Вы здесь

Булгаков на Патриарших. Глава первая. Москва 20-х годов: от «Записок на манжетах» до «Столицы в блокноте» (Б. С. Мягков, 2007)

Глава первая

Москва 20-х годов: от «Записок на манжетах» до «Столицы в блокноте»

Наш рассказ о Булгакове, его героях и их «адресах» лучше всего начать со слов самого писателя, с его автобиографии, написанной в октябре 1924 года:

«Родился в г. Киеве в 1891 году. Учился в Киеве и в 1916 году окончил университет по медицинскому факультету, получив звание лекаря с отличием.

Судьба сложилась так, что ни званием, ни отличием не пришлось пользоваться долго. Как-то ночью в 1919 году, глухой осенью, едучи в расхлябанном поезде, при свете свечечки, вставленной в бутылку из-под керосина, написал первый маленький рассказ. В городе, в который затащил меня поезд, отнес рассказ в редакцию газеты. Там его напечатали. Потом напечатали несколько фельетонов. В начале 1920 года я бросил звание с отличием и писал. Жил в далекой провинции и поставил на местной сцене три пьесы. Впоследствии в Москве в 1923 году, перечитав их, торопливо уничтожил. Надеюсь, что нигде ни одного экземпляра их не осталось.

В конце 1921 года приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда. В Москве долго мучился; чтобы поддерживать существование, служил репортером и фельетонистом в газетах и возненавидел эти звания, лишенные отличий. Заодно возненавидел редакторов, ненавижу их сейчас и буду ненавидеть до конца жизни.

В берлинской газете „Накануне“ в течение двух лет писал большие сатирические и юмористические фельетоны.

Не при свете свечки, а при тусклой электрической лампе сочинил книгу „Записки на манжетах“. Эту книгу у меня купило берлинское издательство „Накануне“, обещав выпустить в мае 1923 года. И не выпустило вовсе. Вначале меня это очень волновало, а потом я стал равнодушен.

Напечатал ряд рассказов в журналах в Москве и Ленинграде.

Год писал роман „Белая гвардия“. Роман этот я люблю больше всех других моих вещей»[14].

Москва этого времени, да и позже, в творчестве Булгакова практически насквозь автобиографична, где герой-рассказчик – то сам автор, то его тень или отражение в обычном, а подчас и кривом зеркале. И бывает трудно отличить, где кончаются жизненные реалии писателя и начинается его фантазия, выдумка, сатира, гротеск.

В прозе Булгакова есть несколько описаний въезда в Москву, куда он явился как провинциал, но вскоре стал заправским москвичом.

Вот фрагмент из рассказа «Воспоминание…», где его герой сообщает: «Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что мой багаж был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике…»[15]

А это из «Записок на манжетах» («московская» часть): «Бездонная тьма. Лязг. Грохот. Еще катят колеса, но вот тише, тише. И стали. Конец. Самый настоящий, всем концам конец. Больше ехать некуда. Это – Москва. М-о-с-к-в-а… Качаясь, в искрах и зигзагах, на огни. От них дробятся лучи. На них ползет невидимая серая змея. Стеклянный купол. Долгий, долгий звук. В глазах ослепляющий свет. Билет. Калитка. Взрыв голосов… Опять тьма. Опять луч. Тьма. Москва! Москва»[16].

В очерке «Бенефис лорда Керзона» Булгаков уже декларировал: «…Москва, город громадный, город единственный, государство, в нем только и можно жить»[17], а в очерке «Сорок сороков» вспоминал снова: «Панорама первая была в густой тьме, потому что въехал я в Москву ночью. Это было в конце сентября 1921 года. По гроб моей жизни не забуду ослепительного фонаря на Брянском вокзале и двух фонарей на Дорогомиловском мосту, указывающих путь в родную столицу. Ибо, что бы ни происходило, что бы вы ни говорили, Москва – мать, Москва – родной город»[18].

«Не из прекрасного далека я изучал Москву 1921–1924 годов, – писал, наконец, Булгаков в автобиографическом рассказе „Трактат о жилище“. – О, нет, я жил в ней, я истоптал ее вдоль и поперек. Я поднимался во все почти шестые этажи, в каких только помещались учреждения, а так как не было положительно ни одного 6-го этажа, в котором бы не было учреждения, то этажи знакомы мне все решительно… Где я только не был! На Мясницкой сотни раз, на Варварке – в Деловом Дворе, на Старой площади – в Центросоюзе, заезжал в Сокольники, швыряло меня и на Девичье Поле… Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны… а однажды… сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы… Рассказываю я все это с единственной целью, чтобы поверили мне, что Москву 20-х годов я знаю досконально. Я обшарил ее вдоль и поперек. И намерен описать ее. Но, описывая ее, я желаю, чтобы мне верили. Если я говорю, что это так, значит, оно действительно так. На будущее время, когда в Москву начнут приезжать знатные иностранцы, у меня есть в запасе должность гида»[19].

