Вы здесь

Великая Русская Смута. Причины возникновения и выход из государственного кризиса в XVI–XVII вв.. Платонов Сергей Федорович (И. М. Стрижова, 2007)

Платонов Сергей Федорович

Об авторе

Платонов Сергей Федорович (1860–1933) – русский историк. В 1882 г. окончил историко-филологический факультет Петербургского университета и был оставлен при факультете для подготовки к получению профессорского звания.

Читал лекции по русской истории XVII в. на Высших женских курсах в Санкт-Петербурге, потом преподавал историю в Петровском коммерческом училище, в Александровском лицее и в Историко-филологическом институте; с 1888 г. читал лекции в Санкт-Петербургском университете, занимая кафедру русской истории. В 1888 г. Платонов защитил диссертацию на степень магистра: «Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII века как исторический источник».

До 1896 г. Платонов состоял помощником редактора «Журнала Министерства народного просвещения», членом ученого комитета Министерства народного просвещения, управляющим отделением археологии славянской и русской Императорского русского археологического общества, а с 1895 г. – руководителем учебной части историко-филологического отделения Санкт-Петербургских высших женских курсов. После защиты в 1899 г. докторской диссертации «Очерки по истории Смуты в Московском государстве XVI–XVII вв.» в Киевском университете Платонову была присуждена степень доктора русской истории. С этого времени научный авторитет Платонова получил окончательное признание. Его популярности способствовала также публикация университетского курса «Лекций», составленного из литографированных студенческих конспектов. В центре научного внимания Платонова стояли события второй половины XVI – начала XVII вв. Он также занимался историей земских соборов, временем Петра I, колонизацией русского Севера и другими вопросами. Научные взгляды Платонова оказали значительное воздействие на дальнейшее развитие отечественной исторической науки.

В числе лучших и наиболее авторитетных профессоров Петербурга Платонов был приглашен преподавателем к членам императорской фамилии.

Его преподавательская деятельность в университете продолжалась вплоть до 1926 г. Помимо этого, Платонов был председателем Археографической комиссии (1918–1929 гг.), комиссии по изданию сочинений А.С. Пушкина (с 1928 г.), директором Пушкинского дома (Института русской литературы АН СССР) в 1925–1929 гг. и Библиотеки АН СССР в 1925–1928 гг.

12 января 1930 г. Платонов был арестован по обвинению «в активной антисоветской деятельности и участии в контрреволюционной монархической организации» и выслан в Самару, где 10 января 1933 г. скончался.


Московское государство перед Смутой[5]

Политическое противоречие в московской жизни XVI века

Обратимся к характеристике тех основных явлений московской государственной и общественной жизни, которыми определилось содержание труднейшего кризиса, пережитого Московским государством на рубеже XVI и XVII столетий.

В основании московского государственного и общественного порядка заложены были два внутренних противоречия, которые чем дальше, тем больше давали себя чувствовать московским людям. Первое из этих противоречий можно назвать политическим и определить словами В.О. Ключевского: «Это противоречие состояло в том, что московский государь, которого ход истории привел к демократическому полновластию, должен был действовать посредством очень аристократической администрации». Такой порядок вещей привел к открытому столкновению московской власти с родовитым боярством во второй половине XVI в. Второе противоречие было социальным и состояло в том, что под давлением военных нужд, вызванных необходимостью лучшего устройства государственной обороны, интересы промышленного и земледельческого класса, труд которого служил основанием народного хозяйства, систематически приносились в жертву интересам служилых землевладельцев, не участвовавших непосредственно в производительной деятельности страны. Последствием такого порядка вещей было недовольство тяглой массы и стремление ее к выходу с «тяглых жеребьев» на черных и частновладельческих землях, а этот выход, в свою очередь, вызвал ряд других осложнений общественной жизни. Оба противоречия в своем развитии во второй половине XVI в. создали государственный кризис, последним выражением которого и было так называемое Смутное время. Нельзя, по нашему разумению, приступить к изложению этого времени, не ознакомлен с условиями, его создавшими, и не сделав хотя краткого отступления об эпохе сложения московского государственного и общественного строя.

В понятие власти московского государя входили два признака, одинаково существенных и характерных для нее. Во-первых, власть московского государя имела патримониальный характер. Происходя из удельной старины, она была прямой преемницей вотчинных прав и понятий, отличавших власть московских князей XIV–XV вв. Как в старое время всякий удел был наследственной собственностью, вотчиной своего «государя», удельного князя, так и все Московское государство, ставшее на месте старых уделов, признавалось «вотчиной» царя и великого князя. С Московского государства это понятие вотчины переносилось даже на всю Русскую землю, на те ее части, которыми московские государи не владели, но надеялись владеть. «Не то одно наша вотчина, – говорили московские князья литовским, – кои городы и волости ныне за нами, а вся русская земля… из старины от наших прародителей наша вотчина». Вся полнота владельческих прав князя на наследованный удел была усвоена московскими государями и распространена на все государство. На почве этой удельной преемственности и выросли те понятия и привычки, которые Грозный выражал словами: «Жаловати есмы своих холопей вольны, а и казнити вольны же есмы». И сам Грозный считал себя собственником своей земли, и люди его времени смотрели на государство как на «дом» или хозяйство государя. Любопытно, что один из самых впечатлительных и непосредственных, несмотря на вычурность слога, писателей конца XVI и начала XVII вв. Иван Тимофеев, обсуждая последствия прекращения московской династии, всегда прибегал к сравнению государства с «домом сильножителя»: очевидно, такая аналогия жила в умах той эпохи. Во-вторых, власть московского государя отличалась национальным характером. Московские великие князья, распространяя свои удельные владения и став сильнейшими среди севернорусских владетелей, были призваны историей к деятельности высшего порядка, чем их прославленное удельное «скопидомство». Им, как наиболее сильным и влиятельным, пришлось взять на себя задачу народного освобождения от татар. Рано стали они копить силы для борьбы с татарами и гадать о том, когда «Бог переменит Орду». Во второй половине XIV в. борьба с Ордой началась, и на Куликовом поле московский князь впервые выступил борцом не только за свой удельный интерес, но и за общее народное дело. С той поры значение московских великих князей стало изменяться: народное чувство превратило их из удельных владетелей в народных вождей, и уже Дмитрий Донской заслужил от книжников эпитет «царя русского». Приобретение Москвой новых земель перестало быть простым собиранием «примыслов» и приобрело характер объединения великорусских земель под единой национальной властью. Трудно решить, что шло впереди: политическая ли прозорливость московского владетельного рода или же самосознание народных масс; но только во второй половине XV в. национальное государство уже сложилось и вело сознательную политику; ко времени же Грозного готовы были и все те политические теории, которые провозгласили Москву «новым Израилем», а московского государя – «царем Православия». Обе указанные черты – вотчинное происхождение и национальный характер – самым решительным образом повлияли на положение царской власти в XVI в. Если государь был вотчинником своего царства, то оно ему принадлежало как собственность, со всей безусловностью владельческих прав. Это и выражал Грозный, говоря, что он «родителей своих благословением свое взял, а не чужое восхитил». Если власть государя опиралась на сознание народной массы, которая видела в царе и великом князе всея Руси выразителя народного единства и символ национальной независимости, то очевиден демократический склад этой власти и очевидна ее независимость от каких бы то ни было частных авторитетов и сил в стране. Таким образом, московская власть была властью абсолютной и демократической.

Рядом же с этой властью в XV–XVI вв. во главе административного и социального московского порядка находилось московское боярство, история которого с таким интересом и успехом изучалась в последние десятилетия. Однако это изучение не привело еще исследователей к единомыслию. Не все одинаково смотрят на положение боярства в XVI в. Одним оно представляется слабой политически средой, которая вне служебных отношений не имела ни внешнего устройства, ни внутреннего согласия, ни влияния на массы и, стало быть, не могла выступить на борьбу с властью за какой-либо сословный интерес. С этой точки зрения гонение Грозного на бояр объясняется проявлением ничем не оправдываемого тиранства. Другим наблюдателям, напротив, боярство представляется как олигархический, организованный в партии круг знатнейших фамилий, которые стремятся к господству в государстве и готовы на явную и тайную борьбу за влияние и власть. Такая точка зрения освещает политику Грозного относительно бояр совершенно иначе. Грозный только оборонялся от направленных на него козней, «за себя стал», по его собственному выражению. Наконец, третьи не считают возможным ни отрицать политические притязания боярства, ни преувеличивать значение происходивших между властью и боярами столкновений до размеров правильной политической борьбы. Боярство, по этому последнему взгляду, было родовой аристократией, которая притязала на первенствующее положение при дворе и в государстве именно в силу своего происхождения. Но эти притязания не имели в виду ограничить державную власть или вообще изменить государственный порядок. В свою очередь, и власть до середины

XVI в. не противопоставляла ничего определенного боярским притязаниям, не подавляла их систематично и круто, но вместе с тем не считала для себя обязательным их удовлетворять или даже признавать. Неопределенность стремлений и взглядов вела к отдельным, иногда очень крупным недоразумениям между государем и слугами; но принципиально вопрос о взаимном отношении власти и боярства не поднимался ни разу до того времени, пока дело не разрешилось опричниной и казнями Грозного. Это последнее мнение кажется нам более вероятным, чем прочие.

В XVI в. московское боярство состояло из двух слоев. Один, более древний, но не высший, состоял из лучших семей старинного класса «вольных слуг» московского княжеского дома, издавна несших придворную службу и призываемых в государеву думу. Другой слой, позднейший и знатнейший, образовался из служилого потомства владетельных удельных князей, которое перешло на московскую службу с уделов Северо-Восточной Руси и из-за литовского рубежа. Такую сложность состав высшего служилого класса в Москве получил с середины XV в., когда политическое торжество Москвы окончательно сломило удельные дворы и стянуло к московскому двору не только самих подчиненных князей, но и слуг их – боярство удельных дворов. Понятно, что в Москве именно с этого времени должно было приобрести особую силу и важность местничество, так как оно одно могло поддержать известный порядок и создать более или менее определенные отношения в этой массе служилого люда, среди новой для него служебной обстановки. Местничество и повело к тому, что основанием всех служебных и житейских отношений при московском дворе XVI в. стало «отечество» лиц, составлявших этот двор. Выше прочих по «отечеству», разумеется, стали титулованные семьи, ветви старых удельных династий, успевшие с честью перейти со своих уделов в Москву, сохранив за собой и свои удельные вотчины. Это, бесспорно, был высший слой московского боярства; до него лишь в исключительных случаях служебных отличий или дворцового фавора поднимались отдельные представители старых не княжеских боярских фамилий, которые были «искони вечные государские, ни у кого не служивали, окромя своих государей» – московских князей. Эта-то избранная среда перворазрядных слуг московского государя занимала первые места везде, где ей приходилось быть и действовать: во дворце и на службе, на пирах и в полках. Так следовало по «отечеству», потому что вообще, выражаясь словами царя Василия Шуйского, «обыкли большая братья на большая места седати». Так «повелось», и такой обычай господствовал над умами настолько, что его признавали решительно все: и сами бояре, и государь, и все московское общество. Быть советниками государя и его воеводами, руководить политическими отношениями страны и управлять ее областями, окружать особу государя постоянным «синклитом царским» – это считалось как бы прирожденным правом княжеско-боярской среды. Она сплошь состояла из лиц княжеского происхождения, о которых справедливо заметил В.О. Ключевский, что «то все старинные привычные власти Русской земли, те же власти, какие правили землей прежде по уделам; только прежде они правили ею по частям и поодиночке, а теперь, собравшись в Москву, они правят всею землею и все вместе». Поэтому правительственное значение этой среды представлялось независимым от пожалования или выслуги: оно боярам принадлежало «Божиею милостию», как завещанное предками родовое право. В «государеве родословце» прежде всего искали князья-бояре опоры для занятой ими в Москве высокой позиции, потому что рассматривали себя как родовую аристократию. Милость московских государей и правительственные предания, шедшие из первых эпох московской истории, держали по старине близко к престолу некоторые семьи вековых московских слуг не княжеской «породы», вроде Вельяминовых и Кошкиных. Но княжата не считали этих бояр равными себе по «породе», так как, по их словам, те пошли «не от великих и не от удельных князей». Когда Грозный женился на Анастасии, не бывшей княжной, то этим он, по мнению некоторых княжат, их «изтеснил, тем изтеснил, что женился у боярина своего дочерь взял, понял робу свою». Хотя говорившие так князья-«полоумы» и называли царицу-рабу «своею сестрою», тем не менее с очень ясной брезгливостью относились к ее нетитулованному роду. В их глазах боярский род Кошкиных не только не шел в сравнение с Палеологами, с которыми умел породниться Иван III, но не мог равняться и с княжеским родом Глинской, на которой был женат отец Грозного. Грозный, конечно, сделал менее блестящий выбор, чем его отец и дед; на это-то и указывали князья, называя рабой его жену, взятую из простого боярского рода. Этому простому роду они прямо и резко отказались повиноваться в 1553 г., когда не захотели целовать крест маленькому сыну Грозного – Димитрию: «А Захарьиным нам, – говорили они, – не служивать». Такая манера князей-бояр XVI в. свысока относиться к тому, что пошло не от великих и не от удельных князей, дает основание думать, что в среде высшего московского боярства господствовал именно княжеский элемент с его родословным гонором и удельными воспоминаниями.

Но, кроме родословца государева, который давал опору притязаниям бояр-князей на общественное и служебное первенство, у них был и еще один устой, поддерживающий княжат наверху общественного порядка, – это их землевладение. Родословная московская была и земельной знатью. Все вообще старые и служилые князья Московской Руси владели наследственными земельными имуществами; нововыезжим князьям и слугам, если они приезжали в Москву на службу без земель, жаловались земли. Малоземельным давали поместья, которые нередко за службу обращались в вотчины. Можно считать бесспорным, что в сфере частного светского землевладения московское боярство первенствовало, и, заметим, не только количественно, но и качественно. В XVI в. еще существовали как наследие более ранней поры исключительные льготы знатных землевладельцев. Представляя собой соединение некоторых правительственных прав с вотчинными, эти льготы сообщались простым боярам пожалованием от государя. Но у княжат-землевладельцев льготы и преимущества вытекали не из пожалования, а представляли остаток удельной старины. Приходя на службу к московским государям со своими вотчинами, в которых они пользовались державными правами, удельные князья и их потомство обыкновенно не теряли этих вотчин и на московской службе. Они переставали быть самостоятельными политическими владетелями, но оставались господами своих земель и людей со всей полнотой прежней власти. По отношению к московскому государю они становились слугами, а по отношению к населению своих вотчин были по-прежнему «государями». Зная это, Иосиф Волоцкий и говорил о московском великом князе, что он «всеа Русскиа земли государям государь», такой государь, «которого суд не посужается». Подобное сохранение старинных владетельных прав за княжатами – факт бесспорный и важный, хотя и малоизученный. Нет сомнения, что в своих вотчинах они имели все атрибуты государствования: у них был свой «двор», свое «воинство», которое они выводили на службу великого князя московского; они были свободны от поземельных налогов; юрисдикция их была почти неограниченна; свои земли они «жаловали» монастырям в вотчины и своим служилым людям в поместья. Приобретая к старым вотчинам новые, они и в них водворяли те же порядки, хотя их новые земли не были их родовыми и не могли сами по себе питать владельческих традиций. Когда, например, Ф.М. Мстиславский получил от великого князя Василия Ивановича выморочную волость Юхоть, то немедленно же стал жаловать земли церквам и служилым людям. Так, в 1538 г. он «пожаловал своего сына боярского» в поместье несколькими деревнями: дал деревню священнику «в доме Леонтия чудотворца», «в пропитание и в вечное одержание» и т. д. Естественно было, вслед за князьями, и простым боярам водворять на своих землях те же вотчинные порядки и «пожалованием великого государя» усваивать себе такие же льготы и преимущества. Уже в самом исходе XVI в. (1598 г.) Иван Григорьевич Нагой, например, «пожаловал человеку своему Богдану Сидорову за его к себе службу и за терпенье старинную свою вотчину в Бельском уезде, в Селехове слободе, сельцо Онофреево с деревнями и с починки», и прибавлял, что до той его вотчины его жене и детям, роду и племени «дела нет никому ни в чем некоторыми делы». Но в то же время он ни в жалованной грамоте на вотчину, ни в своей духовной не объявлял, что отпускает своего старого слугу на свободу: напротив, он обязывал его дальнейшей службой жене и сыновьям своим. Знаменитая семья Романовых, Федор Никитич с братьями, также имела у себя холопа-землевладельца – второго Никитина сына Бартенева. В 1589 г. второй Бартенев, будучи «человеком» Федора Никитича, искал деревни на властях Троице-Сергиева монастыря, «отчины своей, отца своего по купчей»; а на одиннадцать лет позже, служа в казначеях у Александра Никитича, этот же самый «раб довел царю Борису на “государей” своих Романовых». Что землевладельцы-холопы, «помещики своих государей», были явлением гласным и законным в XVI в., доказывается, между прочим, тем, что в 1565 г. сам царь велел своему сыну боярскому Казарину Трегубову, бывшему в приставах у литовского гонца, «сказыватися княжь Ивановым человеком Дмитриевича Бельского» и говорить гонцу, что он, Казарин, никаких служебных вестей не знает по той причине, что он у своего государя князя Ивана в его жалованье был, в «поместье».

Таким образом, создался в Московском государстве особый тип привилегированного землевладения – «боярское» землевладение. Самыми резкими чертами оно было ограничено от других менее льготных видов владения. Тяглый землевладелец севера, служилый помещик центра, запада и юга, мелкий вотчинник на своей купле или выслуженной вотчине – весь этот мелкий московский люд, отбывавший всю меру государева тягла и службы со своей земли, стоял неизмеримо ниже землевладельца-боярина, ведавшего свои земли судом и данью, окруженного дворней «из детей боярских» или – что то же – «боярских холопей», для которых он был «государем», гордого своим удельным «отечеством», близкого ко двору великого государя и живущего в государевой думе. Общественное расстояние было громадно, настолько громадно, что прямо обращало эту земледельческую княжеско-боярскую среду в особый правящий класс, который вместе с государем стоял высоко над всем московским обществом, руководя его судьбами.

Это были «государи» Русской земли, суд которых «посужался» только «великим государем»; это были «удельнии великие русские князи», которые окружили «московского великого князя» в качестве его сотрудников-соправителей. С первого взгляда кажется, что этот правящий класс поставлен в политическом отношении очень хорошо. Первенство в администрации и в правительстве обеспечено ему его происхождением, «отечеством»; влияние на общество могло находить твердую опору в его землевладении. На самом деле в XVI в. княжата-бояре очень недовольны своим положением в государстве. Прежде всего, московские государи, признавая, безусловно, взаимные отношения бояр так, как их определял родословец, сами себя, однако, ничем не желали стеснять в отношении своих бояр, ни родословцем, ни преданиями удельного времени. Видя в самих себе самодержавных государей всея Руси, а в княжатах своих «лукавых и прегордых рабов», московские государи не считали нужным стесняться их мнениями и руководиться их советами. Великий князь Василий Иванович обзывал бояр «смердами», а Грозный говорил им, что «под повелительми и приставники нам быта не пригоже», «како же и самодержец наречется, аще не сам строит?» – спрашивал он себя о себе же самом. Очень известны эти столкновения московских государей с боярами-княжатами, и нам нет нужды повторять рассказы о них; напомним только, что высокое мнение государей московских о существе их власти поддерживалось не только их собственным сознанием, но и учением тогдашнего духовенства. В первой половине XVI в. для княжат-бояр уже совершенно стало ясно, что их политическое значение отрицается не одними монархами, но и той церковной интеллигенцией, которая господствовала в литературе того времени. Затем одновременно с политическим авторитетом боярства стало колебаться и боярское землевладение, во-первых, под тяжестью ратных служб и повинностей, которые на него ложились с особенной силой во время войн Грозного, а во-вторых, от недостатка рабочих рук вследствие того, что рабочее население стало с середины XVI в. уходить со старых мест на новые земли. Продавая и закладывая часть земель капиталистам того времени – монастырям, бояре одновременно должны были принимать меры против того, чтобы не запустошить остальных своих земель и не выпустить с них крестьян за те же монастыри. Таким образом, сверху, от государей, боярство не встречало полного признания того, что считало своим неотъемлемым правом; снизу, от своих «работных», оно видело подрыв своему хозяйственному благосостоянию; в духовенстве же оно находило в одно и то же время и политического недоброхота, который стоял на стороне государева «самодержавства», и хозяйственного соперника, который отовсюду перетягивал в свои руки и земли, и земледельцев. Таковы вкратце обстоятельства, вызвавшие среди бояр-князей XVI в. тревогу и раздражение.

