Вы здесь

Вайдекр, или Темная страсть. ГЛАВА 1 (Филиппа Грегори)




ГЛАВА 1

Вайдекр-холл был обращен фасадом на юг, и солнце весь день освещало желтые камни его стен, пока к вечеру они не становились теплыми и шероховатыми на ощупь. В течение дня солнце путешествовало от одного ската крыши до другого, и фасад дома никогда не оставался в тени. Когда я была маленькой, я часто собирала лепестки цветов в розовом саду либо слонялась без дела по конному двору. Тогда мне казалось, что Вайдекр[1] – это центр Вселенной и солнце по утрам всходит на востоке только для того, чтобы ало-розовым вечером упасть в наши западные холмы. Свод небес мне тоже казался вполне подходящей границей наших владений. Вселенной управляли Бог и ангелы, менее грозным, но гораздо более значительным был мой отец, сквайр, владелец поместья.

Сколько помню себя, я всегда обожала его, моего чудесного отца, светловолосого, краснолицего, громкоголосого англичанина. Разумеется, когда я маленькая лежала в своей белой кружевной колыбельке в детской, я не подозревала о его существовании. Предполагаю, что и свои первые шаги я сделала не к нему, а к рукам моей матери. Но моя память не сохранила детских воспоминаний о ней. Вайдекр заполнял мое сознание, а сквайр Вайдекра представлялся мне правителем мира.

Одно из моих первых, самых ранних воспоминаний хранит тот день, когда кто-то подал меня отцу, а он поднял меня над седлом своего громадного каурого жеребца. Мои маленькие ножки беспомощно болтались в воздухе, пока меня не усадили в большое лоснящееся седло. Руки отца бережно придерживали меня. В одну руку он дал мне вожжи и велел придерживаться другой за луку седла. Мой взор оказался прикованным к грубой красновато-коричневой гриве и блестящей спине животного. Чудовище подо мной задвигалось, и я уцепилась еще крепче. Его шаги казались мне чуть ли не приключившимся вдруг землетрясением, а длинные паузы между цоканьем копыт заставали меня каждый раз врасплох. Но руки отца крепко держали меня, и я смогла наконец поднять глаза от мускулистой, гладкой спины лошади, сначала к его длинной шее, затем к чутко прядающим ушам… И вдруг предо мной предстала дивная панорама Вайдекра.

Наша лошадь скакала длинной аллеей из буков и дубов, ведущей от крыльца нашего дома. Кружевные тени деревьев лежали на весенней траве и испещренной колеями дороге. На обочинах аллеи виднелись бледно-желтые звездочки первоцвета и более яркие, солнечные цветы чистотела. Запах сырой от дождя земли, темный и влажный, наполнял воздух подобно пению птиц.

Вдоль аллеи проходила дренажная канава, ее желтые камешки и белого цвета песок казались чисто промытыми журчащей водой. С такой замечательной высоты я могла видеть всю ее, даже крошечные острые следы оленя, побывавшего на ее берегу ночью.

– Все в порядке, Беатрис? – Голос отца прозвучал за моей спиной подобно грому.

Я кивнула. Видеть деревья Вайдекра, ощущать запах его земли, дуновение его ветра, ехать без шляпки, без коляски и даже без мамы было высшим наслаждением.

– Хочешь попробовать поскакать? – спросил он.

Я опять утвердительно кивнула, уцепившись маленькими пальчиками за седло. Поступь коня сразу же изменилась, и деревья вокруг меня резко накренились и заплясали, а горизонт задвигался странными, болезненными прыжками. Я подпрыгивала, как щепочка на воде, наклоняясь то в одну, то в другую сторону и с трудом выпрямляясь. Отец сказал что-то лошади, и ее шаги удлинились. К моему удивлению, горизонт вдруг выровнялся, хотя деревья продолжали мелькать так же быстро. Я немножко расслабилась и смогла перевести дух и оглядеться. Уцепившись за седло, как блоха, и подставив лицо ветру, я почувствовала, как тени и солнечные блики скользят по мне и по гриве лошади, как сияет мир вокруг меня, и радость переполнила мою душу, и крик восторга вырвался, казалось, из самой груди.

Слева лес поредел, склон холма уходил вниз, и я увидела поля, уже покрытые ярко-зелеными весенними всходами. На одном из них заяц, громадный, как щенок гончей, стоял на задних лапках и следил за нами, темные кончики его ушек двигались в такт цоканью копыт нашего коня. На другом поле женщины, выстроившиеся в темную однообразную линию, согнулись над бороздой и, казалось, клевали в ней что-то, как воробьи на широкой черной спине коровы, перед севом очищая землю от сорняков.

