Вы здесь

Важнее, чем политика – 2. Константин Райкин: «Не дорого ценю я громкие права…» ( Коллектив авторов)

Константин Райкин: «Не дорого ценю я громкие права…»

17 апреля 2012 года в Культурном центре Высшей школы экономики состоялась очередная встреча из цикла «Важнее, чем политика», организованная Фондом «Либеральная Миссия» и НИУ ВШЭ. На этот раз гостем стал художественный руководитель театра «Сатирикон», народный артист России Константин Райкин.

Константин Аркадьевич Райкин – один из лидеров целого поколения российских актеров и режиссеров, художник, всегда работающий по гамбургскому счету, без оглядки на внешнее и второстепенное. Между тем, в последние годы возникли и набрали силу многие процессы, в результате которых в искусстве внешнее порой замещает собою подлинное, второстепенное – преобладает над сущностным.

Каковы судьбы репертуарного театра в рыночную эпоху? Есть ли перспективы у российского театрального образования? Изменились ли взаимоотношения актера с современным зрителем? На эти и другие вопросы ответил Константин Райкин, опираясь на свой богатый и разнообразный опыт актера, режиссера, педагога и администратора.

Встречу вели Дмитрий Бак и Евгений Ясин.2


Дмитрий Бак: Когда-то совсем недавно мне довелось присутствовать в Центре Мейерхольда на мастер-классе, который вел Константин Аркадьевич, и это была полная феерия. Там играли студенты, которые занимаются в творческой мастерской Константина Аркадьевича, он сам пояснял то, что происходит на сцене, читал какие-то фрагменты из спектаклей. Это было великолепно, но это был другой жанр – творческая встреча, – и Константин Райкин главным образом выступал как артист. В рамках нашего проекта нам предстоит обсудить очень широкий круг вопросов, которые мы должны с вами сформулировать. Но канва возможного разговора у меня в сознании появилась именно тогда, когда я слушал Константина Райкина в Центре Мейерхольда, поскольку я видел жизненный и творческий путь этого человека.

Одно с другим здесь очень близко соприкасается: я видел, как актер становился режиссером, а режиссер становился педагогом. Все эти три ипостаси дополнялись ролью художественного руководителя одного из ведущих театров Москвы, а Константин Райкин руководит театром «Сатирикон» вот уже почти четверть века. И во всех этих обликах я чувствовал необыкновенное единство человека, который присутствует в культуре сознательно и сознательно делает свое честное дело, хотя и в очень разных направлениях, в очень разных жанрах, и по-разному реагирует своей собственной жизнью на те события, которые происходят вокруг. Всегда интересно и всегда важно услышать из первых уст то, что на самом деле означает для артиста современная жизнь, как он в ней живет. Я думаю, что по какой-то такой канве и пойдет сегодняшний наш разговор. Впрочем, наш проект всегда предполагает отсутствие каких бы то ни было рамок, и его символическое название задает нам полную свободу. Мы, как всегда, будем абсолютно свободными, и, конечно, абсолютно свободным будет Константин Аркадьевич Райкин, которому я с удовольствием предоставляю слово.

Константин Райкин: Я по своей основной профессии все-таки артист, поэтому я к этому отношусь как к некому выступлению. Во-первых, я сразу скажу, что мне безумно понравилась эта шапка, это название «Важнее, чем политика», если я правильно это понимаю. То есть я как-то это понимаю, причем безумно воодушевленно, и сейчас на эту тему буду воодушевленно и, наверное, сумбурно говорить. Я даже как-то и не готовился, потому что мне кажется, что вся моя работа и жизнь последних лет проходят под этой шапкой, в попытках доказать себе и другим, что есть вещи гораздо более важные, чем то, что мы понимаем, или то, что я понимаю под словом «политика». Потому что наша повседневная жизнь всячески нас сталкивает с такой назойливой, настырной и в общем безрадостной мыслью, что только политика – это самое главное, что есть на свете, а иногда приходит отчаянная мыслишка о том, что ничего кроме политики-то и нет больше вообще. Нас пытаются убедить в этом, может быть, и не словами даже, но густотой обсуждения всего, что связано с политикой.

