирающего приставить солдат с ружьями. Так и скончался он между штыками, быть может, бежецких мужиков, на которых опирал свою власть284.

Когда еще он был в крепости, Керенскому вздумалось произвести смотр арестованных. Он велел их всех выстроить в коридоре, каждого перед дверью своей камеры. И вот они стояли, дрожа, в арестантских халатах, опираясь на косяки – вчерашние властители, сегодня – арестанты: Голицын285, Штюрмер, Протопопов, Сухомлинов и друг[ие]. Керенский в френче обошел фронт, стал посередине коридора:

– Вам известно, господа, что перед вами генерал-прокурор… Да-с! Генерал-прокурор… А вы – мои заключенные. Ко мне доходят жалобы на строгости… А вы разве были мягки? Испытайте то, что заставляли испытывать других!… Впрочем, законные просьбы я прикажу удовлетворить… Какие у вас просьбы к генерал-прокурору?… Говорите смело!…

– Часы бы возвратили, – робко произнес кн[язь] Голицын. – Без часов жутко…

– Часы бьют в крепости. И даже с курантом… Каждые четверть часа слышите ваше излюбленное «Коль славен»…

– Катэдр – простонал Штюрмер.

– Катэдр? Что это? Комендант…

Подскочил комендант и почтительно зашептал на ухо генерал-прокурора.

– Гм! Катэдр можно! – прикажите ему катэдр доставить… Больше ничего?… Прощайте! И помните, что власть генерал-прокурора находится в твердых руках…286