Ровный бег коня замедлился, перейдя опять в зубодробительное подскакивание, и мы остановились у закрытых ворот. Из задней двери сторожки выбежала женщина и, торопливо пройдя мимо стайки кур, поспешила открыть ворота.

– Какая очаровательная молодая леди сопровождает вас сегодня, – приветливо сказала она. – Вам понравилась прогулка, мисс Беатрис?

Сзади меня раздался смешок отца, но я, находясь на верху гордости и блаженства, только кивнула в ответ, подражая высокомерному снобизму матери.

– Сейчас же поздоровайся с миссис Ходжетт, – сурово приказал мне отец.

Миссис Ходжетт весело рассмеялась.

– Оставьте. Малышка сегодня такая важная. Я получу ее улыбку в тот день, когда испеку для нее пирожок.

Послышался тот же смешок, и я, наконец смягчившись, улыбнулась миссис Ходжетт. Отец тронул поводья, и мы поскакали прочь.

Мы не стали сворачивать налево, на дорогу в Экр, как я ожидала, а устремились вперед, туда, где я не была прежде. До сих пор мои экскурсии проходили либо в коляске с мамой, либо в сопровождении няни, в повозке, запряженной пони, но никогда еще я не бывала там, куда можно добраться только верхом. Эта тропинка повела нас мимо полей, не гладко-однообразных, как наши, а словно испещренных заплатками. Здесь располагались наделы всех крестьян Экра. До нас донесся запах плохо прокопанной дренажной канавы, по краям которой буйно цвел чертополох. Отец поморщился, и лошадь, повинуясь его знаку, поскакала быстрей. Ее легкие шаги уносили нас все выше и выше, мимо полянок с полевыми цветами и заманчиво выглядящих домиков, окруженных изгородями из шиповника и вьющегося терновника.

Затем и полянки, и домики – все осталось позади, и мы достигли буковой рощи на вершине холма. Прямые, стройные серые стволы возвышались, как колонны кафедрального собора. Ореховый древесный запах щекотал мои ноздри, марево впереди казалось входом в какую-то сияющую пещеру за мили и мили отсюда. Лошадь с разбегу вырвалась из рощи, и мы после ее сумрака окунулись в солнечный свет, очутившись на самой высокой точке южных холмов, на вершине целого мира.

Я оглянулась назад, и весь Вайдекр открылся мне, как впервые увиденная страница волшебной книги.

Прямо из-под ног лошади круто уходили вниз склоны холма. Легкий ветер доносил до нас запахи молодых побегов и свежевспаханных полей. Под его дуновениями трава клонилась то в одну, то в другую сторону, как волнуемые течением реки водоросли.

На буковую рощу, через которую мы только что скакали, я теперь смотрела сверху, как жаворонок, и видела только густые кроны деревьев, покрытые блестящими изумрудными листочками и крохотными влажными почками каштанов. Серебряные березки дрожали на ветру, как язычки пламени.

Справа от нас Экр разбросал дюжину своих беленьких опрятных коттеджей. Дом викария, церковь, деревенские грядки располагались вокруг огромного, стоящего в самом центре деревушки каштана. Позади них, отсюда казавшиеся миниатюрными, как коробочки, виднелись лачуги сквоттеров,[2] претендующих на общественную землю. Эти лачужки, крышей которым служила солома, а иногда просто остов сломанной телеги, даже издалека резали глаз своей бедностью. Зато к западу от Экра, подобно желтой жемчужине, лежащей на зеленом бархате, среди высоких гордых деревьев и просторного парка возвышался Вайдекр-холл.

Отец вынул поводья из моих пальцев, и большая голова лошади склонилась низко к траве.

– Замечательное место, – сказал он как бы про себя. – Не думаю, что во всем Суссексе найдется что-нибудь более красивое.

– Папа, в целом мире нет ничего красивее, – с уверенностью четырехлетнего ребенка ответила я.

– Гм, – мягко улыбнулся мне отец. – Может быть, ты и права.

Когда мы возвращались домой, отец шел рядом с лошадью, придерживая разлетающиеся оборки и кружева моей юбочки, пока я в горделивом торжестве возвышалась на спине могучего гиганта. Потом он прошел вперед, оглядываясь и давая на ходу инструкции.

– Сядь ровнее! Подбородок выше! Руки опусти! Не натягивай так поводья! Хочешь поскакать? Ладно, выпрямись и сожми ее бока пятками. Вот так! Хорошо!

Его радостное лицо превратилось в смутно белеющее пятно, а я уцепилась изо всех сил за подпрыгивающее седло, объятая страхом.

Совершенно самостоятельно я проскакала до конца аллеи и с триумфом остановила лошадь у террасы. Но аплодисментов не последовало. Мама скептически посмотрела на меня из окна гостиной, затем вышла на террасу.