Приехав и оставшись жить в Москве, Булгаков сразу и навсегда полюбил этот город. Он остался верен этой любви до конца, а описания Москвы, сделанные им, позволяют считать его одним из самых московских литераторов.

Уже в первых своих московских очерках писатель обращал внимание на застройку и архитектуру города, на восстановление и ремонт жилищ после многих лет разрухи. В очерке «Столица в блокноте» есть главка, так и названная «Бог Ремонт», где он полушутливо пишет: «…мой любимый бог – бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой… он и меня зацепил кистью, и до сих пор я храню след его божественного прикосновения… бог неугомонный, прекрасный – штукатур, маляр и каменщик – орудует… Московская эпиталама: – „Пою тебе, о бог Ремонта!“»[20] Очерк «Золотистый город» посвящен Первой сельскохозяйственной выставке 1923 года, где красочные павильоны были выстроены по проектам знаменитых архитекторов: Щусева, Мельникова, Жолтовского. А очерк «Москва 20-х годов» кончается восклицанием автора: «Москву надо отстраивать. Москва! Я вижу тебя в небоскребах!»[21], где он предвосхищает современное высотное строительство.

Мы еще вернемся к этим очеркам подробнее.

Свои же «небоскребы» Михаил Булгаков «возвел» уже в 1924 году на страницах фантастической повести «Луч жизни» («Роковые яйца»), где сообщал, что «…в 1926 году… соединенная американо-русская компания выстроила, начав с угла Газетного переулка и Тверской, в центре Москвы, пятнадцать пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах триста рабочих коттеджей, каждый на восемь квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919–1925»[22].

Сейчас нам кажется наивной эта булгаковская мечта, но он в нее безусловно верил и в своих последующих произведениях неоднократно так или иначе возвращался к теме застройки своего города, своей Москвы.

Какой же показалась будущему писателю и его герою столица осенью 1921 года? Точнее – в конце сентября. Ответом на это может служить продолжение уже знакомых нам «московских» глав «Записок на манжетах»: «Поехали, поехали по изодранной мостовой. Все тьма. Где это? Какое место? Все равно. Безразлично. Вся Москва черна, черна, черна. Дома молчат. Сухо и холодно глядят. О-хо-хо. Церковь проплыла. Вид у нее неясный, растерянный. Ухнула во тьму…

На мосту две лампы дробят мрак. С моста опять бултыхнули во тьму. Потом фонарь. Серый забор. На нем афиша. Огромные яркие буквы. Слово. Батюшки! Что ж за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?

Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского.

Воз остановился. Снимали вещи. Присел на тумбочку и, как зачарованный, уставился на слово. Ах, слово хорошо! А я, жалкий провинциал, хихикал в горах на завподиска![23] Куда ж, к черту. Ан Москва не так страшна, как ее малютки. Мучительное желание представить себе юбиляра. Никогда его не видел, но знаю… знаю. Он лет сорока, очень маленького роста, лысенький, в очках, очень подвижной. Коротенькие подвернутые брючки. Служит. Не курит. У него большая квартира с портьерами, уплотненная присяжным поверенным, который теперь не присяжный поверенный, а комендант казенного здания. Живет в кабинете с нетопящимся камином. Любит сливочное масло, смешные стихи и порядок в кабинете. Любимый автор – Конан-Дойл. Любимая опера – „Евгений Онегин“. Сам готовит себе на примусе котлеты. Терпеть не может поверенного-коменданта и мечтает, что выселит его рано или поздно, женится и славно заживет в пяти комнатах»[24].

