Вы здесь

Вдоль фронта. Салоники (Джон Рид, 1928)

Салоники

Земля обетованная

Английский шпион пересчитывал сдачу и спорил с итальянским слугой, который вынужденно сдавал сдачу пенни за пенни, хныча: «А, синьор, я такой бедняк! Я хорошо вам служил! Вы все забираете!»

– Это случилось за неделю до объявления войны, – продолжал англичанин, не обращая на него никакого внимания. – Британское посольство послало меня узнать расположение двух турецких армейских корпусов, отправившихся в Малую Азию. Я доехал в лодке до Кили на Черном море и двенадцать дней путешествовал на телеге. Куда бы в деревню я ни приезжал, я изображал из себя английского коммивояжера, ищущего новых торговых путей. Я целыми часами говорил с турками про рис, пшеницу, пути сообщения, о калькуттском «ганни»[2], вы и понятия не имеете, как это скучно! – и потом только выпытывал то, что мне нужно. Когда я обнаруживал что-нибудь интересное, я писал в британское посольство в Константинополь в выражениях, касающихся калькуттских тростниковых цыновок. Я нашел армейские корпуса: они выступали в Армению и двигались быстро. Объявление войны застигло меня на Пера. Я двинулся дальше, путешествуя по всей стране в телеге с американским паспортом.

На палубе шумели пассажиры. Это были преимущественно женщины и дети, возвращавшиеся из Европы через Салоники, Ниш, Софию и Бухарест – единственный тогда открытый путь на Варшаву. На пароходе были также русские; один австриец; немец с гейдельбергскими шрамами на щеке, который говорил по-итальянски с грубым тевтонским акцентом и выдавал себя за неаполитанца; парижанка, вероятно кокотка; французский корреспондент, одетый как Рудольф из оперы «Богема»; болгарский дипломат, манипулирующий черепаховым лорнетом, и целый рой неописуемых балканских жителей, национальность которых невозможно было определить.

Быстроходный пароход «Torino» через три дня пути из Бриндизи пристал к греческому берегу выше Пирея. Сидя за кофе, мы могли видеть перед гаванью красно-бурый мыс Суниум в белом солнечном свете, врезающийся в Эгейское море, и развалины храма на его светло-желтой вершине, на фоне огромных бесплодных гор; с правого борта на море синели туманные островки, подобно голубым облакам, а между ними трепетали широко раскинувшиеся двойные скошенные паруса – белое с красным, – подобно растопыренным крыльям чайки, – на ярко раскрашенных судах с приподнятыми кормой и носом, с изогнутой почти до воды серединой и с развешенными вдоль бортов, для защиты от брызг, темными бычьими шкурами.

Где в ближайшее время разразится война? Румыния призывала свои резервы под знамена. Италия колебалась перед последним решением. Пассажиры вступали в бесконечные и тревожные обсуждения вопроса, выступят ли Греция и Болгария, и на чьей стороне. Каждую минуту они могли быть отрезаны от родины и осуждены на бесконечное странствие по нейтральным водам, могли быть захвачены в плен при высадке и заключены в концентрационные лагеря, могли быть сняты с парохода вражеским крейсером как союзники неприятеля. Удивительно, как эти люди, привыкшие к комфортабельной жизни в цивилизованной и мирной Европе, без всякого удивления быстро привыкались к неудобствам путешествия. Шестидесятичасовой переезд в деревянных вагонах третьего класса от зачумленных Салоник через зараженную тифом Сербию, через болгарскую границу, вдоль железнодорожной линии, где разбойничали банды комитаджи; потом София, где карантинные власти держали их, как скотину, в вагонах в продолжение шестичасовой остановки; граница, где румынские и болгарские армии ревниво подстерегали друг друга на берегах Дуная; день или два езды до России, и потом убийственная неопределенность медленных воинских поездов, ползущих через местности, находящиеся под угрозой австрийского наступления.

В разговор вмешался один армянский купец из Константинополя. Он отрекомендовался как окончивший американскую миссионерскую школу – Робертс-Колледж, где, как говорят на Востоке, выращивается больше беспринципных политиков и финансовых дельцов, чем в каком-либо другом учреждении мира. Помахивая сигарой, зажатой между толстыми пальцами, покрытыми драгоценными камнями, он говорил о турках и о их религиозных предрассудках, с которыми он столько лет борется.