Вы посмотрите, чем полны наши газеты, разговоры, телевидение? Возникает ощущение, что ничего кроме политики нет, или, если оно и есть, то оно столь незначительно, малоинтересно, ничтожно, что как бы совсем не заслуживает внимания. Первые лица – это политика, бесконечное количество фотографий, упоминаний, разговоров, обсуждений, интересов со стороны журналистов, главные вожделения всех папарацци. Вообще нас окружает бесконечное количество разговоров на тему политики, на тему взаимоотношения стран, классов, сословий, экономических и социальных проблем. А у меня давно зреет большое раздражение и желание всячески пытаться это игнорировать. Конечно, игнорировать невозможно, потому что я, например, руковожу бюджетной организацией, театром, который весь зависит от положения дел в стране, от всяких экономических и политических ситуаций. Конечно, я реальный человек, я читаю газеты, смотрю телевидение, и, как бы тошнотно я к этому время от времени не относился, я должен знать, что происходит, как-то это понимать и трактовать.

И тем не менее, мне кажется, есть нечто прекрасно независящее от того, кто главный человек у нас в стране в политическом смысле, каково его окружение, какая политическая обстановка в стране. Мне кажется, очень важно понимать, что есть вещи прекрасно независящие от этого. Почему, когда Дмитрий Петрович меня спросил: «А как назвать ваше выступление?» – я сказал, что его надо назвать «Не дорого ценю я громкие права». Дело в том, что у Александра Сергеевича Пушкина есть совершенно гениальное стихотворение, которое называется «Из Пиндемонти». «Из» – это предлог, Пиндемонти – это фамилия. А назвал он его так, потому что, видимо, хитрил с цензурой, чтобы его напечатали: сделал вид, что перевел некого Пиндемонти, то есть за содержание не отвечает – просто перевел, и все. А мысль, которая там высказана, вроде как принадлежит Пиндемонти, хотя на самом деле это не правда, это гениальное, оригинальное его произведение. Это небольшое стихотворение, которое я позволю себе прочесть. В нем сказано очень многое. Просто на тему этого стихотворения потом можно очень долго говорить, что, может быть, и стоит сделать. Стихотворение звучит так:

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чуткая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура.

Все это, видите ль, слова, слова, слова

Иные, лучшие, мне дороги права;

Иная, лучшая, потребна мне свобода:

Зависеть от царя, зависеть от народа —

Не все ли нам равно? Бог с ними.

Никому

Отчета не давать, себе лишь самому

Служить и угождать; для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья.

Вот счастье! вот права…

Вот так он сказал. Мне кажется, это глубочайшая, гениальная и очень просто изложенная мысль, очень, надо сказать, непросто воплощаемая в жизнь, потому что попробуй-ка вот так проигнорировать все то, что нависает над нами… Конечно, политика может сложиться так, что света белого не взвидишь и свет просто прекратится при каком-нибудь глупом, немудром политике. Может вообще наступить общий крах.

Но я не беру такие крайние случаи. А как понять, что есть вещи прекрасно независящие от того, кризис у нас или нет. А когда у нас был кризис, это слово я слышал чаще, чем мат и чем слово «мама». Вот кризис – это скрипучее слово. Кризис, кризис, кризис – этим объясняли все. По роже кому-то кто-то дал – кризис, чего-то нет, тебя обхамили – кризис. И вроде это все объясняло. И я так от этого устал, меня стало это раздражать, я подумал: «Господи, ну есть же любящие глаза!» Наступает весна и наступает такая наэлектризованность в атмосфере города Москвы, вроде как насквозь политизированного города, но появляется столько прекрасного, независящего от политики. Так прекрасно выглядят девушки, и так замечательно смотрят: какая разница, кризис или нет? И солнышко встает, и день начинается. Даже если и не весна, а зима, это тоже очень красиво. И это абсолютно не зависит от того, кто у нас у власти и кто кого выбрал. Наверное, это иногда понимаешь особенно остро.

