Часть вторая
Невские ветры
Глава 1
Скромный инок
Зима в Санкт-Петербурге время неприятное, особенно в январе. Даже старожилы с трудом переносят крещенские морозы с пронизывающими до самого нутра ветрами. В такие дни и Невский проспект становится малолюдным, а уж за Литейным или на Охте сереньким тусклым утром увидишь только спешащих в канцелярии чиновников, засунувших нос в воротники шинелей; замотанных в платки чухонок, разносящих молоко, сливки, сметану, да дворовых людей, посланных господами по срочной надобности. Катят редкие ещё сани с дровами и иною поклажею. Закутанные в бараньи тулупы извозчики уж и не высматривают седоков. Изредка промчится всадник в военной форме или курьерская тройка.
Однако у застав вечно заспанные отставные солдаты записывают, как положено, имена и чины приезжающих в столицу, после чего поднимают шлагбаум – катите, люди добрые. 6 января 1809 поднялся шлагбаум Московской заставы и для только что прибывших троицких учителей. Вскоре возок миновал мещанскую застройку, и открылась взорам приезжих необъятная широта и протяжённость Невского проспекта, на одном конце которого просвечивал золотой шпиль Адмиралтейства, а на другом, ближнем, высились постройки Александро-Невской лавры.
Спутники Филарета проснулись и, потирая заспанные глаза, выпрямляя затёкшие ноги, крестя кривящиеся невольной зевотою рты, вглядывались в дома, фонарные столбы, редких прохожих.
Сердца их бились сильнее обычного.
Ямщик на мгновение придержал тройку в воротах, снял громадную овчинную шапку, перекрестился и повернулся к седокам:
– Приехали, господа хорошие!
Тройка подкатила к крыльцу митрополичьих покоев, и тут обнаружилось, что иеродиакон Филарет не может идти. Выйдя из возка на негнущихся ногах, он вдруг покачнулся и упал в снег.
– Что с тобою, отче Филарете? – наклонился к нему Андрей Платонов.
– Ноги!.. – только и сказал тот, подавляя мучительный стон.
В пути он жестоко отморозил ноги. Ночью не мог спать, товарищи навалились на плечи с двух сторон, будить их казалось неловко, а от тесноты было поначалу только теплее. Сквозь дрёму он ощущал, как холодно стало ногам, потом мягкая боль прошла от колен до пяток, потом ничего не чувствовал. В покоях ректора Александро-Невской духовной академии Филарета положили на широкую лавку. Ноги тёрли снегом, шерстяной варежкою, и мало-помалу чувствительность вернулась.
– Ну, как ты? – склонился над ним архимандрит Евграф. – Полегче?
Так хорошо было после трудной дороги и волнений увидеть родное лицо, что Филарет невольно улыбнулся:
– Вас увидел, отче, и сразу вся хворь прошла.
Они обнялись и расцеловались. Есть сродство душ, необъяснимое в житейских понятиях, и счастлив тот, кто испытал это сближение поверх различий в возрасте и положении, кто ощутил удвоение своих сил и радости. Зудящее беспокойство Филарета стихло от взгляда друга и учителя, в котором он читал: «Я всё тот же. Сердце моё открыто тебе…»
– Товарищи твои ушли в братский корпус устраиваться…
– Так я пойду! – Филарет живо вскочил с лавки и схватился за свой узел.
– Никуда я тебя такого не отпущу! – решительно заявил архимандрит. – Останешься у меня. Морозы стоят небывалые, в тридцать градусов. У меня и топят получше, и за ногами твоими сам посмотрю, и поговорим наконец вволю! Идти-то можешь?
– Вашими молитвами! – с облегчением отвечал Филарет. – Сам не понимаю, что такое приключилось.
– Ну что же, брат, – с обычной своей мягкой полуулыбкою произнёс отец Евграф, – дай-то Бог, чтобы сегодняшнее твоё огорчение стало самой большой неприятностью в столице. Пойдём в мою келью.
Первый день пролетел в разговорах за самоваром. Филарет рассказывал последние новости о лавре и семинарии, о митрополите Платоне и новом его викарии епископе Августине, хорошо известном обоим, о семинарских учителях и лаврской братии. Ректор накоротке пояснял, что следует поскорее познакомиться с митрополитом Амвросием и архиепископом Феофилактом, ибо первый играет главную роль в Синоде, а второй вершит всеми делами в Комиссии духовных училищ, приобретшей едва ли не большее значение, и утверждение Филарета преподавателем духовной академии зависит именно от комиссии, то есть от владыки Феофилакта. Размещается комиссия по повелению государя в Михайловском замке, занимая четыре залы на втором этаже.
На следующее утро после заутрени и благодарственного молебна в лаврском соборе архимандрит Евграф представил новоприбывшего иеродиакона Филарета митрополиту новгородскому и петербургскому Амвросию.
Большие залы и комнаты с высокими потолками были обставлены роскошно и, по троицким представлениям, «по-дворянски»: изящные стулья, кресла, столики, диваны, высокие зеркала в простенках окон, под ногами паркет, образующий диковинные узоры. Показалось, что сам владыка чужд этому блеску.
Топили жарко, и потому митрополит был в одном суконном подряснике с финифтяною панагией. Среднего роста, грузный, со строгим взглядом из-под лохматых бровей, он вполне отвечал образу архиерея.
После благословения митрополит начал расспросы о московских новостях. Занимали его, впрочем, не столько ответы архимандрита и молодого иеродиакона, сколько сами молодые монахи. Амвросию нужна была опора во всё нарастающем противостоянии с неудержимым в своём властолюбивом напоре архиепископом Феофилактом. Доверяться питерским было опасно – все либо примыкали к какой-либо дворцовой партии, либо склонялись к калужскому владыке. Надёжнее было полагаться на вовсе сторонних…
Трудным было восхождение митрополита Амвросия к высотам духовной власти, но ещё более трудным оказалось удержаться там. Продвигал его поначалу Павел Петрович, ещё будучи наследником. Став императором, в один год одарил его мальтийским орденом Иоанна Иерусалимского и высшими российскими орденами Святого Андрея Первозванного и Святой Анны 1-й степени. Сделал первоприсутствующим в Синоде и главой петербургской епархии, 10 марта 1801 года возвёл в сан митрополита, да вот беда – спустя день приказал долго жить… А молодой император скорее терпел его, чем уважал. Слухи о его замене стали постоянными. В таких обстоятельствах борьба Амвросия с обер-прокурором Яковлевым, стремившимся взять в свои руки всё управление церковной жизнью, хотя и привела к удалению гордеца, но вызвала неудовольствие государя и самим митрополитом.
Приход в Синод князя Голицына поначалу обрадовал духовных. Князь был ленив и к делам равнодушен, как вдруг всё переменилось. Обер-прокурор начал изучать присылаемые из епархий бумаги, вменил архиереям в обязанность докладывать ему о всех происшествиях и сосредоточил в своих руках решение важнейших вопросов. Решения он принимал подчас несогласные с мнением архиерейским. Государь же решал спор, как правило, в пользу князя.
Митрополит Амвросий, подчиняясь желанию Александра Павловича, начал подготовку реформы духовного образования. Составление проекта он поручил своему викарию, епископу старо-русскому Евгению Болховитинову. Однако нежданно участие в деле приняли попавший в случай Сперанский и калужский Феофилакт. Они повели дело к тому, чтобы отнять у архиереев на местах контроль за семинариями и академиями, насаждая там дух широкой светской образованности. Амвросий большой беды в том не видел, в отличие от своего учителя и друга митрополита московского Платона, ибо в конечном счёте тем повышался уровень подготовки всего священства. Проглядел он другой момент: возникшая из воздуха комиссия обрела реальную власть в перемещении духовенства и управлении жизнью духовных школ. Мнение его самого и всего Синода подчас и не спрашивали. В комиссии же тон задавал тридцатишестилетний Феофилакт… За составление проекта преобразований государь наградил митрополита орденом Святого Владимира 1-й степени, а Феофилакта, князя Голицына и Сперанского – орденами Святого Владимира 2-й степени. Ничего доброго от этой троицы для себя Амвросий не ожидал.
Скромный инок сразу приглянулся владыке. Помогло ли тому то, что он тоже был учеником митрополита Платона и пользовался доверием московского архипастыря, или просто по, сердцу пришёлся троицкий чернец, кто знает. Владыка сам был добродушен, при всей своей опытности в политике, устал от неё и потому рад был видеть рядом иноков, не отягощённых суетными интересами, не втянутых в хитросплетения столичных интриг. Он положил сделать своей опорой в создаваемой Санкт-Петербургской духовной академии Евграфа и Филарета.
Вечером отправились к архиепископу калужскому Феофилакту. В его покоях царил иной дух, чем в митрополичьих. Мебель вся вызолоченная, натёртые воском полы покрыты большими малиновыми коврами, на стенах картины в больших золочёных рамах на темы из мифологии. В кабинете, сплошь заставленном высокими книжными шкафами с множеством книг на русском и иностранных языках, было на удивление светло от многих свечей в канделябрах на овальном столе орехового дерева, на камине с отодвинутым экраном, на громадном письменном столе, заваленном стопками бумаг и книгами.
Архиепископ поднялся навстречу входящим, и Филарет удивился, какого он большого роста. Феофилакт был по-гвардейски высок, плечист, темноволос, черты лица крупны и резки. Даже дома он носил богатую муаровую рясу, переливавшуюся оттенками синего цвета, а когда вышел из-за стола, на ногах сверкнули башмаки, расшитые золотом.
Сан архиепископа он получил только на минувшее Рождество, ныне же ожидал перевода из третьеклассной калужской во второклассную рязанскую епархию. Он не опровергал слухи о том, что преосвященного Амвросия намереваются перевести в Новгород, а освободившуюся петербургскую митрополию предоставят ему. Обер-прокурор не имел с ним разногласий, друг Михайло Сперанский оставался довереннейшим лицом государя, благоволение со стороны императора и императрицы не уменьшалось. Феофилакт понимал, что звезда его карьеры набирает всё большую высоту, и это наполняло его властолюбивую душу счастьем и гордостью.
Он оглядел стоявшего в напряжении невысокого и худого монашка в бедном подряснике. Простоват больно, хотя в карих глазах видны ум и характер. И этот пригодился бы, не будь из платоновского круга. Феофилакту сообщили, что Филарет известен близостью к московскому митрополиту, ещё в семинарском звании был его иподиаконом, и именно об его отзыве более всего печалится Платон. Сообщили также и о больших познаниях молодого монаха… Хотя такая может быть наука в захолустной Москве!
– Чему учился?
– Философии.
– Что есть истина? – спросил резко.
На мгновение кроткие глаза потупились, а затем монашек негромким голосом, но ясно и обдуманно отвечал, что истина философская есть то-то, а истина метафизическая есть то-то, с цитатами на латинском, греческом и еврейском.
– Что есть истина вообще? – спросил архиепископ.
Филарет растерялся. Он не понимал, чего хочет высокомерный владыка, но не смел уточнить вопрос. Впервые после домашней обстановки лавры он ощутил бесправие низшего перед высшим.
Филарет молчал, и архимандрит Евграф поспешил прийти на помощь.
– На этот вопрос, владыко, – почтительно сказал он, – не дал ответа и Христос Спаситель.