– Да, я турецкий подданный, – говорил он, – как и мои предки. Турки – прекрасный народ: гостеприимный, общительный и честный. Я ни в чем не могу упрекнуть их, но, конечно, я на стороне союзников. Когда англичане возьмут Дарданеллы, вот тогда пойдут настоящие дела! Тогда можно будет сколотить капиталец!

Мы плыли мимо покатого плоскогорья, на зеленых склонах которого громоздились приземистые, крытые красной черепицей домики турецких деревушек со стройными серыми минаретами. Впереди мутные воды Салоникского залива открывали широкий вид на длинные холмы, переходившие к северу в зубчатые горы, – это Балканы.

Вдали залив окаймляли белые стены, круглые башни и ряд ослепительных зданий, и среди бесплодного пейзажа скоро вырос серый и желтый город, вскарабкавшийся на отвесный холм, далеко выступающий над морем, – город покатых разноцветных крыш, круглых куполов, сотен острых минаретов, город, окруженный высокой зубчатой стеной и построенный во времена Латинского королевства, – Салоники – восточные ворота войны!

Большое французское судно ошвартовывалось в доках. Его лебедки лениво покачивались, спуская пушки из башенок на берег, где работала толпа французских моряков, стуча молотками при тусклом пламени горна.

Наш приятель-армянин указал на него с улыбкой.

– Судно из Дарданелл, – пояснил он, – я видел его там, когда проезжал девять дней тому назад, и они еще называют Салоники нейтральным портом!

С берега до нас долетали крики арабских носильщиков, шум базара, странное, унылое пение черноморских и малоазийских моряков с побережья, поднимающих косые паруса на судах с изображением глаз на носу, судах, форма которых древнее самой истории; призыв муэдзина, крики ослов, пронзительная плясовая музыка дудок и барабанов в каком-нибудь обнесенном решеткой домике далекого турецкого квартала; рой радужно окрашенных лодок, набитых смуглыми босоногими пиратами, сталкивался между собой в крикливом шуме драки, как и двести лет тому назад.

Ялик с большим греческим флагом подвез военного врача, который еще с трапа крикнул:

– Никому нельзя на берег, если хотите вернуться на судно. Город в карантине – чума.

На нашей мачте спустили желтый флаг, и к судну бросились ярко раскрашенные лодки; в каждой из них стоял полуголый коричневый человек в феске и тюрбане, крича во все горло и бешено проклиная своих соперников. Большая шлюпка под русским флагом за кормой показалась у нашего борта. В ней, выпрямившись, стоял гигант-казак в длинной, опушенной мехом черкеске темно-красного цвета. Высокая меховая шапка с красной с золотом каймой покрывала его крупную голову; у него серебряная перевязь, огромная изогнутая серебряная сабля и пистолет с серебряной рукояткой поясом. В другой лодке, под болгарским флагом, сидели кавасы болгарского консульства, одетые в синее, с перевитыми серебром шнурами и кистями. Мы, спотыкаясь, сошли по трапу, волоча свой багаж, и были подхвачены двадцатью жадными руками; нас разрывали до тех пор, пока здоровенный лодочник не расшвырял с победным криком всех остальных. Дул сильный южный ветер. Когда мы вышли с подветренной стороны парохода, короткие желтовато-зеленые волны разбивались о борта и обдавали нас брызгами. Потом мы заплатили чрезмерную плату за высадку и принялись пробивать себе дорогу к улице.

Роскошные экипажи на резиновых шинах, управляемые арабами в тюрбанах, среди высоких современных кэбов, везли закрытых вуалями дам из турецкого гарема; под тяжестью пишущих машин и фонографов сгибались носильщики в невероятных заплатанных штанах и мешках времен Синдбада-Морехода. Так попали мы в Салоники, где Пьер Лоти встретил Азиаде, где сталкиваются лицом к лицу Восток и Запад.

В древности здесь была Фессалоника. Позже Александр спускал здесь на воду свой флот. Это был один из свободных городов Римской империи, византийская столица, уступавшая только Константинополю, и последняя твердыня того романтического (Латинского королевства, где разбитые останки крестоносцев отчаянно бились за Левант, который они завоевали и потеряли. Гунны, славяне и болгары завоевывали город. Сарацины и франки штурмовали его искрошенные желтые стены, убивали и грабили в его извилистых улочках; греки, албанцы, романцы, норманны, ломбардцы, венецианцы, финикияне и турки поочередно владели городом, и апостол Павел надоедал ему своими посещениями и посланиями. Австрия почти завоевала Салоники в середине Второй Балканской войны, Сербия и Греция разорвали из-за них Балканский союз, а Болгария ринулась в гибельную войну.