Я считаю, что дело, которым я занимаюсь – театр – это такой микробик. Что это такое? Есть шоу-бизнес, телевидение, и все это такое мощное, с миллионными аудиториями, десятками миллионов, а тут какой-то малюсенький вшивенький домик… Мы-то живем в этой бывшей киношке. Вообще самое позорное полуздание в Москве, такая вечная стройка-тире-разруха. Я на эту тему шучу, что театр, которым я руковожу, похож на меня: с лица чудовище, а внутри хороший очень. Вот миллионные аудитории, телевидение – все обсуждают политические процессы, выборы, а мы там что-то копаемся, ставим пьески свои. Мне кажется, что самое важное, что происходит на земле, происходит в театре «Сатирикон». Я вам клянусь. Это никакого не имеет отношения к тому, что я взрываюсь, как-то что-то из себя строю.

Мне кажется, что никто не знает, по какой причине Господь Бог не покрывает все черным цветом, не махнул на нас окончательно рукой. Люди так безумно плохо себя ведут, грешат, подличают, доносят друг на друга, льют кровь, нарушают заповеди, воруют. Я думаю: почему Господь Бог все-таки терпит? Мне кажется, что совсем не потому, что какие-то политики что-то удерживают, какие-то крупные люди решают судьбы мира. Совсем, мне кажется, не они решают. Просто есть какие-то чудаки, которые бескорыстно работают, творчески, самоотверженно, увлеченно, влюблено, божественно работают в разных областях. Они совершенно неизвестны, нет у них громких имен, нет у них огромных зарплат, а работают они потому, что ими движет какое-то творчество, безумная идея, в которую они влюблены. И мы репетируем какой-то спектаклик. И вот я думаю, что у Бога уже совсем рука заносится, чтобы махнуть на все окончательно и прекратить все. Он заносит руку, а потом смотрит, мы премьеру готовим, и он думает: нет, подожду еще, пусть выпустят. Вот ей-богу, мне кажется, в этом все дело. Во всяком случае имеет полный смысл в это верить. Есть такое у какого-то поэта, фамилия его, по-моему, Смоляков. Я раньше думал, что это Кедрин сказал, но у него я не нашел этой строчки. Есть у замечательного одного поэта, у Смолякова строчка замечательная:

И землю жаворонок держит

На нитке песенки своей.

То есть вся земля, огромная, держится на нитке какого-то чудака-жаворонка. И по этой причине он ее держит. И я иногда думаю, что я этот жаворонок, вы меня простите, пожалуйста. Во мне вообще нет такого импульса как хвастовство. Так мне выгодно и правильно думать. Я много раз в жизни думал: Господи, только бы не было войны, потому что я хочу успеть выпустить вот эту роль. Ей-богу, в этом нет никакой заносчивости, никакого несоразмерного выпячивания себя. Есть, наверное, люди, которые думают, что у них с Господом Богом какая-то вертушка, они по прямой туда звонят. Может быть, и есть эта вертушка, но она совсем не в том кабинете, о котором мы думаем. Эта вертушка может быть в дупле какого-нибудь старого дерева, и звонит по ней какой-нибудь старый лесник, и на него Бог и смотрит.

Вот что я думаю по этому поводу: есть вещи прекрасные, независящие от политики, от того, что я называю политикой, хотя может быть, я неправильно понимаю это слово. Я его понимаю в житейском и, может быть, в наиболее традиционном смысле. Я считаю, что каждое время – трудное, политизированное, подлое, циничное. В наше время была какая-то умная статья, которая называлась «Обыкновенный цинизм». Сейчас очень распространен ироничный, ухмыляющийся взгляд на действительность с таким сарказмом, с таким ядом, желчью и ощущением того, что все можно объяснить нормальными, циничными, причинами. Я этого не люблю, потому что мне кажется, что философия цинизма – это философия людей слабых, это философия малодушных людей. От нее, я думаю, ничего не останется, она уйдет, канет в лету.

Каждое время – самое трудное, циничное и подлое. В нашей стране, как в любой, всегда, было место и подлости, и цинизма, и всего мерзкого. Но при этом любое время изобилует поводами для счастья. Быть счастливым – это тоже особое умение. Есть замечательное выражение, что счастье – это не станция назначения, а способ путешествовать. Мне кажется, это замечательно верное наблюдение.