Феофилакт промолчал и жестом пригласил Филарета садиться. Этот монашек чем-то его раздражал. Знающ, мыслит правильно, робеет, но вид какой-то постный, верно, ханжа первостатейный…
– Что же ты не читал новейшей философии?.. Да ты владеешь ли французским?
– Нет, владыко.
– Так надобно выучить. Непременно следует учиться новым языкам, в особенности французскому, на котором пишут и переводят всё самое примечательное в науке, – говорил громко и внушительно, поглаживая чёрную бороду рукой, на которой посверкивали в перстнях тёмно-красный рубин и ярко-голубой сапфир.
На этом аудиенция закончилась. Филарет и Евграф прошли через анфиладу комнат, и лакей в напудренном парике закрыл за ними дверь.
Последствия двух визитов сказались вскоре.
Митрополит Амвросий предназначил Дроздова для преподавания высшей риторики в новой духовной академии с назначением на должность бакалавра. Однако архиепископ Феофилакт выдвинул на ту же должность своего кандидата – калужанина Леонида Зарецкого, также только что прибывшего в столицу по вызову комиссии, и сумел провести его. Филарет оказался без места и назначения, в положении неопределённом.
Глава 2
Северный Вавилон
День проходил за днём, а он всё сидел в комнатах ректора, выходя лишь на утренние и вечерние службы в Троицкий собор и Благовещенскую церковь. После вечернего правила разворачивал на полу свой тощий тюфяк и укладывался, желая поскорее заснуть. Каждое утро он с надеждой ожидал новостей, а их не было. Обычно лёгкий на письма, он не мог заставить себя написать ни родным, ни владыке Платону. Отец Евграф уговаривал его пойти погулять, но Филарет отговаривался то нежеланием, то болью в ногах. На душе было смутно.
Унизительный экзамен, которому подверг его архиепископ Феофилакт, будто открыл глаза на очевидные вещи, о которых и ранее знал, но то знание было отстранённым, его напрямую не касалось. В детстве казалось, все огорчения остаются вне церковной ограды, внутри её – покой и отрада. Но нет мира и за церковными стенами… Как жить в этом ледяном и враждебном городе? Как оставаться верным своему монашескому долгу, избежать соблазнов и искушений? Было бы служение трудное – положил бы все силы, но почти месяц прошёл, а никому не нужен со всеми своими талантами!..
Но в невзначай подсунутой отцом Евграфом книге наставлений святого Антония Великого прочитал: «Прежде всего не считай себя чем-либо, и это породит в тебе смирение; смирение же породит опытность и здравомыслие, кои родят веру; вера же родит упование и любовь, кои родят повиновение, а повиновение родит неизменную твёрдость в добре».
Столица подавила его. Одно дело слышать, другое – увидеть воочию громады дворцов и широту Невского проспекта, великолепие обстановки и высокую учёность здешнего духовенства. Троицкий собор лавры оказался больше кремлёвского Успенского. В нём было на удивление светло от двухъярусных высоких окон. Чёрный, зелёный, розовый мрамор, по стенам яркие картины светских живописцев на божественные сюжеты, бронзовые золочёные двери царских врат, высокие колонны коринфского ордера, лепнина, скульптуры… «Да полно, наш ли это, православный ли храм?» – подумал в первое мгновение Филарет. Но читались те же Часы, так же диакон обходил с кадилом стены, так же в гулкой тишине звучало чтение Евангелия… «Возлюби смирение, и оно покроет все грехи твои», – утверждал великий авва Антоние, но как же трудно смириться с пренебрежением сильных мира сего.
Они оказались чужими друг другу – иеродиакон Филарет и Санкт-Петербург.
В тот год просвещённые столичные умы занимали две проблемы: реформы и отношения с Францией. Всеобщее недовольство, охватившее русское общество после Тильзитского мира, побудило Александра Павловича вернуться к масштабным планам Сперанского. Оба они хитрили друг с другом. Государь желал вернуть себе симпатии дворянского общества путём внедрения некоторых европейских норм и форм государственной жизни при сохранении своей самодержавной власти. Умный попович, точно, готовил такой план, но имел под рукой и иной, рассчитанный на установление «решительною силою» ограничений самодержавия и утверждения «власти закона». Готовилась подлинная «революция сверху», основанная на логике, здравом смысле и европейском печальном опыте.
Александра Павловича весьма озабочивали финансовый кризис и неразбериха в судах, что и побуждало его поощрять деятельность Сперанского, но тем не менее дела внутренние были в большей степени регулируемы его волей, чем дела внешние. Государь фактически сам стал министром иностранных дел. Внешняя политика чрезвычайно занимала его, позволяй в полной мере проявить ум, хитрость, лукавство, твёрдость и незаурядное личное обаяние. Отношения с Пруссией он наладил более чем дружеские, с Австро-Венгрией сохранялся извечный прохладный союз, с Англией удалось установить «единодушие и доброе согласие» (император приказал российским послам за границей препятствовать распространению памфлетов о руководящей роли британского посла в Петербурге лорда Чарльза Уитворта в убийстве императора Павла. Оставалась Франция с её непредсказуемым и потому опасным Бонапартом.
Повелитель Франции к тому времени сокрушил Австрию, заставил помириться с ним Англию, господствовал над Голландией и Бельгией, откровенно давил на итальянские земли, на многочисленные германские королевства и курфюршества; внутри страны он обладал полной и безоговорочной поддержкой всего народа (с мнением эмигрантов-аристократов считаться не приходилось). В 1804 году был опубликован Кодекс Наполеона, предложивший Франции стройную систему законов, основанную на буржуазных принципах. В том же году Наполеон объявил себя императором, опираясь на согласие трёх с половиной миллионов французов, заявленное на плебисците. Для коронации он потребовал приезда из Рима папы, и Пий VII не рискнул отказаться. Будь это просто разбойник, захвативший корону, его можно было бы презирать. Однако новоявленный французский император был силён и чрезвычайно активен, ставя перед собою грандиозные планы преобразования мира – во имя распространения высоких принципов «свободы, равенства и братства», впрочем, не стесняя себя самого ни моралью, ни приличиями.
Неудачная война против Бонапарта в 1805–1807 годах в союзе С Англией, Австрией и Пруссией вынудила Александра Павловича пойти на заключение в Тильзите мирного и союзного договора с самым опасным врагом, которого ещё недавно клеймили с церковных кафедр как «богоотступника и антихриста». Военные неудачи и желание иметь свободные руки в войне со Швецией пересилили на время недовольство русского общества прекращением торговли с Англией. В то же время государь отлично сознавал, что мир с Наполеоном не только вынужденный, но и вооружённый. Он вызвал из деревни генерала Аракчеева, поручив ему реорганизацию артиллерии[18]. Генералы Барклай де Толли и Багратион в начале 1809 года завершили завоевание Финляндии, для которой Александр Павлович уготовил положение автономии в составе Российской империи. Положение на южных границах менее беспокоило, ибо Турция и Персия были слабыми противниками.
Дипломатическая борьба побуждала царя совершать многочисленные путешествия по Европе, которую он считал столь же, если не больше, своим домом, сколь и Россию. Но удивительная империя, раскинувшаяся на трёх континентах, была всё же дороже: то была его родина и его мастерская.
В конце января 1809 года состоялось освящение возведённого по проекту Кваренги здания Смольного института благородных девиц. Матушка попросила его непременно присутствовать, но государю и самому интересно было посмотреть на новое украшение его столицы.
Путь от Зимнего был неблизкий, однако гнедая шестерня, лихо погоняемая первым царским кучером Ильёй Байковым, домчала их по накатанному насту быстро и покойно. Тяжёлая карета, поставленная на полозья, едва покачивалась на смягчающих тряску ремнях. Александр Павлович, его мать и супруга невольно заговорили о том, насколько приятнее ездить по русским дорогам зимою, чем летом.
На подъезде к Смольному стояли два стройных ряда семёновцев с ружьями «на караул», во дворе самого института – преображенцы.
Здание производило сильное впечатление. Спланированное «покоем», оно было обращено крыльями к парадному двору. Центральная часть, украшенная восьмиколонным ионическим портиком с фронтоном, была вознесена на мощное арочное основание. Тут были красота, строгость и величие. Правда, никакого сходства со Смольным монастырём… Но он в прошлом, как и вся допетровская и послепетровская Русь. Пришло время императорской России.
Во время молебна и освящения государь осмотрел внутренние покои института и выразил своё удовлетворение отсутствием роскоши.
– Полагаю, девицам из благородных семей приличнее воспитываться в скромной обстановке.
– Vous avez parfaitement raison[19], – заметал шедший радом князь Голицын, – научиться мотовству проще простого, оно в самой женской природе.
Вдовствующая императрица погрозила пальцем известному насмешнику, но не могла удержаться от улыбки.
– Кстати, князь, почему из синодских присутствует только Феофилакт? – поинтересовался государь. – Эго очень неверно и… очень по-русски! – отчуждение духовенства от светских церемоний. Тут ведь, кажется, вполне богоугодное дело творится, но наши святые отцы предпочитают свои кельи. Быть может, они правы, быть может… Ну чем им плохо императорское общество?
– Простите, ваше величество, но в последнее время именно императорское общество становится не совсем приличным, – с невинным видом ответил Голицын, намекая как на Бонапарта, так и на негритянскую «империю» на острове Сан-Доминго.
Елизавета Алексеевна не удержалась от смеха, но император покосился на жену недовольно.
– Шутник ты, князь, – только и сказал он.
Следствием мимолётного разговора стало приглашение князем Александром Николаевичем членов Синода и всех лиц, которых они пожелают взять с собою, на большой придворный бал, заключавший в конце февраля масленицу.
Нигде не проявлялись так ярко главные черты петербургской жизни – власть и богатство, – как на парадах и балах. Война была делом обыденным, повседневным. Армейские полки шли на север, на запад, на юг, утверждая силу и мощь Российской империи. Гвардия принимала меньшее участие в боевых действиях, но её роль значила не меньше. Память о пугачёвщине и европейских революциях делала гвардию первым орудием в утверждении самодержавной власти. Парады и смотры на Марсовом поле и в Красном Селе, еженедельные разводы в столичных манежах приучили гвардейские части к постоянной готовности выступить, а петербургское общество – к армии.
Военная служба была самой естественной и обыкновенной для дворянства, военный мундир был не просто моден, а почётен и уважаем. Даже дамы отличали форму драгун от улан, семёновцев от преображенцев, отдавая всё же предпочтение лейб-гвардейцам гусарского полка с их умопомрачительными киверами, обшитыми смушкою ментиками, красными доломанами и голубыми или белыми чакчирами, украшенными золотистыми шнурами и выкладками.
Военные мундиры создавали на балах особенно красочный элемент рядом с воздушными нарядами дам и девиц, в свою очередь сверкавших кто молодою красотою, кто обаянием и очарованием, кто попросту блеском бриллиантов – но сколько было таких, что сочетали и то, и другое, и третье!
Беззаботной радостью бала наслаждались не только молодые люди. В тот февральский вечер в Таврический дворец съехался весь светский Петербург.
Все невольно оглядывались на молодую графиню Анну Алексеевну Орлову-Чесменскую, надевшую сегодня свои знаменитые жемчуга. За спиной графини тут же заработали языки, называя возможных кандидатов в женихи.
– Э, мать моя, – говорила собеседнице жена обер-священника Державина, – верно вам говорю, что графиня замуж не собирается. У неё иное на уме. Второй день только, как вернулась из Сергиевой пустыни, а скоро опять туда собирается.