Салоники – город всех наций и ни одной в частности, – сотня городов, каждый со своей особой расой, обычаями и языком. До половины отвесного холма тянутся извилистые улички и нависающие решетчатые балконы турецкого города; на северо-западе – разрушающийся квартал болгар; румыны живут внизу, а сербы ближе к заливу. Восточнее, группируясь вокруг старого ристалища, живут греки с эллинскими и византийскими обычаями, сохранившимися в продолжение полутора тысяч лет; а к западу обитают албанцы, таинственный народ, который, как предполагают, бежал на запад из Азии при разгроме Хеттитского царства[3]. Центр города занят большой общиной испанских евреев, изгнанных из Испании при Фердинанде и Изабелле. Они говорят на испанском языке пятнадцатого столетия, но пишут еврейскими значками; язык синагоги тоже испанский; но половина из них перешла сто лет тому назад в магометанство, чтобы ублаготворить турок, своих владык, а теперь, когда турки ушли, они живут в путанице мистических сект, занимаясь черной магией и исповедуя вечно меняющуюся смесь всех религий.

Мужчины все еще носят туфли на застежках, длинный плащ и высокую войлочную шапку, обмотанную тюрбаном. Женщины одеты в богатые цветные юбки, тонкие белые рубашки, мягкие шелковые куртки, отороченные мехом, носят золотые бусы и серьги и шелковые зеленые шляпы, скрывающие их волосы, украшенные жемчугом, тяжелые от латунных украшений и обвязанные широкими цветными лентами, означающими, кто они – девушки, замужние или вдовы. Дома их все различны, – таким мог быть солнечный уголок богатого испанского «джюдериа» в Толедо пятьсот лет тому назад.

Все языки западного мира слышны на узких, шумных, заполненных толпой улицах: испанский – торговый язык среди туземцев; французский – международный язык; Германия, проникая на Восток, распространила немецкий язык; итальянский – изысканный язык высших классов; арабский и турецкий надо понимать, потому что слуги – арабы и турки; греческий – универсальный, а сербский, болгарский и албанский – простонародный, потому что Салоники порт для всех Балкан.

Однажды вечером мы сидели, попивая свою «мастику», род греческого абсента, в местном мюзик-холле. Первой в программе выступала греческая певица, исполнявшая румынские любовные романсы на испанском языке; ее сменили русские танцоры и немецкий декламатор из Вены, говоривший по-французски. Выступил также бродячий американский комедиант, одетый в семь курток, с какими-то остроумными надписями, нарисованными еврейскими знаками на спине каждой из них.

На Площади Свободы, на закате, маленькие мраморные столики кафе заполняют улицы до середины, и тут, под звуки музыки греческого военного оркестра, пьет и прогуливается живописная толпа, загнанная историей и войной в Салоники. Кроме греческих, видны французские, английские, русские и сербские офицеры в полной форме, с саблями; элегантные молодые люди, изгнанные из Белграда войной и чумной эпидемией; варварские кавасы всех консульств, отгоняющие босоногих носильщиков; рыбаки из «Арабских ночей»; греческие священники, мусульманские хаджи, еврейские раввины в священных шляпах, с почтенными бородами; женщины в покрывалах; турецкие и немецкие шпионы.

К северу Улица Свободы выходит на «чарше» – шумный базар, где, сидя с поджатыми ногами, турки задумчиво перебирают старый янтарь, хрупкий изумруд и ткани из Бухары и Самарканда. Внизу, влево от узкой, крытой улочки с пылающими звучными красками восточного узора и шаткими окнами, загроможденными кучами пыльных стопок старого золота и потрескавшейся бирюзы, тянется Улица Серебряных Кузнецов, где бородатые кузнецы, сидя на корточках на высоких лавках в своих курятниках, чеканят куски неотделанного серебра. После полудня базар полон гомоном и толкотней: арабские носильщики, шатающиеся и покрикивающие под ударами и пинками; слуга, расчищающий дорогу перед каким-нибудь богатым местным землевладельцем, одетым в белое полотно, с цепью из грубых золотых бус на шее, сидящем на муле, покрытом красной с синим попоной; продавцы лимонада в фесках, с медными кувшинами на спине и медными кружками, звякающими у них на поясе; лавочники, переругивающиеся с одного тротуара на другой; мальчишки-газетчики, выкликающие последние новости.