Есть огромное количество поводов для счастья, для очарования, для радости. Хотя, конечно, люди, занимающиеся искусством, – это люди тонкокожие. Они чужую боль воспринимают особо остро, порой как свою собственную, а поэтому, и совсем благополучным быть не совсем возможно. Но счастье может быть не длительным, оно может быть очень острым, но кратковременным. Мне кажется, каждый день его можно испытывать и очаровываться. И если этого нет, нет чего-то очень важного в жизни. Жизнь все-таки прекрасна, в какой бы политической обстановке она не проходила. Вот, собственно, и все.

Я очень люблю поэта Давида Самойлова, он поэт пушкинского, мне кажется, направления в нашей отечественной словесности. И у него есть прекрасное стихотворение, которое перекликается с тем, что я вам прочел у Александра Сергеевича. Стихотворение Давида Самойлова называется «Пестель, поэт и Анна», и оно про тоже. Просто буквально про то, о чем мы с вами разговариваем сейчас, то есть про то, о чем я говорю, или мне так кажется. Звучит оно так:

Там Анна пела с самого утра

И что-то шила или вышивала.

И песня, долетая со двора

Ему невольно сердце волновало.

А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!

Как на иголках! Мог бы хоть присесть!

Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.

И молод. И не станет фарисеем

Он думал: «И, конечно, расцветет

Его талант при должном направленье,

Когда себе Россия обретет

Свободу и достойное правленье.

– Позвольте мне чубук, я закурю.

– Пожалуйте огня.

– Благодарю.

А Пушкин думал: Он весьма умен

И крепок духом. Видно, метит в Бруты.

Но времена для брутов слишком круты.

И не из брутов ли Наполеон?

Шел разговор о равенстве сословий

– Как всех равнять? Народы так бедны, —

Заметил Пушкин, – что и в наши дни

Для равенства достойных нет условий.

И потому дворянства назначенье —

Хранить народа честь и просвещенье.

– О, да, – ответил Пестель, – если трон

Находится в стране в руках деспота,

Тогда дворянства первая забота

Сменить основы власти и закон.

– Увы, – ответил Пушкин, – тех основ

Не пожалеет разве Пугачев…

– Мужицкий бунт бессмыслен… —

за окном

Не умолкая распевала Анна.

И пахнул двор соседа-молдована

Бараньей шкурой, хлевом и вином

День наполнялся нежной синевой,

Как в ведра из бездонного колодца.

И голос был высок: вот-вот сорвется.

А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!»

– Но, не борясь, мы потакаем злу, —

Заметил Пестель, – бережем тиранство.

– Ах, русское тиранство-дилетантство,

Я бы учил тиранов ремеслу, —

Ответил Пушкин.

Что за резвый ум? – подумал Пестель,

Столько наблюдений

И мало основательных идей.

Но тупость рабства сокрушает гений.

– «В политике кто гений, тот злодей», —

Ответил Пушкин.

Впрочем, разговор

Был славный. Говорили о Ликурге,

И о Солоне, и о Петербурге,

И что Россия рвется на простор.

Об Азии, Кавказе и о Данте

И о движенье князя Ипсиланти.

Заговорили о любви.

– Она, —

Заметил Пушкин, – с вашей точки зренья

Полезна лишь для граждан умноженья.

И, значит, тоже в рамки введена.

Тут Пестель улыбнулся.

– Я душой

Матерьялист, но протестует разум. —

С улыбкой он казался светлоглазым.

И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!».

Они простились. Пестель уходил

По улице разъезженной и грязной,

И Александр, разнеженный и праздный,

Рассеянно в окно за ним следил.

Шел русский Брут. Глядел вослед ему

Российский гений с грустью без причины.

Деревья, как зеленые кувшины,

Хранили утра хлад и синеву.

Он эту фразу записал в дневник —

О разуме и сердце. Лоб наморщив,

Сказал себе: «Он тоже заговорщик.

И некуда податься, кроме них».

В соседний двор вползла каруца цугом,

Залаял пес. На воздухе упругом

Качались ветки, полные листвой.

Стоял апрель. И жизнь была желанна.

Он вновь услышал – распевает Анна.

И задохнулся:

«Анна! Боже мой!»