– Возможно ли? Такая молодая, с таким богатством… Триста тысяч годового дохода!.. – понизив голос, добавила собеседница, – Неужто хочет постричься?
– Знать не знаю, мать моя, а врать не хочу, – отвечала Державина.
Графиня вызывала всеобщее внимание не только умопомрачительным состоянием, но и душевными свойствами. В доме честолюбивого, грубого и безнравственного отца она сумела сохранить чистую душу. Известно было, что после смерти графа Алексея Григорьевича она, не отходя, просидела три дня у его гроба. Окружив вниманием своих старых родственников, она оставила всю роскошную обстановку жизни, заведённую при отце. Главным её занятием стала благотворительность, в которой она была столь щедра, насколько это было вообще возможным. Впрочем, не всеми было одобрено выделение графиней Анной ста тысяч рублей давней отцовской любовнице Бахметьевой. Двадцатилетняя графиня о подобных толках знала или догадывалась, но пренебрегала ими. Ей хотелось замолить, загладить грехи страстно любимого отца.
Шлейф разговоров потянулся и за княжной Марией Щербатовой, которой мать по завещанию оставила всё состояние, потому что обиделась на сына, женившегося против её воли. Добрая княжна решила разделить наследство поровну, но, к её удивлению, братец потребовал всё целиком себе. Дело рассматривалось в Сенате, и исход виделся неопределённым.
Двусмысленными улыбками был встречен князь Павел Гагарин, чья покойная жена Анна Петровна долгие годы оставалась главной фавориткою императора Павла Петровича, доставляя законному супругу чины и богатство. На её гробнице простодушный князь велел высечь: «Супруге моей и благодетельнице».
Прошёл бесцеремонный англичанин, лорд Сомертон, известный тем, что единственный в Петербурге не снимал шляпы при встрече с императором, полагая то проявлением храбрости. На балу свои законы, и тут оригинал был с непокрытой головой.
Но вот разговоры притихли, из разных углов залы потянулись к дверям сановники.
Прибыл государь, и, казалось, его присутствие прибавило звука и света в зале, хотя оркестр и так гремел оглушительно, а громадные люстры освещали сотнями свечей белые, красные, зелёные, чёрные мундиры, шитые золотом у офицеров, чиновников и придворных; орденские ленты и звёзды у генералов; пенно-белые, голубые, бордовые, синие, чёрные бальные платья с низкими корсажами, украшенные кружевами, лентами, живыми цветами у дам, сверкавших также золотыми и серебряными серьгами, диадемами, брошами, колье, кольцами, браслетами с рубинами, бриллиантами, изумрудами, сапфирами; почти все дамы были в полумасках, а плечи статских кавалеров покрывало маскарадное домино разных цветов.
Оркестр заиграл мазурку. Толпа в центре зала раздалась, старички и пожилые дамы заняли места в креслах у стен, а сияющие задорными улыбками пары выстраивались, чтобы в следующий миг взлететь, забыв всё на свете.
На хоры, где расположились члены Синода, поднялся князь Голицын.
– Ай да прощание с зимою! – с довольной улыбкою произнёс он. – Здравствуйте, владыко!.. Здравствуйте!.. Ваше высокопреосвященство, – обратился он к архиепископу Феофилакту, – Жду вас завтра после обеда. Согласие Михайлы Михайловича я уже получил. Знатный бал, не правда ли?
Филарет из тёмного угла хоров безмолвно смотрел вниз. Дико всё это казалось ему. Он впервые в жизни слышал такую музыку, видел такой маскарадный бал, толпу чрезвычайно вольно державших себя мужчин и полуодетых женщин, и всё это был центр столичной жизни… там внизу находился и государь… Какой-то господин небольшого роста в странном плаще из белых и синих квадратов, из-под которого виднелся придворный мундир, запросто похаживал среди высшего духовенства, вертелся, улыбался, пожимал им руки и небрежно разговаривал. Странное существо… Тут он увидел, что митрополит Амвросий манит его.
– Да, владыко?
Митрополит подвёл Филарета к тому самому вертлявому.
– Позвольте вам представить иеромонаха Филарета. Недавно рукоположен мною в сей сан и определён инспектором семинарии здешней, в ней же профессором философских наук.
Господин в домино любезно улыбнулся и произнёс фразу по-французски. Филарет не понял, рассеянно поглядел на незнакомца, поклонился и молча отошёл, стыдясь своей неловкости и замечая странные взгляды членов Синода.
– Кто ж это? – спросил он, когда домино сбежал вниз.
– Князь Александр Николаевич Голицын, наш обер-прокурор.
Бал едва дошёл до своей половины, когда государь незаметно удалился. После того и митрополит счёл возможным отправиться домой. Чёрные наряды духовенства рассекли толпу. Все оглядывались на белый клобук Амвросия и ярко-вишнёвую рясу Феофилакта. Филарет шёл позади, опустив глаза, но услышал, как кто-то сказал за его спиною:
– Посмотри, какой чудак!
На ступенях дворца стояли лакеи с факелами и фонарями. Громко фыркали застоявшиеся лошади, на них покрикивали кучера. Пробежал с радостным лицом какой-то мальчик в зелёном мундире и белых лосинах. Дюжие лакеи в напудренных париках осторожно сводили по ступеням старую барыню в наброшенной шубе и меховом капоре.
Филарет топтался на ступенях, усталый и чуть отупевший от массы впечатлений. Он предвкушал, как поделится своим недоумением и вопросами с отцом Евграфом, вдруг слёгшим от недомогания… Но как же добраться до лавры?
Он видел, что кто-то машет из высокой кареты, но лишь когда митрополит высунулся, Филарет сообразил, что зовут его.
Ехали молча. Митрополит дремал, закрыв глаза и откинувшись на подушки, а Филарет, перед глазами которого всё ещё хаотически вертелся и оглушительно гремел бал, тихо шептал:
– Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!
Глава 3
В семинарии и академии
Петербургская жизнь начиналась трудно, да ведь и ничто не давалось Дроздову просто так. Он добросовестно входил в обязанности инспектора семинарии, обязанности многосложные и хлопотные, и спешно составлял конспект для философских лекций. Тяготило и то и другое.
Никогда ранее не занимал он административной должности, а туг вдруг оказался руководителем двухсот молодых людей, сильно различавшихся как по степени нравственности, так и по успехам в науках. Душа его лежала к богословию, а оказывалось необходимым погрузиться в холодные воды философии, которую знал меньше и хуже. Впрочем, можно было довольствоваться привезёнными лаврскими записями… Но как понятнее и точнее объяснить их воспитанникам? Он составлял один за другим планы курса, прочитывал книги из митрополичьей библиотеки, а вечерами самоучкою одолевал французскую грамматику, чтобы прочитать как бы в насмешку присланную от архиепископа Феофилакта книгу Сведенборга.
В середине февраля в Петербург прибыл старый друг – Евгений Казанцев. Полегчало на сердце Филарета, когда он увидел знакомую высокую фигуру и услышал звучный баритон, но тут же нагрянула и тревога.
Владыка Платон никак не хотел отпускать от себя ещё и Казанцева, просил хотя бы вернуть Дроздова, что и было ему обещано, но – через год. Это бы ладно, невелика печаль оставить суетный Вавилон, но Казанцева, приехавшего за день до открытия Санкт-Петербургской духовной академии, тут же назначили в неё инспектором и бакалавром философских наук. Почему-то владыка Феофилакт сам представил иеромонаха Евгения князю Голицыну, который принял его любезно. По должности Казанцев стал часто посещать и митрополита и обер-прокурора, хотя у владыки Феофилакта он бывал ещё чаще.
Филарету сообщил это с выражением сочувствия на лице Леонид Зарецкий, заметно тянувшийся к Дроздову. Филарет не сокрушался об отданном Евгению предпочтении, а увеличил время своих занятий, сократив сон до пяти часов. В редкие неделовые встречи троицкие воспитанники были откровенны друг с другом, ибо равно нуждались в помощи и советах.
Внешне три иеромонаха были непохожи. Высокий и плечистый, черноволосый Казанцев от следовавших одна за другой служебных удач пребывал в добродушном и самоуверенном настроении, был весел и лёгок на слово; коренастый, плотного сложения Зарецкий редко пускался в откровенности, предпочитая наблюдать и выслушивать других; худощавый, невеликий ростом Дроздов привлекал к себе внимание внутренней энергией и очевидной незаурядностью, в разговорах помалкивал, но, начав говорить, высказывался весь. Все трое были монахами не по одному облику, но и по складу души, однако все трое невольно питали надежды на большое будущее.
– Как всё успеть? – сокрушался Евгений. – Изволь и расписание согласовать, и списки семинаристов по разрядам составить, и философию излагать. Владыка Феофилакт поселился у нас в академии, нет-нет да и нагрянет на занятие. Потом вопрос: почему то, почему это… Он тебе Сведенборга давал?
– Вон лежит, – кивнул Филарет.
– Всем его навязывает! Я, признаться, не читал ещё. О чём там?
– Ты Кантовы сочинения помнишь? Там критикуется кое-что из Сведенборга. А от него самого – голова трещит! Несколько страниц прочитаю и на двор выхожу. Содержание какое-то… – Филарет хотел сказать «пустое», но сдержался, – неясное пока. Там рассказаны известные случаи, когда Сведенборг показал своё знание сокровенного: открыл, где найти платёжную записку должника, что-то сообщил одной княжне шведской и объявил о пожаре, происходившем в то самое время в каком-то городе. Собственно о Церкви там и нет ничего, все о корреспонденции земного и потустороннего… Пожалуй, я брошу, терпения не хватает.
– Ну уж если у тебя, брат Филарет, терпения недостаёт, я за неё и браться не буду! – решил Евгений. – И так к экзамену едва успею курс дочитать.
Подружившийся с обоими Леонид Зарецкий слушал молча, но на последние слова Евгения отозвался:
– Не спеши, брат, отбрасывать плоды шведской мудрости. Я сам слышал, как владыка Феофилакт, князь Голицын и Сперанский два вечера напролёт обсуждали эту самую книгу. Умна она или глупа – Бог весть, а знать её следует. Я вот сто семьдесят четыре страницы прочитал.
– Вот она где, премудрость-то наша! – Евгений хлопнул Леонида по плечу, – Собирайся, отче, оставим хозяина и вернёмся к нашим крикунам и буянам!
Они ушли, и Филарет вновь склонился над письменным столом.
Архимандрит Евграф трижды обращался в Комиссию духовных училищ с просьбою выделить ему помощника для преподавания богословия ради вящей делу пользы и облегчения его обязанностей, а именно – иеромонаха Филарета, за склонность которого к наукам и особенно к духовным он ручается. На первый раз просто отказали. На второй раз объяснили, что некем заменить Филарета в семинарии и Александро-Невском духовном училище, коего он был также сделан ректором. На третью просьбу последовало в октябре 1809 года согласие, но друг и заступник недолго радовался ему: 11 ноября архимандрит Евграф скончался от паралича сердца.
Для Филарета то была вторая серьёзная утрата в жизни. Но если смерть Андрея Саксина принесла сердечную боль, то кончина Евграфа Музалевского будто закалила его, сметя наивность и простодушие, усилив твёрдость духа и пламень веры. Добрейший отец Евграф за недолгие месяцы служения показал, что можно и должно нести иноческий подвиг и в петербургском мире, где карьерно-бюрократический дух проник даже в церковную жизнь.
