Вы здесь

Великий распад. Воспоминания. Глава XI. Курлов (И. И. Колышко, 2009)

Глава XI

Курлов

Длинная зала, два ряда юношей с заспанными лицами и наскоро приглаженными вихрами, черные курточки, плотно облегающие гибкие станы, синие, обхватывающие мускулистые ноги, «рейтузы», сапоги со шпорами – в две живые нити выстроенные две сотни стройных и пригожих юнкеров и обходящий их вахмистр. Строгим взором карих глаз он впивается в лица товарищей, избегающих его взгляда. Тусклый свет электрических лампочек, мутный петербургский рассвет. У дверей дежурный офицер в походной форме, блестя золотом эполет, ладанки и портупеи. Сборный зал Николаевского кавалерийского училища. Утренний обход юнкеров. Перекличка.

* * *

Николаевское кавалерийское училище – прежняя Школа гвардейских подпрапорщиков, а еще прежде – Дворянский полк (или что-то в этом роде), после Пажеского корпуса – самое шикарное военное заведение России253. Юнкера-николаевцы считали себя даже шикарнее пажей. Эти два заведения поставляли для царской России гвардейский офицерский корпус, из которого выпекались командиры полков, дивизий, корпусов, округов, а по гражданской части – губернаторы, послы и даже министры. (Графы Игнатьевы, Лорис-Меликов, Гурко, кн[язь] Мирский, Остен-Сакен, Орловы, Безобразов, Бенкендорф и многие другие, вошедшие в историю царской России, были питомцами этих заведений). В обществе, а особенно в среде университетской, «привилегированные» заведения не пользовались доброй славой. «Юнкера» в России считались неучами. Между стройными юношами, затянутыми в блестящие мундирчики, сверкавшими золочеными касками под белыми султанами, бодро шагавшими по панелям Невского и Морской и вытягивавшимися перед офицерами, и остальной русской учащейся молодежью, в небрежных тужурках, почти всегда взлохмаченных, неопрятных и развихлянных, – между этими двумя пластами «детей» была пропасть. И эта пропасть по мере охвата жизни все углублялась. Те две России, которые к обеим русским революциям явно обозначились, были, до известной степени, Россией «юнкеров» и Россией штатских (их называли «ютрюками»).

Но мнение штатской России о России военной было не совсем справедливо. В николаевские времена и впрямь русские военные заведения (корпуса) по уровню образования были ниже гражданских (гимназий). Но уже Милютин с переименованием корпусов в военные гимназии сравнял их учебные программы254. А впоследствии Ванновский эти программы поднял настолько, что воспитанники военных гимназий на конкурсах в гражданские институты шли впереди реалистов. И очень многие из них попадали в университеты. Программы военных училищ были, очевидно, ниже программ гражданских институтов и университетов. Но учебная часть стояла в них настолько высоко, что воспитанники их легко попадали в военные академии. Во всяком случае, из этих училищ выпускались не «неучи», а люди со средним кругозором, дававшим, по мере их дарований, возможность применить его на всех поприщах жизни и расширить путем образования специального.

В школе гвардейских подпрапорщиков воспитывался Лермонтов (там свято чтили его память, и была «Лермонтовская комната»). Из «юнкеров» вылупились такие писатели, как Куприн, Гарин, Светлов, Бежецкий и друг[ие]. Нравы юнкерских училищ живописал Куприн255. В Николаевском кавалерийском училище нравы эти были еще более сгущены, чем в московском Александровском256, деление на «зверей» и «господ офицеров» еще более подчеркнуто, и специфически военная выправка еще более рельефна, но, кажется, интеллекта юношей эта атмосфера не душила, и люди выходили из этого «привилегированного» заведения такими, какими лепили их личные качества и дарования. Даровитые «юнкера» становились полезными деятелями земств, городов и министерств. Во всяком случае, не «юнкера» сгубили Россию. Наша государственность и гражданственность загнили, кажется, со штатского, а не с военного конца: с недисциплинированных, физически и морально взлохмаченных «ученых», а не «неучей», до последней минуты и последней капли юной крови защищавших обанкротившихся «ученых».