Бояре-князья не таили своего недовольства. Они высказывали его и литературным путем, и практически. Против духовенства вооружались они с особенным пылом и свободой, нападая одинаково и на политические тенденции, и на землевладельческую практику монашества известного «осифлянского» направления. Боярскими взглядами и чувствами проникнуто несколько замечательных публицистических памятников XVI столетия, обличающих политическую угодливость и сребролюбие «осифлян» или «жидовлян», как их иногда обзывали в глаза. Разрешение вопроса об ограничении права монастырей приобретать вотчины было подготовлено в значительной мере литературной полемикой, в которой монастырское землевладение получило полную и беспощадную нравственную и практическую оценку. Крестьянский вопрос XVI в. также занимал видное место в этой литературе, хотя по сложности своей и не получил в ней достаточного освещения и разработки. Зато над политическим вопросом об отношении государственной власти к правительственному классу писатели боярского направления задумывались сравнительно мало. Этому политическому вопросу суждено было прежде других выплыть на поверхность практической жизни и вызвать в государстве чрезвычайно важные явления, роковые для политических судеб боярско-княжеского класса.

Отношения князей-бояр к государям определялись в Москве не отвлеченными теоретическими рассуждениями, а чисто житейским путем. И полнота государевой власти, и аристократический состав боярства были фактами, которые сложились исподволь, исторически и отрицать которые было невозможно. Князья-бояре до середины XVI в. совершенно признавали «самодержавство» государево, а государь вполне разделял их понятие о родовой чести. Но бояре иногда держали себя не так, как хотелось их монарху, а монарх действовал не всегда так, как приятно было боярам. Возникали временные и частные недоразумения, исход которых, однако, не изменял установившегося порядка. Боярство роптало и пробовало «отъезжать», государи «опалялись», наказывали за ропот и отъезд, но ни та, ни другая сторона не думала о коренной реформе отношений. Первая мысль об этом, как кажется, возникла только при Грозном. Тогда образовался кружок боярский, известный под названием «избранной рады», и покусился на власть под руководством попа Сильвестра и Алексея Адашева. Сам Грозный в послании к Курбскому ясно намекает на то, что хотели достигнуть эти люди. Они, по его выражению, начали совещаться о мирских, т. е. государственных, делах тайно от него, а с него стали «снимать власть», «приводя в противословие» ему бояр. Они раздавали саны и вотчины самовольно и противозаконно, возвращая князьям те их вотчины, «грады и села», которые были у них взяты на государя «уложением» великого князя Ивана III; в то же время они разрешали отчуждение боярско-княжеских земель, свободное обращение которых запрещалось неоднократно при Иване Васильевиче, Василии Ивановиче и, наконец, в 1551 году. «Которым вотчинам еще несть потреба от вас даятися, – писал Грозный о боярах Курбскому, – и те вотчины ветру подобно раздал» Сильвестр. Этим Сильвестр «примирил к себе многих людей», т. е. привлек к себе новых сторонников, которыми и наполнил всю администрацию; «ни единые власти не оставиша, и деже своя угодники не поетавиша», – говорит Грозный. Наконец бояре отобрали у государя право жаловать боярство. «От прародителей наших данную нам власть от нас отъяша, – писал Грозный, – еже вам бояром нашим по нашему жалованью честью председания почтенным быти». Они усвоили это право себе. Сильвестр таким способом образовал свою партию, с которой и думал править, «ничто же от нас пытая», по словам царя. Обратив внимание на это место в послании Ивана IV к Курбскому, профессор Сергеевич находит полное ему подтверждение и в «Истории» Курбского. Он даже думает, что Сильвестр с «угодниками» провел и в Судебник ограничение царской власти. Осторожнее на этом не настаивать, но возможно и необходимо признать, что для самого Грозного боярская политика представилась самым решительным покушением на его власть. И он дал столь же решительный отпор этому покушению. В его уме вопрос о боярской политике вызывал усиленную работу мысли. Не одну личную или династическую опасность судило ему боярско-княжеское своеволие и противословие: он понимал и ясно выражал, что последствия своеволия могут быть шире и сложнее. «Агце убо царю не повинуются подовластные, – писал он, – никогда же от междоусобных браней престанут». Вступив в борьбу с «изменниками», он думал, что наставляет их «на истину и на свет», чтобы они перестали от междоусобных браней и строптивого жития «ими же царствия растлеваются». Он ядовито смеется над Курбским за то, что тот хвалится бранной храбростью, а не подумает, что эта добродетель имеет смысл и цену только при внутренней государственной крепости, «аще строения в царстве благая будут». Для Грозного не может быть доблести в таком человеке, как Курбский, который был «в дому изменник» и не имел рассуждения о важности государственного порядка. Таким образом, не только собственный интерес, но и заботы о царстве руководили Грозным. Он отстаивал не право на личный произвол, а принцип единовластия как основание государственной силы и порядка. Сначала он, кажется, боролся мягкими мерами: «казнию конечною ни единому коснухомся», – говорил он сам. Разорвав со своими назойливыми советниками, он велел всем прочим «от них отлучитися и к ним не престояти» и взял в том со всех крестное целование. Когда же, несмотря на крестное целование, связи у бояр с опальными не порвались, тогда Грозный начал гонения; гонения вызвали отъезды бояр, а отъезды, в свою очередь, вызвали новые репрессии. Так мало-помалу обострялось политическое положение, пока наконец Грозный не решился на государственный переворот, называемый опричниной.

Над вопросом о том, что такое опричнина царя Ивана Васильевича, много трудились ученые. Один из них справедливо и не без юмора заметил, что «учреждение это всегда казалось очень странным, как тем, кто страдал от него, так и тем, кто его исследовал». В самом деле, подлинных документов по делу учреждения опричнины не сохранилось; официальная летопись повествует об этом кратко и не раскрывает смысла учреждения; русские же люди XVI в., говорившие об опричнине, не объясняют ее хорошо и как будто не умеют ее описать. И дьяку Ивану Тимофееву, и знатному князю И.М. Катыреву-Ростовскому дело представляется так: в ярости на своих подданных Грозный разделил государство на две части, – одну он дал царю Симеону, другую взял себе и заповедал своей части «оную часть людей насиловати и смерти предавати». К этому Тимофеев прибавляет, что вместо «добромыслимых вельмож», избитых и изгнанных, Иван приблизил к себе иностранцев и подпал под их влияние до такой степени, что «вся внутренняя его в руку варвар быша». Но мы знаем, что правление Симеона было кратковременным и позднейшим эпизодом в истории опричнины, что иностранцы хотя и ведались в опричнине, однако не имели в ней никакого значения и что показная цель учреждения заключалась вовсе не в том, чтобы насиловать и избивать подданных государя, а в том, чтобы «двор ему (государю) себе и на весь свой обиход учинити особной». Таким образом, у нас нет ничего надежного для суждения о деле, кроме краткой записи летописца о начале опричнины да отдельных упоминаний о ней в документах, прямо к ее учреждению не относящихся. Остается широкое поле для догадок и домыслов.

Конечно, легче всего объявить «нелепым» разделение государства на опричнину и земщину и объяснить его причудами робкого тирана – так некоторые и делают. Но не всех удовлетворяет столь простой взгляд на дело. С.М. Соловьев объяснял опричнину как попытку Грозного формально отделиться от ненадежного в его глазах боярского правительственного класса; устроенный с такой целью новый двор царя на деле выродился в орудие террора, исказился в сыскное учреждение по делам боярской и всякой иной измены. Таким именно сыскным учреждением, «высшей полицией по делам государственной измены» представляет нам опричнину В.О. Ключевский. И другие историки видят в ней орудие борьбы с боярством, и притом странное и неудачное. Только К.Н. Бестужев-Рюмин, Е.А. Белов и С.М. Середонин склонны придавать опричнине большой политический смысл: они думают, что опричнина направлялась против потомства удельных князей и имела целью сломить их традиционные права и преимущества. Однако такой, по нашему мнению, близкий к истине взгляд не раскрыт с желаемой полнотой, и это заставляет нас остановиться на опричнине для того, чтобы показать, какими своими последствиями и почему опричнина повлияла на развитие смуты в московском обществе.

До нашего времени не сохранился подлинный указ об учреждении опричнины; но мы знаем о его существовании из описи царского архива XVI в. и думаем, что в летописи находится не вполне удачное и вразумительное его сокращение. По летописи мы получаем лишь приблизительное понятие о том, что представляла собой опричнина в своем начале. Это не был только «набор особого корпуса телохранителей вроде турецких янычар», как выразился один из позднейших историков, а было нечто более сложное. Учреждался особый государев двор, отдельно от старого московского двора. В нем должен был быть особый дворецкий, особые казначеи и дьяки, особые бояре и окольничьи, придворные и служилые люди, наконец, особая дворня на всякого рода «дворцах»: сытном, кормовом, хлебном и т. д. Для содержания всего этого люда взяты были города и волости из разных мест Московского государства. Они образовали территорию опричнины чересполосно с землями, оставленными в старом порядке управления и получившими имя «земщины». Первоначальный объем этой территории, определенный в 1565 г., был в последующие годы увеличен настолько, что охватил добрую половину государства.

Для каких же надобностей давали этой территории такие большие размеры? Некоторый ответ на это предлагает сама летопись в рассказе о начале опричнины.

Во-первых, царь заводил новое хозяйство в опричном дворце и брал к нему, по обычаю, дворцовые села и волости. Для самого дворца первоначально выбрано было место в Кремле, снесены дворцовые службы и взяты на государя погоревшие в 1565 г. усадьбы митрополита и князя Владимира Андреевича. Но почему-то Грозный стал жить не в Кремле, а на Воздвиженке, в новом дворце, куда перешел в 1567 году. К новому опричному дворцу приписаны были в самой Москве некоторые улицы и слободы, а сверх того дворцовые волости и села под Москвой и вдали от нее. Мы не знаем, чем был обусловлен выбор в опричнину тех, а не иных местностей из общего запаса собственно дворцовых земель, мы не можем представить даже приблизительно перечня волостей, взятых в новый опричный дворец, но думаем, что такой перечень, если бы и был возможен, не имел бы особой важности. Во дворце, как об этом можно догадываться, брали земли собственно дворцовые в меру хозяйственной надобности, для устройства различных служб и для жилищ придворного штата, находящегося при исполнении дворцовых обязанностей.

Но так как этот придворный и вообще служилый штат требовал обеспечения и земельного испомещения, то, во-вторых, кроме собственно дворцовых земель, опричнине нужны были земли вотчинные и поместья. Грозный в данном случае повторил то, что было сделано им же самим за 15 лет перед тем. В 1550 г. он разом испоместил кругом Москвы «помещиков детей боярских лучших слуг тысячу человек». Теперь он также выбирает себе «князей и дворян детей боярских, дворовых и городовых тысячу голов», но испомещает их не кругом Москвы, а в других, по преимуществу «замосковных» уездах: Галицком, Костромском, Суздальском, также в заоцких городах, а с 1571 г., вероятно, и в новгородских пятинах. В этих местах, по словам летописи, он производит мену земель: «Вотчинников и помещиков, которым не быти в опричнине, велел из тех городов вывести и подавати земли велел в то место в иных городех».

Надобно заметить, что некоторые грамоты безусловно подтверждают это летописное показание; вотчинники и помещики действительно лишались своих земель в опричных уездах и притом сразу всем уездом или, по их словам, «с городом вместе, а не в опале – как государь взял город в опричнину». За взятые земли служилые люди вознаграждались другими, где государь пожалует или где сами приищут. Таким образом, всякий уезд, взятый в опричнину со служилыми землями, был осужден на коренную ломку. Землевладение в нем подвергалось пересмотру, и земли меняли владельцев, если только владельцы сами не становились опричниками. Можно, кажется, не сомневаться в том, что такой пересмотр вызван был соображениями политического порядка. В центральных областях государства для опричнины были отделены как раз те местности, где еще существовало на старинных удельных территориях землевладение княжат, потомков владетельных князей. Опричнина действовала среди родовых вотчин князей ярославских, белозерских и ростовских (от Ростова до Чаронды), князей стародубских и суздальских (от Суздаля до Юрьева и Балахны), князей черниговских и иных юго-западных на верхней Оке. Эти вотчины постепенно входили в опричнину: если сравним перечни княжеских вотчин в известных указах о них – царском 1562 г. и «земском» 1572 г. – то увидим, что в 1572 г. в ведении «земского» правительства остались только вотчины ярославские и ростовские, Оболенские и мосальские, тверские и рязанские; все же остальные, названные в «старом государеве уложении» 1562 г., уже отошли в опричнину. А после 1572 г. и вотчины ярославские и ростовские, как мы уже указывали, взяты были в государев «двор». Таким образом, мало-помалу почти сполна собрались в опричном управлении старые удельные земли, исконные владельцы которых возбуждали гнев и подозрение Грозного. На этих-то владельцев и должен был пасть всей тяжестью затеянный Грозным пересмотр землевладения. Одних Грозный сорвал со старых мест и развеял по новым далеким и чуждым местам, других ввел в новую опричную службу и поставил под строгий непосредственный свой надзор. В завещании Грозного находим многочисленные указания на то, что государь брал «за себя» земли служилых князей; но все эти и им подобные указания, к сожалению, слишком мимолетны и кратки, чтобы дать нам точную и полную картину потрясений, пережитых в опричнине княжеским землевладением. Сравнительно лучше мы можем судить о положении дел в заодких городах по верхней Оке. Там были на исконных своих владениях потомки удельных князей: князья Одоевские, Воротынские, Трубецкие и другие; «еще те княжата были на своих уделах и велия отчины под собой имели», – говорит о них известная фраза Курбского. Когда в это гнездо княжат вторгся с опричниной Грозный, он некоторых из княжат взял в опричную «тысячу голов»; в числе «воевод из опришнины» действовали, например, князья Федор Михайлович Трубецкой и Никита Иванович Одоевский. Других он исподволь сводил на новые места; так, князю Михаилу Ивановичу Воротынскому уже несколько спустя после учреждения опричнины дан был Стародуб Ряполовский вместо его старой вотчины (Одоева и других городов); другие князья с верхней Оки получают земли в уездах Московском, Коломенском, Дмитровском, Звенигородском и других. Результаты таких мероприятий были многообразны и важны. Если мы будем помнить, что в опричное управление были введены, за немногими и незначительными исключениями, все те места, в которых ранее существовали старые удельные княжества, то поймем, что опричнина подвергла систематической ломке вотчинное землевладение служивых княжат вообще на всем его пространстве. Зная истинные размеры опричнины, мы уверимся в полной справедливости слов Флетчера о княжатах (в IX главе), что Грозный, учредив опричнину, захватил их наследственные земли, за исключением весьма незначительной доли, и дал княжатам другие земли в виде поместий, которыми они владеют, пока угодно царю, в областях столь отдаленных, что там они не имеют ни любви народной, ни влияния, ибо они не там родились и не были там известны. Теперь, прибавляет Флетчер, высшая знать, называемая удельными князьями, сравнена с остальными; только лишь в сознании и чувстве народном сохраняет она некоторое значение и до сих пор пользуется внешним почетом в торжественных собраниях. По нашему мнению, это очень точное определение одного из последствий опричнины. Другое последствие, вытекавшее из тех же мероприятий, было не менее важно. На территории старых удельных владений еще жили старинные порядки, и рядом с властью московского государя еще действовали старые авторитеты. «Служилые» люди в XVI в. здесь служили со своих земель неодному «великому государю», ноичастным «государям». В середине столетия в Тверском уезде, например, из 272 вотчин не менее чем в 53-х владельцы служили не государю, а князю Владимиру Андреевичу Старицкому, князьям Оболенским, Микулинским, Мстиславскому, Ростовскому, Голицыну, Курлятеву, даже простым боярам; с некоторых же вотчин и вовсе не было службы. Понятно, что этот порядок не мог удержаться при переменах землевладения, какие внесла опричнина. Частные авторитеты поникли под грозой опричнины и были удалены; их служилые люди становились в непосредственную зависимость от великого государя, а общий пересмотр землевладения привлекал их всех на опричную государеву службу или же выводил их за пределы опричнины. С опричниной должны были исчезнуть «воинства» в несколько тысяч слуг, с которыми княжата раньше приходили на государеву службу, как должны были искорениться и все прочие следы старых удельных обычаев и вольности в области служебных отношений. Так, захватывая в опричнину старинные удельные территории для испомещения своих новых слуг, Грозный производил в них коренные перемены, заменяя остатки удельных переживаний новыми порядками, такими, которые равняли всех перед лицом государя в его «особом обиходе», где уже не могло быть удельных воспоминаний и аристократических традиций. Любопытно, что этот пересмотр предков и людей продолжался много лет спустя после начала опричнины. Очень изобразительно описывает его сам Грозный в своей известной челобитной 30 октября 1575 г. на имя великого князя Симеона Бекбулатовича: «Чтобы еси, государь, милость показал, ослободил людишок перебрать, бояр и дворян и детей боярских и дворовых людишок: иных бы если ослободил отослать, а иных бы еси пожаловал ослободил принять;…а ослободил бы еси пожаловал изо всяких людей выбирать и приимать, и которые нам не надобны, и нам бы тех пожаловал еси, государь, ослободил прочь отсылати…; и которые похотят к нам, и ты б, государь, милость показал ослободил их быти у нас безопально и от нас их имати не велел; а которые от нас поедут и учнут тебе, государю, бити челом; и ты б… тех наших людишок, которые учнут от нас отходити, пожаловал не принимал». Под притворным самоуничижением царя «Иванца Васильева» в его обращении к только что поставленному «великому князю» Симеону скрывается один из обычных для того времени указов о пересмотре служилых людей при введении опричного порядка.