Стихотворение про то, что великому поэту дано помимо политики, в которой живет Пестель, хотя он тоже, видимо, живет не только политикой, ощущать еще нечто, какую-то остроту жизни, прекрасно независимую от того, как между собой сословия относятся и в каком политическом положении находится Россия: есть апрель, желанная жизнь, поющая Анна – вот об этом хорошо бы не забывать.

В связи с этим я думаю, зачем нужно искусство? Мне кажется, что искусство играет очень важную роль. Вы когда-нибудь задумывались над тем, зачем оно нужно? Понятно, творцу оно нужно, чтобы выявлять себя, как-то проявляться, потому что он ходит беременным своими ощущениями, художнику нужно рисовать, литератору писать, артисту выступать. Ему нужно как-то высказываться. Его природа наградила особой дополнительной энергией. Ему мало собственной жизни, он придумывает себе еще какую-то иную, создает какой-то иной мир, и по нему сходит с ума, про него пишет, его рисует, про него играет на сцене. Но это творцы, это все-таки меньшинство. А практически все люди Земли, которые потребляют искусство, которые ходят в кино, в театр, читают литературу, смотрят живопись, вот им зачем это? Почему это происходит?

Я думаю, это происходит, потому что человек ко всему привыкает, он перестает ощущать жизнь. Понимаете, мы в нашей жизни все время кому-то дозваниваемся, что-то достаем, носимся, в Москве это особо остро. Эти безумные ритмы, погони за какими-то очень важными делами, целями: в этой жизни, очень суетной и напряженной, участвуют наши мышцы, нервы, мозги, и, как правило, совершенно не участвует то, что мы называем душой. Ну, какие-то глубинные, сутевые наши вещи, струны, что ли, – совершенно не участвуют. Мы ко всему привыкаем. Мы привыкаем к уродству, к красоте, к подлости и к подвигам, к геройству тоже привыкаем. Мы привыкаем, повторяю, к чему-то и в эстетическом, и в этическом смысле, мы привыкаем к жизни. Мы приезжаем куда-то, едем на курорт или летом в отпуск, в какое-нибудь красивое место, на море или в горы, или куда-то в другой климат, предположим. И выходим к морю или оказываемся в каком-то красивом городе и думаем, какие счастливые люди, живущие здесь: они это видят постоянно. Никакие они не счастливые. Они нисколько не счастливее нас. Они даже несчастнее, потому что ходят мимо этого моря, мимо этих гор, как в фотообоях, и совершенно не чувствуют этого.

Я приехал в один из моих любимых городов, в Венецию. Я не могу нажраться этим городом. Это город меня все время подталкивает к каким-то театральным фантазиям. Не театральный, он подсказывает все время какие-то ходы, там хочется играть. В общем, для меня это замечательный город. Я понимаю, почему он на многих творческих людей производил такое неизгладимое впечатление. И вот я еду в очередной раз на каком-то речном трамвайчике. Бродский про них говорил: «Это смесь утюга с бутербродом». И еще он гениально говорил про Гранд-канал с этими гондолами, всякими суденышками, что это как непарная обувь, разбросанная на клеенке. Это непарная обувь, потому что они абсолютно все разные. Я еду в таком, и вдруг по какому-то пристальному взгляду понимаю, что в толпе едущих на этом трамвайчике есть узнавшая меня соотечественница. Заговорили мы с ней, у нее страшный местечковый акцент, и я спрашиваю: «А где вы живете»? – «Я живу в Венеции». – «Вы живете в этом гениальном городе»? Вдруг она говорит: «Гениальном»? Я отвечаю: «Все, все, все, все». Я понимаю, конечно, какой же он гениальный город? Там крысы, там сырость, там тараканы, наверное. Воды много, мокро, сыро, плохо там жить. Туда нужно, как я, приезжать и ощущать эту красоту. А она эту красоту не ощущает. Она ощущает только житейские проблемы и что ей очень не повезло, понимаете?