* * *

Попасть в вахмистры Николаевского кавалерийского училища было нелегко: надо было быть лучшим и по строю, и по учебе. А эти две стороны воинского воспитания были почти всегда в антагонизме. Над строем властвовал командир эскадрона, над учебой – инспектор. Первый не преклонялся перед учебой, второй – перед строем. А во времена Курлова (1878–80 г.) командиром эскадрона школы был известный Клюки фон Клюгенау, любимец вел[икого] кн[язя] Николая Николаевича и лучший ездок русской кавалерии. Юнкеров он муштровал жестоко. Когда «зверя» (новичка), подстегивая бичом, гоняли на неоседланной лошади, пытку эту могла превозмочь лишь особая склонность.

Курлов был идеальным ездоком и писанным умником. Учился на круглые 12, сидел на коне как картинка, был любимцем и командира эскадрона, и инспектора. Но не товарищей. Его боялись, ему не верили. Уже тогда, на заре карьеры,


взгляд его был из стали, а складка рта презрительная. Уже тогда в нем чувствовали охранника.

Курлов вышел в гвардию, но, прослужив в строю два года, перешел в Военноюридическую академию, блестяще кончил ее, переименовался в гражданский чин и стал прокурором суда в Ярославле. Быстро и там выдвинулся, был переведен в Москву и оттуда попал в вице-губернаторы. Государственная карьера Курлова началась отсюда257.

* * *

По своему удельному весу, знаниям, а главное – характеру (стальной воле), Курлов имел такое же право на пост министра, как и Столыпин. И на нем, пожалуй, еще больше, чем на Столыпине, лежала печать «провиденциальности». Если Столыпин чудом спасся от бомбы Аптекарского острова, то Курлов еще большим чудом спасся от бомбы, брошенной в него в упор в Минске. Там он губернаторствовал, порол и вешал. Скатившись по рукаву, бомба, без взрыва, упала к его ногам. Но было это при кн[язе] Мирском, искавшем «доверия». Курлова тогда не оценили258. Настоящую цену ему дал лишь маленький Дурново, прозревший в Курлове своего преемника. Он перевел Курлова в Киев, один из самых опасных русских революционных центров, и облек полнотой власти. И здесь будущий российский Фуше показал себя вовсю. До Киева он был волевым умницей, одним из тех, кого режим выдвинул для борьбы с революцией. В Киеве, подобно Столыпину в Саратове, Курлов приобрел патент на спасителя отечества. Но в Киеве еще он развернул свои страсти и свой темперамент. Киев сделал из государственника – сатрапа. Курлов этим не стеснялся, он знал себе цену. Курлов понял, что без него, как в свое время без сластолюбца Дурново, режиму не обойтись. Курлов не поджигал, как его предшественник, иностранных посольств, но его дебоши в столице галушек и хорошеньких украинок стали почти легендарными. В Петербурге эти дебоши еще усилились, но киевские предания их сохранили более ярко. И когда при Скоропадском259 Киев вновь распоясался, а паштетные клубы, кабаре и дома свиданий шли в ногу с карательными экспедициями и борьбой с петлюровцами, времена Курлова в этой матери городов русских живо вспомнились. Скоропадский был ведь тоже питомцем «привилегированной» школы, был строен и пригож, отлично ездил верхом, лихо пил и тоже считал себя «провиденциальным». Киев Курлова и Киев Скоропадского были двумя сапогами из той же пары.

* * *

Начав свою службу отечеству вахмистром, Курлов кончил ее шефом жандармов и главой полиции. Курлов был и умнее, и одареннее Столыпина; но воля к власти в нем не уступала воле Витте и Плеве. В эпоху Александра III из него выработался бы крупный государственный деятель. Но на пути его развития оказались препоны внешние и внутренние: извне – борьба самодержавия с народовластием, изнутри – темперамент. Будучи свидетелем расправы с революцией Дурново и расправы с Государственной] думой Столыпина, Курлов усвоил себе тогдашний лозунг волевых людей: все дозволено. И этот лозунг подчеркивался в нем сознанием своего интеллектуального превосходства. Курлов имел все данные, чтобы стать членом кабинета Столыпина, а не его подручным. Неудовлетворенное в намеченных рамках честолюбие повернуло его на путь сластолюбия. Курлов стал типичным русским гулякой. В зените власти он творил дебоши, удивлявшие даже тогдашних Распутиных. Укромные кабинеты Кюба, Донона, Контана, виллы Родэ были свидетелями почти навуходоносоровских пиршеств. Об них все знали, но тронуть российского Фуше боялись. Боялся Курлова даже бесстрашный Столыпин. На министерских заседаниях, обсуждавших полицейские меры империи, голос Курлова заглушал голос Столыпина. Премьеру приходилось его осаживать. Особенно крупной вышла размолвка между ними при обсуждении мер по охране государя при поездке его на полтавские торжества. Курлов взял тогда такой тон, что Столыпин вспылил:

– Не забывайте, что хозяин здесь я.

Освирепел и Курлов:

– В таком случае я не отвечаю за безопасность особы его величества…

– Особу его величества охранит Бог…

– И вашей особы…

– О моей особе не заботьтесь, покуда вопрос не разрешен о безопасности государя…

Об этом диалоге вспомнили после убийства Столыпина. И он, между прочим, послужил в известных кругах к уверенности, что Столыпина убил Курлов260. Очевидное преувеличение. Но в ту роковую царскую поездку иные из полицейских мер вызывают до сих пор удивление.

У Курлова, напр[имер], был в Киеве свой маленький Азеф. Ни умом, ни влиянием в подпольных кругах он и близко не подходил к Азефу подлинному. Убийца Столыпина Богров был одним из киевских молодых людей хорошего общества, сыном состоятельных родителей261. Бог весть, как и почему он запутался в сетях террористов. На следствии это не выяснилось. А главное – не выяснилось, что толкнуло его к службе в охранке. За эту службу он, человек состоятельный, получал гроши, а рисковал шкурой. Уж одно это вынуждало отнестись к его услугам, особенно после опыта с Дегаевым, Азефом и другими провокаторами, с особой осторожностью. Курлова предостерегал начальник киевского охранного отделения. Но Богров перед приездом государя в Киев выдал нескольких террористов, у которых при обыске нашли бомбы262. Это якобы укрепило веру Курлова в Богрова. И он велел ему присутствовать на всех торжествах в честь государя.

После убийства Столыпина выяснилось, что Богров стоял непосредственно за государем при посещении тем Купеческого сада.

– Вы имели намерение совершить покушение на государя? – спросили его на следствии.

– Имел.

– Отчего вы его не совершили?

– Испугался. Кругом был народ.

– А в театре?

– Из театра я должен был бежать. К тому все было приготовлено.

И действительно, как оказалось, в театре должно было потухнуть электричество после выстрела. Помешала этому какая-то случайность. Во всяком случае, в театре были у Богрова сообщники263

Богрова вешали на Лысой горе в том фраке и белом галстуке, в котором его схватили. При казни присутствовали члены Союза русского народа с Пуришкевичем во главе. Этот последний умудрился даже обратиться к Богрову с вопросом:

– Неприятно умирать?

– Тысячу котлет больше или меньше – не все ли равно, – ответил Богров.

* * *

Что Курлов метил на пост Столыпина и даже уверен был его получить, ясно. (Без вмешательства кн[язя] Мещерского, хлопотавшего за Маклакова, он бы его и получил). Что в меру своего интеллекта и по своей служебной карьере он имел на это право, тоже ясно. И не оставляет сомнения, что исчезновение Столыпина было ему на руку. Историку русского лихолетья остается лишь решить, в какой мере глубокий след оставил на теле русской государственности этот волевой умница, еще более, чем Трепов – «вахмистр по воспитанию и погромщик по убеждению»? Другими словами, в какой мере Курлов приблизил фатальный час нашей общей расплаты?…

После увольнения Курлова обнаружились особенно ярко его некрасивые денежные дела. Между его многочисленными кредиторами оказалась известная в Петербурге миллионерша Полубояринова264, деятельный член Союза русского народа, друг Распутина, Бадмаева и других столпов реакции. Скандальные отношения Курлова с этой дамой были, кажется, предметом любопытства комиссии Муравьева при Временном правительстве265 и одной из причин его ареста266. Каким чудом Курлов спасся от большевиков, не знаю. И не знаю, кто помог ему издать свои мемуары, пикантные, но лживые267. Курлов умер в Берлине.