– Поди-ка сюда, Беатрис. Ты очень долго отсутствовала. Отведите, пожалуйста, мисс Беатрис наверх, выкупайте и переоденьте ее, – сказала она, жестом подзывая няню. – Вся ее одежда должна быть выстирана. А то наша девочка пахнет как грум.

Они свергли меня с вершины блаженства, и глаза отца с сочувствием наблюдали за мной. Торопливо направившись к дому, няня неожиданно остановилась.

– Мадам! – обратилась она к маме, и ее голос дрогнул.

Они увидели, что все кружева моей юбочки запятнаны кровью. Быстро подняв ее, мама с няней обнаружили, что мои колени и лодыжки стерты до крови краями седла.

– Гарольд! – с укором произнесла мама.

Это был единственный вид упрека, который она себе позволяла. Отец приблизился и поднял меня на руки.

– Почему ты не сказала, что тебе больно? – спросил он, и его глаза сузились. – Я бы на руках отнес тебя домой. Почему ты мне ничего не сказала, малышка?

Мои колени болели, как будто их обожгло крапивой, но я ухитрилась улыбнуться.

– Мне понравилось скакать на лошади, папа. И я хочу снова поездить на ней.

Глаза отца заблестели, и раздался его глубокий счастливый смех.

– Сразу видно, что ты моя дочка! – воскликнул он в восторге. – Хочет опять скакать, ну как вам это нравится? Ты обязательно будешь ездить верхом. Я завтра же поеду в Чичестер и куплю тебе пони, и ты сразу же начнешь учиться верховой езде. Скакала, пока не сбила колени, и это в четыре года, а? Нет, это точно моя дочка.

Все еще смеясь, он повел лошадь на конный двор, а я осталась вдвоем с мамой.

– Мисс Беатрис лучше отправиться прямо в постель, – приказала она няне. – Она устала за сегодняшний день. Больше она скакать верхом не будет.

Разумеется, я снова и снова ездила верхом. Мама была воспитана в традициях женской покорности и послушания главе дома, и противоречить отцу она могла не больше чем полминуты. Спустя несколько дней после моей прогулки с папой, когда еще не зажили ссадины на моих коленях, мы услышали мягкий стук копыт по гравию и окрик «Эй!» у входной двери.

Когда я выскочила наружу, я увидела моего отца верхом на своем жеребце, наклонившегося к самому крохотному пони, которого я когда-либо видела. Пони принадлежал к новой дартмурской породе, его шкурка была темной и гладкой, как коричневый бархат, а черная гривка закрывала всю мордочку. Через секунду мои руки уже обвивали его крутую шею, а губы шептали что-то прямо ему в ухо.

Прошел еще один день, и няня подала мне крохотную копию женской амазонки, которую я стала надевать для ежедневных уроков верховой езды. Их давал мне сам папа. Никогда не учивший никого скакать на лошади, он стал заниматься со мной так же, как занимался с ним когда-то его отец. Я ездила по кругу на мягком лугу, чтобы было не так больно падать. Падение за падением в мокрую траву – и я не всегда находила в себе силы подниматься, улыбаясь. Но папа, мой чудесный папа, был терпелив как бог, а маленькая Минни имела добрый и мягкий нрав. А я, я была прирожденным бойцом.

Не прошло и двух недель, как я уже начала выезжать с папой верхом. Минни шла на длинном поводке позади папиного жеребца и казалась маленьким карасиком, пойманным на длинную удочку.

А несколько недель спустя после нашей первой экспедиции папа освободил нас от этого ученического поводка и позволил мне скакать одной.

– Ей можно доверять, – коротко заметил он в ответ на тихие увещевания мамы. – Вышивать она всегда успеет начать. А научиться держаться в седле лучше в раннем возрасте.

На дорогах и полях Вайдекра сквайр и маленькая мисс, папин огромный жеребец и подпрыгивающая за ним Минни стали вскоре привычной картиной. Сначала мы прогуливались от тридцати минут до целого часа после обеда. Затем я стала кататься верхом и по утрам. Летом 1760 года – а оно было особенно сухим и жарким – я скакала с папой целыми днями, и исполнилось мне к тому времени полных пять лет.