Филарет готовился к монашеству созерцательно-аскетическому, а поставлен был на путь церковно-общественный… Это бы ладно, всё принял с покорностию, но со смертью отца Евграфа пришло одиночество, казалось – на всю отмеренную Господом жизнь. Да, есть родители, брат и сёстры, рядом и вдали добрые приятели, благорасположенное начальство, но что с того? В мире служебном перед Филаретом открывалась ледяная пустыня. Зависть, интриганство, тайные козни, лицемерие – как далеко всё это от открытости троицкой жизни. Хватит ли сил на то, чтобы устоять, не изменить себе и заветам, заповеданным святыми отцами? Он не знал. Уповать следовало на волю Божию, надеяться на себя одного. Он скорее догадывался, чем сознавал, какой путь служения ему предстоит.
На бумаге всего не передашь, да и письма на почте просматривают, а как хотелось ему излить душу владыке Платону и получить совет, вразумление, услышать хотя бы одну из митрополичьих историй…
В письме Грише Пономарёву, ставшему приходским священником, Филарет писал: «…К здешней жизни я не довольно привык и вряд ли когда привыкну более. Вообрази себе место, где более языков, нежели душ; где надежда по большей части в передних, а опасение повсюду; где множество покорных слуг, а быть доброжелателем считается неучтивым; где роскошь слишком много требует, а природа почти во всём отказывает: ты согласишься, что в такой стихии свободно дышать могут только те, которыя в ней или для неё родились. Впрочем, есть люди, которых расположением я сердечно утешаюсь…»
Филарет сильно переменился. В феврале 1810 года в духовную академию пришёл суховатый, крайне сдержанный в проявлении чувств, хотя и вполне доброжелательный ко всем, педантически аккуратный и поразительно работоспособный пожилой человек. Никто не знал, как старательно он сдерживал невольные проявления своей пылкой и горячей натуры, о которой позволяли догадываться лишь блеск глаз и сквозившая в движениях энергия.
В служебной перемене обнаружились весьма приятные стороны. По званию бакалавра философии ему выделили отдельную комнату; положили жалованье в шестьсот пятьдесят рублей, что по тем временам было немало (заседатели палат уголовного и гражданского суда получали по триста шестьдесят рублей в год, помощники столоначальника в губернских учреждениях – по сто рублей). Наконец-то он смог не обременять семью, но, напротив, помогать родным.
В открывающейся духовной академии незаметно образовались две партии. Во главе первой стоял влиятельнейший рязанский архиепископ Феофилакт, правой рукой которого стал Леонид Зарецкий, во главе второй неожиданно для себя самого оказался новый ректор архимандрит Сергий Крылов-Платонов. Решительный архиепископ ничуть не стеснялся очередного троицкого выходца. Устав академии был написан им, программа обучения составлена им же. Не менее двух раз в неделю он посещал лекции, нередко вызывал к себе преподавателей с отчётом, входил во все мелочи академической жизни. Устранить такое двоевластие архимандрит Сергий не имел ни твёрдости духа, ни возможностей.
Владыку Феофилакта воодушевляла горделивая мечта вернуть русскому духовенству высокое положение в обществе, поднять его из постыдной приниженности, куда загнал его Пётр Великий. Он желал возвысить духовное сословие на уровень дворянства, для чего необходимым видел повышение образованности иереев, чтоб знали и догматику и метафизику, и Священное Писание и французский язык, и литургику и новейшую литературу; чтоб были обеспечены материально и могли на равных разговаривать с властью светской. Всё это рязанский архиепископ (нисколько не спешивший из Петербурга к своей пастве) почитал возможным совершить одному. Он был крупной личностью и дело выбрал по себе. Верно, ради этого и принял монашеский сан, не имея ровно никакого призвания к аскетическому подвигу. Нет, он был полон сил и страсти для деятельности в этом мире.
Требовались союзники, из коих первым и наиважнейшим оставался Михайло Сперанский. Вот почему архиепископ не возражал, когда Михайло Михайлович предложил ему принять в академию для преподавания еврейского языка немецкого учёного Фесслера. Владыка побеседовал с немцем и обнаружил, что тот обладает вполне достаточной подготовкой в философских науках. Это было важно, ибо на первых экзаменах обнаружилось незнание семинаристами новейшей философской терминологии. Преподаватель иеромонах Евгений Казанцев оправдывался неимением литературы, но разве это оправдание? Казанцева Феофилакт распорядился вернуть в Троицу – ведь того желал и он сам, и его любезнейший московский архипастырь. Отослал бы и Дроздова, да повода не находилось. Фесслер же был назначен на должность учителя еврейского и немецкого языков, профессора философии, а кроме того, по просьбе высокоучёного немца готовился к преподаванию русских церковных древностей. Если б знал владыка Феофилакт, кому открыл он двери в духовную академию…
Игнатий Аврелий Фесслер начал свой жизненный путь капуцинским монахом, но не поладил с братией ордена и был вынужден покинуть монастырь. Отказавшись от латинского вероисповедания, он перешёл в лютеранство. Как неприкаянный скитался из страны в страну, из города в город, обойдя пол-Европы. Дошёл до такой степени нищеты, что не имел сменного белья. В Берлине, чтобы не умереть с голоду, писал журнальные статьи и романы, пытался стать адвокатом, но нашёл прбежище в одном из германских университетов. Там его приметили и обогрели, сделали профессором. Он вступил в масонскую ложу и прошёл все степени шведской системы. После закрытия в германских землях кафедр Кантовой философии учёные профессора двинулись в Россию: в Москву – Мельман и Буле, в новый Дерптский университет – Парот, в Харьков – Якоб. Фесслера же по совету масонских братьев Сперанский пригласил в Петербург.
Кто знает, в какой мере Фесслер был жалкой игрушкой судьбы, а в какой орудием масонской пропаганды. Взглядов он своих не таил, ибо в то время на берегах Невы интерес ко всякому мистицизму, выходящему за рамки православия, был необыкновенно велик. В доме барона Розенкампфа Фесслер открыл свою масонскую ложу, в которой проповедовал нечто туманное и загадочное. На собрания его стекалось немало любопытствующих, заезжал и Сперанский.
О Христе профессор мыслил не более как о величайшем философе. Суть учения Фесслера сводилась к растворению Бога во всём сущем и всего в Боге, к отрицанию возможности постигнуть рассудком деятельность Целого, что доступно лишь после долгой подготовки «духу благочестивого». Таким образом, неправославная мистика Фесслера отрицала не только божественность Спасителя, но и значимость его Церкви. Однако находились дамы и господа, желавшие путём подобной подготовки обрести «благочестивый дух». Обнаружились такие и среди семинаристов, не готовых к критическому восприятию пламенной проповеди масонского профессора. Весь полученный ими религиозный опыт расплывался в туманную зыбь томительных (но и пленительных) переживаний.
Обеспокоились некоторыми ответами преподаватели, некоторые признания на исповеди ошеломили духовника академии – надо было что-то делать. Призванный к архимандриту Сергию, Фесслер спокойно объяснил, что излагает в лекциях новейшие достижения европейской науки, до которых русское богословие ещё не дошло. Владыка Феофилакт решился поговорить со Сперанским – тот отмахнулся.
– Оставьте учёного немца в покое! Твои попы, кроме Псалтири, ничего не знают и боятся знать.
– Говорят, Фесслер создаёт особую ложу для духовных лиц, куда будут обязаны поступать наиболее способные для некоего «духовного обновления». Страшно подумать, к чему сие приведёт!
– К преобразованию русского духовенства, – с иронией ответил Сперанский. – Видел я подготовленные к печати письма моего тёзки Михайлы Ломоносова, так в одном он сокрушается о состоянии русского духовенства. При всякой пирушке попы – первые пьяницы, с обеда по кабакам ходят, а иногда и дерутся. Немецкие же пасторы не токмо в городах, но и в деревнях за стыд почитают хождение по крестинам, свадьбам и похоронам. Полстолетия прошло, а что у нас переменилось?.. Фесслер нас к Европе приближает, о желательности чего мы с тобою не раз толковали.
– Михайло Михайлович, ты пойми, его взгляды на грани ереси!
– У вас всё мало-мальски новое – ересь…
Сперанский говорил суховато. На его лице была печать усталости от важных государственных дел, от которых приходится отрываться на всякие мелочи. Спорить с ним далее владыка не решился. Звезда Сперанского набрала ещё большую высоту: в то время государем было утверждено создание Государственного совета и преобразование министерств, и все знали, что за этими важнейшими нововведениями (а возможно и будущими) стоит тихий попович, фактически первый министр.
Феофилакт переговорил с Голицыным, но и тут успех имел небольшой. Князь Александр Николаевич за несколько лет своего управления Синодом сильно переменился. Постоянное его общение с духовными лицами, регулярное посещение церковных служб, рассмотрение служебных дел с частыми ссылками на церковные догматы и труды отцов церкви повлияли бы на любого, а князь обладал немалым умом и сохранил, при всей светской испорченности, стремление к добру и надежду на спасение. Вера пробудилась в нём. Однако вера его была слишком пылкой. Ему казалось недостаточным довольствоваться обычным исполнением православных обрядов (и Сперанский в том сильно его поддерживал). Уж он-то, мнилось, сумеет постигнуть сокровенные глубины Божественного учения. Разговор с Фесслером поддержал князя в этом убеждении. Впрочем, отпуская профессора, Голицын предложил ему представить конспекты своих лекций на рассмотрение академического совета.
Владыка Феофилакт был с Фесслером менее любезен. Немец представил свои замечания о постановке учебного дела в академии, предложив сократить продолжительность учебных часов и разделить предметы на главные и вспомогательные, а к «вспомогательным» отнёс эстетику, которую преподавал сам Феофилакт. На ближайшем заседании совета он обрушился с резкой критикой на Сперанского.
– Фесслер превозносит разум, упирая, однако, на условность человеческого познания, – гремел феофилакт во всю мощь своего голоса. – Начала, коим господин профессор неуклонно следовать обещается, суть начала разрушительный, а не созидательный. Он подрывает религию, приняв в основание философии своей рациональное толкование христианства… Относительно конспектов по еврейскому языку скажу, что намерение профессора показать разные диалекты, родственные еврейскому, похвально. Но того одобрить нельзя, что он хочет на диалекте арабском(!) читать историю патриарха Иосифа в том виде, как она изложена в Алькоране… Рассматривая русские церковные древности по немногим лживым или неверным европейским трудам – ибо профессор русским языком не владеет, – он рассматривает все церковные обряды как «драматическия и лирическия представления». Не ясно ли, что об обрядах Церкви думает он как о трагедиях и операх, представляемых на театре?.. На лекциях Игнатия Фесслера, – откладывая в сторону бумаги, заключил Феофилакт, – в предосторожность читателей прилично будет поставить эпиграфом сии слова Апостола: «Блюдитеся, да никто будет вас прельщати философией по стихиям мира, а не по Христе».
Оказавшись перед выбором между истиною и ересью, Феофилакт не мог лукавить. Как бы ни относился он к слабому, устаревшему петербургскому митрополиту и его приверженцам, ему, как и им, была очевидна явная духовная опасность Фесслера для православия.
Академический совет согласился с мнением владыки Феофилакта о вредности проповедуемых Фесслером философских начал для Церкви и отечества и пагубности их для студентов. Комиссия духовных училищ была вынуждена 9 июля 1810 года согласиться на увольнение немецкого профессора из духовной академии (Сперанский тут же пристроил его в своей Комиссии законов в качестве корреспондента по уголовному праву). Поражение могущественного статс-секретаря и обер-прокурора неприятно удивило обоих и вызвало заметное их охлаждение к Феофилакту.