Идя по улице, которая некогда была частью великого римского пути от Адриатики на Восток, мы заблудились в бесконечных извилистых переходах, среди развалин мраморной арки, покрытой высеченными фигурами греческих воинов, слонов, верблюдов и странных народов Индии. Неожиданно мы вышли на маленький неправильной формы открытый рынок, зажатый среди теснящихся лавок и домов. Под огромным раскидистым платаном теснились лотошники с навесами из тряпок, под которыми на зеленых листьях лежали золотые, голубые и серебряные рыбы, стояли корзины с яйцами, горшки с зелеными и коричневыми плодами и грудами красного перца. Живые цыплята, жалобно пища, висели связками на ветвях дерева; визжали поросята со связанными ногами; македонские земледельцы в белой полотняной одежде, вышитой цветными нитками, еврейские женщины в шелках бледных тонов, турки и цыгане торговались, ругались, воровали овощи, когда торговец отворачивался, шатались среди толпы с наполненной доверху корзиной на голове.

Мы заказали кофе в маленьком грязном греческом кафе и стали наблюдать рынок. Какой-то греческий солдат долго, пристально смотрел на нас, и наконец подошел.

– Откуда вы? – спросил он. – Чем занимаетесь?

Мы ответили ему. Его лицо просияло, и он протянул каждому из нас руку.

– Я провел восемь лет в Америке, – сказал он. – У моего брата кондитерская на Мэзон-Сити; я везде побывал – в Канзасе, Колорадо, Нью-Йорке, Иллинойсе. Я работал чистильщиком сапог в Спрингфилде в Иллинойсе.

– Вы вернетесь туда? – спросили мы.

– Конечно, я поеду обратно, – воскликнул он, скаля зубы. – Я приехал, чтобы участвовать в Балканской войне, теперь мне осталось прослужить только три месяца – и тогда я свободен. Я вернусь назад в прекрасную страну, в мою Америку.

– Не хотите ли выпить? – продолжили мы.

Он покачал головой.

– Нет, я вас угощаю. Это ресторан моего отца. Американцы всегда принимали меня радушно, когда я бывал в Америке, я люблю встречаться с американцами. Меня зовут Константин Шаркирис.

Подошли двое других солдат и подсели к нам. Они вступили в горячую беседу с Константином и под конец излили на нас целый поток пылких слов.

– Эти парни не говорят по-английски, – сказал Константин, – вот у этого шесть братьев в Америке, а у этого сестра и отец. Оба они говорят, что Америка – великая, могущественная страна. Мы поедем в Америку после войны.

– Вы хотите, чтобы Греция вступила в войну? – спросили мы.

– Нет, – он покачал головой. – Македония не хочет войны. Мы хотим мира в Греции.

– А что вы думаете о Венизелосе?

Он засмеялся.

– Венизелос хочет войны. Если бы я стоял за Венизелоса, меня бы уж теперь убили. Мы любим Венизелоса: он освободил нас. Но мы не хотим войны. Король? О, мы не считаемся с ним, он – ничто.

– Мы в Новой Греции очень несведущи в политике. Мы еще никогда не участвовали в выборах, так что же мы можем знать о политике? О! я люблю Америку! – воскликнул он восторженно. – В Америке я, как с братьями, со всеми моими друзьями, здесь не жизнь для человека, здесь не наработаешь денег. – Он помолчал. – Мы – македонцы, – заключил он, – мы – дети Александра Великого.

Когда мы ночью возвращались домой по темным улицам, два каких-то греческих солдата прошли мимо нас. Когда они отошли немного, один из них круто обернулся.

– Держу пари, эти два чудака – американцы, – сказал он.

– Хелло, Билль! – окрикнули мы.

– Хелло! – Они вернулись назад. – Я знаю, вы американцы. Я жил семь лет в Штатах. Два года мне надо прослужить в армии, потом я поеду обратно.