Так вот, люди ко всему привыкают. Ужасно. Мы привыкаем ко всему, перестаем ощущать жизнь. Как, знаете, у Сенеки написано в письмах к Луцилию, что только то имеет значение, что затрагивает душу. От нашей беготни, доставаний, дозваниваний ничего не остается, нечего вспоминать. Вспоминаются только моменты потрясений, когда душа затронута, когда мы влюбляемся, когда мы в этом бегу останавливаемся, когда есть какие-то стопы в этой суете, – вот тогда мы начинаем ощущать красоту. Короче говоря, что делает искусство? Искусство делает жизнь ощутимей. Вот мы прочтем про то, что заснеженный лес прекрасен, и посмотрим на него, а иначе мы мимо него ходим с утра до вечера и ничего не замечаем. Потом посмотрим что-нибудь в кино хорошее и вдруг обратим внимание на то, что ту подлость, которая в кино перед нами разыгрывается, мы не замечаем в жизни. Она перед нами происходит каждый день, и мы к ней привыкли. И героизм, и какую-то красоту, которую мы увидели на экране или на сцене, мы вдруг начинаем замечать в жизни на какое-то время, а потом опять привыкаем.

Я считаю, что искусство действует, пока оно длится. Я тут не заблуждаюсь, не прекраснодушествую. Я считаю, что сильный спектакль, пока он идет, действует на зал. И даже жлоб толстокожий, случайно попавший в зал, как-то растопыривается лицом, тончает душой. Это длится, пока идет сильный спектакль. Кончается спектакль, жлобу кто-то наступает на ногу, и он опять в своем жлобском средне-хамском состоянии и опять. Искусство же не может изменить жизнь раз и навсегда. Мы в баню-то ходим, моемся, раз в неделю, но душу-то отмывать сложнее чем тело. Тут тоже нужна регулярность, чтобы что-то изменилось. Если вся жизнь все время нам подсказывает, что ценнее денег ничего нет, то оттого, что мы один раз посмотрим «Доходное место» Островского в течение двух часов, мы вряд ли уж так совсем поменяемся. Но пока идет сильный спектакль, даже нечестный человек, сидя в зале, сочувствует честному и не любит нечестного на сцене. Он хорошим становится. Он потом это забудет, но Бог этого не забудет. Бог запомнит, что в своей жизни этот мерзавец, случайно попавший в театр, на два часа улучшился. И когда потом он его будет наказывать, он ему немножечко скостит наказание за эти два часа, потому что он был все-таки лучше, хотя сам мерзавец, вполне возможно, забыл про эти два часа. Вот я так к этому отношусь. Это для меня гораздо важнее, чем политика.

Поэтому я считаю, что мы в театре занимаемся очень серьезным делом. Это микроб, но это очень сильный микроб. Я вам больше скажу: сейчас речь заходит о том, что надо закрывать несостоятельные провинциальные театры, так вот я считаю, что этого нельзя делать. Я когда-то очень много концертировал по стране. В театре нельзя деньги заработать на нормальную жизнь. Театр – это низкооплачиваемое место работы, поэтому театральному артисту приходится как-то крутиться: кто-то снимается в кино, а я в свое время стал работать на эстраде – делал сольные концерты и ездил по стране. И я, приезжая в какой-то, предположим, Мухославск, мог на спор сказать по публике, есть в этом Мухославске драматический театр, или нет. По публике просто, по тому, как она воспринимает. Причем, у меня был демократичнейший материал. Я выходил на сцену со stand-up комедией и в течение двух часов очень сильно смешил зал. Они, бывало, прямо выпадали из кресел, так я их веселил. Потом я читал стихи сложные: Мандельштама, Заболоцкого, Пушкина. И они, полюбив меня за полтора часа смеха, слушали, уже как-то мне доверяя. Просто вдруг влетаешь в неожиданное поле, где не было прямого юмора, а была философия, поэзия. Это сложно, но, когда это получалось, это бывало самым правильным и сильным в этом концерте.

Я к чему говорю? К тому, что я мог всегда точно сказать, есть в этом городе театр или нет, не зная об этом заранее, просто по публике, по способности понимать русскую повествовательную речь, сложносочиненные и сложноподчиненные предложения. Потому что даже если у них плохой драматический театр, вообще пропащий, но там, на сцене, часто идет классика, пусть плохо поставленная, но там звучит хорошая русская речь. И вот этот микроб, этот театр, оказывает влияние на состояние мозгов в городе. Потому что люди, где театр есть, способны понимать русскую речь, состоящую более чем из двух слов. Люди же говорят как? Мат с междометиями, такие макароны по-флотски. Длинная фраза вообще не звучит. И я вижу, как зрители, которые в принципе хорошо относятся к столичному артисту, силятся понять, что он говорит, но не могут или понимают много позже, чем ты это сказал. Ты говоришь уже другое, серьезное, а они вдруг засмеялись посреди серьезной уже фразы твоей. Засмеялись так виновато, запоздало.