Возможно, это сыграло свою роль в назначении на пост ректора академии архимандрита Филарета, а не Леонида Зарецкого, чего почти все ожидали. Впрочем, более вероятно, что в выдвижении Филарета решающее значение имели его собственные достоинства и таланты, и прежде всего талант проповедника.
Глава 4
Истины с церковного амвона
Сказать, что иеромонах Филарет лишь исполнял свои служебные обязанности в академии, будет и верно и неверно. Верно потому, что, преподавая богословие и церковную историю, а позднее, с марта 1812 года, приняв на себя обязанности ректора, он в высшей степени добросовестно, до сущих мелочей входил в любое дело, однако не преподавательству и администрированию отдавал он самое сокровенное. Жар своего сердца и глубину ума он вкладывал в проповеди. В них в полной мере раскрывалась его горячая и тонкая натура, в них за привычными оборотами на церковнославянском языке стояли подлинные чувства Филарета.
Началось с того, что митрополит Амвросий как-то вспомнил слова московского владыки Платона в одном из писем, что Дроздов славился в лавре своими поучениями, и посоветовал ему подготовить проповедь. Первое же слово Филарета, произнесённое в 1810 году в день Благовещения, произвело сильное впечатление.
По обыкновению, Филарет написал слово в один присест без черновиков, однако счёл необходимым накануне вечером просмотреть. Кое-что сократил, отдельные слова переменил, но сомнений в своём творении он не испытывал.
Давно уже стал привычным ему Троицкий собор лавры, но в тот день при виде знакомого портика и двух башенок-колоколен сердце забилось чаще.
В праздничный день в соборе стояли монашествующие и много чистой публики. Среди простонародья толпились студенты семинарии и академии. Немало проповедей звучало под высоким куполом сего храма, но немногие оказывались такими яркими, относясь к сегодняшнему дню столько же, сколько и к празднуемому событию. Голос монаха был несилен, но в полной тишине слышно было каждое слово.
– Давно уже бедствия человечества призывали Избавителя. Наконец ожиданный веками день приближается…
Свете тихий святыя славы! Поели луч твой рассеять мглу беспокойных мыслей, да видим хотя зарю надежды, во тьме сидящие.
Истина, слушатели, не должна быть ужасна любителям истины, поелику «совершенная любовь изгоняет страх»…
Предположим на минуту возможность… вообразим, например, что Христос внезапно явился бы в сём храме, подобно как некогда в Иерусалимском, и, нашед здесь, как там, продающих и покупающих, продающих фарисейское благочестие и покупающих славу ревностных служителей Божества, продающих свою пышность и покупающих удивление легкомысленных, продающих обманчивую лепоту взорам и покупающих обольщение сердцу, приносящих в жертву Богу несколько торжественных минут и хотящих заплатить ими за целую жизнь порочную, – всех сих немедленно и навсегда извергнул бы отсель; да не творят дома молитвы домом гнусной купли, и, как недостойных, отсёк бы от сообщества истинно верующих…
Лукавствующий мир сей не царствует, но рабствует. Если исключить от него тех, которые всем его званиям предпочитают звание христианина, то в нём останутся одни рабы – рабы честолюбия, рабы злата, рабы чрева, рабы сладострастия, и все вместе рабы самолюбия…
Отврати, верующая душа, очи твои, еже не видят суеты; обратись в покой твой, и в тайне ищи тихаго, безмятежнаго царствия Божия в себе самой – в живой вере, в чистой совести, в ангельской любви…
Всё сие – начало блаженства, скоро – бесконечность! Теперь оно в меру, скоро без меры! Сие заря утренняя, скоро день невечерний!..
Владыка Амвросий с радостью поздравил вошедшего в алтарь иеромонаха и приказал ему выступать с проповедями чаще. Он похвастался отличным проповедником перед обер-прокурором и пригласил князя послушать Филарета. Голицын приехал раз, другой и стал ездить на все проповеди Филарета да ещё привозить с собою друзей, родственников и знакомых, перед которыми, в свою очередь, гордился красноречивым глашатаем слова Божия.
По Петербургу пошла молва о новом проповеднике в лавре. Голицын рассказал о Филарете в Зимнем дворце, и рассказ произвёл впечатление. Напечатанные проповеди Филарета вызвали восхищение государя.
Доходившие со всех сторон похвалы были приятны, но Филарет ощущал и очевидное внутреннее удовлетворение от своих поучений. Молящиеся внимали ему, сердцем принимали его слова – объяснить такое подчас невозможно, следует почувствовать самому – а значит, умы и сердца их открывались Божественной Истине.
Он уже понял, что занесённое западными ветрами вольномыслие нестойко, внешняя легкомысленность дворянства подчас скрывает подлинную веру. Иные дамы ездили в карете не иначе, как с иконой. У иных аристократов в доме под молельню была отведена комната, сплошь увешанная старыми и новыми образами, перед которыми они в одиночку били поклоны и проливали слёзы. Это подчас не мешало им же, подчиняясь господствующему тону в обществе, высмеивать «суеверие» и подшучивать над «святошами». Иные, правда, тяготились привычными обрядами Православной Церкви и обратились к мистицизму, видевшемуся более утончённым. Обширнейшее поле деятельности представало перед духовенством.
– …Так, Он воскрес, христиане! – вещал небольшого роста, худощавый иеромонах в Троицком соборе в день Святой Пасхи, и, подчиняясь магнетическому притяжению его голоса и взора, теснились к амвону слушатели. – «Воссияла истина от земли», куда низвели её неправды человеческия и правый суд Божий…
Как одно мгновение изменяет лицо мира! Я не узнаю ада; я не знаю, что небо и что земля… Непостижимое прехождение от совершеннаго истощания к полноте совершенства, от глубочайшаго бедствия к высочайшему блаженству, от смерти к бессмертию, из ада в небо, из человека в Бога! Великая Пасха!..
Воодушевление, ясность и лёгкость слога, пламень веры и поэтичность – всё было ново, необычно для петербургской публики, привыкшей к тяжеловесным поучениям старых иереев или к головокружительному жонглированию словами заезжих проповедников. Новых проповедей Филарета уже ждали, причём иные с недобрым чувством. Леонид Зарецкий называл их пренебрежительно «одами».
По приказанию митрополита Дроздов произнёс слово в день Святой Троицы на тему о действиях Святого Духа. Тема была непростая, и текст оказался насыщенным цитатами из Ветхого Завета, Евангелия, Деяний Апостольских. Владыка сам накануне просмотрел текст и одобрил. Архимандрит Сергий полюбопытствовал и тоже похвалил. В алтаре владыка Феофилакт поинтересовался, не Дроздов ли сегодня проповедник, взял свёрнутые в трубочку листы, быстро просмотрел и молча вернул.
Филарет вышел на амвон в привычном приподнятом состоянии волнения и уверенности. Проповедь была выслушана со вниманием, и он не предполагал никаких неожиданностей.
На обеде в покоях митрополита Дроздова вновь поздравляли с прекрасной проповедью, лишь владыка Феофилакт хмуро промолчал. За столом беседа пошла вновь о действиях Святого Духа. Александр Фёдорович Лабзин, секретарь Императорской Академии художеств, блистая эрудицией, пытался оспорить слова архимандрита Сергия с позиций мистических. Тому не хотелось продолжать спор, слишком серьёзный для обеденного стола, и он попытался свести дело к шутке:
– Воля ваша, Александр Фёдорович, но вы пантеист[20]. Впрочем, – заметил он с улыбкой, – и в нынешней, много и справедливо хвалимой проповеди есть нотки пантеизма.
– Так! Нынешняя проповедь явно отзывает духом пантеизма! – тут же заявил Феофилакт.
– Да неужто? – строго взглянул на него Амвросий.
– А что вы думаете, – с жаром стоял на своём архиепископ, – пантеизм и есть!
Поражённый Филарет молчал на своём конце стола. Будто в ледяную купель после жарких похвал опустили его несправедливые слова преосвященного Феофилакта и архимандрита Сергия. Однако прения за столом не имели продолжения, ибо хозяин решительно взял Дроздова под защиту и заставил замолчать его критиков.
Слух о споре у митрополита быстро распространился по Петербургу, тем более что сам владыка Амвросий не делал из него тайны. Голицын решил, что следует поддержать Филарета. И вскоре за отличие в проповедовании Слова Божия иеромонах Филарет был всемилостивейше пожалован наперсным крестом с драгоценными камнями. Для простого монаха то было отличие небывалое. А чуть позже Филарет был возведён в сан архимандрита. Его стали приглашать на службы в Большую церковь Зимнего дворца.
3 октября 1811 года в Казанском соборе архимандрит Филарет произносил слово при отпевании тела действительного тайного советника, графа Александра Сергеевича Строганова. Покойный президент Академии художеств был истинным ревнителем славы отечественного искусства, отыскивал и поощрял таланты. Любимцем его был Андрей Воронихин, бывший графский крепостной, за счёт графа учившийся в Италии и ставший первоклассным архитектором. Последней радостью графа Александра Сергеевича стал Казанский собор, выстроенный Воронихиным по своему проекту, причём и всё убранство собора было исполнено русскими мастерами. Освятили собор 8 сентября, а вскоре пришёл день печали.
…Едва смолк хор, на амвон вышел Филарет.
– В мире отходишь ты, знаменитый муж, но можем ли мы провожать тебя в мире? Когда един от великих столпов, украшающих Престол и поддерживающих народные сословия, сокрушается пред нами, наше око и сердце невольно с ним упадают. Ты отходишь в старости добрей, и, может быть, ты находил её слишком долгою, поспешая к жизни нестареющей; но коль краткою теперь оная кажется тем, которые покоились под твоею сению, возрастали под твоими сединами, жили твоею жизнию! Отходя к вечности, ты ничего не теряешь во времени, поелику дела твои в след тебе идут; но все тебя знающие теряют в тебе тем более, чем долее ты принадлежал их сердцу…
Голос звучал звонко и взволнованно. Чуть потрескивая, горели восковые свечи в подсвечнике и в руках присутствующих. Женщины утирали глаза под чёрными вуалями, да и некоторые из мужчин доставали носовые платки. То был век людей не только сентиментальных, но и искренних.
Подобно некогда прогремевшей оде Державина на смерть князя Мещёрского, надгробное слово Филарета сделало его широко знаменитым. Текст был дважды напечатан отдельными выпусками, а в следующем 1812 году опубликован в первой книжке самого модного журнала «Вестник Европы», что означало уже всероссийскую славу и признание. 27 марта 1812 года архимандрит Филарет был определён настоятелем первоклассного Юрьевского монастыря.
Отношения с владыкой Феофилактом оставались прохладными. Сергий Платонов, уезжая на костромскую епархию, утешал Филарета:
– Уверяю тебя, ты сбудешь этого Бриэна!
– Где мне сбыть? Хотя бы меня самого не заслали куда подальше.
– Нет. Ты непременно его сбудешь. Я видел во сне: он выедет в среду.
Внешне отношения их были ровны. Проезжая через Коломну, владыка Феофилакт предложил протоиерею Михаилу Дроздову перевести своего младшего сына в санкт-петербургскую семинарию. Филарет его благодарил, но переводу брата решительно воспротивился, находя самым благоприятным образ жизни и воспитания в троицкой семинарии.