Такой кривозеркальный по отношению к В. Маяковскому выпад Булгакова с прямо противоположной портретной характеристикой не случаен. Он приехал уже заряженный, если не негативным, то весьма скептическим отношением к творчеству поэта. Тому причина – владикавказские пролеткультовцы и футуристы, вульгаризаторски отрицавшие Пушкина и противопоставлявшие ему Маяковского. И Булгаков запомнил небезопасные для него «оргвыводы» по поводу выступления в защиту Пушкина. А вечер Маяковского под таким оригинальным названием действительно был в Политехническом музее 19 сентября 1921 года. Рассказчик «Записок на манжетах» видел где-то на Арбате уже устаревшую афишу[25]. Причем мемуаристы отмечают, что клеилась она в течение недели буква за буквой, которые печатались на отдельных листах.

Представим себе Москву, какой ее увидел тридцатилетний Булгаков. Революция и Гражданская война неузнаваемо изменили Россию, раскачали и перевернули ее. И прежде всего – город «сорока сороков». Степенный, вальяжный и хлебосольный когда-то, по-азиатски путаный город за какие-то два-три года стал совершенно иным – деловым, жестким, стянутым в пружину. Исчезла лощеная праздношатающаяся публика с бульваров и Кузнецкого, закрылись железными ставнями и мешками с песком зеркальные витрины братьев Елисеевых, Мюра и Мерилиза, опустели «Яр» и «Эрмитаж». Но на время. До первых ростков пробуждающегося нэпа, которые тут же заметит и опишет Булгаков.

Пока же он, вместе со своим героем, вышедшим из поезда на площадь Брянского (теперь Киевский) вокзала, решает вполне насущные проблемы – как устроиться в незнакомом (или почти незнакомом) городе, не затеряться в нем, попросту не умереть с голоду…

И герой «Записок на манжетах» и сам автор разрешили для себя жилищный вопрос. С помощью Н. К. Крупской Булгакову удалось получить комнату в доме, которым заправляло жилтоварищество. А до этого он некоторое время не мог найти постоянного жилья. Ночевал у киевского друга – врача Н. Л. Гладыревского в Тихомировском студенческом общежитии на Малой Пироговской улице, 18, у родственников – на улице Пречистенке, 24, и в особнячке детского сада печатников «Золотая рыбка» в Старопименовском (бывшем Воротниковском) переулке, 1.

Первое, достаточно постоянное московское жилище появилось у него в доме 10 по Большой Садовой улице. Многокомнатная беспокойная квартира 50, о которой, как и о самом доме, речь еще впереди.

Итак, осень 1921 года. Крыша над головой нашлась, с работой вроде бы повезло. Но с какой? Профессия врача была оставлена навсегда вместе со службой в белой армии, манила литература, появилось уже испытанное на юге России страстное желание писать, печататься, рассказывать о прошедших бурных событиях, которых он был участником и свидетелем. Но где, как?

Булгаков был одним из первых так называемых «южных провинциалов», приехавших «завоевывать» столицу. Пройдет всего немного времени, и здесь появятся И. Бабель, Ю. Олеша, И. Ильф, Е. Петров, К. Паустовский, В. Катаев и другие – все те, кто образовал новое поколение художественной интеллигенции советской России, заменившее ушедшее.

Мы уже знаем из начала «московской» части «Записок на манжетах», как их герой (читай – сам Булгаков) приехал в Москву. Далее рассказывается, как он устраивается на службу.

«В сущности говоря, я не знаю, почему я пересек всю Москву и направился именно в это колоссальное здание. Та бумажка, которую я бережно вывез из горного царства, могла иметь касательство ко всем шестиэтажным зданиям, а вернее, не имела никакого касательства ни к одному из них…

И я легонько стукнул в дверь…

Да я не туда попал! Лито? Плетеный дачный стул. Пустой деревянный стол. Раскрытый шкаф. Маленький столик кверху ножками в углу. И два человека. Один – высокий, очень молодой, в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые. В руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой – седоватый старик с живыми, чуть смеющимися глазами, был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры, и карманы висели клочьями. Обмотки серые, и лакированные бальные туфли с бантами.

– Нет ли спичечки?

Я машинально чиркнул спичкой, а затем под ласково-вопросительным взглядом старика достал из кармана заветную бумажку. Старик наклонился над ней, а я в это время мучительно думал о том, кто бы он мог быть. Больше всего он походил на обритого Эмиля Золя.

Молодой, перегнувшись через плечо старому, тоже читал. Кончили и посмотрели на меня как-то растерянно и с уважением…

Историку литературы не забыть:

В конце 21-го года литературой в Республике занимались три человека: старик (драмы; он, конечно, оказался не Эмиль Золя, а незнакомый мне), молодой (помощник старика, тоже незнакомый – стихи) и я (ничего не писал).