– А скажите, вы хотите, чтобы Греция вступила в войну? – спросили мы.

– Разумеется, мы хотим, чтобы Греция выступила! Мы завоюем Константинополь. Нашего короля зовут Константин, и Константинополь был прежде греческим! Помните? Мы войдем опять в Константинополь вместе с Константином. Завоевать! Конечно, мы любим сражаться – завоевать Сербию, Болгарию, Румынию, Италию – все!

– Вы откуда родом?

– Мы из Спарты!

Так как мы изо дня в день слонялись по всему городу, то десятка два людей окликали нас на ломаном американском языке – солдаты, лавочники и даже мальчишки-газетчики. Внизу около гостиницы находилась обитая плисом чистильня сапог, которой верховодил грек с огромными усами.

– Хелло, молодцы! – сказал он. – Рад вас видеть. У нас отделение фирмы Георга на Сорок Втором авеню в Нью-Йорке. Георг – это мой брат.

И он не позволил нам заплатить за чистку.

Лавки были полны американской обувью с широкими носами, американской ученической одеждой с набитыми горбами на плечах и пуговицами на самых неожиданных местах, американскими часами, ценой в один доллар, и американскими безопасными бритвами.

По-видимому, все мужское греческое население Салоник побывало в Америке.

– Америка – свободная страна, где можно разбогатеть. Да, мы, греки, гордимся тем, что мы – греки (он пожал плечами), но невозможно жить в Греции.

И все они собирались ехать туда обратно, когда кончится война и пройдет срок их военной службы.

В Сербии, Болгарии и Румынии мы встречали других, которые тоже жили в Америке и заразились денежной лихорадкой. Горячее, неблагоразумное чувство, называемое патриотизмом, было сильно в них, – они любили свою страну и умерли бы за нее, – но они не могли жить в ней. Они испытали более сильное биение пульса жизни; они познакомились с цивилизацией, где зреет невидимый будущий новый мир.

Восточные ворота войны

Этим путем шли летучки американского Красного Креста, иностранные медицинские миссии в захваченную тифом Сербию – ветераны-доктора и крупные, здоровые сиделки, смеющиеся над опасностью и хвастающие тем, что они сделают; и сюда же возвращались исхудалые, еле держащиеся на ногах, оставшиеся в живых, чтобы рассказать, как умирали их товарищи.

Они все еще прибывали. Когда мы были в Салониках, через них прошли три новых английских экспедиции – сто девяносто человек. Бодрые молодые девушки, необученные и неприспособленные, без малейшего представления о том, как им себя держать, изучали колоритные улицы и базары.

– Нет, у меня нет никакого опыта сиделки, – говорила одна, – но ведь кто-нибудь должен же ухаживать за больными, не так ли?

Лейтенант британской военно-медицинской миссии, услыхав это, покачал в отчаянии головой.

– Какие безумцы в Англии позволяют таким ехать! – воскликнул он. – Ведь это почти верная смерть. И они не только бесполезны, но и в тягость. Они первые сваливаются, и нам же приходится ухаживать за ними.

Разумеется, каждые пять минут рождались новые слухи. Днем и ночью эфемерные газетные листки наводняли улицы и кофейни огромными, пугающими заголовками:

КОНСТАНТИНОПОЛЬ ПАЛ!

Сорок тысяч англичан погибло на полуострове!

Турецкие революционеры избивают немцев!

Однажды вечером возбужденная толпа солдат пронеслась, ликуя, по набережной с криком: «Греция объявила войну!»

Шпионы наводняли город. Немцы с бритыми головами и сабельными шрамами выдавали себя за итальянцев; австрийцы в зеленых тирольских шляпах сходили за турок; глупо выдававшие себя своими манерами англичане пили в грязных кофейнях, болтая и подслушивая разговоры на шести языках; изгнанники магометане старо-турецкой партии составляли по углам заговоры; греческие сыщики и шпионы переодевались по несколько раз в день и меняли форму своих усов.

Иногда со стороны востока на гладкой поверхности моря медленно вырастало французское или британское военное судно, ошвартовывалось в доках и чинилось. Тогда город днем и ночью кишел пьяными моряками.