В-третьих, кроме дворцовых вотчинных и поместных земель, многие волости, по словам летописи, «государь поймал кормленым окупом, с которых волостей имати всякие доходы на его государьской обиход, жаловати бояр и дворян и всяких его государевых дворовых людей, которые будут у него в опришнине». Это верное, но не полное указание летописи на доход с опричных земель. Кормленый окуп – специальный сбор, своего рода выкупной платеж волостей за право самоуправления, установленный с 1555–1556 гг. Мы знаем, что им не ограничивались доходы опричнины. В опричнину поступали, с одной стороны, прямые подати вообще, а с другой – и разного рода косвенные налоги. Когда был взят в опричнину Симонов монастырь, ему было велено платить в опричнину «всякие подати» («и ямские и приметные деньги и за городовое и за засечное и за ямчужное дело» – обычная формула того времени). Когда в опричнину была взята Торговая сторона Великого Новгорода, то опричные дьяки стали на ней ведать все таможенные сборы, определенные особой таможенной грамотой 1571 года. Таким образом, некоторые города и волости были введены в опричнину по соображениям финансовым: назначением их было доставлять опричнине отдельные от «земских» доходы. Разумеется, вся территория опричнины платила искони существовавшие на Руси «дани и оброки», особенно же волости промышленного Поморья, где не было помещиков; но главнейший интерес и значение для опричной царской казны представляли крупные городские посады, так как с их населения и рынков поступали многообразные и богатейшие сборы. Интересно посмотреть, как были подобраны для опричнины эти торгово-промышленные центры. К некоторым, кажется, бесспорным и не лишенным значений выводам может привести в данном случае простое знакомство с картой Московского государства. Нанеся на карту важнейшие пути от Москвы к рубежам государства и отметив на карте места, взятые в опричнину, убедимся, что в опричнину попали все главные пути с большой частью городов, на них стоящих. Можно даже, не рискуя впасть в преувеличение, сказать, что опричнина распоряжалась на всем пространстве этих путей, исключая разве самых порубежных мест. Из всех дорог, связывавших Москву с рубежами, разве только дороги на юг, на Тулу и Рязань оставлены опричниной без внимания, думаем, потому, что их таможенная и всякая иная доходность была невелика, а все их протяжение было в беспокойных местах «южной украйны».

Изложенные нами наблюдения над составом земель, взятых в опричнину, можно теперь свести к одному заключению. Территория опричнины, слагавшаяся постепенно, в 70-х годах XVI в. составлена была из городов и волостей, лежавших в центральных и северных местностях государства – в Поморье, замосковных и заоцких городах, в пятинах Обонежской и Бежецкой. Опираясь на севере на «великое море окиан», опричные земли врезывались в земщину, разделяя ее надвое. На востоке за земщиной оставались пермские и вятские города, Понизовье и Рязань; на западе города порубежные: «от немецкой украйны» (псковские и новгородкие), «от литовской украйны» (Великие Луки, Смоленск и др.) и города северские. На юге эти две полосы земщины связывались украинными городами да «диким полем». Московским севером, Поморьем и двумя новгородскими пятинами опричнина владела безраздельно; в центральных же областях ее земли перемешивались с земскими в такой чересполосице, которую нельзя не только объяснить, но и просто изобразить. За земщиной оставались здесь из больших городов, кажется, только Тверь, Владимир, Калуга. Города Ярославль и Переяславль Залесский, как кажется, были взяты из земщины только в середине 70-х годов. Во всяком случае, огромное большинство городов и волостей в московском центре отошло от земщины, и мы имеем право сказать, что земщине в конце концов оставлены были окраины государства. Получалось нечто обратное тому, что мы видим в императорских и сенатских провинциях древнего Рима: там императорская власть берет в непосредственное ведение военные окраины и кольцом легионов сковывает старый центр; здесь царская власть, наоборот, отделяет себе в опричнину внутренние области, оставляя старому управлению военные окраины государства.

Вот к каким результатам привело нас изучение территориального состава опричнины. Учрежденный в 1565 г. новый двор московского государя в десять лет охватил все внутренние области государства, произвел существенные перемены в служилом землевладении этих областей, завладев путями внешних сообщений и почти всеми важнейшими рынками страны, и количественно сравнялся с земщиной, если только не перерос ее. В 70-х годах XVI в. это далеко не «отряд царских телохранителей» и даже не «опричнина» в смысле удельного двора. Новый двор Грозного царя до такой степени разросся и осложнился, что перестал быть опричниной не только по существу, но и по официальному наименованию: около 1572 г. слово «опришнина» в разрядах исчезает и заменяется словом «двор». Думаем, что это не случайность, а достаточно ясный признак того, что в сознании творцов опричнины она изменила свой первоначальный вид.

Ряд наблюдений, изложенных выше, ставит нас на такую точку зрения, с которой существующие объяснения опричнины представляются не вполне соответствующими исторической действительности. Мы видим, что, вопреки обычному мнению, опричнина вовсе не стояла «вне» государства. В учреждении опричнины вовсе не было «удаления главы государства от государства», как выражался С.М. Соловьев; напротив, опричнина забирала в свои руки все государство в его коренной части, оставив «земскому» управлению рубежи, и даже стремилась к государственным преобразованиям, ибо вносила существенные перемены в состав служилого землевладения. Уничтожая его аристократический строй, опричнина была направлена, в сущности, против тех сторон государственного порядка, которые терпели и поддерживали такой строй. Она действовала не «против лиц», как говорит В.О. Ключевский, а именно против порядка, и потому была гораздо более орудием государственной реформы, чем простым полицейским средством пресечения и предупреждения государственных преступлений. Говоря так, мы совсем не отрицаем тех отвратительно жестоких гонений, которым подвергал в опричнине Грозный царь своих воображаемых и действительных врагов. И Курбский, и иностранцы говорят о них много и вероподобно. Но нам кажется, что сцены зверства и разврата, всех ужасавшие и вместе с тем занимавшие, были как бы грязной пеной, которая кипела на поверхности опричной жизни, закрывая будничную работу, происходящую в ее глубинах. Непонятное ожесточение Грозного, грубый произвол его «кромешников» гораздо более затрагивали интерес современников, чем обыденная деятельность опричнины, направленная на то, чтобы «людишек перебрать, бояр и дворян и детей боярских и дворовых людишек». Современники заметили только результаты этой деятельности – разгром княжеского землевладения; Курбский страстно упрекал за него Грозного, говоря, что царь губил княжат ради вотчин, стяжаний и скарбов; Флетчер спокойно указывал на унижение «удельных князей» после того, как Грозный захватил их вотчины. Но ни тот, ни другой из них, да и вообще никто не оставил нам полной картины того, как царь Иван Васильевич сосредоточил в своих руках, помимо «земских» бояр, распоряжение доходнейшими местами государства и его торговыми путями и, располагая своей опричной казной и опричными слугами, постепенно «перебирал» служилых людишек, отрывал их от той почвы, которая питала их неудобные политические воспоминания и притязания, и сажал на новые места или же совсем губил их в припадках своей подозрительной ярости.

Может быть, это неумение современников рассмотреть за вспышками царского гнева и за самоуправством его опричной дружины определенный план и систему в действиях опричнины было причиной того, что смысл опричнины стал скрыт и от глаз потомства. Но есть этому и другая причина. Как первый период реформ царя Ивана IV оставил по себе мало следов в бумажном делопроизводстве московских приказов, так и опричнина с ее реформой служилого землевладения почти не отразилась в актах и приказных делах XVI в. Переводя области в опричнину, Грозный не выдумывал для управления ими ни новых форм, ни нового типа учреждений; он только поручал их управление особым лицам – «из двора», и эти лица «из двора» действовали рядом и вместе с лицами «из земского». Вот почему иногда одно только имя дьяка, скрепившего ту или другую грамоту, показывает нам, где дана грамота – в опричнине или в земщине, или же только по местности, к которой относится тот или другой акт, можем судить, с чем имеем дело – с опричным ли распоряжением или с земским. Далеко не всегда в самом акте указывается точно, какой орган управления в данном случае надо разуметь – земский или дворовый, просто говорится: «Большой дворец», «Большой приход», «Разряд», и лишь иногда прибавляется пояснительное слово вроде: «из земского Дворца», «дворовый Разряд», «в дворовый Большой Приход». Равно и должности не всегда упоминались с означением, к какому порядку – опричному или земскому, они относились; иногда говорилось, например, «с государем бояре из опришнины», «Дворецкий Большого земского Дворца», «дворовые воеводы», «дьяк Разряду дворового» ит.д., иногда же лица, заведомо принадлежащие к опричнине и «к двору», именуются в документах без всякого на то указания. Поэтому нет никакой возможности дать определенное изображение административного устройства опричнины. Весьма соблазнительна мысль, что отдельных от земщины административных учреждений опричнина и вовсе не имела. Был, кажется, только один Разряд, один Большой приход, но и в этих и других присутственных местах разным дьякам поручались дела и местности земские и дворовые порознь, и неодинаков был порядок доклада и решения тех и других дел. Исследователям еще предстоит решить вопрос, как размежевывались дела и люди в таком близком и странном соседстве. Нам теперь представляется неизбежной и непримиримой вражда между земскими и опричными людьми, потому что мы верим, будто бы Грозный заповедал опричникам насиловать и убивать земских людей. А между тем не видно, чтобы правительство XVI в. считало дворовых и земских людей врагами; напротив, оно предписывало им совместные и согласные действия. Так, в 1570 г., в мае, «приказал государь о (литовских) рубежах говорити всем бояром, земским и из опришнины… и бояре обои, земские и из опришнины, о тех рубежах говорили» и пришли к одному общему решению. Через месяц такое же общее решение «обои» бояре постановили по поводу необычного «слова» в титуле литовского государя и «за то слово велели стояти крепко». В том же 1570 и 1571 гг. на «берегу и украйне» против татар были земские и «опришнинские» отряды, и им было велено действовать вместе, «где случится сойтись» земским воеводам с опришнинскими воеводами. Все подобные факты наводят на мысль, что отношения между двумя частями своего царства Грозный строил не на принципе взаимной вражды, и если от опричнины, по словам Ивана Тимофеева, произошел «земли всей велик раскол», то причины этого лежали не в намерениях Грозного, а в способах их осуществления. Один только эпизод с вокняжением в земщине Симеона Бекбулатовича мог бы противоречить этому, если бы ему можно было придавать серьезное значение и если бы он ясно указывал на намерение отделить земщину в особое «великое княжение». Но, кажется, это была кратковременная и совсем не выдержанная проба разделения власти. Симеону довелось сидеть в звании великого князя на Москве всего несколько месяцев. При этом так как он не носил царского титула, то не мог быть и венчан на царство; его просто, по словам одной разрядной книги, государь «посадил на великое княжение на Москве», может быть, и с некоторым обрядом, но, конечно, не с чином царского венчания. Симеону принадлежала одна тень власти, потому что в его княжение рядом с его грамотами писались и грамоты от настоящего «царя и великого князя всея Руси», а на грамоты «великого князя Симеона Бекбулатовича всея Руси» дьяки даже не отписывались, предпочитая отвечать одному «государю князю Ивану Васильевичу Московскому». Словом, это была какая-то игра или причуда, смысл которой не ясен, а политическое значение ничтожно. Иностранцам Симеона не показывали и о нем говорили сбивчиво и уклончиво; если бы ему дана была действительная власть, вряд ли возможно было бы скрыть этого нового повелителя земщины.

Итак, опричнина была первой попыткой разрешить одно из противоречий московского государственного строя. Она сокрушила землевладение знати в том его виде, как оно существовало из старины. Посредством принудительной и систематически произведенной мены земель она уничтожила старые связи удельных княжат с их родовыми вотчинами везде, где считала это необходимым, и раскидала подозрительных в глазах Грозного княжат по разным местам государства, преимущественно по его окраинам, где они превратились в рядовых служилых землевладельцев. Если вспомним, что рядом с этим земельным перемещением шли опалы, ссылки и казни, обращенные прежде всего на тех же княжат, то уверимся, что в опричнине Грозного произошел полный разгром удельной аристократии. Правда, она не была истреблена «всеродно», поголовно: вряд ли это и входило в политику Грозного, как склонны думать некоторые ученые, но состав ее значительно поредел, и спаслись от погибели только те, которые умели показаться Грозному политически безвредными, как Мстиславский с его зятем «великим князем» Симеоном Бекбулатовичем, или же умели, как некоторые князья – Скопины, Шуйские, Пронские, Сицкие, Трубецкие, Темкины, – заслужить честь быть принятыми на службу в опричнину. Политическое значение класса было бесповоротно уничтожено, и в этом заключался успех политики Грозного. Тотчас после его смерти сбылось то, чего при нем так боялись бояре-княжата: ими стали владеть Захарьины да Годуновы. К этим простым боярским семьям перешло первенство во дворце от круга людей высшей породы, разбитого опричниной.

Но это было лишь одно из последствий опричнины. Другое заключалось в необыкновенно энергичной мобилизации землевладения, руководимой правительством. Опричнина массами передвигала служилых людей с одних земель на другие; земли меняли хозяев не только в том смысле, что вместо одного помещика приходил другой, но и в том, что дворцовая или монастырская земля обращалась в поместную раздачу, а вотчина князя или поместье сына боярского отписывалось на государя. Происходил как бы общий пересмотр и общая перетасовка владельческих прав. Результаты этой операции имели бесспорную важность для правительства, хотя были неудобны и тяжелы для населения. Ликвидируя в опричнине старые поземельные отношения, завещанные удельным временем, правительство Грозного взамен их везде водворяло однообразные порядки, крепко связывавшие право землевладения с обязательной службой. Это требовали и политические виды самого Грозного, и интересы, более общие, государственной обороны. Стараясь о том, чтобы разместить на землях, взятых в опричнину, «опришнинских» служилых людей, Грозный сводил с этих земель их старых служилых владельцев, не попавших в опричнину, но в то же время он должен был подумать и о том, чтобы не оставить без земель и этих последних. Они устраивались в земщине и размещались в таких местностях, которые нуждались в военном населении. Политические соображения Грозного прогоняли их с их старых мест, стратегические надобности определяли места их нового поселения. Нагляднейший пример того, что испомещение служилых людей зависело одновременно и от введения опричнины, и от обстоятельств военного характера, находится в так называемых Полоцких писцовых книгах 1571 года. Они заключают в себе данные о детях боярских, которые были выведены на литовский рубеж из Обонежской и Бежецкой пятин тотчас после взятия этих двух пятин в опричнину. В пограничных местах, в Себеже, Нещерде, Озерищах и Усвяте, новгородским служилым людям были розданы земли каждому сполна в его оклад 400–500 четей. Таким образом, не принятые в число опричников, эти люди совсем потеряли земли в новгородских пятинах и получили новую оседлость на той пограничной полосе, которую надо было укрепить для литовской войны. У нас мало столь выразительных образчиков того влияния, какое оказывала опричнина на оборот земель в служилом центре и на военных окраинах государства. Но нельзя сомневаться, что это влияние было очень велико. Оно усилило земельную мобилизацию и сделало ее тревожной и беспорядочной. Массовая конфискация и секуляризация вотчин в опричнине, массовое передвижение служилых землевладельцев, обращение в частное владение дворцовых и черных земель – все это имело характер бурного переворота в области земельных отношений и неизбежно должно было вызвать очень определенное чувство неудовольствия и страха в населении. Страх государевой опалы и казни смешивался с боязнью выселения из родного гнезда на пограничную пустошь без всякой вины, «с городом вместе, а не в опале». От невольных, внезапных передвижений страдали не только землевладельцы, которые обязаны были менять свою вотчину или поместную оседлость и бросать одно хозяйство, чтобы начинать другое в чуждой обстановке, в новых условиях, с новым рабочим населением. В одинаковой степени страдало от перемены хозяев и это рабочее население, страдало особенно тогда, когда ему вместе с дворцовой или черной землей, на которой оно сидело, приходилось попадать в частную зависимость. Отношения между владельцами земель и их крестьянским населением были в ту пору уже достаточно запутаны; опричнина должна была еще более их осложнить и замутить.

Но вопрос о поземельных отношениях XVI в. переводит нас уже в иную область московских общественных затруднений. К раскрытию их теперь и обратимся.

Социальное противоречие в московской жизни XVI века

Рядом с политическим противоречием московской жизни, получившим первое свое разрешение в опричнине, выше мы отметили и другое – социальное. Мы определили его как систематическое подчинение интересов рабочей массы интересам служилых землевладельцев, живших за счет этой массы. К такому подчинению московское правительство было вынуждено неотложными потребностями государственной обороны. Оно действовало очень решительно в данном направлении потому, что не вполне отчетливо представляло себе последствия своей политики. Борьба с соседями на окраинах немецкой, литовской и татарской в XV–XVI вв. заставляла во что бы то ни стало увеличивать боевые силы государства. На границах протягивались линии новых и возобновленных крепостей. В этих крепостях водворялись гарнизоны, в состав которых поступали люди из низших слоев населения, менявшие посадский или крестьянский двор на двор в стрелецкой, пушкарской или иной «приборной» слободе. Этот вновь поверстанный в государеву службу мелкий люд в большинстве своем извлекался из уездов, которые тем самым теряли часть своего трудоспособного населения. На смену ушедшим в уездах водворялись иного рода «жильцы»; они не входили в состав тяглых миров уезда и не принадлежали к трудовой массе земледельческо-промышленного населения, а становились выше этой массы в качестве ее господ. То были служилые помещики и вотчинники, которым щедро раздавались черные и дворцовые земли с тяглым их населением. В течение всего XVI века можно наблюдать распространение этих форм служилого землевладения – поместья и мелкой вотчины – на всем юге и западе Московского государства – в Замосковье, в городах от украйн западных и южных, в Понизовье. Нуждаясь в людях, годных к боевой службе, сверх старинного класса своих слуг, вольных и невольных, знатных и незнатных, правительство подбирает необходимых ему людей, сажая на поместья, отовсюду, изо всех слоев московского общества, в каких только существовали отвечающие военным нуждам элементы. В новгородских и псковских местах оно пользуется тем, например, классом мелких землевладельцев, который существовал еще при вечевом укладе, – так называемыми «земцами» или «своеземцами». Оно отбирает часть их в служилый класс, заставляя этих «детей боярских земцев» служить с их маленьких вотчин и давая к этим вотчинам поместья. Остальная же часть «земцев» уходит в тяглые слои населения. В других случаях, если у правительства не хватало своих слуг, оно брало их в частных домах. Известен случай, когда государев писец Д.В. Китаев «поместил» на государеву службу несколько десятков семей боярских холопов. Верстали в службу и татар-«новокрещенов», даже татар, оставшихся в исламе; этих последних устраивали на службе особыми отрядами и на землях особыми гнездами; так, за татарами всегда бывали земли в Касимове и Елатьме на Оке, бывал и городок Романов на Волге. Наконец, правительство пользовалось услугами и той темной по происхождению казачьей силы, которая выросла в XVI в. на «диком поле» и южных реках. Не справляясь о казачьем прошлом, казаков или нанимали для временной службы, как это было, например, в 1572 г., или же верстали на постоянную службу, возводя в чин «детей боярских», как это было, например, в Епифани в 1585 году. Словом, служилый класс складывался из лиц самых разнообразных состояний и потому рос с чрезвычайной быстротой. Только в самом исходе XVI в., когда в центральных областях численность служилых чинов достигла желаемой степени, появилась мысль, что в государеву службу следует принимать с разбором, не допуская в число детей боярских «поповых и мужичьих детей, холопей боярских и слуг монастырских». Но столь разборчивы стали только в коренных областях государства, а на южной окраине, где по-прежнему была нужда в сильных и храбрых людях, благоразумно воздерживались от расспроса и сыска про отечество тех, кого верстали поместьем.

Итак, численность служилого класса в XVI в. росла с чрезвычайной скоростью, а вместе с тем росла и площадь, охваченная служилым землевладением, которым тогда обеспечивалась исправность служб. Следует отметить те последствия, какими сопровождалось для коренного городского населения водворение в города и посады служилого люда. Военные слободы и осадные дворы губительно действовали на посадские миры. Служилый люд отнимал у горожан их усадьбы и огороды, их рынок и промыслы. Он выживал посадских людей из их посада, и посад пустел и падал. Из центра народно-хозяйственной жизни город превращался в центр административно-военный, а старое городское население разбредалось или же, оставаясь на месте, разными способами выходило из государева тягла. Нечто подобное происходило и с водворением служилых людей в уездах.