Это были золотые годы моего детства, и даже сейчас я хорошо помню их. Мой маленький брат Гарри не пропустил ни одной детской болезни, к тому же все боялись, что он унаследовал слабое мамино сердце. А я была бодра как птичка и никогда не проводила ни дня без верховой прогулки с папой. Гарри же просидел всю зиму взаперти, одолеваемый простудами, лихорадками и насморком, с хлопочущими вокруг него мамой и няней. И только к весне, когда задул теплый ветер, напоенный запахом согретой земли, он начал выздоравливать. Во время сенокоса, когда я целыми днями наблюдала с папой, как косили высокие зрелые травы и собирали их в стога, Гарри опять сидел взаперти, так как у него началась аллергия на запах свежескошенной травы. Его жалобные «апчхи-апчхи» доносились целыми днями из-за закрытых дверей, и время сбора урожая он провел таким же образом. Осенью, во время охоты на лисят, когда папа пообещал разрешить мне охотиться вместе с ним, Гарри опять сидел в детской либо, в лучшем случае, у камина в гостиной со своими вечными недугами.

Годом старше, он был выше и плотнее меня, да и вообще мы мало походили друг на друга. Если мне изредка удавалось вовлечь его в битву, я неизменно одерживала верх и тузила его, пока он не начинал звать на помощь. Но он был добрым мальчиком и никогда не бранил меня за свои синяки и ушибы. И мне не хотелось проучить его.

Мы почти никогда не возились вместе, не боролись и даже не играли в прятки в комнатах и галереях Вайдекр-холла. Гарри получал удовольствие, только сидя с мамой в гостиной и читая книжки. Он любил наигрывать небольшие пьески на фортепьяно или читать маме вслух разные печальные стихи. Проживи я хоть несколько часов жизнью Гарри, мне кажется, я бы неизлечимо заболела. Один день, проведенный в спокойной компании мамы и брата, выматывал меня больше, чем долгие скачки по полям верхом следом за папой.

Когда плохая погода вынуждала меня оставаться дома, я просила Гарри поиграть со мной, но у нас не находилось общих занятий. Пока я хандрила, слоняясь по темной библиотеке, где меня привлекали только книги регистрации папиных лошадей, Гарри устраивал себе на подоконнике мягкое гнездышко из диванных подушек и сидел в нем целыми часами неподвижно, как пухлый лесной голубь, с книжкой в одной руке и сластями – в другой. Если вдруг ветер разгонял тучи и выглядывало солнышко, Гарри смотрел в окно на мокрый сад и говорил:

– Еще слишком сыро. Ты намочишь свои чулки и туфли, Беатрис, и мама будет тебя ругать. Оставайся со мной.

И Гарри опять оставался дома, посасывая конфеты, а я выбегала в сад, где на каждом листочке, темном и блестящем, сидела дрожащая капелька дождя, которую так и тянуло слизнуть. В каждом тугом, тяжелом цветке тоже таилась сверкающая как бриллиант капля. Если дождь настигал меня во время моих бесконечных скитаний, я всегда могла найти убежище в плетеной беседке в розовом саду и оттуда наблюдать, как падают на землю его косые струи. Но гораздо чаще я вообще старалась не замечать его и продолжала либо гулять по залитому водой выгону, позади мокрых пони, либо по тропинкам буковой рощи, а иногда спускалась к речке Фенни, которая серебряной змейкой извивалась вдоль опушки леса и позади выгона.

Итак, хотя мы с Гарри были близки по возрасту, мы росли совершенно чужими. Обычно дом, в котором растут двое детей, особенно если один из них шалун, никогда не бывает очень тихим, но мне кажется, жизнь у нас проходила довольно спокойно. Брак моих родителей состоялся скорее из материальных соображений, чем по обоюдной склонности, и для нас, для слуг и даже для жителей деревни было очевидно, что они раздражают друг друга. Мама находила отца грубым и вульгарным. И папа действительно часто оскорблял ее чувство собственного достоинства громким, бесцеремонным смехом, протяжным суссекским выговором, своими панибратскими отношениями со всеми мужчинами в округе, неважно, были ли они нищими батраками или почтенными арендаторами.

Мама считала, что ее городские манеры служат примером для всего графства, но в действительности над ними просто смеялись. Ее манерная семенящая походка высмеивалась и передразнивалась каждым шутником в деревне.

Наше торжественное посещение приходской церкви во главе с высокомерно выступающей мамой и с Гарри, по-утиному переваливающимся за ней, заставляли меня буквально сгорать от стыда. Я успокаивалась, только когда мы достигали нашей скамьи, и в то время, когда мама и Гарри начинали истово молиться, совала руку в папин карман и принималась перебирать находившиеся там сокровища. Складной ножик отца, его носовой платок, колосок пшеницы или кусочек горного хрусталя, специально припасенный для этого случая, казались мне более важными, чем святое причастие, и более реальными, чем катехизис.

Когда после воскресной службы мы с папой спешили на церковный двор узнать деревенские новости, мама и Гарри торопливо пробирались к коляске, боясь инфекций и стесняясь неуклюжих деревенских шуток.