Салоники были чем угодно, но только не нейтральным портом. Кроме расхаживавших по улицам армейских офицеров, каждый день можно было видеть приход английского судна с обмундированием для сербского фронта. Ежедневно в темных горах по направлению к северу исчезали вагоны, нагруженные английскими, французскими и русскими пушками. Мы видели, как английская канонерка в специальном вагоне пустилась в дальнее путешествие к Дунаю. И через этот же порт провозили французские аэропланы с пилотами и механиками; проходил русский и английский флот.

С утра до вечера текли беженцы: политические изгнанники из Константинополя и Смирены; европейцы из Турции; турки, боящиеся великого разгрома, когда падет империя; левантийские греки. Из Лемноса и Тенедоса беженские лодки занесли чуму, захваченную среди индийских войск и распространившуюся в скученных нижних кварталах города. Постоянно можно было наблюдать по улицам скорбные процессии: мужчины, женщины и дети с окровавленными ногами ковыляли возле разбитых повозок, наполненных поломанным домашним скарбом жалкого крестьянского хозяйства; сотни греческих монахов из монастырей Малой Азии, в поношенных черных рясах, в высоких, пожелтевших от пыли скуфьях, с рогами, обмотанными тряпками, и с мешком за плечами. В обшарканных дворах старых мечетей, под колоннадой синих и красных портиков, женщины в покрывалах с черными шалями на головах, тупо смотрели перед собой или тихо плакали о своих мужьях, взятых на войну; дети играли среди заросших травой гробниц хаджи; барахло в скудных узлах кучами валялось по сторонам.


Однажды поздно вечером мы шли по пустынному кварталу доков и складов, такому шумному, оживленному днем. Из одного освещенного окна доносились звуки топота и пения, и мы заглянули туда через грязное оконное стекло.

Это был приморский трактирчик – низкое сводчатое помещение, глинобитный пол, грубые столы и табуреты, горки темных бутылок, пивные бочонки и всего только одна вонючая лампа, шатко висевшая на потолке. За столом сидело восемь мужчин, заунывно тянувших восточную мелодию и отбивавших такт стаканами. Вдруг один увидал наши лица в окне, все замолчали и вскочили. Дверь открылась – протянулись руки и втащили нас внутрь.

– Entrez! Pasen Ustedes! Herein! Herein![4] – кричала вся компания, шумно толкаясь вокруг нас, когда мы вошли в помещение. Коротенький плешивый человек с бородавкой на носу раскачивал, как насос, наши руки вверх и вниз, приговаривая на жаргоне из разных языков:

– Пить, пить! Чего вы хотите, друзья?

– Но мы приглашаем вас… – начал я.

– Это мое заведение! Иностранцы никогда не будут платить в моем заведении! Вина? Пива? Мастики?

– Кто вы? – спрашивали другие. – Французы, англичане? А, американцы! Мой двоюродный брат, его зовут Георгопулос, живет в Калифорнии. Вы его знаете?

Один говорил по-английски, другой – на ломаном французском, третий – по-неаполитански, четвертый – на левантийско-испанском жаргоне, а другие – на ломаном немецком; все говорили по-гречески и на своеобразном наречии средиземных моряков. Война загнала их с четырех сторон Европы в эту темную лачугу в салоникских доках.

– Как это странно, – сказал человек, говоривший по-английски, – мы встретились здесь случайно, никто из нас раньше и понятия не имел о других. И мы все семеро – плотники. Я грек из Кили на Черном море, и он грек, и он, и он – из Эфеса, Эрзерума и Скутари. Этот человек – итальянец, он жил в Алеппо, в Сирии, а этот вот – француз из Смирны. Прошлую ночь мы сидели здесь, и он заглянул в окно, так же как и вы.

Седьмой плотник, который молчал до сих пор, проговорил что-то на языке, похожем на немецкий. Хозяин перевел:

– Он армянин. Он говорит, что вся его семья вырезана турками. Он пробует говорить с вами на немецком языке, которому научился, работая на Багдадской железной дороге!

– К черту все! – закричал француз. – Я потерял жену и двоих детей! Я бежал, спрятавшись в рыбацкой лодке…

– Бог знает, где мой брат, – итальянец покачал головой. – Его взяли в солдаты, нам не удалось бежать обоим.

Хозяин кабачка принес вино, и мы подняли стаканы за его радушное гостеприимство.

– Он уж такой, – итальянец объяснялся жестами. – У нас нет денег. Он дает нам есть и пить, и мы спим здесь на полу, несчастные изгнанники. Бог, конечно, вознаградит его за милосердие!