Раздача земель служилым людям производилась обыкновенно с таким соображением, чтобы поместить военную силу поближе к тем рубежам, охрана которых на нее возлагалась. В Поморье не было удобно размещать помещиков, так как поморские уезды были далеки от всякого возможного театра войны. Служилый люд получал поэтому свои земли в южной половине государства, скучиваясь к украйнам «польской» и западной. Чем ограниченнее был район обычного размещения служилых землевладельцев, тем быстрее переходили в этом районе в частное обладание бояр и детей боярских земли государственные (черные) и государевы (дворцовые). Когда этот процесс передачи правительственных земель служилому классу был осложнен пересмотром земель в опричнине и последствием этого пересмотра – массовым перемещением служилых землевладельцев, то он получил еще более быстрый ход и пришел к некоторой развязке: земель, составлявших поместный фонд, ко второй половине XVI столетия уже не хватало, и помещать служилых людей в центральной и южной полосе государства стало трудно. Не считая прямого указания на недостаток земель, находящегося в сочинении Флетчера, о том же свидетельствует хроническое несоответствие поместного «оклада» служилых людей с их «дачей»: действительная дача помещиков постоянно была меньше номинального их оклада, хотя за ними и сохранялось право «приискать» самим то количество земли, какое «не дошло» в их оклад. В поместную раздачу, по недостатку земель, обращались не только дворцовые и черные земли, но даже вотчинные владения, светские и церковные, взятые на государя именно с целью передать их в поместный оборот. То обстоятельство, что в центральных частях государства в то же самое время существовало большое количество заброшенных «порожних» земель, не только не опровергает факта недостачи поместной земли, но служит к его лучшему освещению. Этих пустошей не брали «за пустом», их нельзя было обратить в раздачу, и потому-то приходилось пополнять поместный фонд взамен опустелых дач новыми участками из вотчинных и мирских земель, не бывших до тех пор за помещиками.

Таким образом, к исходу XVI в. в уездах южной половины Московского государства служилое землевладение достигло своего крайнего развития в том смысле, что захватило в свой оборот все земли, не принадлежавшие монастырям и дворцу государеву. Тяглое население южных и западных областей оказалось при этом сплошь на частновладельческих, служилых и монастырских землях, за исключением небольшого сравнительно количества дворцовых волостей. Тяглая община в том виде, как мы ее знаем на московском севере, могла уцелеть лишь там, где черная или дворцовая волость целиком попадала в состав частного земельного хозяйства. Так было, например, с Юхотской волостью при пожаловании ее князю Ф.М. Мстиславскому и во всех других случаях образования крупных, в одной меже, боярских и монастырских хозяев. В этих крупных владениях крестьянский мир не только мог сохранить внутреннюю целость мирского устройства и мирских отношений, как они сложились под давлением податного оклада и круговой ответственности, но он приобретал сверх тяглой и государственной еще и вотчинно-хозяйственную организацию под влиянием частновладельческих интересов вотчинника. Эта организация могла тяготить различными своими сторонами тяглого человека, но она давала ему и выгоды: жить «за хребтом» сильного и богатого владельца в «тарханной» вотчине было выгоднее, безопаснее и спокойнее; тянуть свои дани и оброки с привычным миром было легче. Когда же черная или дворцовая волость шла «в раздачу» рядовым детям боярским мелкими участками, тогда ее тяглое население терпело горькую участь. Межи мелкопоместных владений дробили волость, прежде единую, на много частных разобщенных хозяйств, и старое тяглое устройство исчезало. Служилый владелец становился между крестьянами своего поместья и государственной властью. Получая право облагать и обронить крестьян сборами и повинностями в свою пользу, он в то же время был обязан собирать с них государевы подати. По официальным выражениям XVI в., не крестьяне, а их служилый владелец «тянул во всякие государевы подати» и получал «льготы во всяких государевых податях». Вот как, например, выражалась писцовая книга 1572 г. о четырехлетней льготе, данной помещику: «А в те ему урочные лета, с того его поместья крестьянам его государевых всяких податей не давати до тех урочных лет, а как отсидит льготу, и ему с того поместья потянути во всякие государевы подати». Пользуясь правом «называть» крестьян на пустые дворы, владелец обязывал их договором не со «старо-жильцами» своего поместья или вотчины, а с самим собой. Таким образом, функции выборных властей тяглого мира переходили на землевладельца и в его руках обращались в одно из средств прикрепления крестьян.

Нет сомнения, что описанное выше развитие служилого и вообще частного землевладения было одним из решительных условий крестьянского прикрепления. Неизбежным последствием возникновения привилегированных земельных хозяйств на правительственных землях был переход крестьян от податного самоуправления и хозяйственной самостоятельности в землевладельческую опеку и в зависимость от господского хозяйства. Этот переход в отдельных случаях мог быть легким и выгодным, но вообще он равнялся потере гражданской самостоятельности. Коренное население тяглой черной волости – крестьяне-старожильцы, «застаревшие» на своих тяглых жеребьях, с которых они не могли уходить, – не получали права выхода и от землевладельца, когда попадали со своей землей в частное обладание. Прикрепление к тяглу в самостоятельной податной общине заменялось для них прикреплением к владельцу, за которым они записывались при отводе ему земли. Эта «крепость» старожильцев, выражавшаяся в потере права передвижения, была общепризнанным положением в XVI в.: возникшая в практике правительственно-податной, она легко была усвоена и частновладельческой практикой. Охраняя свой интерес, правительство разрешало частным владельцам «называть» на свои земли не всех вообще крестьян, а лишь не сидевших на тягле: «От отцов детей, и от братей братью, и от дядь племянников и от сусед захребетников, а не с тяглых черных мест; а с тяглых черных мест на льготу крестьян не называти». И частные землевладельцы не отпускали от себя тех, кого получали вместе с землей, кто обжился и застарел в их владении; таких «старожильцев» они считали уже крепкими себе и в случае их ухода возвращали, ссылаясь на писцовую книгу или иной документ, в котором ушедшие тяглецы были записаны за ними. За такой порядок стояли не только сами землевладельцы – его держалось и правительство. С точки зрения правительственной он был удобен и необходим. Крепкое владельцу рабочее население служило надежным основанием и служебной исправности служилого землевладельца, и податной исправности частновладельческих хозяйств.

Но для рабочего населения переход в частную зависимость был таким житейским осложнением, с которым оно не могло примириться легко. В данном же случае дело обострялось еще тем, что передача правительственных земель частным лицам происходила не с правильной постепенностью. Мы видим, что она была осложнена опричниной. Обращение земель подгонялось политическими обстоятельствами и принимало характер тревожный и беспорядочный. Пересмотр «служилых людишек» с необыкновенной быстротой и в большом количестве перебрасывал их с земель на земли, разрушая старинные хозяйства в одних местах и создавая новые в других. Все роды земель, от черных до монастырских, были втянуты в этот пересмотр и меняли владельцев – то отбирались на государя, то снова шли в частные руки. К этому именно времени более всего приурочивается замечание В.О. Ключевского, что в Московском государстве XVI в. «населенные имения переходили из рук в руки чуть не с быстротой ценных бумаг на нынешней бирже». Только эта «игра в крестьян и в землю» доведена была до такого напряжения не одними иноками богатых монастырей, как говорит Ключевский, но прежде всего самим правительством Грозного.

Монастыри лишь пользовались, и притом умело пользовались, земельной катастрофой и удачно подбирали в свою пользу обломки разбитого Грозным вотчинного землевладения царских слуг. Крестьяне, таким образом, переживали разом две беды: с одной стороны, государевы земли, которыми они владели, быстро и всей массой переходили в служилые руки ради нужд государственной обороны; с другой стороны, этот переход земель благодаря опричнине стал насильственно-беспорядочным. На малопонятные для крестьянства ограничения его прав и притеснения оно отвечало усиленным выходом с земель, взятых из непосредственного крестьянского распоряжения. В то самое время, когда крестьянский труд стали полагать в основание имущественного обеспечения вновь образованного служилого класса, крестьянство попыталось возвратить своему труду свободу через переселение.

Вот в чем мы видим главную причину усиления во второй половине XVI в. крестьянского выхода из местностей, занятых служилым землевладением. Писцовые книги и летописи того времени объясняли сильное запустение центральных южных областей государства главным образом татарским набегом 1571 г., когда хан дошел до самой Москвы, а отчасти «моровым поветрием» и «хлебным недородом». Но это были второстепенные и позднейшие причины: главная заключалась в потере земли.

Развитию крестьянского населения способствовали многие условия московской политической жизни XVI в. Благодаря этим условиям, в крестьянской массе рождалась самая мысль о выселении, ими же облегчалось и передвижение землевладельцев на новые земли. Первое из этих условий надо искать в громадных земельных приобретениях Москвы. В половине XVI в. торжество над татарами на востоке и юге передало в полную власть Москвы среднюю и нижнюю Волгу и места на юге от Оки. В новых областях от верховьев Оки до Камского устья залегал почти сплошной, с небольшими островами песка и суглинка, тучный пласт чернозема. Этот чернозем давно манил к себе великоросса-земледельца. Задолго до Казанского взятия и до занятия крепостями верховий Оки и Дона, еще в XV в., возникли здесь русские поселения. Когда же по взятии Казани правительство московское утвердилось на новых местах и жизнь на этих окраинах стала безопаснее, сюда по известным уже путям массой потянулось земледельческое население, ища новых землиц взамен старой земли, отходившей в служилые руки. Успехи колонизации этих новых земель так же, как и успехи колонизации в понизовых и украйных городах, обусловливались тем, что свободное движение народных масс соединялось в одном стремлении с правительственной деятельностью по занятию и укреплению вновь занятых пространств.

Если перелом в земельных отношениях крестьянства был главным побуждением к выселению, если приобретение плодородных земель обусловливало направление переселенческого движения, то первоначальный способ отношения правительства к переселенцам содействовал решимости переселяться. На новых землях правительство, спеша закрепить их за собой, строило города, водворяло в них временные отряды «жильцов» и вербовало постоянные гарнизоны. Оно иногда сажало в них вместе с военными людьми и людей торговых, имея в виду передать им местный рынок; так, в Казань после ее завоевания были переведены из Пскова несколько семей псковских «гостей», и, несмотря на то что на родине эти «переведенцы» были опальными людьми, им создали льготную обстановку на новоселье. Таким образом, в новозавоеванный край правительство само посылало «жильцов» на временную службу и на постоянное житье. В меру своих потребностей оно поощряло переселение и не служилых людей, давая «приходцам» податные льготы, пока они обживутся на новых хозяйствах. Подобное отношение могло только возбуждать народ к выселению на окраины и подавать надежды на хозяйственную независимость и облегчение податного бремени.

Однако к последней четверти XVI столетия уменьшение населения в замосковных и западных уездах достигло больших размеров и вызвало перемену в настроении правительства, возбудив в нем большую тревогу. Опустение земель лишало правительство сил и средств для продолжения борьбы за Ливонию.

С опустелых служилых земель не было ни службы, ни платежей, а лучшие населенные церковные земли были «в тарханех» и не несли служебного и податного бремени. Успехи Стефана Батория были так легки и велики не только потому, что у него был военный талант и хорошее войско, но и потому, что он бил врага, уже обессиленного тяжким внутренним недугом. Вялость и нерешительность Грозного в последний период борьбы порождалась, думаем, не простыми припадками личной трусости, а сознанием, что у него исчезли средства для войны, что его земля «в пустошь изнурилась» и «в запустение пришла». Стремлением поправить дело вызвано было в 1572 и 1580 гг. запрещение передавать служилые земли во владение духовенства, в 1584 г. отмена податных льгот (тарханов) в церковных вотчинах. Важность этих мер легко себе представить, если вспомнить, что кругом Москвы две пятых (37 %) всей пашенной земли принадлежали духовенству и что на поместных и вотчинных землях, составлявших остальные три пятых, хозяйство поддерживалось только на одной третьей части (23 %), остальное же (40 %) было запустошено служилыми владельцами. Если данные о подмосковном пространстве можно распространять на весь вообще центр государства, то позволительно сказать, что более половины всех возделанных земель было «в тарханах», а нельготные служилые земли на две трети пустели. Из соборного приговора 1584 г. видно, что правительство в то время уже вполне отчетливо представляло себе такое положение дела. Постановляя отмену тарханов на церковных землях, соборный акт говорит, что владельцы «с тех (земель) никакия царския дани и земских розметов не платят, а воинство, служилые люди, те их земли оплачивают, и сего ради многое запустение за воинскими людьми в вотчинах их и в поместьях, платячи за тарханы, а крестьяне, вышед из-за служилых людей, живут за тарханы во льготе». Таково было правительственное признание землевладельческого кризиса, признание несколько позднее, сделанное уже тогда, когда кризис был в полном развитии и когда частные землевладельцы испробовали много средств для борьбы с ним. Правительство вступилось в дело для охраны своих и владельцеских интересов только в исходе XVI в. и действовало посредством лишь временных и частных мероприятий, колеблясь в окончательном выборе направления и средств. Оно не решалось сразу прикрепить к месту всю массу тяглого населения, но создало ряд препятствий к его передвижению. Такими препятствиями должны были служить: временное уничтожение тарханов, запрещение принимать закладчиков и держать слуг без крепостей, явленных определенным порядком, ограничение крестьянского перевоза, перепись крестьянского населения в книгах 7101 (1592–1593) г. Этими мерами думали сохранить для государства необходимое ему количество службы и подати, а для служилых землевладельцев – остатки рабочего населения их земель.

Но гораздо ранее правительственного вмешательства землевладельческий класс применил к делу для борьбы с кризисом ряд средств, указанных ему условиями хозяйственной деятельности и особенностями общественных отношений того времени. К энергической борьбе с кризисом землевладельцев вынуждали сами обстоятельства, рокового значения которых нельзя было не понять. Отклик населения создал недостаток рабочих рук в частных земельных хозяйствах и довел до громадных размеров хозяйственную «пустоту». Писцовые книги второй половины XVI в. насчитывают очень много пустошей: вотчин пустых и поросших лесом; сел, брошенных населением, с церквами «без пения»; поросжих земель, которые «за пустом не в роздаче» и которые из оброка кое-где пашут крестьяне «наездом». Местами еще жива память об ушедших хозяевах и пустоши еще хранят их имена, а местами и хозяева уже забыты, и «имян их сыскати некем». От пустоты совсем погибало хозяйство мелкого малопоместного служилого человека; ему было не с чего явиться на службу и «вперед служити нечем», он сам шел «бродить меж двор», бросая опустелое хозяйство, пока не попадал на новый поместный участок или не находил приюта в боярском дворе. Крупные землевладельцы – равно служилые и церковные – имели гораздо больше экономической устойчивости. Льготы, которыми они умели запастись, сами по себе влекли на их земли трудовое население. Возможность сохранить мирское устройство в большой боярской или монастырской вотчине была второй причиной тяготения крестьянства к крупным земельным хозяйствам. Наконец, и выход крестьянина от крупного владельца был не так легок; администрация крупных вотчин в борьбе за крестьян имела достаточно искусства, влияния и средств, чтобы не только удерживать за собой своих крестьян, но еще и «называть» на свои земли чужих. Таким образом, когда мелкие землевладельцы разорялись вконец, более крупные и знатные держались и даже пытались возобновлять хозяйство на случайно запустевших и обезлюдевших участках.

Первое средство для этого заключалось в привлечении крестьян с других земель, частных и правительственных. Землевладельцы выпрашивали у государя на свои пустые вотчины «льготу», т. е. освобождение земли на несколько лет от государственных податей с тем, чтобы им «в те льготные лета, в той своей вотчине на пусте дворы поставити и крестьян назвати и пашня розпахати». Опираясь на уцелевшее в других участках хозяйство, действуя посредством свободного денежного капитала, пользуясь льготами, выпрошенными у правительства, эти владельцы действительно успевали обновлять упавшее хозяйство. Имея право «называть» и сажать у себя крестьян только свободных от тягла, а не «с тяглых черных мест», они на самом деле перезывали и перевозили к себе всех без разбора, кого только могли вытянуть из-за других землевладельцев. Очень известно, какие большие размеры и какие грубые формы принимал этот перевоз крестьян через особых агентов-«откачников», какие горькие жалобы он вызывал со стороны тех, кто терял работников. Ряд насилий, сопровождавших эту операцию, давал большую работу судам и озабочивал правительство. Еще при Грозном были приняты какие-то меры относительно крестьянского вывоза: в 1584 г. соседи по рязанским землям дьяка А. Шерефдинова жаловались на этого самоуправца царю Федору, говоря, что дьяк «твои государевы поместные земли к вотчине пашет и крестьян насильством твоих государевых сел и из-за детей боярских возит мимо отца твоего, а нашего государя, уложенья». Что это за «уложение», сказать трудно; во всяком случае московское правительство пришло к необходимости вмешаться в дело крестьянского перевоза для охраны своего интереса и интересов мелких служилых владельцев. Перевоз крестьян, сидевших на тягле, лишал правительство правильного дохода с тяглой земли, а уход крестьян от служилого человека лишал его доходов и возможности служить. Указы 1601 и 1602 гг. были первым законом, поставившим определенные границы передвижению крестьян. Переход крестьян с мелких земельных хозяйств на крупные был вовсе остановлен: крупным землевладельцам было запрещено возить крестьян «промеж себя и у сторонних людей». В мелких же служилых владениях дозволено было меняться крестьянами полюбовно – без зацепок и задоров, боев и грабежей, которыми обыкновенно сопровождался в те годы крестьянский «отказ». Очевидно, что целью подобных ограничений была охрана мелкого служилого землевладения, наиболее страдавшего от кризиса. Ради этой цели правительство отказалось от обычного покровительства крупным земельным собственникам, которые, казалось бы, с пользой для государственного порядка работали над восстановлением хозяйственной культуры на опустелых пространствах. Разрушительные следствия этой своекорыстной работы были наконец поняты руководителями московской политики.