Мама пыталась приблизиться к деревенской жизни, но ей не удавалось чувствовать себя естественно с людьми. Когда она интересовалась их здоровьем или спрашивала об их детях, это выглядело чрезвычайно принужденно, как будто ей не было до этого никакого дела (а это в действительности обстояло именно так) или она считала их жизнь не заслуживающей внимания (что тоже было правдой). Поэтому, должно быть, в ответ несчастные поселяне бормотали что-то невнятное, как идиоты, а их жены глупо теребили в руках передники и молчали.

– Я совершенно не понимаю, что вы в них находите, – томно жаловалась мама после очередной своей неудачной попытки. – Они такие неотесанные.

Они действительно были неотесанными. Но не в том смысле, который придавала этим словам мама. Просто они говорили то, что думали, и поступали в соответствии со своими желаниями. Конечно, в ее присутствии они становились неловкими и косноязычными. А что бы вы ответили леди, которая, сидя в коляске, с высокомерным видом расспрашивает вас о том, что вы подавали мужу вчера на обед? Каждому было ясно, что ей нет до этого никакого дела. А больше всего их забавляло то, что, задав по наивности такой же вопрос, например, жене самого удачливого браконьера, она рисковала получить правдивый ответ: «Одного из ваших фазанов, миледи».

Конечно, папа все это понимал. Но есть вещи, которые нельзя объяснить. Мама и Гарри жили в мире слов. Они прочитывали огромные горы книг, присылаемых им из Лондона. Мама писала длинные подробные письма своим сестрам и братьям в Кембридж и Лондон, тетушке в Бристоль. Она исписывала целые страницы сплетнями, болтовней, стихами и даже словами из песен, которые надлежало выучить.

Папа же и я жили в мире, где слова значили очень мало. Когда надвигающаяся буря могла помешать сенокосу, мы оба чувствовали себя как на иголках, и достаточно было одного кивка, чтобы один из нас отправлялся в одну сторону, а другой – в другую, чтобы предупредить людей об опасности. Меня не приходилось учить некоторым вещам, я знала их еще до рождения, потому что я родилась и воспитывалась в Вайдекре.

Что же касается остального мира, то он едва ли занимал наши мысли. Когда мама, держа в руках письмо, появлялась в комнате и, обращаясь к отцу, произносила: «Представь…» – он только кивал и отвечал: «Представляю». Интерес пробуждался в нем, лишь когда речь заходила о ценах на шерсть или пшеницу.

Конечно, мы навещали многие семьи графства. Зимой мама с папой посещали балы, а нас с Гарри всегда возили на детские праздники в соседские семьи: к Хаверингам в Хаверинг-холл – это поместье находилось в десяти милях к западу от Вайдекра, – и к де Курси в Чичестер. Но это были лишь эпизоды, корни нашей жизни уходили глубоко в землю Вайдекра, и главные ее события проходили в стенах Вайдекрского парка.

После дня, проведенного в седле или на пахоте, папа ничего так не любил, как выкурить сигару в розовом саду, вечерком, когда в жемчужном небе зажигались звезды, а в воздухе скользили летучие мыши. В это время мама со вздохом отворачивалась от окна и садилась писать длинные письма в Лондон. Даже мои детские глаза видели, что она глубоко несчастна. Но власть сквайра и его земли крепко держала ее.

То, что она тяготилась одиночеством, проявлялось лишь в ее пространных письмах, а также в ее разногласиях с отцом, которые не приносили ни побед, ни поражений, а просто выливались в постоянное недовольство.

Бедная женщина! Она не имела никакой власти в доме. Ни над хозяйственными деньгами, которые дворецкий или повара отдавали прямо отцу, ни над расходами на собственные туалеты, которые оплачивались самим отцом. Только раз в несколько месяцев она получала несколько фунтов на карманные расходы: на церковный сбор, на благотворительность, на коробку сластей. Но даже эти ничтожные суммы зависели от ее поведения: однажды, когда она позволила себе слишком резко поговорить с отцом, эти денежные подарки странным образом прекратились. Даже спустя семь лет эта обида настолько жгла маму, что она не выдержала и поделилась ею со мной.

Но меня это нисколько не беспокоило. Я была папиной дочкой. Может быть, именно поэтому мама безумно любила своего белокурого сына, отвечавшего ей взаимностью, а меня вновь и вновь пыталась отучить от верховой езды и приохотить к гостиной, которая, по ее мнению, была единственным подходящим для девочки местом, независимо от ее склонностей.

– Почему бы тебе не остаться сегодня дома, Беатрис? – спросила она меня однажды за завтраком.