Пока же рязанский архиепископ блистал в дворянских гостиных и столичных соборах, где любил служить. О проповедях ею говорили разное. Дроздов полагал, что владыка слишком старается привлечь публику, рассуждая о картинах светских живописцев и политических вопросах, а то делая намёки на современное положение России. Об одной проповеди Феофилакта ему поспешили рассказать несколько доброжелателей. В ней владыка изобразил человека престарелого, обременённого службою, из-за спины которого управляет делами молодой человек. Намёк на митрополита Амвросия и архимандрита Филарета был более чем очевиден.
Амвросий сильнее всего опасался, что слух дойдёт до государя. Старик не знал, что делать, и совсем потерялся.
– Знаю, чего хотят враги мои – чтобы ушёл! Но не сам я поставил себя, не могу себя и снять со своего поста.
– Владыко, есть способ к прекращению таких проповедей на будущее время, – подумав, сказал Филарет, призванный в митрополичьи покои для совета. – Согласно двадцатому правилу шестого Вселенского собора, воспрещается епископу проповедовать в чужой епархии.
Амвросий расцеловал своего мудрого советчика, и на следующем же заседании Святейшего Синода молча положил перед Феофилактом раскрытую на нужной странице Кормчую книгу[21]. Больше тот не проповедовал… Сколько сил и времени отнимала эта потаённая и всем явная борьба…
Теперь он занимал обширную квартиру ректора академии, он проводил почти всё время в кабинете, обстановка в котором не переменилась со времён отца Евграфа. Работать приходилось допоздна. В душный июльский вечер он сидел за письменным столом, освещённым двумя свечами под зелёным абажуром. Справа лежала пухлая пачка листов – переписанный его отчёт о проверке духовных училищ и школ Петербурга. Слева – только что законченное слово, которое он назавтра должен был произнести в придворной церкви в присутствии обеих императриц и великих князей. Перед ним – папка с бумагами, присланными из петербургской консистории для предстоящего заседания. Он придвинул папку, раскрыл, глянул на листы, исписанные мелким витиеватым писарским почерком, но в глазах будто заплясали серые мошки. Устал.
И что за город Петербург: лето, а окно лучше не открывай – то дожди и сырость, от которой тяжело ломит обмороженные ноги, то жара, духота, пыль, мухи… То ли дело родная троицкая Корбуха, в которой все тропинки исхожены, или милая Коломна… Мать опять просила за каких-то родственников. Он оказался завален просьбами. Отказывать не хотелось, но подчас тяжело было чувствовать себя перед князем Голицыным вечным просителем.
С князем Александром Николаевичем они за последние полгода сильно сблизились, несмотря на очевидную разницу в положении и возрасте. Филарет часто бывал в доме князя, и вечера напролёт шли разговоры обо всём, и обоим было интересно друг с другом. Троицкого воспитанника привлекало в обер-прокуроре очевидное стремление к углублению духовной жизни, которое ставило человека в личное общение с Богом. Будто заново он переживал слова псалмопевца: К Тебе, Господи, воззову, и к Богу моему помолюся… Слыша Господь и помилова мя: Господь бысть Помощник мой…
Голицын, в свою очередь, нашёл в проповедях Филарета отражение мистики. Правда, то была православная мистика, тесно связанная с православной догматикой, однако познания Филарета были действительно велики, а ум живой и незашоренный. Доверие князя росло быстро, он нередко пускался в откровенности перед двадцативосьмилетним монахом:
– Поверите ли, отче, в первые годы ездил я в Синод регулярно, но сердце моё не переменялось, страсти крепко обуревали мою душу. Признаюсь, любил я тогда поддаваться особенно тем из их изысканных нелепостей, где занимаемое мною звание могло служить наибольшим упрёком. Иногда в чаду молодого разгулья, в тесном кругу тогдашних прелестниц я внутренне посмеивался над тем, что эти продажные никак не соображали, что у них гостит обер-прокурор Святейшего Синода. Милостивый Боже! Сколько Он терпелив был ко мне и сколько раз милость Его меня щадила!.. Знаете ли, я иногда со страхом думаю, что если бы тогда пресеклась жизнь моя, что бы тогда было со мною, слепым и несчастным грешником?.. И вот когда я услышал ту вашу проповедь, я ахнул – вы говорили обо мне! Вы меня пристыдили без гнева, с печалью и жалостью… Поверите ли, я был потрясён!..
После одной из таких бесед наедине Голицын просил Филарета стать его духовным отцом, но тот уклонился. Князь был приятен ему, да и что скрывать, его покровительство сильно помогало Филарету, но не чувствовал он в своей душе некоего созвучия душе князя, того, что ощущал с иными своими духовными чадами.
В дверь робко постучали.
– Войдите! – устало откинулся он на спинку кресла. Высокие напольные часы в углу пробили половину одиннадцатого часа. Что за поздний гость?
Вошёл один из лучших воспитанников академии Глухарёв.
– Ваше высокопреподобие, простите великодушно за беспокойство!..
– Ну, что у тебя?
Глухарёв протянул к нему руку и раскрыл ладонь. Филарет увидел золотые часы.
– Что это за часы?
– Один молодой человек, крайне нуждаясь в деньгах, поручил мне их продать. Я ходил по лавкам и ростовщикам, но везде дают так мало… Не купите ли ради доброго дела?
– Сколько ж нужно ему?
– Нужно-то ему, может быть, и вдвое против того, во что он их ценит.
– Во сколько же?
– Он уступает их за двести рублей.
Филарет прямо посмотрел на Глухарёва. Этого малого он хорошо знал и верил ему. А деньги появились большие, жалованье ректора да за настоятельство…
– Хорошо, что на этот час могу уделить деньжонок, только не по вашей оценке.
– Как знаете… – выдохнул студент.
– Они дороже стоят. Вот, возьмите.
Глухарёв почтительно поблагодарил и помчался к другу Юрию Бартеневу. Только у него, развернув свёрнутые ассигнации, они обнаружили, что ректор дал пятьсот рублей. Бартенев вспыхнул.
– Да они стоят не более трёхсот! Надо вернуть лишек!
– Дурак! – с чувством сказал Глухарёв, – Оставь своё самолюбие. Из скверных обстоятельств ты теперь выпутался – так поминай в молитвах о здравии архимандрита Филарета!
Глава 5
Упрямый лекарёнок
В те годы, когда Василий Дроздов постигал науки в коломенской семинарии, учился и учительствовал у Троицы, в монашеском сане трудился в столице, в разных концах империи подрастали два человека, предназначенные Провидением для участия в его жизни, участия значительного, но не всегда доброго.
В 1792 году в Новгородской губернии в семье сельского дьячка Семёна Спасского появился на свет сын Пётр. Обстоятельства сложились так, что родился он в день смерти своего деда, одержимого падучей болезнью. Слабая и болезненная мать, в страхе перед суровым до свирепости мужем и стыдясь своих страданий перед скорбным событием, забилась в хлев, где, подавляя крики и стоны, родила сына. Радости младенец никому, кроме неё, не доставил. Спустя четыре года она умерла. Хилый, слабый, крайне возбудимый мальчик тяготил родителя, но оказался весьма смышлён. Сам выучился читать по Псалтири и хорошо пел на клиросе. Отец отправил его к родственникам в Петербург для определения в певчие. Дома жить было тяжело, но в городе оказалось много хуже. Регент бил его, вороватые и развратные певчие были вполне равнодушны. Он часто плакал от безнадёжной тоски и одиночества, умоляя отца в письмах отдать его учиться или в монахи.
Ни на то, ни на другое у дьячка денег не было, но помогла добрая помещица Чоглокова. Петра и его младшего брата Евфимия отдали в Новгородскую духовную семинарию. Правда, и тут возникли было осложнения из-за неполноты познаний Спасского, но опытный дьячок Семён преподнёс отцу ректору двух замороженных рыбин удивительной величины, и дело было решено окончательно.
Житье Петра и Евфимия оставалось весьма скудным. Плата за ученье и содержание составляла по шести рублей, которые пьяница отец с трудом находил. Ему, а в каникулы и сыновьям, приходилось косить, рубить лес, убирать сено, жать хлеб. Всё ж таки, случалось, летом от голода ели жёлуди.
Учился Пётр Спасский хорошо. Быстро нагнал и перегнал своих товарищей, начальство благоволило к нему за пение, за его дивный голос. Радости это приносило немного. Помимо бедности тяготили его два обстоятельства – пьянство отца и девки.
Он любил и жалел своего жестокого и слабого родителя, старался удержать его от пития, но после того как был жестоко избит отцовским собутыльником, местным попом, оставил свои усилия.
Блудные искушения от деревенских девок мучили его с отроческих лет. Природное целомудрие и страх нарушить Божию заповедь усиливались робостью, бедностью и сознанием своей чуждости деревенскому образу жизни. А на покосе, в дурманящем июльском жаре, напоенном травяным духом, насмешницы не оставляли его в покое. Одетые в одни рубашки, распевая свадебные песни, сверкая белозубыми улыбками, окружали Петра, валили на скошенную траву, и он чувствовал их тела. С колотящимся сердцем Пётр отпихивал горячих, потных девок, отмахивался серпом, и те с хохотом отступали.
Понять его было некому. Вновь женившийся отец оставался чужим, брат – мал ещё, мачеха его не замечала. В полном одиночестве формировалась натура страстная и сильная, способная к глубоким и тонким переживаниям и к подавлению своих страстей. Его никто не любил, его лишь жалели или презирали. Ему бы самому кого-нибудь полюбить, но изъеденная страхом и самовнушениями натура его на это уже не была способна.
Раз в их доме ночевала девушка-родственница. Оказались вдвоём. Лежали на покрытом сеном полу, и тут такой жар охватил Петра, что не мог вымолвить привычные слова молитвы. Будто огонь жёг его с головы до пят, помрачая рассудок и отнимая волю. Катался по полу, а потом бросился на горячую печь, в которой только что пекли хлебы, и жар внешний пересилил жар внутренний.
Удивительно ли, что монашество стало для Петра желанным идеалом. Он пристрастился молиться в уединении, со слезами, измождал себя поклонами и задумывался о подвиге местного старца-молчальника, прожившего в совершенном безмолвии тридцать лет. Семинарская библиотека была бедна, учителя малознающи, и ответов на вопросы пытливого ума приходилось доискиваться самому на страницах Писания. Семинарское начальство одобряло такое умонастроение Спасского, а дома мачеха частенько повторяла: «Самое место тебе в монастыре! Ты любой жене будешь в тягость…» Так дожил он до двадцати лет.
В этом же 1792 году, но в губернии Нижегородской, в семье Гавриила Медведева родился мальчик, наречённый Андреем. Медведев с женою Ириною были вольноотпущенниками графини Екатерины Ивановны Головкиной и служили в Лыскове, имении князя Грузинского. Старик Гавриил Иванович исполнял обязанности повара, жена была при кухне. Она ещё родила мужу трёх дочерей, как он умер, оставив вдову с детьми почти без средств, хотя и в собственном доме.
Молодая красавица Ирина Максимовна вдруг проявила твёрдый характер. Женихов и на порог не пускала. Кормилась делами рук своих, обшивая окрестных жителей, помогая при родах, перепродавая товары, заносимые торговцами. По селу бродили, как водится, слухи, что кто-то вдове помогает тайно, ибо она не только дом в чистоте содержала, но деток почти по-господски одевала и сама появлялась в церкви в замечательных шалях. Однако ж ничего определённого никто сказать не мог.