Другое средство для борьбы с кризисом землевладельцы находили в экономическом закабалении своего крестьянства. Принимало ли это закабаление юридически определенные формы или нет, – все равно оно было очень действительным препятствием к выходу крестьянина из-за владельца. Хотя расчеты по земельной аренде, определенные порядными, по закону не связывались с расчетами крестьян по иным обязательствам, однако прекращение арендных отношений с землевладельцем естественно вело к ликвидации всех прочих денежных с ним расчетов. Крестьян не выпускали без окончательной расплаты, и чем более был опутан крестьянин, тем крепче сидел он на месте. Его, правда, мог выкупить через своего «отказчика» другой землевладелец, но это требовало ловкости и было не всегда возможно: право выхода не признавалось за старожильцами, да и крестьян, живших с порядными, владельцы не всегда выпускали даже по «отказу». Они прибегали ко всяким средствам, чтобы предупредить уход работника или ему воспрепятствовать. Одним из таких средств, и притом довольно обычным, были «поручныя» записи, выдаваемые несколькими поручителями по крестьянине в том, что ему за порукою там-то жить, «земля пахати и двор строити, новыя хоромы ставити, а старые починивати, а не збежати». В случае же побега поручители-«порутцики» отвечали условленной суммой, размеры которой иногда вырастали до неимоверности. В 1584 г. в Кириллове монастыре можно было видеть «запись поручную на прилуцкаго христьянина на Автонома на Якушева сына в тысяче во сте рублях». Иногда выходу, даже законному, препятствовали прямым насилием: крестьян мучили, грабили и в железо ковали. Полученная от землевладельца хозяйственная подмога, «ссуда» или сделанный крестьянином у владельца долг – «серебро», как тогда называли, рассматривались землевладельцем как условие личной крепости крестьянина-должника хозяину-кредитору. Хотя бы эта ссуда и не влекла за собой служилой кабалы, хотя бы и не превращала крестьянина формально в холопа, все-таки она давала лишние поводы к самоуправному задержанию крестьянина и тяготела над сознанием земледельца-должника, как бы обязывая его держаться того господина, который помог ему в минуту нужды. Конечно, только удобствами для землевладельцев помещать свои капиталы в крестьянское «серебро» следует объяснить чрезвычайное развитие крестьянской задолженности. Не раз указан был для второй половины XVI в. разительный факт, что из полутора тысяч вытей земли, арендуемой у Кириллова монастыря его же крестьянами, 1075 вытей засевались семенами, взятыми у монастыря; таким образом 70 % пашни, снятой у монастыря, находилось в пользовании «людей, без помощи вотчинника не имевших чем засеять свои участки». Если допустить, что таково же было положение дела и на других владельческих землях, то возможно совершенно удовлетворительно объяснить себе перерождение крестьянского «выхода» в крестьянский «вывоз». Оху да лая и задолженная крестьянская масса неизбежно должна была отказаться от самостоятельного передвижения – для выхода у нее не было средств. Крестьянам, задолжавшим хозяину и желавшим уйти от него, оставалось или «выбежать» без расчета с владельцем, или ждать отказчика, который бы их выкупил и вывез. Около 1580 г. в тверских дворцовых землях великого князя Симеона Бекбулатовича считали 2060 жилых и 332 пустых дворов, а в дворах 2217 крестьян. На всю эту массу писцовая книга отметила 333 крестьянских перехода за несколько предшествовавших переписи лет. Вышло из-за «великого князя» на земли других владельцев и перешло в пределах его владений из волости в волость всего 300 человек; пришло «ново» к Симеону Бекбулатовичу 27 человек и скиталось без оседлости 6 человек. Из общего числа трехсот ушедших крестьян перешло самостоятельно всего 53, убежало незаконно 55 и было «вывезено» 188. Стало быть, 63 % ушедших оставило свои места с чужим посредничеством и помощью, а 18 % просто сбежало без расчета. Только одна шестая часть могла «выйти» сама, и то в большинстве случаев не покидая земли своего господина, а переходя из одной его волости в другую, стало быть, не меняя своих отношений к хозяину. Такой подсчет, как бы ни был он несовершенен, дает очень определенное впечатление: как правило, крестьянский выход не существует; существует вывоз и побег. Не закон отменил старый порядок выхода, а крестьянская нужда, искусственно осложненная владельческим «серебром», привязывала крестьян, имевших право на переход, к известной оседлости.

Экономическая зависимость задолженного крестьянина, таким образом, могла и не переходить в юридическое ограничение права выхода и все-таки была действительным житейским средством держать земледельца на владельческой пашне. Но эта зависимость могла получить и юридический характер, превратив крестьянина в холопа, полного или кабального. Судебник 1550 г. допускает в статье 88-й возможность того, что «крестьянин с пашни продастся в полную в холопи». По записным книгам служилых кабал конца XVI в. можно установить десятки случаев, когда в число кабальных людей вступали бобыли и

крестьянские дети. Выход из крестьянского состояния в рабство законом не был закрыт или ограничен до самого конца XVI в., чем и пользовалась практика. Законодательство московское терпело даже такой порядок, по которому выдача служилой кабалы могла совершаться без явки правительству. Только с 1586 г. записка кабал в особые книги стала обязательной; до тех же пор, несмотря на указание статьи 78-й Судебника, можно было обходиться и без этого. Понятно, какой простор оставался для подобного рода сделок, раз они могли происходить с полной свободой и бесконтрольно. Землевладельцы вымогали кабалу у тех, кому давали приют в своем дворе и на чей труд рассчитывали. Большой процент малолетних и инородцев, которые, по новгородским записным книгам, «били челом волею» в холопство, указывает на то, что такая «воля» не всегда бывала сознательной даже при совершении договора формальным порядком. А вне этого порядка закабаление могло принимать еще более откровенные и грубые формы. В погоне за лишним работником и слугой при общем в них недостатке кабала была хорошим средством привязать к месту тех, кого не было расчета сажать прямо на пашню. По записным книгам видно, что в кабалу идут в большинстве одинокие бездомовные люди, сироты и бродячая крестьянская молодежь; их еще не станет на ведение крестьянского хозяйства, но они уже полезны в качестве дворовых слуг и батраков. В других случаях службу «во дворе» могли предпочитать крестьянству и сами работники: маломочному бобылю и бродячему мастеровому человеку, портному или сапожнику, в чужом дворе могло быть лучше, чем на своем нищем хозяйстве и бедном бродячем мастерстве. Вот приблизительно те условия, в которых создавалась кабальная или вообще холопья зависимость. Она отрывала людей от пашни и тягла, но не выводила их из экономии землевладельца. Она содействовала тому, чтобы за землевладельцами закреплялись и те элементы крестьянского мира, которые не имели прямого отношения к тяглой пашне и отличались наибольшей подвижностью. Чем заметнее становилась эта подвижность и наклонность к выходу на государственные окраины и в «поле», тем деятельнее перетягивали владельцы к себе во двор на кабальную службу бродившие силы. В этих условиях не мы первые видим главную причину чрезвычайного развития в XVI в. кабальной службы.

Но служба во дворе могла и не быть кабальной. При отсутствии контроля, который приводил бы к необходимости укреплять за собой дворню формальным порядком, через записку крепостных документов владельцы держали у себя людей вовсе без крепостей. Такие «добровольные» люди, или «вольные холопи», как их назвал закон 1597 г., на деле ничем не отличались от крепостных слуг, что признал и закон 1597 г., указав брать на них крепости даже против их воли. И ранее московское правительство не покровительствовало такой «добровольной службе», осуждая тех, кто «добровольному человеку верит и у себя его держит без крепости». В самом деле, с точки зрения государственного порядка «добровольные» слуги могли представляться нежелательными. Господам своим они не были крепки, потому что могли их покинуть с полной безнаказанностью; для государства они были бесполезны, ибо не несли его тягот, и очень неудобны своей неуловимостью. В рядах таких «вольных» слуг легко могли скрываться люди, ушедшие с государевой службы и тягла и «заложившиеся» за частное лицо, способное их укрыть как от частной обиды, так и от государственных повинностей.

Но именно эта возможность переманить способного к работе человека с тягла и службы в частный двор или в частную вотчину поддерживала обычай «добровольной» службы без крепости. Людей, записанных в тягло или в служилую десятню, нельзя было формально укрепить в холопстве, потому что правительство запрещало выход с черных тяглых мест и с государевой службы. А между тем много таких людей укрывалось на частных землях привилегированных владельцев, где и жило «во льготе», разорвав свои связи с государством. Их держали там без крепостей и звали чаще всего именем «закладчиков». Отношения их к землевладельцам были чрезвычайно разнообразны. При крайней юридической неопределенности они представляют большой бытовой интерес. Мы видим закладчиков везде: на монастырских землях они зовутся «вкладчиками», «дворниками» и просто «закладчиками»; на землях боярских их зовут «дворниками», «вольными холопами», просто «людьми» и тоже «закладчиками». В одних случаях это арендаторы владельческих земель и дворов, в других – сторожа осадных дворов и дворов «для приезду», в третьих – дворовые слуги, в четвертых – это обитатели их собственных дворов и усадеб, когда-то тяглых, а затем фиктивно проданных привилегированному землевладельцу и потому «обеленных», т. е. освобожденных от тягла. Вся эта среда представляла собой внезаконное явление, с которым правительство долго не находило средств бороться. Оно не раз запрещало держать закладчиков, оно требовало крепости на всякого служившего в частном хозяйстве человека, но это не вело к цели, и закладничество жило, как известно, во всей силе до Уложения 1649 года.

Мы представили перечень тех способов, какими частные земельные хозяйства осваивали и укрепляли за собой рабочую силу. Все эти способы одинаково вели к ограничению свободы и прав крестьянской и вообще тяглой массы, а некоторые из них клонились и к нарушению правительственных интересов. Когда землевладельцы сажали на пустоши новых работников и их трудом переводили эти пустоши «из пуста в жило», правительство выигрывало во всех отношениях: населенная и обработанная вотчина прямо увеличивала средства и силы самого правительства. Но когда этих новых работников хищнически вырывали из чужого хозяйства, терпело не только это последнее, но терпело и правительство: оно должно было разбирать тяжбу о крестьянах и лишалось дохода и службы с потерпевшего хозяйства. Когда владелец ссудой и серебром кабалил своего крестьянина, правительство могло оставаться спокойным; за разоренного мужика платил подати его владелец, а над общим вопросом о последствиях обнищания земледельческого класса тогда еще не задумывались. Но когда разоренный крестьянин превращался в непашенного бобыля или продавался с пашни в холопы, оставаясь в руках прежнего владельца, правительство теряло: крестьянская деревня обращалась в пустошь и не давала податей. И так бывало во многих случаях: одно и то же действие, смотря по его обстановке, обращалось то в пользу, то во вред действовавшему порядку. Этим обстоятельством прежде всего должно объяснить ту нерешительность и осторожность, какую мы видим в действиях правительства. Жизнь заставляла его в одно и то же время служить различным целям: поддерживать землевладельцев, особенно служилых, в их усилиях привязать трудовое население к месту; но вместе с тем охранять свой собственный интерес, часто нарушаемый земледельческой политикой, и интересы крестьянства, когда они сближались и совпадали с правительственными. Не будучи в состоянии примирить и согласить разные и в существе непримиримые стремления, правительство до самого конца войны не могло выработать определенного и решительного образа действий в постигшем его кризисе и этим еще более осложняло дело.

Оно, без сомнения, желало укрепления крестьян на местах, стремилось оставить их выход из-за владельцев или, по крайней мере, думало направлять их брожение сообразно своим видам, но оно не дошло до полного и категорического провозглашения крестьянской крепости. Предприняв общую «перепись 7101 года», как ее обыкновенно принято называть, правительство записывало в книгах крестьян за владельцами и затем сделало писцовую книгу своего рода крепостным актом, которым землевладелец мог доказывать свое право на записанного в книгу крестьянина. Но вместе с тем оно как бы понимало, что книги не могли исчислить всей наличности крестьянского населения, и спокойно смотрело на выход из тяглых хозяйств сыновей, племянников, захребетников и тому подобного не записанного в тягло люда; оно иногда выпускало и дворохозяев-тяглецов, если они передавали свой тяглый жеребий новому «жильцу». Таким образом, на право передвижения крестьян правительство не налагало безусловного и общего запрета: оно только его ограничивало условиями государственного порядка и владельческого интереса. В этом, собственно, и заключались первые меры к укреплению крестьян. Действуя в таком смысле, правительство стояло на стороне владельческих стремлений. Допуская обращение в холопство лиц, происходящих из крестьянских семей, оно также удовлетворяло владельческим вожделениям. Но, с другой стороны, и в конце века оно продолжало заселение вновь приобретенных окраин и Сибири, причем тяглых «приходцев» из центральных областей водворяло там в служилых слободах и просто на пашне, не возвращая их в прежнюю владельческую зависимость. Чтобы наполнить, по словам А. Палицына, «предел земли своей воинственным чином», Грозный и Борис Годунов извлекали людей из коренных частей государства, всячески содействуя заселению рубежей. Такая политика, в сущности, поддерживала то самое народное брожение, с которым боролись в центре страны, и шла совершенно против землевладельческой политики.

Но вряд ли это противоречие было плодом политического двуличия; скорее в нем отразилось бессилие подняться над двумя порядками явлений и подчинить их своему распоряжению. Когда на новозанятых местах укрепилось московское население и под охраной новых крепостей возможна стала правильная хозяйственная деятельность, здесь повторялись те же самые явления, которыми сопровождался кризис в старом центре. Появившиеся на окраинах, на юге от Оки, привилегированные землевладельцы, в громадном большинстве служилые, пользовались всяческим покровительством правительства в ущерб тяглым классам. В городах служилые слободки уничтожали посады, а в уездах служилые вотчины и поместья уничтожали крестьянское мирское устройство. Условия, вызвавшие кризис в центральных волостях, перешли на юг и вызвали дальнейшее расселение населения. Оно уходило за рубежи и наполняло собой казачьи городки и становища на южных реках. Там питалось и росло неудовольствие на тот государственный порядок, который лишал крестьянство его земли и предпочитал выгоды служилого человека, жившего чужим трудом, интересам тяглого работника.

Так обстоятельства разделили московское общество на враждебные один другому слои. Предметом вражды служила земля – главный капитал страны. Причина вражды лежала в том, что земледельческий класс не только систематически устранялся от обладания этим капиталом, но и порабощался теми землевладельцами, к которым переходила его земля. Отметим здесь с особым ударением, что московский север – Поморье в широком смысле этого термина – не переживал этого кризиса. Там земля принадлежала тяглому миру, и он был ее действительным хозяином; лишь в некоторых местах монастырю удавалось овладеть черной волостью и обратить ее в монастырскую вотчину, но это еще не вносило в общественную жизнь той розни и вражды, в которых теряло свои моральные и материальные силы население южной половины государства.

Таковы были обстоятельства московской жизни перед кончиной Грозного. Высший служилый класс, частью взятый в опричнину, часть уничтоженный и разогнанный, запуганный и разоренный, переживал тяжелый нравственный и материальный кризис. Гроза опалы, страх за целость хозяйства, из которого уходили крестьяне, служебные тягости, вгонявшие в долги, успехи давнишнего соперника по землевладению – монастыря – все это угнетало и раздражало московское боярство, питало в нем недовольство и приготовляло его к участию в смуте. Мелкий служилый люд, дети боярские, дворовые и городовые, сидевшие на обезлюдевших поместьях и вотчинах, были прямо в ужасном положении. На них лежала всей тяжестью война Ливонская и охрана границ от Литвы и татар. Военные повинности не давали им и короткого отдыха, а в то же время последние средства для отбывания этих повинностей иссякали благодаря крестьянскому выходу и перевозу и постоянному передвижению самих служилых людей. Лишенные прочной оседлости и правильного обеспечения, не располагая не только свободными, но и необходимыми средствами, эти люди прямо нуждались в правительственной помощи и поддержке, в охране их людей и земель от перевода за монастыри и бояр. Тяглое население государства также терпело от войны, от физических бедствий и от особенностей правления Грозного. Но судьба его была глубоко различна в северной и южной половинах государства. Бодрые и деятельные, зажиточные и хорошо организованные податные общины севера оставались самостоятельными и сохраняли непосредственные отношения к правительству через выборных своих властей в то самое время, когда в южной половине государства тяглое население черных и дворцовых волостей было обращено в частную зависимость, а посадская община исчезала и изнурялась от наплыва в города ратных людей и детей боярских с их дворней и крестьянами. В северных волостях население держалось на местах, тогда как на юге оно стало бродить, уходя из государства с государева тягла, с боярского двора и господской пашни. Оно уносило с родины чувство глубокого недовольства и вражды к тому общественному строю, который постепенно лишал его земли и свободы. Можно сказать, что в срединных и южных областях государства не было ни одной общественной группы, которая была бы довольна ходом дел. Здесь все было потрясено внутренним кризисом и военными неудачами Грозного, все потеряло устойчивость и бродило, бродило пока скрытым, внутренним брожением, зловещие признаки которого, однако, мог ловить глаз внимательного наблюдателя. Посторонний Москве человек видел в этом брожении опасность междоусобия и смут, и он был прав.

Смута в московском государстве

Итак, начальный факт XVII в. – Смута – в своем происхождении есть дело предыдущего XVI века, и изучение Смутной эпохи вне связи с предыдущими явлениями нашей жизни невозможно. К сожалению, историография долго не разбиралась в обстоятельствах Смутного времени настолько, чтобы точно показать, в какой мере неизбежность Смуты определялась условиями внутренней жизни народа и насколько она была вызвана и поддержана случайностями и посторонним влиянием. Когда мы обращаемся к изучению другой европейской смуты – Французской революции, можно удивиться тому, как ясен этот сложный факт и со стороны своего происхождения, и со стороны развития. Мы легко можем следить за развитием этого факта, отлично видеть, что там факт смуты – неизбежное следствие того государственного кризиса, к которому Францию привел ее феодальный строй; мы видим там и результат многолетнего брожения, выражавшийся в том, что преобладание феодального дворянства сменилось преобладанием буржуазии. У нас совсем не то. Наша Смута вовсе не революция и не кажется исторически необходимым явлением, по крайней мере на первый взгляд. Началась она явлением совсем случайным – прекращением династии; в значительной степени поддерживалась вмешательством поляков и шведов, закончилась восстановлением прежних форм государственного и общественного строя и в своих перипетиях представляет массу случайного и труднообъяснимого. Благодаря такому характеру нашей государственной «разрухи» и являлось у нас так много различных мнений и теорий о ее происхождении и причинах. Одну из таких теорий представляет в своей «Истории России» С.М. Соловьев. Он считает первой причиной Смуты дурное состояние народной нравственности, явившееся результатом столкновения новых государственных начал со старыми дружинными. Это столкновение, по его теории, выразилось в борьбе московских государей с боярством. Другой причиной Смуты он считает чрезмерное развитие казачества с его противогосударственными стремлениями. Смутное время, таким образом, он понимает как время борьбы общественного и противообщественного элемента в молодом Московском государстве, где государственный порядок встречал противодействие со стороны старых дружинных начал и противообщественного настроения многолюдной казацкой среды («История России», VIII, гл. II). Другого воззрения держится К.С. Аксаков. Аксаков признает Смуту фактом случайным, не имеющим глубоких исторических причин. Смута была к тому же делом «государства», а не «земли». Земля в Смуте до 1612 г. была совсем пассивным лицом. Над ней спорили и метались люди государства, а не земские. Во время междуцарствия разрушалось и наконец рассыпалось вдребезги государственное здание России, говорит Аксаков: «Под этим развалившимся зданием открылось крепкое земское устройство… в 1612-13 гг. земля встала и подняла развалившееся государство». Нетрудно заметить, что это осмысление Смуты сделано в духе общих исторических воззрений К. Аксакова и что оно в корне противоположно воззрениям Соловьева. Третья теория выдвинута И.Е. Забелиным («Минин и Пожарский»); она в своем генезисе является сочетанием первых двух теорий, но сочетанием очень своеобразным. Причины Смуты он видит, как и Аксаков, не в народе, а в «правительстве», иначе – в «боярской дружинной среде» (эти термины у него равнозначащи). Боярская и вообще служилая среда во имя отживших дружинных традиций (здесь Забелин становится на точку зрения Соловьева) давно уже крамольничала и готовила смуту. Столетием раньше Смуты для нее созидалась почва в стремлениях дружины править землей и кормиться на ее счет. Сирота-народ в деле Смуты играл пассивную роль и спас государство в критическую минуту. Народ, таким образом, в Смуте ничем не повинен, а виновниками были «боярство и служилый класс». Н.И. Костомаров (в разных статьях и в своем «Смутном времени») высказал иные взгляды. По его мнению, в Смуте виновны все классы русского общества, но причины этого бурного переворота следует искать не внутри, а вне России. Внутри для Смуты были лишь благоприятные условия. Причина же лежит в папской власти, в работе иезуитов и в видах польского правительства. Указывая на постоянные стремления папства к подчинению себе Восточной Церкви и на искусные действия иезуитов в Польше и Литве в конце XVI в., Костомаров полагает, что они, как и польское правительство, ухватились за самозванца с целями политического ослабления России и ее подчинения папству. Их вмешательство придало нашей Смуте такой тяжелый характер и такую продолжительность.