Нельзя закрывать театры, потому что когда есть плохой театр, разложившаяся труппа и плохой главный режиссер, сделать из него хороший трудно, но можно. А вот из фитнес-клуба опять сделать театр практически невозможно. В небольших русских городах театры обычно располагаются в замечательных купеческих зданиях: раньше купцы строили театры, и они как грибочки стоят посреди города в хорошем месте. Поэтому, конечно, у кого-то руки чешутся прибрать это к своим делам. Но если такой театр закрыть и превратить его в ночной клуб или магазин, потом из него опять сделать театр почти уже невозможно.

Я знаю, в Норильске, где было много ссыльных в свое время, из самодеятельности ссыльных политических людей возник сначала самодеятельный театр, а потом он стал профессиональным. Потом там выстроили здание театра. Потом люди стали в этом театре вообще встречаться. Это был самый главный культурный центр. Туда приехали богатые люди. Все-таки Норильск – это серьезное место, там очень много денег крутилось, и там выстроили роскошный театр, оснащенный. И вдруг произошел пожар, и он сгорел дотла. И что вы думаете? За полгода выстроили театр, так же оснащенный. Пришли эти богатые люди и сказали: «Будет театр. Не можем мы без театра». Никакой ночной клуб или дискотека не заменяют его. Нас с детства сюда водили. И выстроили. Я открывал этот уже отстроенный театр и выступал там. И мне было так трогательно, меня прямо пронзило до глубины души, когда эти богатые люди сказали: «А как иначе, нас же с детства сюда водили. Меня мальчиком сюда приводили. Это такое место, – замены ему нет». Это очень правильно.

Дмитрий Бак: Я очень люблю слушать, как Константин Райкин говорит про театр, я уж не говорю о том, какие эмоции я испытываю, когда я вижу, как он играет. Конечно, художник не может не быть убежденным, что в его театре или в его оркестре происходит самое главное. Конечно, это так, и в «Сатириконе» происходит масса интереснейшего и любопытного. Но возникает такая картина: вокруг гудящий и страшный мир, где все такие раздерганные на отдельные молекулы, лишенные ощущения души, а там вековая тишина, там Александр Сергеевич Пушкин. Там любая строка, не только «Из Пиндемонти», а любая строка говорит о том же: «Все говорят: нет правды на земле. / Но правды нет – и выше. Для меня / Так это ясно, как простая гамма», – как говорит Сальери. Но все же, Художественный театр, например, – один из самых долговечных проектов. Он очень прислушивался к тому, что происходило вокруг. Я не имею в виду, к преддверию революции или будущим Манифестам 17 октября 1905 года. Но этот театр, проект Станиславского, все-таки предполагал общедоступность, и, простите, экономическую прибыльность. Но я даже не про это говорю. А про то, что в недрах замечательного театра «Сатирикон» происходит очень многое, на мой взгляд, что отзывается не только этой божественной тишиной в высшем смысле слова, которая прямо причастна к душе и к сердцевине нашей жизни, но происходит очень много диссонансного, очень много того, что созвучно нашей жизни, которая за пределами театра, говоря опять же не о политике прямо, но об этой городской ритмичной раздерганной жизни. Вопрос мой в том, может ли быть верна и другая картина, что в театр не только лечиться и припасть к истокам идут, но и для того, чтобы узнать какую-то сторону этой гудящей жизни?

Только что увенчана заслуженными наградами «Чайка». Замечательная «Чайка», поставленная в «Сатириконе» Бутусовым. Я дважды смотрел этот спектакль. Но ведь он весь наполнен каким-то визгом. Он сыгран на каком-то нерве, который Антона Павловича Чехова переворачивает и в то же время следует самому Чехову. То есть все-таки очень многое в искусстве происходит в том направлении, в котором развивается этот самый гудящий мир, наполненный тем, что имеет своим центром медиа, политику и так далее. Или не так?