– Да, да. Бог вознаградит его, – подтвердили, выпивая, и другие. Хозяин начал прилежно креститься по обычаю православной церкви.

– Бог знает, что я люблю компанию, – сказал он. – А разве можно отвернуться от лишенных всего людей в такие времена, как наши, а особенно от людей с такими талантами. Кроме того, плотник хорошо зарабатывает, когда работает, и я получу свое.

– Вы хотите, чтобы Греция вмешалась в войну? – спросили мы.

– Нет! – закричали одни, другие задумчиво покачали головой.

– Оно вот как, – медленно заговорил грек, говорящий по-английски. – Это война оторвала нас от наших домов и нашей работы. Теперь нет работы для плотников. Война все разрушает и ничего не строит. А плотнику нужны постройки…

Он перевел свои слова молча слушавшей аудитории, и все громко зааплодировали.

– Но как же относительно Константинополя?

– Константинополь Греции! Греческий Константинополь! – закричали двое плотников. Но другие принялись горячо возражать им.

Итальянец вскочил и поднял стакан:

– Eviva интернациональный Константинополь! – крикнул он.

Все вскочили с восторженным криком:

– Интернациональный Константинополь!

– Давайте споем для иностранцев! – предложил хозяин.

– А что вы пели, когда мы вошли? – спросил Робинзон.

– Арабскую песнь, а теперь мы споем настоящую турецкую!

Откинув голову назад и раздув ноздри, все они залились в стонущем рыдании, ударяя по столу загрубелыми пальцами, так что стаканы дрожали и звенели.

– Пейте больше! – закричал содержатель кабачка. – Что за пение без выпивки?

– Бог наградит его! – бормотали хрипло семеро плотников.

У итальянца оказался сильный тенор, он спел «La donna é mobile», в которую другие внесли восточные напевы. Потребовали американскую песню, и мы с Робинзоном были вынуждены спеть четыре раза подряд «John Brown’s Body».

Затем музыку сменили танцы. В мигающем свете тухнущей лампы хозяин дирижировал «коло» – национальным танцем всех балканских народов. Грубые сапоги тяжело стучали, руки раскачивались, пальцы щелкали, рваные одежды развевались в полумраке теней и желтом отблеске… Следуя арабскому темпу, все раскачивались в скользящих фигурных шагах и медленно кружились с закрытыми глазами. Под утро мы еще учили всю компанию «бостону» и «терки-тротту»[5]… Так окончилась наша встреча с семью плотниками в Салониках.


Перед вечером мы прошли по шумному «чарше» мимо префектуры, с часовыми, одетыми в белые балетные юбки и туфли с загнутыми носами, украшенными зелеными помпонами, и взобрались по крутым извилистым улочкам турецкого города. Обогнув на углу маленькую розовую мечеть с серым минаретом, окруженную высокими кипарисами, мы прошли до улицам, увешанным коврами, «шахничарами», за которыми шелестели и хихикали таинственные женщины – все, без сомнения, несказанно прекрасные. Внутри «ханэ»[6] мелькал слабый свет; мимо проходили длинные вереницы загруженных ослов; лежали сложенные кучами по углам связки седел; турки, торговцы и крестьяне сидели, поджав ноги, в тени за своим кофе. Резкие, темные тени ложились поперек вымощенного булыжником двора, и оживленно проходили женщины, неся на плечах, в солнечных бликах, раскрашенные глиняные кувшины с водой.

Позади гуторил турецкий рынок с его досужей ленивой толпой. Вдоль улицы, по обеим сторонам, вперемежку с лотками мясников, корзинами с рыбой, грудами овощей и связками цыплят, расположились кофейни, где торговцы сидели, покуривая из своих чубуков. Здесь мы увидали хаджи – святого человека в зеленом тюрбане, который совершил паломничество в Мекку; танцующих дервишей в высоких серых шапках и длинных блестящих одеждах пепельного цвета; деревенских фермеров в грубых красных и суровых холщовых одеждах, и безбородых евнухов, сопровождающих скрытых под покрывалами жен из гарема.