Это последнее мнение уже слишком одностороннее: причины Смуты, несомненно, лежали столько же в самом московском обществе, сколько и вне его. В значительной степени наша Смута зависела и от случайных обстоятельств, но что она совсем не была неожиданным для современников фактом, говорят нам некоторые показания Флетчера: в 1591 г. издал он в Лондоне свою книгу о России (on the Russian Common Wealth), в которой предсказывает вещи, казалось бы, совсем случайные. В V главе своей книги он говорит: «Младший брат царя (Феодора Ивановича), дитя лет шести или семи, содержится в отдаленном месте от Москвы (т. е. в Угличе) под надзором матери и родственников из дома Нагих. Но, как слышно, жизнь его находится в опасности от покушения тех, которые простирают свои виды на престол в случае бездетной смерти царя». Написано и издано было это до смерти царевича Дмитрия. В этой же главе говорит Флетчер, что «царский род в России, по-видимому, скоро пресечется со смертью особ, ныне живущих, и произойдет переворот в русском царстве». Это известие напечатано было за семь лет до прекращения династии. В главе IX он говорит, что жестокая политика и жестокие поступки Ивана IV, хотя и прекратившиеся теперь, так потрясли все государство и до того возбудили общий ропот и непримиримую ненависть, что, по-видимому, это должно окончиться не иначе как всеобщим восстанием. Это было напечатано, по крайней мере, лет за 10 до первого самозванца. Таким образом, в уме образованного и наблюдательного англичанина за много лет до Смуты сложилось представление о ненормальности общественного быта в России и возможном результате этого – беспорядках. Мало того, Флетчер в состоянии даже предсказать, что наступающая смута окончится победой не удельной знати, а простого дворянства. Это одно должно убеждать нас, что действительно в конце XVI в. в русском обществе были уже ясны те болезненные процессы, которые сообщили Смуте такой острый характер общего кризиса.

Первый период Смуты: борьба за московский престол

Прекращение династии. Начальным фактом и ближайшей причиной Смуты послужило прекращение царской династии. Совершилось это прекращение смертью трех сыновей Ивана Грозного: Ивана, Федора и Дмитрия. Старший из них, Иван, был уже взрослым и женатым, когда был убит отцом. Характером он вполне походил на отца, участвовал во всех его делах и потехах и, говорят, проявлял такую же жестокость, какая отличала Грозного. Иван занимался литературой и был начитанным человеком. Существует его литературный труд – «Житие Антония Сийского». (Впрочем, надо заметить, что это «Житие» представляет просто переработку его первоначальной редакции, принадлежащей некоему иноку Ионе. Оно написано по существующему тогда риторическому шаблону и особенных литературных достоинств не имеет.) Неизвестно, почему у него с отцом произошла ссора, в которой сын получил от отца удар жезлом настолько сильный, что от него (в 1582 г.) скончался. После смерти самого Грозного в живых остались два сына: Федор и, ребенок еще, Дмитрий, рожденный в седьмом браке Грозного с Марией Нагой.

В первое время по смерти Ивана Грозного произошли какие-то, нам точно неизвестные беспорядки, которые окончились ссылкой боярина Бельского и удалением Марии Нагой с Дмитрием в Углич. Царем сделался Федор. Иностранные послы Флетчер и Сапега рисуют нам Федора довольно определенными чертами. Царь ростом был низок, с опухлым лицом и нетвердой походкой и притом постоянно улыбался. Сапега, увидав царя во время аудиенции, говорит, что получил от него впечатление полного слабоумия. Говорят, Федор любил звонить на колокольне, за что еще от отца получил прозвище звонаря, но вместе с тем он любил забавляться шутами и травлей медведей. Настроение духа у него было всегда религиозное, и эта религиозность проявлялась в строгом соблюдении внешней обрядности. От забот государственных он устранялся и передал их в руки своих ближних бояр. В начале его царствования из боярской среды особенно выдавались значением Борис Годунов и Никита Романович Захарьин-Юрьев. Так шло до 1585 г., когда Никита Романович неожиданно был поражен параличом и умер. Власть сосредоточилась в руках Бориса Годунова, но ему пришлось бороться с сильными противниками – князьями Мстиславским и Шуйскими. Борьба эта принимала иногда очень резкий характер и кончилась полным торжеством Годунова. Мстиславский был пострижен, а Шуйские со многими родственниками подверглись ссылке.

Пока все это происходило в Москве, Мария Нагая с сыном и со своей родней продолжала жить в Угличе в почетной ссылке. Понятно, как должна была относиться она и все Нагие к боярам, бывшим у власти, и к Годунову как влиятельнейшему из них. Нагая была жена Ивана Грозного, пользовалась его симпатией и общим почетом, и вдруг ее, царицу, выслали в далекий удел – Углич – и держали под постоянным надзором.

Таким надзирателем от правительства был в Угличе Битяговский. Относиться к Битяговскому хорошо Нагие не могли, видя в нем агента от тех, которые послали их в ссылку. Мы очень мало знаем о настроении Нагих, но если вдуматься в некоторые свидетельства о Дмитрии, то можно убедиться, какую сильную ненависть питала эта семья к боярам, правящим и близким к Федору; про Дмитрия в Москве ходило, конечно, много слухов. Между прочим, по этим слухам иностранцы (Флетчер, Буссов) сообщают, что Дмитрий характером похож на отца: жесток и любит смотреть на мучения животных. Рядом с такой характеристикой Буссов сообщает рассказ о том, что Дмитрий сделал однажды из снега чучела, называл их именами знатнейших московских вельмож, затем саблей сшибал им головы, приговаривая, что так он будет поступать со своими врагами – боярами. И русский писатель Авраамий Палицын пишет, что в Москву часто доносили о Дмитрии, будто он враждебно и нелепо относится к боярам, приближенным своего брата, и особенно к Борису Годунову. Палицын объясняет такое настроение царевича тем, что он был «смущаем ближними своими». И действительно, если мальчик высказывал такие мысли, то очевидно, что сам он их выдумать не мог, а внушались они окружающими его. Понятно и то, что злоба Нагих должна была обратиться не на Федора, а на Бориса Годунова как главного правителя. Ясно также, что и бояре, слыша о настроении Дмитрия, который считался наследником престола, могли опасаться, что взрослый Дмитрий напомнит им о временах отца своего, и могли желать его смерти, как говорят иностранцы. Таким образом, немногие показания современников с ясностью вскрывают нам взаимные отношения Углича и Москвы. В Угличе ненавидят московских бояр, а в Москве получаются из Углича доносы и опасаются Нагих. Помня эту скрытую вражду и существование толков о Дмитрии, мы можем объяснить себе как весьма возможную сплетню тот слух, который ходил задолго до убиения Дмитрия, – о яде, данном Дмитрию сторонниками Годунова; яд этот будто бы чудом не подействовал.

15 мая 1591 г. царевич Дмитрий был найден на дворе своих угличских хором с перерезанным горлом. Созванный церковным набатом народ застал над телом сына царицу Марию и ее братьев Нагих. Царица била мамку царевича Василису Волохову и кричала, что убийство – дело дьяка Битяговского. Его в это время не было во дворе; услышав набат, он тоже прибежал сюда, но едва успел прийти, как на него кинулись и убили. Тут же убили его сына Данилу и племянника Никиту Качалова. С ними вместе побили каких-то посадских людей и сына Волоховой Осипа. Дня через два была убита еще какая-то «юродивая женка», будто бы портившая царевича. 17 мая узнали об этом событии в Москве и прислали в Углич следственную комиссию, состоявшую из следующих лиц: князя В. Шуйского, окольничего Андрея Клешнина, дьяка Вылузгина и крутицкого митрополита Геласия. Их следственное дело (оно напечатано в «Сборнике государственных грамот и договоров», т. II) выяснило: 1) что царевич сам себя зарезал в припадке падучей болезни в то время, когда играл ножом в «тычку» (вроде нынешней свайки) вместе со своими сверстниками, маленькими жильцами, и 2) что Нагие без всякого основания побудили народ к напрасному убийству невинных лиц. По донесению следственной комиссии, дело было отдано на суждение Патриарха и других духовных лиц. Они обвинили Нагих и «углицких мужиков», но окончательный суд передали в руки светской власти. Царицу Марию сослали в далекий монастырь на Выксу (близ Череповца) и там постригли. Братьев Нагих разослали по разным городам. Виновных в беспорядке угличан казнили и сослали в Пелым, где из угличан будто бы составилось целое поселение; Углич, по преданию, совсем запустел.

Несмотря на то, что правительство отрицало убийство и признало смерть царевича нечаянным самоубийством, в обществе распространился слух, будто царевич Дмитрий убит приверженцами Бориса (Годунова) по Борисову поручению. Слух этот, сначала записанный некоторыми иностранцами, передается затем в виде неоспоримого уже факта, и в нашей письменности являются особые сказания об убиении Дмитрия; составлять их начали во время Василия Шуйского, не ранее того момента, когда была совершена канонизация Дмитрия и мощи его были перенесены в 1606 г. из Углича в Москву. Есть несколько видов этих сказаний, и все они имеют одни и те же черты: рассказывают об убийстве очень правдоподобно и в то же время содержат в себе исторические неточности и несообразности. Затем каждая редакция этих сказаний отличается от прочих не только способом изложения, но и разными подробностями, часто исключающими друг друга. Наиболее распространенным видом является отдельное сказание, включенное в общий летописный свод. В этом сказании рассказывается, что сперва Борис пытался отравить Дмитрия, но видя, что Бог не позволяет яду подействовать, он стал подыскивать через приятеля своего Клешнина таких людей, которые согласились бы убить царевича. Сперва это предложено было Чепчугову и Загряжскому, но они отказались. Согласился один только Битяговский. Самое убийство, по этому сказанию, произошло таким образом: когда сообщница Битяговского, мамка Волохова, вероломно вывела царевича гулять на крыльцо, убийца Волохов подошел к нему и спросил его: «Это у тебя, государь, новое ожерельице?» «Нет, старое», – отвечал ребенок и, чтобы показать ожерелье, поднял головку. В это время Волохов ударил царевича ножом по горлу, но «не захватил ему гортани», ударил неудачно. Кормилица (Жданова), бывшая здесь, бросилась защищать ребенка, но ее Битяговский и Качалов избили, а затем окончательно зарезали ребенка. Составленное лет через 15 или 20 после смерти Дмитрия, это сказание и другие рассказы крайне спутанно и сбивчиво передавали слухи об убийстве, какие ходили тогда в московском обществе. На них поэтому так и нужно смотреть, как на записанные понаслышке. Это не показания очевидцев, а слухи, и свидетельствуют они неоспоримо об одном только, что московское общество твердо верило в насильственную смерть царевича.

Такое убеждение общества или известной его части идет вразрез с официальным документом о самоубийстве царевича.

Историку невозможно помирить официальных данных в этом деле с единогласным показанием сказаний об убийстве, и он должен стать на сторону или того, или других. Уже давно наши историки (еще Щербатов) стали на сторону сказаний. Карамзин в особенности постарался сделать Бориса Годунова очень картинным «злодеем». Но в науке давно были голоса и за то, что справедливо следственное дело, а не сказания (Арцыбашев, Погодин, Е. Белов). Подробное изложение всех данных и полемики по вопросу о царевиче можно найти в обстоятельной статье А.И. Тюменева «Пересмотр известий о смерти царевича Дмитрия» (в «Журнале Министерства народного просвещения», 1908, май и июнь).

В нашем изложении мы так подробно остановились на вопросе о смерти Дмитрия для того, чтобы составить об этом факте определенное мнение, так как от взгляда на это событие зависит взгляд на личность Бориса; здесь ключ к пониманию Бориса. Если Борис – убийца, то он злодей, каким рисует его Карамзин; если нет, то он один из симпатичнейших московских царей. Посмотрим же, насколько мы имеем основание обвинять Бориса в смерти царевича и подозревать достоверность официального следствия. Официальное следствие далеко, конечно, от обвинения Бориса. В этом деле иностранцы, обвиняющие Бориса, должны быть на втором плане как источник второстепенный, потому что о деле Дмитрия они только повторяют русские слухи. Остается один род источников – рассмотренные нами сказания и повести XVII в. На них-то и опираются враждебные Борису историки. Остановимся на этом материале. Большинство летописателей, настроенных против Бориса, говоря о нем, или сознаются, что пишут по слуху, или как человека хвалят Бориса. Осуждая Бориса как убийцу, они, во-первых, не умеют согласно передать обстоятельства убийства Дмитрия, как мы это видели, и, кроме того, допускают внутренние противоречия. Составлялись их сказания много спустя после события, когда Дмитрий был уже канонизирован и когда царь Василий, отрекшись от своего же следствия по делу Дмитрия, всенародно взвел на память Бориса вину в убийстве царевича и оно стало официально признанным фактом. Противоречить этому факту было тогда делом невозможным. Во-вторых, все вообще сказания о Смуте сводятся к очень небольшому числу самостоятельных редакций, которые позднейшими компиляторами очень много перерабатывались. Одна из этих самостоятельных редакций (так называемое «Иное сказание»), очень влиявшая на разные компиляции, вышла целиком из лагеря врагов Годунова – Шуйских. Если мы не примем во внимание и не будем брать в расчет компиляций, то окажется, что далеко не все самостоятельные авторы сказаний против Бориса; большинство их очень сочувственно отзывается о нем, а о смерти Дмитрия часто просто молчат. Далее, враждебные Борису сказания настолько к нему пристрастны в своих отзывах, что явно на него клевещут, и их клеветы на Бориса далеко не всегда принимаются даже его противниками-учеными; например, Борису приписываются: поджог Москвы в 1591 г., отравление царя Федора и дочери его Феодосии.

Эти сказания отражают в себе настроение общества, их создавшего; их клеветы – клеветы житейские, которые могли явиться прямо из житейских отношений: Борису приходилось действовать при Федоре в среде враждебных ему бояр (Шуйских и др.), которые его ненавидели и вместе с тем боялись как неродовитую силу. Сперва они старались уничтожить Бориса открытой борьбой, но не могли; весьма естественно, что они стали для той же цели подрывать его нравственный кредит, и это им лучше удалось. Прославить Бориса убийцей было легко. В то смутное время, еще до смерти Дмитрия, можно было чуять эту смерть, как чуял ее Флетчер. Он говорит, что Дмитрию грозит смерть «от покушения тех, которые простирают свои виды на обладание престолом в случае бездетной смерти царя». Но Флетчер не называет здесь Бориса, и его показание может быть распространено и на всех более родовитых бояр, так как они тоже могли явиться претендентами на престол. Буссов говорит, что «многие бояре» хотели смерти Дмитрия, а больше всех Борис. Нагие могли стоять на такой же точке зрения. Ненавидя все тогдашнее боярское правительство, они ненавидели Бориса только как его главу, и царица Мария, мать Дмитрия, по весьма естественной связи идей в минуту глубокого горя могла самоубийству сына придать характер убийства со стороны правительства, иначе говоря, Бориса, а этой случайно брошенной мыслью противная Борису боярская среда могла воспользоваться, развить эту мысль и пустить в ход в московском обществе для своих целей. Попав в литературу, эта политическая клевета стала общим достоянием не только людей XVII в., но и позднейших поколений, даже науки.

Помня возможность происхождения обвинений против Бориса и соображая все сбивчивые подробности дела, нужно в результате сказать, что трудно и пока рискованно настаивать на факте самоубийства Дмитрия, но в то же время нельзя принять господствующего мнения об убийстве Дмитрия Борисом. Если признать это последнее мнение требующим новых оправданий, а его именно таким и следует считать, – то надо объяснить выбор в цари Бориса без связи с его «злодейством». А что касается до этого господствующего мнения о виновности Бориса, то для его надлежащего подтверждения нужны, строго говоря, три исследования: 1) нужно доказать в деле Дмитрия невозможность самоубийства и, стало быть, подложность следственного дела. Белов, доказывая подлинность этого дела, исследовал с медицинской точки зрения возможность самоубийства в эпилепсии: медики говорили ему, что подобное самоубийство возможно. Что касается до самого следственного дела, то оно представляет нам подробности, отличающиеся такой наивностью, что подделать их в то время было бы просто невозможно, так как требовалось бы уже слишком много психологического чутья, недоступного людям XVII в. Далее: 2) если и была бы доказана невозможность самоубийства, то следует еще доказать, что убийство было своевременно, что в 1591 г. можно было предвидеть бездетную смерть Федора и с ней связывать какие-нибудь расчеты. Этот вопрос очень спорный. Да, наконец, 3) если бы такие расчеты и были возможны, то один ли Годунов мог их тогда иметь? Разве никто, кроме Годунова, не имел интереса в смерти Дмитрия и не мог рискнуть на убийство?

Вот сколько темных и неразрешимых вопросов заключается в обстоятельствах смерти Дмитрия. Пока все они не будут разрешены, до тех пор обвинение Бориса будет стоять на очень шаткой почве, и он перед нашим судом будет не обвиняемым, а только подозреваемым; против него очень мало улик, и вместе с тем есть обстоятельства, убедительно говорящие в пользу этой умной и симпатичной личности.

Царствование Бориса Годунова. Умирая, Федор не назначил себе преемника, а только оставил на всех «своих великих государствах» жену свою Ирину Федоровну. Тотчас после его смерти Москва присягнула царице; ее просили править с помощью брата Бориса Федоровича. Но от царства Ирина наотрез отказалась, съехала из дворца в Новодевичий монастырь и постриглась там под именем Александры. Вместе с сестрой поселился и Борис, а царством правил Патриарх и бояре именем царицы. Все понимали, что управление временное и что необходимо избрать преемника покойному царю. Но кто же мог ему наследовать? По общему складу понятий того времени наследовать должен был родовитейший в государстве человек, но родовые счеты бояр успели к этому времени так уже перепутаться и осложниться, что разобраться в них было не так легко. Род Рюриковичей был очень многочислен, и относительное старшинство его членов определить вряд ли можно было с точностью. К тому же многие из очень родовитых членов были затерты при дворе менее родовитыми, но более счастливыми по службе родичами, а с другой стороны, среди московского боярства было много очень родовитых людей не Рюриковичей. В то время из Рюриковичей особым значением пользовалась родовитая семья князей Шуйских. Она была старше даже князей московских, а рядом с ней стояли во главе боярства очень знатные князья чужого рода – Гедиминовичи, Мстиславские и Голицыны. Наиболее талантливой из этих княжеских фамилий была фамилия Шуйских: не раз давала она государству выдающихся деятелей, отмеченных крупным воинским или административным талантом. Менее блестящи были Мстиславские и Голицыны, но они, как и Шуйские, всегда занимали первые места в рядах московского боярства.

По понятиям этого боярства, право быть выбранным на престол принадлежало одному из этих княжеских родов более чем кому-либо другому. А между тем были в Москве два рода некняжеского происхождения, которые пользовались громадным значением при последних царях и по влиянию своему ничем не уступали знатнейшим Рюриковичам и Гедиминовичам, раздавленным и загнанным опричниной. Это старые слуги князей московских: Романовы и Годуновы. Предок Романовых, по преданию, выехал в XIV в. из «Прусс», как выражаются древние родословные. Его потомки были впоследствии известны под именем Кошкиных, Захарьиных и с половины XIV в. Романовых (от имени Романа Юрьевича Захарьина). Дочь этого Романа Юрьевича в 1547 г. вышла замуж за Ивана IV, и таким образом Романовы стали в родстве с царем. С той поры род Романовых пользовался большой симпатией со стороны народа. В минуту смерти царя Федора было несколько Романовых, сыновей Никиты Юрьевича Романова. Из них самым выдающимся слыл Федор Никитич Романов. И он, и все его братья в это время были известны под именем Никитичей.