Ирина Максимовна была матерью нежной и строгой. С Катенькой, Леночкой и Верочкой ей было управляться довольно просто, а вот с Андрюшей сложнее. Непоседа, насмешник и выдумщик, черноволосый румяный мальчуган рано заявил себя командиром и помыкал сёстрами, как хотел. А то начинал рассуждать, будто взрослый, так что мать дивилась, откуда он набрался премудрости. Для девочек следовало накопить приданое и выдать поудачнее замуж, а сына хотелось направить по надёжному пути. После обучения грамоте Андрей был отдан матерью в ученики Осипу Полидорову, аптекарю при больнице в Лыскове.
Необходимо сказать, что Лысково представляло собой нередкий в то время образец богатого имения, управляемого самим помещиком со вниманием и тщанием. Князь Георгий Александрович Грузинский, прямой потомок царя Вахтанга VI, не видел для себя возможности служить. После ранней смерти жены он жил в своё удовольствие в имении, занимаясь хозяйственным управлением столь же внимательно, сколь и благоустройством мужиков. На полях колосились рожь, пшеница и овёс, дававшие немалый доход благодаря поставкам в казну. В селе появились новая церковь, школа и больница. Мужики похваливали князя, который не препятствовал желающим переходить на оброк, помогал нуждающимся деньгами, держал в страхе управляющих и старост.
Соседи помещики, напротив, побаивались крутого и своенравного до самодурства князя. Известно было, что он принимал беглых мужиков и не выдавал их законным хозяевам, на что губернские власти смотрели сквозь пальцы.
Однажды на престольный праздник с дочерью стояли в церкви. Служба шла своим чередом. При пении «Верую» обоих поразило звучание звонкого мальчишеского альта, как бы парившего над ровным пением хора.
– Папенька, какой дивный голос! – не удержалась двенадцатилетняя Аня. – Прямо ангельский!
Голос был действительно хорош. Князь, когда подходил к кресту, поинтересовался у священника, что за мальчик поёт в хоре.
– Андрюшка Медведев! – улыбнулся батюшка. – Сын покойного вашего повара.
Тут взор князя несколько затуманился, и он потребовал привести певца. Аня ждала, что выйдет маленький и худенький мальчик с робким взором, опущенным долу. Но с правого клироса показался неожиданно высокий и рослый подросток с чёрными кудрями и румяными щеками, затенёнными тёмным пушком. Одет скромно, чистенько. Почтительно, но без малейшей робости он поклонился князю и поднял глаза, в которых светились ум и чувство собственного достоинства.
– Молодец! – сказал князь и потрепал мальчика по голове. – Кто тебя учил петь?
– Регент.
– Вот как… А грамоте знаешь?
– Знаю.
– Он, ваша светлость, обучается у аптекаря, – осмелился вставить слово священник.
– Так ты ещё и учёный… – с непонятным чувством протянул князь. – Что матушка твоя, здорова?
– Здорова, ваша светлость, – послушно отвечал подросток, но видно было, что он равнодушен к княжескому вниманию и готов отойти по первому слову.
– Сколько лет тебе?
– На Троицу тринадцать исполнилось.
Аня во все глаза смотрела на мальчика, так непохожего на виденных ею на прогулках деревенских мальчишек, грубых, оборванных, курносых, с кудлатыми русыми и каштановыми головами. А у этого кудри чёрные как смоль и большие глаза, тоже тёмные, и нос совсем не курносый, длинный и прямой. Такой нос был у её бонны, но мисс Гроув была худа, бледна и белокура.
– Вот тебе награда, – протянул князь мальчику золотой империал. – Завтра приходи в усадьбу и спроси доктора Дебше. Знаешь небось француза? Скажешь ему, что я приказал учить тебя лекарскому делу. Ну, ступай.
Андрей поцеловал тёплую княжескую руку, густо поросшую чёрными волосами, и отошёл, недоумевая, радоваться ему или печалиться словам всемогущего властителя Лыскова. На тихую девочку в синем платье с рюшами и в шляпке с лентами он не обратил внимания.
К немалому его удивлению, мать отнеслась к новости странно. Она в первый момент обрадовалась десяти рублям, а потом вдруг заплакала – от счастья, видимо.
Жизнь Андрея переменилась разительно. Спустя неделю доктор предложил ему вовсе переселиться в усадьбу, во флигель рядом с барским домом, заверив, что князь позволил.
Дебше, вывезенный князем полтора десятка лет назад из Франции, вполне обжился в своём новом отечестве, говорил по-русски почти правильно, но чувствовал себя одиноким. Жениться на крестьянке или на дворовой он не мог, никакая дворянка за него бы не пошла, а ехать в Нижний Новгород или Москву за невестою робкий француз страшился. Вот почему он всей душою привязался к Андрею, придавшему новый смысл его налаженной жизни.
Андрей сидел в углу приёмного покоя, когда доктор принимал больных. К удовольствию Дебше, подросток не робел ни криков и воплей, ни крови и язв. День за днём, слово за слово, и наконец Андрей стал первым называть заболевания страждущих и возможные лекарства. Поначалу он многое путал, но Дебше блаженствовал от неведомой прежде радости любить и не спешил его поправлять.
– Merci, mon ami, mais[22], – говорил он, – но мозно делать лютче…
Князь нередко заглядывал в больницу, разговаривал с Дебше и никогда не проходил мимо Андрея. Ему будто нравилось беседовать с мальчиком, который нимало не робел, а подчас позволял себе спорить с его светлостью. Надменный со всеми, приводящий дворню в трепет одним поднятием бровей, князь по странной прихоти позволял ему сие. Приметив, что упрямый лекарёнок смышлён и сносно болтает по-французски, позволил ему брать книги из своей библиотеки. В столь благоприятных условиях шло быстрое развитие Андрея.
Когда юноше исполнилось восемнадцать лет, доктор и его воспитанник задумались о будущем. Дебше уверял, что Andre вполне может получить аптекарский диплом и поступить в университет на медицинский факультет. Сам же Андрей остыл к медицине. Он целыми днями запоем читал то «Риторику» Ломоносова, то разрозненные книжки новиковского «Живописца», то пухлые томики «Юлии, или Новой Элоизы» Руссо, то «Письма русского путешественника» Карамзина, и всё бросал, тяготясь несоответствием книжных мыслей и чувств своим собственным. Однако юность не может довольствоваться одними книгами.
Случилось то, что должно было случиться. Раз и другой он встретил на дорожках парка юную княжну Анну. Он бы не решился заговорить с ней, но она обратилась к «лекарёнку» первая, несмотря на неудовольствие бонны. Потом они договорились погулять вместе, и Аня сбежала от англичанки, подчинясь необъяснимому и непонятному чувству, тянущему её к Андрею.
Лето. Отцветает липа. Пчёлы деловито жужжат. Солнце высоко, и его лучи, пробиваясь сквозь колеблемую ветром листву, пятнами освещают брошенную на траву книжку. Мальчик и девочка сидят под липою и горячо спорят о том, прав или не прав был Вертер, уходя из жизни от неразделённой любви.
Андрей кого угодно мог убедить в своей правоте, но, когда Аня поднимала на него бархатисто-коричневые глаза из-под длинных ресниц, он вдруг уступал ей. То тихая, гордая, плавной походкой идущая рядом с отцом, то озорная, насмешливая, готовая высмеять любую его оговорку или промашку, то нежная и ласковая, одним взглядом смиряющая его азарт и напор, – она была такая разная и такая удивительная…
Аня думала об Андрее днями напролёт. Раньше представить не могла, что такое возможно, а теперь – сидела ли она за вышиванием, играла ли на клавикордах, разговаривала ли с отцом или с бонною – думала о нём, сразу и вспоминая последнюю встречу, что он сказал и как сказал, и вызывая в памяти его белозубую улыбку, смешно ломающийся голос, задумчивый взгляд, твёрдость его руки, когда поддержал на мостике, и от этого прикосновения обдало жаром и голова закружилась… Правда, удивляло княжну, что она, в отличие от героинь французских романов, не томится, не страдает, не терзается. С Андреем ей было легко и хорошо.
Они не думали о том, что будет завтра. Когда обоим открылось, что они любят друг друга, то просто наслаждались своим счастьем, не забывая, впрочем, таить его от всех. Год пролетел в этой сладкой муке.
Наконец в долгих спорах и сомнениях всё было решено окончательно: они поженятся и будут жить вместе. Князь, конечно, сначала огорчится, может быть, даже рассердится, но потом смирится и даст им средства. А не даст, так Андрей сам заработает.
Ранним октябрьским утром, когда князь уже встал, но до завтрака оставалось время, Аня подвела Андрея к двери отцовского кабинета, перекрестила и быстро постучала в дверь.
– Заходи, Аннушка, – приветливо сказал князь, но вместо дочери вошёл лекарёнок.
Аня хотела уйти, но любопытство было слишком велико. Сознавая абсолютное неприличие своего поведения для благовоспитанной барышни, она прижалась ухом к двери. Звонкий баритон Андрея она почти не слышала, но вот вскрикнул отец, и его громкий бас был слышен отлично.
– Как тебе такое в голову пришло, дурень!.. Для того ли я тебя сюда взял?! Молчи! Молчи! Всё, что скажешь, – всё бред! Ты забудь и помышление само!.. Как она согласна? Княжна тебе сказала?..
Дверь стремительно распахнулась. Аня шлёпнулась на пол, но сильная рука легко подняла её и внесла в кабинет.
– И ты, девчонка! Начиталась романов дурацких, куда только эта мисс смотрела!
– Папенька, вы же сами говорили, что все люди равны! – пролепетала она. Самообладание вернулось к ней, а кровь мгновенно вскипела, ибо княжна была верным подобием своего отца.
Решалась её судьба, и она не могла молчать. – Папенька, мы любим друг друга!
Она ожидала, что её выкрик вызовет бурю ярости, но князь криво усмехнулся, взмахнул рукою и устало опустился в кресло.
– Дети мои, дети, – печально сказал он. – Вы любите друг друга, и это естественно, вы же брат и сестра… Я ни у кого и никогда не просил прощения, но у вас прошу: простите меня!
Он закрыл лицо руками, но слёзы текли неудержимо по седым усам. Аня и Андрей ошеломлённо и будто заново смотрели друг на друга.
Глава 6
Отечественная война
Летом 1812 года в Троицкой лавре и в Вифании было тревожно. Ходили слухи о войне, которую вот-вот начнёт проклятый Бонапарт, но московский главнокомандующий граф Фёдор Васильевич Ростопчин уверял, что войны не будет, а если всё ж таки француз пойдёт, то наша армия быстро поворотит его восвояси. Архиепископ Августин привёз владыке Платону несколько отпечатанных ростопчинских афишек… Чему было верить?
Граф Фёдор Васильевич приезжал в Вифанию в мае для беседы с преосвященным после назначения в Москву и поведал, что весьма обеспокоен активностью масонских обществ. Удаление государем Сперанского их ослабило, но всё же князья Трубецкие, Лопухин, князь Гагарин, Кутузов, князь Козловский, Поздеев и сотни иных продолжают собираться на тайных сходках. Граф открыл митрополиту, что направил любимой сестре императора, великой княгине Екатерине Павловне, письмо, в котором раскрывает, какая опасность таится под благопристойным покровом смирения и любви к ближнему. На масонских собраниях обсуждается мысль о необходимости переменить образ правления, о праве нации избрать себе нового государя – а это уже не туманные мистические рассуждения!..