Папа только что поел и уже ушел, а она с отвращением отвернулась от его тарелки с дочиста обглоданной громадной костью и огрызками хлеба.

– Я поеду с папой, – пробормотала я с набитым ртом, успев откусить недюжинный кусок мяса.

– Я знаю, что ты собиралась ехать, – резко возразила она, – но прошу тебя остаться дома. Побудь сегодня со мной. Я хочу нарвать в саду цветов, а ты могла бы расставить их в вазы. А после полудня мы поедем на прогулку. Или заедем к Хаверингам. Тебе будет приятно поболтать с Селией, ты ведь так ее любишь.

– Извини, мама. – Я была упряма, насколько может быть упрямо семилетнее дитя. – Но я обещала папе пересчитать овец на выгонах, и это займет у меня весь день. С утра я поеду на западные пастбища и вернусь домой только к обеду. А потом до вечера я пробуду на восточных пастбищах.

В ответ мама поджала губы и опустила глаза. Но я не обратила внимания на ее раздражение и удивилась, услышав в ее тоне боль и обиду:

– Беатрис, я не могу понять, что с тобой происходит. Раз за разом я прошу тебя провести со мной дома хотя бы полдня, и постоянно у тебя находится что-нибудь более важное. Меня это, в конце концов, просто обижает. К тому же молодой леди не подобает скакать одной, без сопровождающих.

Я застыла от удивления, и вилка с куском ветчины тоже замерла на полпути.

– Ты удивлена, Беатрис? – гневно продолжала мама. – Но в нормальной семье тебе не пришло бы в голову с утра до вечера носиться верхом по полям. Но вы с отцом помешаны на лошадях. Больше я этого не потерплю.

Я испугалась. Настойчивый мамин протест против моих ежедневных прогулок мог означать только возврат к жалким занятиям, приличествующим молодой леди. Для меня это стало бы пыткой.

В холле раздался голос отца, и дверь резко распахнулась.

– Ты все еще ешь? – прогремел он. – Кто тянет с завтраком, тот опаздывает на поле. Тебе сегодня надо многое успеть сделать. Поторопись.

Я не знала, что отвечать, и взглянула на маму. Она молчала. И тут я разгадала ее игру. Она поставила меня в трудное положение. Пойди я с отцом, я бы тем самым выразила ей открытое неповиновение. А ослушайся я отца, еще неизвестно, какой оборот приняло бы дело. Я решилась.

– Мама говорит, что сегодня мне нужно остаться дома, – сказала я невинным голосом.

– Беатрис отправится на выгоны, – коротко бросил он. – Остаться дома она может завтра. Сегодня некому присмотреть за овцами.

– Молодой девушке не следует проводить целые дни в седле. Я беспокоюсь за ее здоровье.

– Что ты имеешь в виду? – недоуменно поднял брови отец. – Она и дня не болела в своей жизни.

Мама все еще сдерживалась. Такие перебранки не к лицу леди.

– Это неподходящее воспитание для девушки, – тихо сказала она. – Проводить время, болтая с грубыми мужчинами. Заводить знакомства с арендаторами и батраками и разъезжать по округе без всякого сопровождения.

Голубые глаза отца сверкнули гневом.

– Эти грубые мужчины, между прочим, кормят вас.

А арендаторы и батраки платят за ваших лошадей, платья, туфли. Вы бы вырастили обыкновенную белоручку, если бы она не знала даже, что растет на земле и каким путем достигается благосостояние.

Мама, сама белоручка с детства, уже находилась в опасной близости к тому, чтобы забыть, что леди никогда не спорят с мужьями и не дают воли гневу.

– Тем не менее Беатрис нужно воспитывать, как воспитывают молодых леди, – настаивала она. – Она не станет управлять фермой, когда вырастет. И ей надлежит вести себя подобающим образом.

Папа покраснел от гнева.

– Она – хозяйка Вайдекра. – Он начал говорить слишком громко, и чашки на столе подпрыгивали в такт его словам. – И что бы она ни сделала, как бы себя ни вела, ею и останется. На этой земле ее слово всегда будет законом.

Мама была бледной от непривычной борьбы.

– Ну что ж, – процедила она сквозь зубы. – Пусть будет как вы приказываете.

Она встала из-за стола, взяв свою шаль и письма. Я видела, как дрожат ее пальцы. Она едва сдерживалась, чтобы не дать волю горьким, обидным слезам. Отец не посторонился, чтобы пропустить ее в дверях, и она стояла перед ним с выражением ледяной ненависти на лице.

– Да, именно так, – продолжал греметь отец. – Нося это имя, Беатрис может делать все, что угодно, на этой земле. Вам не нужно бояться за нее, мэм.