Константин Райкин: Я тут не вижу никакого противоречия. Я совершенно согласен с вами, Дмитрий Петрович. Я сам считаю себя остро современным человеком. Тут важно, в какую сторону ты трешь, как говорит Бутусов. Куда он трет-то? «Чайка» – это замечательный спектакль. Да и любой спектакль, поставленный по классике, мне кажется, только тогда и замечательный, когда он отвечает сегодняшнему дню. Мы же не только отражаем сегодняшний день, мы же куда-то из этого отражения зовем, вот что важно. Мы к чему-то призываем, а не просто отражаем. Это мы к чему-то отражаем и что мы хотим с этим сделать, какова наша телеграмма-то в зрительный зал? То есть, конечно, я терпеть не могу музейного театра. Я не люблю, когда говорят: «Ой, Господи, ну как хочется посмотреть Шекспира в нормальных костюмах шекспировских». Как будто в этом дело! А потом, как будто существуют какие-то шекспировские костюмы! Шекспиру самому-то было глубоко наплевать, что это за страна, Дания это или это некая Илирия, как он писал, или это Италия. Что он особенного про Италию-то эту знал? Как будто он был вероновед или венециевед… Он вообще мало этим интересовался. Уж не говоря про Гоцци, который для венецианских карнавалов все это писал. Дело не в этом, дело в том, что спектакль тогда хорош, когда он отражает сегодняшнюю жизнь. За этим приходит зритель. Не про старинную жизнь посмотреть, а про себя. А такие гении, как Шекспир и Достоевский, или Гоцци и Гольдони, или кто-нибудь из греков, – они уже настучали на десять тысяч лет вперед. Все, надо только внимательно читать. Поэтому я как раз за то, чтобы отражать эти бури, я сам человек неспокойный, я не про эту надзвездную плавность говорю. Я за то, чтобы отражать нерв сегодняшнего дня. Потом театр – это такое место, где отражены все как в капле воды, там весь океан жизни отражен. Театр – это абсолютно прозрачное место. Артисты тем и ценны, что они ничего скрывать не умеют. Поэтому все явления жизни, в городе происходящие, в актерской среде сразу отражаются. Все дела, социальные и политические проблемы, все нервы времени. Не зря Гамлет называет актеров зеркалом времени.

Инал Габлия: Добрый день. Константин Аркадьевич, спасибо большое за ваше выступление. Я студент Высшей школы экономики. Я хотел бы узнать, в какой момент жизни вы поняли, что хотите стать артистом, заниматься тем, что вы делаете?

Константин Райкин: Вы знаете, мне кажется, что это вещи такие интуитивные. Ты потом только научаешься это как-то формулировать. А поначалу это же чувство бестолковое. Это, наверное, на беременность похоже: ой, что это со мной? А потом уж врач тебе объяснит, что тебе рожать скоро, что тебе как-то беречься надо. Это такое дело. Это же животное чувство, и оно не осознанное. Тот, кто осознанно это делает, он у меня вызывает большие сомнения. Потому что поначалу это связано с тем, что я как-то вот хочу, но что это, что такое артист? Это тот, который выступать хочет. У меня учится. У нас общие дети, как сказал Дмитрий Петрович, который у меня на курсе преподает, что является, мне кажется, большим везением для моих ребят, и ребятки эти замечательные. Они даже не из городов, там почти нет москвичей, так случилось, они из сел. Они театра-то не видели никогда до этого, вообще не были в театре. Я их стал спрашивать, а почему вы стали артистами, почему захотели стать артистами? И они стали рассказывать, как они там, на стульчике перед гостями выступали, и почему-то эти рассказы вызывали у них самих такие слезы… Они говорят: «Мама мне сказала, что мне нужно читать то-то, и я стал читать, и это всем очень понравилось». Потому что это животные, не осознанные, обезьяньи какие-то позывы, я бы сказал. Вот и у меня так было. А уж потом я научился по этому поводу что-то говорить. Вот так.

Конец ознакомительного фрагмента.