Дальше по мощеной булыжником улице шум внезапно сменялся тишиной. Здесь шептались за решетками окон, и встречался только случайный осел уличного торговца; изредка проходили к водоему женщины с закрытыми лицами и с кувшинами у бедра. Ведущая вверх дорога неожиданно перешла в неправильной формы открытую площадку, осененную тенью огромного векового дерева, под которой две-три маленькие кофейни приютили несколько созерцательно куривших посетителей; некоторые из них сидели, поджав ноги, на краю площадки и медленно разговаривали мягкими голосами. Они равнодушно, без всякого любопытства оглядели нас и снова отвернулись.

Мы поднялись еще выше, до высокой желтой стены, темные зубцы которой резко очерчивались на теплой послеполуденной голубизне неба. Мы прошли сквозь каменоломню, откуда местные жители в течение столетия брали материал для своих домов, и залюбовались на вершины зеленых холмов и широко раскинувшиеся луга, где паслись овцы. На горизонте, к северу, высились багряные горы – там свирепствовали война и чума. Невдалеке от них раскинулись косые темные палатки цыган и в далекой зеленой складке земли дрыгали босоногие мужчины в красных шароварах и желтых тюрбанах, играя в мяч. Вереницы мулов, в сопровождении одетых в холст крестьян, двигались, позвякивая, по вязкой дороге к невидимым деревням, лежавшим где-нибудь за чертой горизонта.

Из маленькой лачуги, построенной у подножья большой стены, вышел старый турок. Он поклонился нам и, вернувшись, вынес два деревянных стула. Мы не видали его больше, пока не поднялись, чтобы идти дальше, тогда он вышел, поклонился опять и взял стулья. Я попытался дать ему денег; он, улыбаясь, покачал головой и сказал что-то, чего мы не поняли.

Солнце склонялось к западу, заливая зеленое безоблачное небо волнами желтого света. Мы шли по избитой извилистой тропинке, между жалких домишек, построенных из камня, и вышли на открытое пространство с великолепной панорамой далеко выдвинувшегося в море, ниспадающего города. Темно-красные ряды крыш, выступающие балконы, круглые и белые купола, шпицы, выпуклые греческие башни, легкие стрелы минаретов рядом с великолепными кипарисами. Скрипучие звуки восточного города поднимались из скрытых улиц. У самой воды возвышалась круглая белая башня венецианской стены, а за ней простиралось море, цвета мрачного китайского нефрита, покрытое желтыми, белыми и красными пятнами косых парусов. К югу, замыкая залив, скалистый греческий материк высился величественной громадой Олимпа, покрытой снегом и всегда скрытой в облаках. Напрасно золотистая городская стена величаво спускалась по склону холма в долину и таяла в пространстве на западе. Серебряный Вардар извивался по поросшей ивняком плоской равнине; дальше тянулись болота, где болгарские комитаджи, сражаясь за освобождение Македонии, держали некогда в страхе турецкую армию, а дальше, на самом горизонте, виднелись крутые Фессалийские горы.

Мягко падали сумерки. На минуту высокий белый гребень Олимпа засиял, медленно потухая, неземной окраской. На темном небе внезапно загорелись миллионы звезд. Слабо светился молодой месяц. Под нами, внизу, муэдзины выходили на парапеты семнадцати минаретов и, помахивая крошечными желтыми фонариками, проходили по двору.

С нашего места мы могли слышать их высокие диссонирующие голоса, пронзительный призыв верующих на молитву:

– Аллах велик! Аллах велик! Аллах велик! Аллах велик! Я свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха. Я свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха! Я свидетельствую, что Магомет пророк аллаха! Я свидетельствую, что Магомет пророк аллаха! Идите на молитву. Идите на молитву! Идите к спасению! Идите к спасению! Молиться лучше, чем спать!..

Теперь турецкая часть города замирает, благодаря все увеличивающемуся наплыву деловитых, суетливых греков. Мечети разрушаются, смолкают и пустеют минареты, где муэдзины столетиями при каждом заходе солнца призывали к молитве. Мекка стала далекой и бессильной, и каков бы ни был результат войны, Стамбул никогда не вернет себе господства над Салониками: салоникские турки вымирают. И сам город вымирает – с потерей прилегающих областей, от лихорадок, несущихся из низменностей Вардара, от тины, что медленно засасывает его прекрасную гавань, от ненасытных русл реки, что уже въедаются в город. Скоро из-за Салоник не будут уже больше вести войн.