Мама стояла как статуя, пока он не пропустил ее. После этого она вышла, не уронив достоинства, своей изящной походкой. Папа повернулся ко мне, сидевшей в полном молчании.

– Тебе ведь не хотелось бы оставаться дома, правда, Беатрис? – спросил он с интересом.

– Я – хозяйка Вайдекра, и мое место – на земле, – твердо ответила я, слезла со стула, и мы рука об руку вышли из дома.

Мама наблюдала за мной из окна гостиной. Забравшись на пони и почувствовав себя в полной безопасности, я подъехала к террасе. Мама вышла, томно и неторопливо подметая своими надушенными юбками ступени, ее глаза щурились от солнечного света. Я извиняющимся жестом протянула ей руку.

– Прости, мама, и не грусти. Я могу остаться дома завтра, – предложила я.

Но мама не стала подходить к перилам. Она очень боялась лошадей.

– Я стараюсь понять тебя. – Она подняла на меня глаза. Ее голос был грустным и полным жалости к себе. – Мне кажется, все, что ты любишь, – это земля. По-моему, ты и папу любишь только потому, что он хозяин этой земли. Твое сердце полно Вайдекром настолько, что там вряд ли найдется место для других чувств.

Пони забеспокоился, и я погладила его по шее. Тогда мама отвернулась и пошла к двери, оставив меня в довольно глупом положении. Я отпустила поводья, и мы поскакали по вымощенной гравием аллее на простор. Солнечный свет падал на мое лицо, тени деревьев весело плясали на земле, и я очень скоро забыла о несчастной женщине, только что оставленной мной, – впереди была свобода и работа, которую мне предстоит сделать.

Гарри, мамин любимец, тоже разочаровал маму. Его не привлекали ни зеленые холмы, ни меловые карьеры Вайдекра, ни даже наша серебряная речка Фенни. Он пользовался любым предлогом задержаться у нашей тетушки в Бристоле и говорил, что вид городских труб и крыш для него гораздо приятнее нашего пустынного и широкого горизонта.

И когда отец высказал мнение, что Гарри следует отдать в школу, мама побледнела и протянула руки к своему единственному сыну. Но глаза брата блеснули радостью, и он тут же согласился уехать. Бедная мама оказалась бессильна противиться отцовской уверенности, что Гарри нуждается в лучшем образовании, чем его собственное, и спокойному желанию уехать, высказанному самим Гарри. В августе, когда брат опять захворал, мама, няня и все четыре горничные спешно готовились к отъезду из дома одиннадцатилетнего героя. Папа и я старались спастись от этой суматохи. Целые дни мы проводили на пастбище. Гарри же целые дни торчал в библиотеке, читая новые учебники или выбирая книги для школы.

– Неужели ты хочешь уехать, Гарри? – однажды недоверчиво спросила я.

– Почему бы нет? – удивился он, ежась от сквозняка.

– Оставить Вайдекр. Это невозможно! – воскликнула я и беспомощно замолчала.

Если он не понимал, что ничто на свете не может быть упоительней запаха летнего ветра над Вайдекром, а горсть нашей земли дороже целого акра любой другой, то я не знала, как это можно объяснить словами.

Мы говорили на разных языках. Мы даже не были похожи внешне. Гарри напоминал отца белокурыми волосами и широко расставленными голубыми глазами. От мамы он унаследовал тонкую кость и прелесть улыбки. Но наша мама редко улыбалась, а лицо Гарри всегда сияло улыбкой беспечного херувима. Даже раздражительность и спесь, которые он тоже перенял от мамы, не могли испортить его доброго и веселого нрава.

Я же была отпрыском наших норманнских предков и основателей рода. Рыжие и хитрые, они пришли с Вильгельмом Завоевателем и, едва увидев прекрасные земли Вайдекра, повели за них борьбу и сражались до тех пор, пока ложью, изворотливостью и коварством не получили своего. Это от них, моих предков, я унаследовала рыжевато-каштановые волосы, но такие, как у меня, ярко-зеленые глаза, косо посаженные над высокими скулами, не сияли ни на одном из портретов семейной галереи.

– Она – подменыш,[3] – говорила в отчаянии мама.

– И будет основателем своей собственной породы, – умиротворяюще отвечал отец. – Может быть, она станет хорошенькой, когда вырастет.

Золотым локонам Гарри не суждено было долго виться. Их коротко остригли, чтобы надеть первый парик, это входило в подготовку к школе. Мама горько плакала, когда волосы красивыми кольцами падали на пол, а глаза Гарри сияли от волнения и гордости, когда папин парикмахер впервые заплел косичку у него на голове. Вообще все это время мама не переставала лить слезы. Она плакала о локонах, плакала, собирая его белье, плакала, покупая огромные коробки конфет, чтобы подсластить первые самостоятельные шаги героя. Уже за неделю до отъезда Гарри мама проливала такие потоки слез, что даже он сам находил это чрезмерным, а мы с папой каждый день спасались на самых дальних выгонах.