Род Годунова был не из первостепенных родов и выдвинулся не родовой честью, а случайно только в XVI в., хотя и восходил к XIV в. Предок Годуновых, татарин Мурза-Чет, приехал, как говорит предание, в XIV в. на службу к московскому князю. Как его потомки успели выдвинуться из массы подобной им второстепенной знати, неизвестно. Пользуясь постоянным расположением Грозного царя, Борис участвовал в его опричнине. Но и в Александровской слободе держал он себя с большим тактом; народная память никогда не связывала имени Бориса с подвигами опричнины. Особенно близки стали Годуновы к царской семье с того времени, как сестра Годунова, Ирина, вышла замуж за царевича Федора. Расположение Грозного к Годуновым все росло. В минуту смерти Ивана IV Борис был одним из ближайших к престолу и влиятельнейших бояр, а в царствование Федора влияние на дела всецело перешло к Борису. Он не только был фаворитом, но стал и формальным правителем государства. Это-то значение Годунова и обусловливало ненависть к нему бояр; несколько раз они пробовали с ним бороться, но были им побеждены. Влияние его поколебать было нельзя, и это было тем горше для боярства, что оно предугадывало события. Оно понимало, что бездетность Федора может открыть путь к престолу тому из бояр, кто будет сильнее своим положением и влиянием. А сила Годунова была беспримерна. Он располагал большим имуществом (Флетчер считает его ежегодный доход в 100 000 р. и говорит, что Борис мог со своих земель поставить в поле целую армию). Положение Бориса при дворе было так высоко, что иностранные посольства искали аудиенции у Бориса; слово Бориса было законом. Федор царствовал, Борис управлял – это знали все и на Руси, и за границей. У этого-то придворного временщика и было более всех шансов по смерти Федора занять престол, а он отказался и ушел за сестрой жить в монастырь.

Видя, что Ирина постриглась и царствовать не хочет, бояре задумали, как говорит предание, сделать Боярскую думу временным правительством и выслали дьяка Щелкалова к народу на площадь с предложением присягнуть боярам. Но народ отвечал, что он «знает только царицу». На заявление об отказе и пострижении царицы из народа раздались голоса: «Да здравствует Борис Федорович». Тогда Патриарх с народом отправился в Новодевичий монастырь и предложил Борису Годунову престол. Борис наотрез отказался, говоря, что прежде надо успокоить душу Федора. Тогда решили подождать выбора царя до тех пор, пока пройдет сорок дней со смерти Федора и соберутся в Москву земские люди для царского избрания. По свидетельству Маржерета, Борис сам потребовал созвания по восьми или десяти человек выборных из каждого города, чтобы весь народ решил, кого надо избрать царем. Это показание Маржерета прекрасно объясняется известием из бумаг В.Н. Татищева, что бояре хотели ограничить власть нового царя в свою пользу, а Борис, не желая этого, ждал Земского собора в надежде, что на соборе «простой народ выбрать его без договора бояр принудит». Если это известие верно, то можно сказать, что в этом деле умный Борис оказался дальновиднее боярства.

В феврале 1598 г. съехались соборные люди и открылся собор. Любопытен его состав. Лиц, участвовавших в этом соборе, считают обыкновенно несколько более 450, но вероятнее, что на соборе присутствовало более 500 человек. Из них духовных лиц было до 100 человек, бояр до 15, придворных чинов до 200, горожан и московских дворян до 150 человек и тяглых людей (но не крестьян) до 50 человек. Соображая численное отношение разных московских групп на соборе, мы имеем возможность сделать следующие выводы: 1) собор 1598 г. состоял преимущественно из лиц служилых чинов, был собором служилым; 2) в состав его входили преимущественно московские люди, а из других городов выборных служилых и тяглых людей было не более 50 человек. Таким образом, на соборе 1598 г. была хорошо представлена Москва и очень неполно вся остальная земля. Но полноты представительства московские люди никогда не достигали. Они стали к ней приближаться только в XVII в., и то далеко не всегда. Поэтому неполнота собора 1598 г. и преобладание на нем московских людей должны считаться естественным делом, а не следствием интриг Бориса, как многие думают. Далее, вглядываясь в состав этого собора, мы заметим, что на соборе было очень мало представителей этого многочисленного класса рядовых дворян, в котором привыкли видеть главную опору Бориса, его доброхотов. И наоборот, придворные чины и московские дворяне, т. е. более аристократические слои дворянства, на соборе были во множестве. А из этих-то слоев и являлись, по нашим представлениям, враги Бориса. Стало быть, на соборе не прошли друзья Бориса и могли пройти в большом числе его противники. Так заставляет думать состав собора – аристократического и московского, и это отнимает у нас возможность предполагать, как делают некоторые исследователи, что собор 1598 г. был подтасован Борисом и потому представлял из себя игрушку в руках опытного лицемера. После статей В.О. Ключевского «О составе представительства на московских соборах» в правильности состава и законности собора 1598 г. едва ли можно сомневаться.

17 февраля собор избрал царем Бориса. Его предложил сам Патриарх. Три дня служили молебны, чтобы Бог помог смягчить сердце Бориса Федоровича, и 20 февраля отправились опять просить его на царство, но он снова отказался; отказалась и Ирина благословить его. Тогда 21-го Патриарх взял чудотворную икону Божией Матери и при огромном стечении народа отправился с крестным ходом в Новодевичий монастырь, причем было решено, что если Борис опять будет отказываться, то его отлучат от Церкви, духовенство прекратит совершение литургий, а грех весь падет на душу упорствующего. После совершения в монастыре литургии Патриарх с боярством пошел в келью Ирины, где был Борис, и начал уговаривать его, а в монастырской ограде и за монастырем стояли толпы народа и криком просили Бориса на престол. Тогда наконец Ирина согласилась благословить брата на престол, а затем дал согласие и Борис.

Так повествует об избрании официальный документ – «Избирательная грамота» Бориса, но иначе передают дело некоторые неофициальные памятники. Они говорят, что Годунов добивался престола всеми силами и старался заранее обеспечить свое избрание угрозами, просьбами, подкупами, перед лицом же боярства и народа носил маску лицемерного смирения и отказывался от высокой чести быть царем. О подкупах и агитации Бориса говорит, между прочим, и Буссов: в своем рассказе об избрании Бориса, очень баснословном вообще, он повествует, что Ирина, сестра Бориса, призвала каких-то сотников и пятидесятников (вероятно, стрелецких) и подкупила их содействовать избранию ее брата, а сам Борис своими агентами избрал монахов, вдов и сирот, которые его славословили и выхваляли народу. Этот оригинальный прием избирательной агитации Борис усилил еще другим: он подкупал будто бы бояр. Но боярство и было врагом Бориса, против которого он должен был агитировать, и, если агитировал, то, конечно, не одной сиротской и вдовьей помощью. Что же касается до загадочных сотников и пятидесятников, то, если разуметь под ними стрельцов, они не могли принести пользы Борису, ибо на соборе 1598 г. их почти не было, а агитировать вне собора они могли только в низших слоях московского населения, а эти слои слабо были представлены на соборе. По таким и другим несообразностям рассказ Буссова об избрании Бориса следует заподозрить. Он писал, вероятно, по русским слухам. Эти слухи несколько определеннее высказаны в русских сказаниях. Там тоже встречаются известия о безнравственных поступках Бориса при его избрании. И с первого взгляда многочисленность этих известий заставляет верить в их правоту, но более близкое с ними знакомство разрушает доверие к ним. Некоторые хронографы и отдельные сказания обвиняют Бориса в следующем: он лестью и угрозами склонял народ избрать его на царство, рассылая своих приверженцев по Москве и в города; он силой, под страхом большого штрафа сгонял народ к Новодевичьему монастырю и заставлял его слезно вопить и просить, чтобы Борис принял престол. Но все сказания, где находятся эти данные, имеют характер компиляций, и компиляций позднейших, причем в обвинениях Бориса следуют все одинаково одному сказанию, составленному в самом начале XVII в. («Иное сказание»).

Таким образом, многочисленность сказаний, направленных против Бориса, теряет свое значение, и мы имеем дело с одним памятником, ему враждебным. Это враждебное Борису сказание вышло из-под пера слепого поклонника Шуйских и смотрит на события партийно, ценит их неверно, относится к ним пристрастно. Можно ли полагаться на этот источник в деле обвинения Бориса, когда мы знаем, что Борис имел много прав на престол и пользовался популярностью; когда, наконец, мы имеем такие показания, которые дают полное основание предполагать, что собор не был запуган Борисом, не был искусственно настроен к тому, чтобы избрать именно его, Бориса, а совершил это вполне сознательно и добровольно?

При открытии собора Патриархом Иовом была сказана искусная и риторически красноречивая речь, в которой он перечислял заслуги Бориса и его права на престол и со своей стороны, как представитель и выразитель мнений духовенства, высказал, что он не желал бы лучшего царя, чем Борис Федорович. Эта речь, в которой видят обыкновенно давление на собор, не допускавшее возражений, может быть легко понятна и без таких обвинений. Она, бесспорно, должна была произвести сильное впечатление на членов собора, но не исключала возможности свободных прений. Они и были, как можно судить по летописному описанию собора 1598 г. В этих прениях «князи Шуйские единые его нехотяху на царство: узнаху его, что быти от него люд ем и к себе гонению; оне же от него потом многия беды и скорби и тесноты прияша». До сих пор было принято верить буквально этим строкам «Нового летописца», хотя, быть может, было бы основательнее думать, что этот летописец, вышедший, по всей видимости, из дворца Патриарха Филарета, поставил здесь имя Шуйских, так сказать, для отвода глаз. Ведь Шуйские не терпели от царя Бориса «потом» скорбей и теснот и с этой стороны вряд ли могли его «узнать». Не к ним должна быть отнесена эта фраза летописца, а всего скорее к Романовым, которые действительно претерпели в царствование Бориса. Никакой другой источник не говорит об участии Шуйских в борьбе против Годунова; напротив, о Романовых есть интересные известия как о соперниках Бориса. Есть даже намеки на прямое столкновение из-за царства Федора Романова с Годуновым в 1598 году. Но как бы то ни было, большинство на соборе было за Бориса, и он был избран в цари собором совершенно сознательно и свободно, по нашему мнению. Собор стал на сторону Патриарха, потому что предложенный Патриархом Борис в глазах русского общества имел определенную репутацию хорошего правителя, потому что его любили московские люди (как об этом говорит Маржерет), знали при царе Федоре Ивановиче его праведное и крепкое правление, «разум его и правосудие», как выражаются летописцы. Борис был вообще популярен и ценим народом. На память его было по многим причинам воздвигнуто гонение при Лжедмитрии и Шуйском. Когда же Смута смела и Шуйских, и самозванцев, и старое московское боярство, боровшееся с Годуновым, то, несмотря на официально установленную преступность Годунова в деле смерти царевича Дмитрия, писатели XVII в. оценили личность и деятельность Бориса иначе, чем ценили ее современники-враги, над ним восторжествовавшие, и их литературные последователи. Князь Иван Михайлович Катырев-Ростовский в своем сочинении о Смуте, написанном по личным воспоминаниям в первой половине XVII в., сочувственно относится к Борису и в следующих чертах рисует нам этот симпатичный образ: «Муж зело чуден, в разсуждении ума доволен и сладкоречив, весьма благоверен и нищелюбив и строителен зело, и державе своей много попечения имел и многое дивное о себе тво-рягце»; но в то же время, отдавая дань общим воззрениям этой эпохи, писатель прибавляет, что одно «ко властолюбию ненасытное желание» погубило душу Бориса. Такой же симпатичный отзыв дает нам и знаменитый деятель и писатель, друживший с Василием Ивановичем Шуйским, Авраамий Палицын: «Царь же Борис о всяком благочестии и о исправлении всех нужных царству вещей зело печашеся, о бедных и нищих промышляйте и милость таковым великая от него бывайте; злых же людей люте изгубляше и таковых ради строений всенародных всем любезен бысть». Наиболее независимый в своих отзывах о Борисе автор, Иван Тимофеев, признает в нем высокие достоинства человека и общественного деятеля. В некоторых хронографах также находим похвалы Борису. В одном из них находится следующее замечательное суждение о Борисе: после общей благосклонной Борису характеристики автор хронографа говорит, что «Борис от клеветников изветы на невинных в ярости суетно принимал и поэтому навлек на себя негодование чиноначальников всей русской земли; отсюда много напастных зол на него восстали и доброцветущую царства его красоту внезапно низложили».

Если внимательно разобрать первоначальные отзывы писателей о Борисе, то окажется, что хорошие мнения о нем в литературе положительно преобладали. Более раннее потомство ценило Бориса, пожалуй, более, чем мы. Оно опиралось на свежую еще память о счастливом управлении Бориса, о его привлекательной личности. Современники же Бориса, конечно, живее его потомков чувствовали обаяние этого человека, и собор 1598 г. выбирал его вполне сознательно и лучше нас, разумеется, знал, за что выбирает.

Между тем ученые долго были настроены против Бориса как в деле избрания его на престол, так и в деле смерти царевича Дмитрия: Карамзин смотрел на него как на человека, страстно желавшего царства во что бы то ни стало и перед избранием своим игравшего низкую комедию. Того же мнения держался Н.И. Костомаров и отчасти С.М. Соловьев. Костомаров не находит в Годунове ни одной симпатичной черты и даже хорошие его поступки готов объяснить дурными мотивами. К тому же направлению принадлежат Павлов («Историческое значение царствования Бориса Годунова») и Беляев (в своей статье о земских соборах). Иного взгляда на личность Бориса держались до сих пор только Погодин, Аксаков и Е.А. Белов. Такая антипатия к Годунову, ставшая своего рода традицией, происходит от того, что к оценке его личности по обычаю подходят через сомнительный факт убийства царевича Дмитрия. Если же мы отрешимся от этого далеко не вполне достоверного факта, то у нас не хватит оснований видеть в Борисе безнравственного злодея, интригана, а в его избрании – ловко сыгранную комедию.

Разбор этих двух исторических актов конца XVI в. – смерти царевича Дмитрия и избрания Годунова в цари – показал нам, что обычные обвинения, которые раздаются против Бориса, допускают много возражений и установлены настолько непрочно, что верить их достоверности очень трудно. Если, таким образом, отказаться от обычных точек зрения на Бориса, то о нем придется говорить немного и оценку этого талантливого государственного деятеля сделать нетрудно.

Историческая роль Бориса чрезвычайно симпатична: судьбы страны очутились в его руках тотчас же почти по смерти Грозного, при котором Русь пришла к нравственному и экономическому упадку. Особенностям царствования Грозного в этом деле много помогли и общественные неурядицы XVI в., как мы об этом говорили выше, и разного рода случайные обстоятельства. (Так, например, по объяснению современников, внешняя торговля при Иване IV чрезвычайно упала благодаря потере Нарвской гавани, через которую успешно вывозились наши товары, и вследствие того что в долгих польско-литовских войнах оставались закрытыми пути за границу.) После Грозного Московское государство, утомленное бесконечными войнами и страшной неурядицей, нуждалось в умиротворении. Желанным умиротворителем явился именно Борис, и в этом его громадная заслуга. В конце концов, умиротворить русское общество ему не удалось, но на это были свои глубокие причины и в этом винить Бориса было бы несправедливо. Мы должны отметить лишь то, что умная политика правителя в начале его государственной деятельности сопровождалась явным успехом. Об этом мы имеем определенные свидетельства. Во-первых, все иностранцы-современники и наши древние сказители очень согласно говорят, что после смерти Грозного, во время Федора, на Руси настала тишина и сравнительное благополучие. Такая перемена в общественной жизни, очевидно, очень резко бросилась в глаза наблюдателям, и они спешили с одинаковым чувством удовольствия засвидетельствовать эту перемену. Вот пример отзыва о времени Федора со стороны сказателя, писавшего по свежей памяти: «Умилосердися Господь Бог на люди своя и возвеличи царя и люди и повели ему державствовати тихо и безмятежно… и дарова всяко изобилие и немятежное на земле русской пребывание и возрасташе велиею славою; начальницы же Московского государства, князе и бояре и воеводы и все православное христианство начаша от скорби бывшия утешатися и тихо и безмятежно жити». Во-вторых, замечая это «тихое и безмятежное житие», современники не ошибались в том, кто был его виновником. Наступившую тишину они приписывали умелому правлению, которое вызвало к нему народную симпатию. Не принадлежащий к поклонникам Годунова Буссов в своей «Московской хронике» говорит, что народ «был изумлен» правлением Бориса и прочил его в цари, если, конечно, естественным путем прекратится царская династия. Чрезвычайно благосклонные характеристики Годунова как правителя легко можно видеть и у других иностранцев (например, у Маржерета). А живший в России восемь лет (1601–1609) голландец Исаак Масса, который очень не любил Годунова и взвел на него много небылиц, дает о времени Федора Ивановича следующий характерный отзыв: «Состояние всего Московского государства улучшалось, и народонаселение увеличивалось. Московия, совершенно опустошенная и разоренная вследствие страшной тирании покойного великого князя Ивана и его чиновников… теперь благодаря преимущественно доброте и кротости князя

Федора, а также благодаря необыкновенным способностям Годунова снова начала оправляться и богатеть». Это показание подкрепляется цифровой данной у Флетчера, который говорит, что при Иване IV продажа излишка податей, доставляемых натурой, приносила Приказу (Большого дворца) не более 60 тыс. ежегодно, а при Федоре – до 230 тыс. рублей. К таким отзывам иностранцев нелишне будет добавить раз уже приведенные слова А. Палицына, что Борис «о исправлении всех нужных царству вещей зело печашеся… и таковых ради строений всенародных всем любезен бысть».

Итак, миролюбивое направление и успешность Борисовой политики – факт, утверждаемый современниками; этот факт найдет себе еще большее подтверждение, если мы обратимся хотя бы к простому перечню правительственных мер Бориса. Мы оставим в стороне внешние дела правления и царствования Бориса, где политика его отличалась умом, миролюбием и большой осторожностью. Эту осторожность в международных отношениях многие считают просто трусостью; нельзя осудить политику Бориса, если взять во внимание общее расстройство страны в то время, расстройство, которое требовало большой дипломатической осторожности, чтобы не втянуть слабое государство в непосильную ему войну. Во внутренней политике Бориса, когда вы читаете о ней показания русских и иностранных современников, вы раньше всего заметите один мотив, одну крайне гуманную черту. Это, выражаясь языком того времени, «защита вдов и сирот», забота «о нищих», широкая благотворительность во время голода и пожаров. В то тяжелое время гуманность и благотворительность были особенно уместны, и Борис благотворил щедрой рукой. Во время венчания Бориса на царство особенно заставили говорить о себе его финансовые милости и богатые подарки. Кроме разнообразных льгот, он облегчал и даже освобождал от податей многие местности на три, на пять и более лет. Эта широкая благотворительность, служившая, конечно, лишь паллиативом в народных нуждах, представляла собой только один вид многообразных забот Бориса, направленных к поднятию экономического благосостояния Московского государства.