Платон невольно вспомнил Николая Новикова, ныне забытого всеми в подмосковном своём Тихвинском. Такой поворот, верно, и в голову не приходил московскому просветителю. Ростопчина же митрополит благословил на его служение.
Владыка сильно опасался возможности новой войны, в которой он угадывал большую опасность для отечества, однако дух его оставался покоен. Платон предвидел, что Россия сможет преодолеть страшное нашествие. Старость отняла у него силы телесные, но прибавила мудрости.
Большую часть дня он пребывал один и не тяготился этим. Любимые его ученики были далеко: Филарет в столице, Евгений поближе, владыка поставил его архимандритом Лужецкого монастыря близ Можайска. Приходили письма с новостями, которые всё меньше занимали его ум. Платон часто брал в руки Псалтирь, которую вроде бы знал почти наизусть, и перечитывал псалмы Давидовы, пламенные моления к Господу великого царя, сознававшего себя великим грешником…
Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие моё. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. Яко беззаконие моё аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе Единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих…
В послеобеденные часы быстро спадала несильная июньская жара. В распахнутое окно веяло от рощи прохладой. Обыкновенно то было время полной тишины, замирали людские разговоры, тележный скрип и прочие хозяйственные звуки, но сегодня митрополита отрывал от молитвы шумный спор где-то рядом. Старик тяжело вздохнул и будто заново прочитал строки, заученные в юности: Отврати лице Твоё от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего, и Духа Твоего святого не отъими от мене…
Рядом уже кричали в полный голос, того и гляди до драки дойдёт. Закрыв глаза, митрополит дочитал псалом, перекрестился и, тяжело ступая, пошёл на крики.
В его доме перекладывали печь. Работа шла споро, и Платон не обращал внимания на трёх печников и мальчишку-подмастерье. Теперь он увидел, как они яростно переругиваются, одолеваемые злобой. Оказалось, что у одного пропали три рубля, деньги немалые, и пропали, когда спали после обеда, Чужих не было – значит, взял свой. Потерпевший горячо изложил митрополиту свою обиду и примолк.
Владыка оглядел трёх мужиков и мальчика, с покорностию смотревших на него, и молвил только:
– Идите вечером молиться со мною в храме Преображения!
В тот день 12 июня наполеоновская армия перешла границу. Россия столкнулась с сильнейшим противником. Главный смысл нашествия двунадесяти языков во главе с революционным императором, ниспровержителем старых тронов и устроителем новых, состоял в намерении Наполеона положить весь мир к Своим ногам ради утоления непомерной гордыни. Следовало подчинить страну, выбивающуюся из общего европейского ряда. Новый порядок, который несла наполеоновская армия, долженствовал привести русский народ к «освобождению» от «диких», на европейский взгляд, обычаев и уклада жизни и «реформировать» православную Церковь во «вполне европейскую форму». Поэтому не против французов и Франции поднималась волна народного гнева в России, а за своё сохранение, за страну и обычай, веру и уклад жизни, за то, чтобы оставаться русскими не только по названию, но и по духу.
Александр Павлович, как ни ожидал войны, всё же надеялся на успех предварительных переговоров. Он полагал возможным отвести страшный удар, грозивший гибелью ему и России. Увы, приходилось в одиночку противостоять самой большой и победоносной в Европе армии, ведомой гениальным полководцем, не знающим поражений. Совещания в Вильно шли одно за другим, пока же он поспешил отправить к Наполеону для вручения послания и переговоров министра внутренних дел Балашова.
Неразбериха была полная. Балашов обнаружил, что его генеральский мундир и александровскую ленту уже отправили с обозом на Смоленск. Выполнять миссию парламентария в походном мундире было невозможно. Из затруднения министра вывели приятели: граф Пётр Александрович Толстой ссудил лентою, а граф Евграф Федотович Комаровский – мундиром. К вечеру, взяв адъютанта и четверых казаков, Балашов выехал за русские аванпосты.
В домовом храме митрополита шла вечерня. Священник и диакон совершали её по обычному чину, не зная о начавшейся войне. Митрополит стал на правом клиросе и время от времени окликал печников:
– Молитесь ли вы?
– Молимся, батюшка! – откликались те.
Началась утреня. Диакон произносил моление о государе нашем и всяком начальстве, дабы Бог сохранил их, да и мы поживём тихое и безмолвное житие.
– Молитесь ли вы? – вновь окликнул митрополит мужиков.
– Молимся! – дружно ответили они.
– И вор молится?
– Молюсь, батюшка! – отозвался один из печников и вдруг осёкся.
Балашов достиг французской императорской квартиры через два дня. К его изумлению, она не только находилась в Вильно, но Наполеон принял его в той же самой зале губернаторского дворца, откуда отправил Александр Павлович.
Император французов быстро прочитал письмо и сказал Балашову:
– Нас англичане поссорили!.. Я не могу согласиться на требование вашего императора об отступлении. Когда я что занял – то считаю своим. Увидим, чем всё это кончится… Вы были, кажется, начальником московской полиции? Что такое Москва? Говорят, большая деревня со множеством церквей – к чему они? В теперешнем веке перестали быть набожными.
На сие Балашов отвечал:
– Я не знаю, ваше величество, набожных во Франции, но в Гишпании и в России много ещё есть набожных.
Наполеон усмехнулся.
– Пойдёмте обедать, генерал!
Огромная армия навалилась на разделённые на две части русские войска (третья часть прикрывала Петербург) и медленно, но неуклонно продвигалась в глубь России, к Москве.
12 июля митрополит Платон несколько раз доходил до кареты, чтобы ехать в Москву для встречи государя, но, чувствуя полный упадок сил, остался в Вифании. Прибывшего ночью Александра Павловича приветствовали владыка Августин и граф Ростопчин.
Стечение народа в Кремль наутро было так велико, что генерал-адъютанты должны были взять государя в своё кольцо, чтобы довести через толпу до Успенского собора. Громогласное «ура!» почти заглушало колокольный звон. После службы Александр Павлович встретился с московским дворянством и купечеством и вновь был поражён единодушным энтузиазмом народа. Ему казалось, что он знает свою страну и своих подданных, однако справедливой оказывалась французская поговорка, что подлинное знание даётся в трудном испытании.
Митрополит Платон прислал ему в благословение образ преподобного Сергия, написанный на его гробовой доске и сопутствовавший Петру Великому в его походах. В письме митрополит писал: «Кроткая вера, сия праща Российскаго Давида, сразит внезапно главу кровожаждущей его гордыни».
Александр Павлович в тридцать пять лет неожиданно вдумывался в вопросы, казавшиеся давно решёнными: о Боге, о судьбе, о человеческой воле. К счастью, рядом находился князь Голицын, с которым можно было говорить обо всём вполне откровенно.
Князь горячо поддержал государя в таком настроении и предложил ему прочитать Евангелие. Александр Павлович впервые открыл Святую Книгу и ежевечерне читал по нескольку глав (во французском переводе де Саси, ибо церковно-славянский язык был ему труден).
Бородинское сражение, ожидаемое всеми с таким нетерпением, не принесло победы русским. По врагу был нанесён удар сокрушительный, но едва не лишивший Россию армии. Потери были огромны.
Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, цесаревич Константин Павлович, верный Аракчеев и канцлер граф Румянцев умоляли просить мира. Александр Павлович без колебаний сей совет отверг, заявив, что скорее отпустит бороду и отступит в Сибирь, но мира с Наполеоном не заключит. В роковую минуту император проявил твёрдость, которой от него не ожидали. В нём говорило не только самолюбие, оскорблённое вероломством Бонапарта, но и нечто большее. Он и сам не мог ясно сказать, на что надеется, но некое внутреннее чувство побуждало его действовать так, а не иначе, и рассуждения барона Штейна, утешения князя Голицына, доводы генерала Витгенштейна лишь укрепляли это чувство.
Москвичи оставляли свой город. Владыка Августин предложил настоятелям и настоятельницам монастырей выехать с ним в Вологду, захватив с собою сокровища ризницы. Владыка Платон отказывался уезжать, уверяя, что враг в Троицу не войдёт. Однако в начале сентября примчавшийся Евгений Казанцев и другие монахи почти насильно вывезли его в Махрищенский монастырь, хотя принуждены были вскоре возвратиться в Вифанию… И точно, французы в лавру не вошли. Посланные Мюратом за сокровищами, польские уланы заблудились в тумане, неожиданно павшем на землю, и вернулись с пустыми руками.
Враги грабили Москву. Нашествие «просвещённых европейцев» оказалось сродни татаро-монгольскому. В Москве большая часть церквей оказалась разграблена и сожжена. Некоторые храмы были обращены в казармы для войска, а иные – в конюшни и бойни. Не редкостью было поругание над святыми иконами и священными облачениями: с икон сдирали золотые и серебряные оклады (их собирали в Успенском соборе и переплавляли в слитки), рубили и жгли; святые престолы употребляли вместо столов и на иные надобности; священнические ризы надевали пьяные гусары и разъезжали в таком виде по улицам. Оставшиеся в столице священники с опасностью для жизни сохраняли церковное имущество, нередко обличали врагов в их кощунстве. Иные приняли смерть от меча неприятеля.
Протоиерей Вениаминов был убит на паперти своей Сорокосвятской церкви за отказ отдать французам ключи от храма. Дьячок Иоанн Соколов за убиение шести французов был пойман и бит без пощады, поставлен под расстрел, но сумел бежать с тремя лёгкими ранами. В Зачатьевском женском монастыре сгорели все кельи и внутренность церквей, но написанный на дереве образ Христа не сгорел в пламени. Немало совершилось в те дни явных и неявных чудес, пока не исполнились мудрые слова: «Не в силе Бог, а в правде».
Владыка Платон тяжело переживал все события. В сентябре его каждый день возили молиться в Троицкий собор лавры. Вечером 10 октября владыка дремал в своём кресле, но вдруг вскочил и закричал:
– Вышел! Вышел!
Его не могли понять, пока он не объяснил:
– Французы уходят! Слава Богу, Москва свободна, и я теперь умру спокойно.
В тот день он долго молился, исповедался у своего духовника старца Аарона, который постоянно был при нём вместе с Евгением Казанцевым.
– Знаешь ли, – сказал он ночью Евгению, – я всегда боялся смерти. Где-то в глубине гнездился страх… а нынче его нет. Об одном только думаю: доколе пришествие моё здесь продолжится?.. Ты напиши Филарету. Я хочу, чтобы он сказал надо мною последнее слово, подобно Григорию Богослову над гробом своего друга Василия Великого. Напиши…
Силы старика угасали. Он ещё мог вывести своё имя, что делал каждодневно для проверки твёрдости руки, но ничто его не интересовало и не волновало. Шумно дыша и заходясь подчас в неудержимом кашле, он лежал на постели и слушал чтение Евангелия.
Вечером 10 ноября он сказал старцу Аарону:
– Сегодня всё решится.
И тихо отошёл в иной мир утром 11 ноября.
По сожжённой и разграбленной Москве служили панихиды. Велика была печаль, но люди понимали, что Господь продлил жизнь московского архипастыря для того, чтобы по молитвам праведника решать исход идущей битвы двух сил.
Конец ознакомительного фрагмента.