Наконец Гарри уехал, отбыл, как молодой лорд, в фамильном экипаже с двумя лакеями и даже в сопровождении папы. К моей чести, я тоже пролила несколько слезинок, но видела их только Белла. Это была моя первая верховая лошадь, купленная папой специально, чтобы утешить меня после отъезда брата. Но вот экипаж Гарри пропал за поворотом, и я сразу перестала терзаться мыслями о нем.

Другое дело – мама. Она проводила долгие одинокие часы в гостиной, перекладывая старое шитье, сортируя вышивки и гобелены, расставляя цветы в китайских вазах или наигрывая какую-нибудь мелодию на фортепьяно. Неожиданно звуки замолкали, рука бессильно падала, и мама сидела, глядя за окно в парк, но видя перед собой только своего единственного сына. Затем, глубоко вздохнув, она вновь либо склонялась к шитью, либо продолжала прерванную мелодию.

Солнечный свет, такой радостный в саду и лесах, не щадил мамину гостиную. От него выгорали и краски ковров, и золото маминых волос. И в то время как она увядала в четырех стенах, мы с папой все скакали и скакали верхом, болтая с арендаторами, наблюдая за созреванием урожая, за работой мельницы на речке, пока не начинало казаться, что весь мир принадлежит только нам.

Мы все знали о деревне. Родившимся в ней детям обычно давали наши имена: Гарольд или Гарри – в честь папы и брата, Беатрис – в честь мамы и меня. Если умирал кто-то из арендаторов, то мы с отцом либо помогали его семье, если они намеревались уезжать, либо заключали договор с наследниками, если семья оставалась.

Словно маленькая императрица, скакала я рядом с отцом – самым богатым помещиком нашего графства, милостиво кивая нашим работникам, глядя, как они поспешно сдергивают шапки и кланяются.

Бедный Гарри был лишен всего этого. Для него не существовало это счастье – видеть нашу землю в любое время года и в любую погоду: вспаханные поля, спокойно ожидающие своего часа под первым снежком, и зеленые моря пшеницы в разгаре лета. И пока я так росла на воле, сама себе госпожа, Гарри хандрил в школе, посылая домой жалобные письма маме, отвечавшей ему посланиями на голубой бумаге, закапанной слезами.

В первый год ему пришлось очень плохо в школе, вдали от мамы и ее тихой гостиной. Когда Гарри приехал в школу, все мальчики уже успели разбиться на разные группировки со своими племенными обычаями, и бедного Гарри мог терзать и мучить каждый, кто был хоть на дюйм выше или на месяц старше. Когда начался второй учебный год и приехали новые, более юные жертвы, жизнь Гарри стала легче. На третий год Гарри сильно вырос и стал взрослым мальчиком, которого уже раздражала его внешность херувима. Все чаще и чаще, когда он приезжал домой на каникулы, его сундучок бывал набит сластями, подаренными другими детьми.

– Гарри так любят в школе, – с гордостью говорила мама.

Каждые каникулы он рассказывал мне о лихих выходках предводителя их группы. Как каждый семестр они устраивают военную вылазку против городских ребят. И как героем неизменно оказывается Стоули, младший сын лорда Стоули, собравший вокруг себя, по словам Гарри, самых красивых, умных и сильных ребят школы.

Это увлечение Гарри школой только расширило пропасть между нами. Он подхватил господствовавший там тон высокомерия и, наскучив мне буквально до слез рассказами о своем кумире Стоули, не находил со мной никаких больше тем для разговора. С отцом же Гарри был неизменно вежлив; сначала его энтузиазм к занятиям наполнял отца гордостью, но затем стал раздражать, так как Гарри совершенно определенно предпочитал проводить время в библиотеке, а не в полях.

Только с мамой он оставался прежним Гарри, и они вдвоем с удовольствием проводили долгие безмятежные дни, перечитывая и исписывая горы бумаги, пока мы с отцом в любую погоду, в любое время дня или года носились на лошадях по нашей земле. Гарри мог приезжать и уезжать, когда ему вздумается, он был словно гость в своем доме. Он никогда не принадлежал Вайдекру, как принадлежала ему я. В то же время отец и земля являлись неотъемлемой частью моей жизни. Мы не могли существовать друг без друга с тех самых пор, как я увидела волшебную панораму Вайдекра, представшую предо мной поверх холки лошади. Отец, земля и я всегда должны были быть вместе.