Другой вид этих забот представляют меры, направленные к оживлению упавшей торговли и промышленности. Упадок же промышленности и торговли действительно доходит в то время до страшных размеров, в чем убеждают нас цифры Флетчера. Он говорит, что в начале царствования Ивана IV лен и пенька вывозились через Нарвскую гавань ежегодно на ста судах, а в начале царствования Федора – только на пяти, стало быть, размеры вывоза уменьшились в 20 раз. Сала вывозилось при Иване IV втрое или вчетверо больше, чем в начале царствования Федора. Для оживления промышленности и торговли, для увеличения производительности Годунов дает торговые льготы иностранцам, привлекает на Русь знающих дело промышленных людей (особенно настоятельно он требует рудознатцев). Он заботится также об устранении косвенных помех к развитию промышленности и безопасности сообщений, об улучшении полицейского порядка, об устранении разного рода административных злоупотреблений. Заботы о последнем были в то время особенно необходимы, потому что произвол в управлении был очень велик: без посулов и взяток ничего нельзя было добиться, совершались постоянные насилия. И все распоряжения Бориса в этом отношении остались безуспешны, как и распоряжения позднейших государей московских в XVII в. О Борисе, между прочим, сохранились известия, что он заботился даже об урегулировании отношений крестьян к землевладельцам. Говорят, будто он старался установить для крестьян определенное число рабочих дней на землевладельца (два дня и неделю). Это известие вполне согласуется с духом указов Бориса о крестьянстве; эти указы надо понимать как направленные не против свободы крестьян, а против злоупотребления их перевозом.

Таким симпатичным характером отличалась государственная деятельность Годунова. История поставила ему задачей умиротворение взволнованной страны, и он талантливо решал эту задачу. В этом именно и заключается историческое значение личности Бориса как царя-правителя. Решая, однако, свою задачу, он ее не разрешил удовлетворительно, не достиг своей цели: за ним последовал не мир и покой, а смута, но в этом была не его вина. Боярская среда, в которой ему приходилось вращаться, с которой он должен был и работать и бороться, общее глубокое потрясение государственного организма, несчастное совпадение исторических случайностей – все слагалось против Бориса и со всем этим сладить было не по силам даже его большому уму. В этой борьбе Борис и был побежден.

Внешняя политика времени Бориса не отличалась какими-либо крупными предприятиями и не всегда была вполне удачна. С Польшей шли долгие переговоры и пререкания по поводу избрания в польские короли царя Федора, а позднее – по поводу взаимных отношений Швеции и Польши (известна их вражда того времени, вызванная династическими обстоятельствами). На западе цель Бориса была вернуть Ливонию путем переговоров, но войной со Швецией ему удалось вернуть лишь те города, какие были потеряны Грозным. Гораздо важнее была политика Бориса по отношению к православному Востоку.

С падением Константинополя (в 1453 г.), как мы уже видели, в московском обществе возникает убеждение, что под властью турок-магометан греки не могут сохранить Православия во всей первоначальной его чистоте. Между тем Россия, свергнув к этому времени татарское иго, почувствовала себя вполне самостоятельным государством. Мысль русских книжников, двигаясь в новом направлении, приходит и к новым воззрениям. Эти новые воззрения впервые выразились в послании старца Филофея к дьяку Мунехину, где мы читаем: «Все христианския царства преидоша в конец и спадошася во едино царство нашего государя по пророческим книгам; два убо Рима падоша, а третий (т. е. Москва) стоит, а четвертому не быть». Здесь, таким образом, мы встречаемся с мыслью, что Рим пал вследствие ереси; Константинополь, второй Рим, пал по той же причине, и осталась одна Москва, которой и назначено вовеки быть хранительницей Православия, ибо четвертому Риму не бывать. Итак, значение Константинополя, по убеждению книжников, должно быть перенесено на Москву. Но эта уверенность искала для себя доказательств. И вот в русской литературе в половине XVI в. появляется ряд сказаний, которые должны были удовлетворить религиозному и национальному чувству русского общества. Легенда о том, что апостол Андрей Первозванный совершил путешествие в Русскую землю и был там, где построен Киев, получает теперь иной смысл, иную окраску. Прежде довольствовались одним фактом; теперь из факта делают уже выводы: христианство на Руси столь же древне, как и в Византии. В этом смысле и высказался Иван Грозный, когда сказал Поссевину: «Мы веруем не в греческую веру, а в истинную христианскую, принесенную Андреем Первозванным». Затем мы находим любопытное сказание о белом клобуке, который сначала был в Риме, потом был перенесен в Константинополь, а оттуда в Москву. Это странствование клобука, конечно, чисто апокрифическое, имело целью доказать, что высокий иерархический сан должен с Востока перейти в Россию. Далее сохранилось сказание об иконе Тихвинской Божьей Матери, которая покинула Константинополь и перешла на Русь, ибо в Греции Православие должно было пасть. Известно предание о передаче на Русь царских регалий, хотя мы не можем наверно сказать, когда и при каких обстоятельствах регалии появились. Итак, русские люди думали, что Московское государство есть единственное, которое может хранить заветы старины. Так работала мысль наших книжников. Они чувствовали себя в религиозном отношении выше греков, но факты не соответствовали такому убеждению. На Руси не было еще ни царя, ни Патриарха. Русская Церковь не считалась первой Православной Церковью и даже не пользовалась независимостью. Следовательно, мысль витала выше фактов, опережала их. Теперь стараются догнать их. Старец Филофей уже называет Василия III «царем». «Вся царства православныя христианския веры, – говорит он, – снидошася в твое едино царство: един ты во всей поднебесной христианам царь». Иван Грозный, приняв титул царя, осуществил часть этой задачи. Он искал признания этого титула на востоке, и греческие иерархи прислали ему утвердительную грамоту (1561). Но оставалась еще неосуществленной другая часть – учреждение патриаршества. Относительно последнего на Москве знали, что греческие иерархи отнесутся несочувственно к стремлению русского духовенства получить полную самостоятельность. До сих пор некоторая зависимость Русской Церкви от греков выразилась в платоническом уважении, которое выказывали московские митрополиты восточным Патриархам, и в различных им пособиях; восточные иерархи придавали этому факту большое значение, полагая, что Русская Церковь подчинена Восточной. С падением Константинополя московский митрополит стал средствами богаче и властью выше всех восточных Патриархов. На Востоке же жизнь была стеснена, материальные средства сильно оскудели, и вот восточные Патриархи стали считать себя вправе обращаться в Москву, как в город, подчиненный им в церковном отношении, за пособиями. Начинаются частые поездки в Москву за милостыней, но это еще больше возвысило московского митрополита в глазах русского общества. Стали полагать, что главный вселенский константинопольский Патриарх должен быть заменен московским вселенским Патриархом. Греческие же патриархи держались, разумеется, того мнения, что сан этот может быть только у них, ибо составляет исконную их принадлежность. Несмотря на это, Москва пожелала иметь у себя Патриарха и для осуществления своего желания избрала практический путь; она принялась за это в правление Бориса Годунова. Летом 1586 г. приехал в Москву антиохийский Патриарх Иоаким. Ему дали знать о желании царя Федора учредить в Москве патриарший престол. Иоаким отвечал уклончиво, однако взялся пропагандировать эту мысль на Востоке. Русский подьячий Огарков отправлен был вслед за Иоакимом, чтобы наблюдать, как пойдет это дело; но он привез неутешительные вести. Так прошло два года в неопределенном положении. Вдруг летом 1588 г. разнеслась весть, что в Смоленск приехал старший из Патриархов, цареградский Иеремия. В Москве все были взволнованы, делались различные предположения, зачем и с какой стати он приехал. Пристав, отправленный встречать и провожать Патриарха до Москвы, получил наказ разведать, «есть ли с ним от всех патриархов с соборного приговора к государю приказ». По приезде в Москву Иеремия был помещен на дворе рязанского владыки. К нему приставили таких людей, которые были «покрепче», причем им было приказано не допускать к Патриарху никого из иностранцев. Вообще его держали, как в тюрьме. Разговоры велись с ним по преимуществу такие, которые клонились к учреждению патриаршества. Иеремии наконец предложили перенести свое патриаршество из Константинополя в Москву. Он согласился. Того только и ждали. Но сам Иеремия был неудобен; в Москве это понимали хорошо. Это значило бы допустить новогреческие ереси в Русскую Церковь. Поэтому говорили, что на Москве Иеремии оставаться неудобно, так как там есть уже свой митрополит Иов. Вместо столичной Москвы Иеремии предложили поселиться во Владимире – городе, не имевшем никакого политического значения. Греки поняли это так, что москвитяне их обманули, что они вовсе не хотели иметь своим Патриархом Иеремию, и Иеремия отказался от Владимира. Однако вопрос принципиально был решен: если Иеремия сам не хочет быть Патриархом, то должен вместо себя поставить другого. Но теперь уже, конечно, не могло быть и речи о том, чтобы перенести патриаршество во Владимир, так что Иеремия поставил Иова на московское и на владимирское патриаршество. Иеремия знал, что его согласие на поставление Иова будет встречено несочувственно на Востоке. Действительно, там известие об учреждении на Москве нового патриаршества было принято холодно. Там были уверены, что Иеремию обманули, и не хотели санкционировать совершившийся факт. Но противиться долго было нельзя, ибо Москва была сильна и в случае отказа могла отказать в пособиях. И вот состоялся собор, где хотя и согласились признать вновь учрежденное патриаршество на Москве, но московский Патриарх должен был занимать младшее место. В Москве на первый раз были довольны и этим. С этого времени Русская Церковь стала вполне независимой; Русь стала царством, а Москва сделалась патриаршим городом, и этот последний шаг к патриаршеству был плодом дипломатического умения Бориса Годунова, который в то время руководил всей деятельностью московского правительства и прямо гордился этим успехом.

Что касается до личных свойств Бориса, то они способны были подкупить многих в его пользу. От природы одаренный редким умом, способный на хитрость, Борис рос при опальчивом и капризном Грозном и в придворной среде того времени в высшей степени, конечно, усвоил привычку сдерживать себя, управлять собой; он являлся всегда со светлым, приветливым и мягким обращением, даже на высоте власти никогда не давал чувствовать своего могущества. Обычаи опричнины, где безнравственность доходила до последних пределов цинизма и людская жизнь ценилась очень дешево, ни во что, не могли не отразиться на Борисе, но отразились слабее, чем можно было ожидать. Правда, Борис легко смотрел на жизнь и свободу с нашей точки зрения, но в XVI в. одинаковой жестокостью отличались и темная Русь при Иване IV, и просвещенная политика Екатерины Медичи, и благочестивые экстазы Филиппа II. По мерке того времени Борис был очень гуманной личностью, даже в минуты самой жаркой его борьбы с боярством: «лишней крови» он никогда не проливал, лишних жестокостей не делал и сосланных врагов приказывал держать в достатке, «не обижая». Не отступая перед ссылкой, пострижением и казнью, не отступал он в последние свои годы и перед доносами, поощрял их; но эти годы были, как увидим, ужасным временем в жизни Бориса, когда ему приходилось бороться на жизнь и смерть. Не будучи безнравственнее своих современников в сфере политики, Борис остался нравственным человеком и в частной жизни. Сохранились предания, что он был хороший семьянин и очень нежный отец. Как личность, он был способен на высокие движения: можно назвать самоотверженным его поступок, когда он во время ссоры Грозного с его сыном Иваном закрыл собой Ивана от ударов отца. Благотворительность и «нищелюбие» стали всем известными свойствами Бориса. Близость к образованному Ивану развила и в Борисе вкус к образованности, а его ясный ум определенно подсказал ему стремление к общению с цивилизованным Западом. Борис призывал на Русь и ласкал иностранцев, посылал русскую молодежь за границу учиться (любопытно, что ни один из них не вернулся назад в Россию) и своему горячо любимому сыну дал прекрасное по тому времени образование. Есть известия, что при Борисе в Москве начали распространяться западные обычаи. Патриарх Иов даже терпел упреки за то, что он не противодействовал этим новшествам; очень горьки были и ему эти упреки, но он боялся открыто обличать эту новизну, потому что в самом царе видел сильную ей поддержку.

Борис в своей деятельности был преимущественно умным администратором и искусным дипломатом. Одаренный мягкой натурой, он не любил военного дела, по возможности избегал войны и почти никогда сам не предводительствовал войском.

Такой представляется личность Бориса тому, кто, не предубежденный обычными ходячими обвинениями, пробует собрать воедино ее отдельные черты. Для этих обвинений мало почвы: улики против Бориса слишком шатки. И это, конечно, чувствовал Карамзин, когда писал в своем «Вестнике Европы» (1803) о Борисе Годунове: «Пепел мертвых не имеет заступника, кроме нашей совести: все безмолвствует вокруг древняго гроба… Что, если мы клевещем на сей пепел, если несправедливо терзаем память человека, веря ложным мнениям, принятым в летопись бессмыслием или враждой?» Но через несколько лет Карамзин уже верил этим мнениям, и Борис стал для него (и этим самым для многих) не человеком «деятельным и советолюбивым», но «преступником», возникшим из личности рабской до высоты самодержца усилиями неутомимыми, хитростью неусыпной, коварством, происками, злодейством.

Первый самозванец. Первые два года своего царствования Борис, по общему отзыву, был образцовым правителем, и страна продолжала оправляться от своего упадка. Но далее пошло иначе: поднялись на Русь и на царя Бориса тяжелые беды. В 1601 г. начался баснословный голод вследствие большого неурожая, так как от постоянных дождей хлеб пророс, а потом сильными морозами его погубило на корню. Первый год неурожая еще кое-как жили впроголодь, старым хлебом, но когда в следующем году посевы погибли в земле, тогда уже настал настоящий голод со всеми его ужасами. Народ питался Бог знает чем: травой, сеном и даже трупами животных и людей; для этого даже нарочно убивали людей. Чтобы облегчить положение голодавших, Борис объявил даровую раздачу в Москве денег и хлеба, но эта благая по цели мера принесла вред: надеясь на даровое пропитание, в Москву шли толпы народа, даже и такого, который мог бы с грехом пополам прокормиться дома; в Москве царской милостыни не хватало и много народа умерло. К тому же и милостыню давали недобросовестно: те, кто раздавал деньги и хлеб, ухитрялись раздавать своим друзьям и родственникам, а народу приходилось оставаться голодным. Открылись эпидемии, и в одной Москве, говорят, погибло народа более 127 тысяч. Царь стал употреблять более действительные меры: он велел скупать хлеб в местах, где его было больше, и развозить в особенно нуждавшиеся местности, в Москве стал давать голодным работу.

Урожай 1604 г. прекратил голод, но продолжалось другое зло. В голодные годы толпы народа для спасения себя от смерти составляли шайки и добывали себе пропитание разбоем. Главную роль в этих шайках играли прогнанные своими господами во время голода холопы. Богатые люди этим путем избавлялись от лишних нахлебников, но не давали им отпускных грамот, чтобы при удобном случае иметь право вернуть их обратно на законном основании как своих холопов. Борис приказывал таким холопам выдавать из Холопьего приказа отпускные, освобождавшие их от холопства, но и это немного помогало, потому что и в свободном состоянии они не могли нигде пристроиться. Число этих голодных и беглых холопов пополнялось свободными голодавшими людьми, которых бескормица заставляла примыкать к холопьим шайкам и разбойничать. Ни одна область Руси не была свободна от разбойников. Они бродили даже около Москвы, и против одной такой шайки Хлопка Борису пришлось выставить крупную военную силу, и то с трудом удалось одолеть эту толпу разбойников.

С 1601 г. замутился и политический горизонт. Еще в 1600 или 1601 г., как сообщает Маржерет, явился слух, что царевич Дмитрий жив. Все историки более или менее согласились в том, что в деле появления самозванца активную роль сыграло московское боярство, враждебное Борису. На это есть намеки и в наших сказаниях: в одном из них прямо говорится, что Борис «навел на себя негодование чиноначальников», что и «погубило доброцветущую царства его красоту». Буссов несколько раз повторяет, что Лжедмитрий был поставлен боярами, что об этом знал сам Годунов и прямо в лицо говорил это боярам. В соединении с этими известиями получает цену и указание летописцев на то, что Григорий Отрепьев бывал и жил во дворце у Романовых и Черкасских, а также рассказ о том, что Василий Иванович Шуйский впоследствии не обинуясь говорил, что признали самозванца только для того, чтобы избавиться от Бориса. В том, что самозванец был плодом русской интриги, убеждают нас и следующие обстоятельства: во-первых, по сказаниям очевидцев, названный Дмитрий был великороссиянин и грамотей, бойко объяснявшийся по-русски, тогда как польская цивилизация ему давалась плохо; во-вторых, иезуиты, которые должны были стоять в центре интриги, если бы она была польской, за Лжедмитрия ухватились только тогда, когда он уже был готов, и, как видно из послания папы Павла V к сандомирскому воеводе, даже в католичество обратили его не иезуиты, а францисканцы, и, в-третьих, наконец, польское общество относилось с недоверием к царскому происхождению самозванца, презрительно о нем отзывалось, а к делу его относилось с сомнением.

На основании этих данных возможно понимать дело так, что в лице самозванца московское боярство еще раз попробовало напасть на Бориса. При Федоре Ивановиче, нападая открыто, оно постоянно терпело поражения, и Борис все усиливался и возвышался. Боярство не могло помешать ему занять престол, потому что, помимо популярности Бориса, права его на царство были в глазах народа серьезнее прав всякого другого лица благодаря родству Бориса с угасшей династией. С Борисом-царем нельзя было открыто бороться боярству потому, что он был сильнее боярства; сильнее же и выше Бориса для народа была лишь династия Калиты. Свергнуть Бориса можно было только во имя ее. С этой точки зрения вполне целесообразно было популяризировать слух об убийстве Дмитрия, совершенном Борисом, и воскресить этого Дмитрия. Перед этим боярство и не остановилось.

О замысле бояр, должно быть, Борис узнал еще в 1600 г., и в связи с этим, вероятно, стоят опалы Бориса. Первая опала постигла Богдана Бельского. Он был сослан при Федоре, но потом прощен, так что ему позволили было вернуться в Москву. Около 1600 г. Борис отправил его в степь строить на реке Северном Донце городок Царев-Борисов. Бельский очень ласкал там рабочих людей, кормил их, искал их расположения и показался опасным Борису. О том, за что он именно пострадал, передают различно, но его внезапно постигла опала, мучения и ссылка. Вообще, это дело Бельского очень темно. Несколько больше мы знаем о деле Романовых. После Бельского пришел их черед. Романовых было пять братьев Никитичей: Федор, Александр, Михаил, Иван и Василий. Из них особенной любовью и популярностью в Москве пользовался красивый и приветливый Федор Никитич. Он был первым московским щеголем и удальцом. (Примеряя кому-либо платье, если хотели сказать комплимент платью и хозяину его, выражались, что оно сидит «как на Федоре Никитиче».) В 1601 г. все Романовы были сосланы со своими семьями в разные места, и только двое из них (Федор и Иван) пережили свою ссылку, остальные же в ней умерли, хотя и не по вине Бориса. Вместе с Романовыми были сосланы и их родственники: князья Черкасские, Сицкие, Шестуновы, Репнины, Карповы. Летописец повествует, что Романовы пострадали из-за ложного доноса их человека Второго Бартенева, который по уговору с Семеном Годуновым обвинил их в том, что у них было на Бориса «коренье». До нас дошло любопытное дело о ссылке Романовых; в нем имеются инструкции царя, чтобы со ссыльными боярами обращались мягко и не притесняли их. Этот документ отлично оправдывает Бориса от излишних обвинений в жестокости во время его царствования, хотя необходимо сознаться, что при его опалах было много пыток, пострадало много людей и развелись доносы, многочисленные даже в сравнении с эпохой Грозного. В опалах, следовавших за ссылкой Романовых, Борис почти не прибегал к казни, хотя для него дело стояло и очень серьезно: преследуя бояр, не пропуская никого за польскую границу, он, очевидно, с тревогой искал нитей того заговора, который мог его погубить призраком Дмитрия, и не находил этих нитей. Они от него ускользают, а через несколько времени в Польше является человек, который выдает себя за спасенного царевича Дмитрия.

Конец ознакомительного фрагмента.