Историку же: в Лито не было ни стульев, ни столов, ни чернил, ни лампочек, ни книг, ни писателей, ни читателей. Коротко: ничего не было…»[26].

Лито, куда устраивается и где делает первые успехи герой Булгакова вместе со своим автором, – не вымышленное учреждение. Из биографии писателя известно, что первым местом работы в Москве был Литературный отдел (сокращенно – искомое Лито) Главполитпросвета при Наркомпросе, которым руководила Н. К. Крупская[27].

Помещалось оно, как и весь Главполитпросвет и большая часть Наркомпроса, в громадном доме на Сретенском бульваре под № 6. Там и сейчас высится длиной в целый квартал пятиэтажное оригинальное здание, состоящее из двух разных по размеру и замкнутых по периметру корпусов. С остальных трех сторон – переулков Фролова, Юшкова (бывшего Боброва), Милютинского переулка (ранее улицы Мархлевского) оно не менее привлекательно.

Этот комплекс был построен в 1899–1902 годах для общества «Россия» – одной из крупнейших страховых компаний, которая часть своих миллионных доходов вкладывала в строительство и эксплуатацию многоквартирных, хорошо оборудованных домов. Автор проекта – архитектор Н. П. Проскурин придал зданию черты позднего итальянского ренессанса. Прекрасная решетка между корпусами сделана по рисунку О. Дессина. Знаменитый французский архитектор Ле Корбюзье считал этот дом самым красивым в Москве.

В 1909 году в доме бывал И. Е. Репин, писавший портрет жившего здесь доктора П. А. Левина. Но после революции дом был национализирован, большинство состоятельных квартирантов уехало, остальные были уплотнены, и в доме наряду с квартирами для рабочих с окраин и из подвалов появились многочисленные учреждения. После переезда Советского правительства в Москву в здании со стороны Боброва переулка находилось Главное управление Красной Армии.

В правом со стороны бульвара корпусе с 1920 по 1925 год помещался Наркомпрос, во главе которого стоял А. В. Луначарский. Кабинет его был на втором этаже. При Наркомпросе здесь находился и Главполитпросвет. Вот сюда в его Литературный отдел (Лито) и пришел осенью 1921 года Булгаков с удостоверением Владикавказского подотдела искусств. К тому времени многокомнатные квартиры дома уже были вполне приспособлены под длинные учрежденческие коридоры – соединены между собой. И герою «Записок на манжетах» это здание было положительно страшно. Все было пронизано продольными ходами, как муравейник, так что его все можно было пройти из конца в конец, не выходя на улицу.

Где же в доме находилось само Лито? Почтовый его адрес значился так: «Сретенский бульвар, 6, Юшков переулок, 6-й подъезд, квартира 65». В «Записках на манжетах» указано два адреса. Первый, куда пришел рассказчик: «Дом 4, 6-й подъезд, 3-й этаж, квартира 50, комната 7», и второй, после переезда Лито, – уже во «2-м подъезде, 1-м этаже, квартире 23, комнате 40». И хотя при поисках пропавшего учреждения герой сталкивается с форменной чертовщиной (попавшей потом в повесть «Дьяволиада»), видно, что адрес фактического Лито лишь прозрачно зашифрован автором – 6-й подъезд и 50-я квартира (как и 65-я) и сейчас выходят в Юшков переулок. Но уже без литературно-просветительных организаций. Там всюду и достаточно плотно живут москвичи.

Все же числовые совпадения здесь у Булгакова не случайны, и набор цифр, составляющий этот подробный (даже нарочито подробный) адрес, не произволен. Номера этого дома со стороны Фролова и Юшкова переулков одинаковы: № 1. По переулку Милютинскому он значится под № 22. Но если считать по Сретенскому бульвару нумерацию частей дома раздельно, то больший по размеру корпус (с центральной перемычкой и двумя внутренними дворами) можно обозначить под № 4.

В этом корпусе и находилось Лито, в 65-й квартире 6-го подъезда, и, как и в повести, на 3-м этаже, а реальная квартира 50, состоящая из 10 комнат, находится в 5-м подъезде на 2-м этаже. Но эта квартира – естественно, «младшая сестра» одноименной (точнее – «однономерной») квартиры дома 302-бис на Садовой. В этом контексте рискнем предложить следующее числовое совпадение вымышленного и реального. Если сложить числа номеров дома, подъезда, этажа и квартиры в повести и в их реальных топографических прототипах, то получится по странному (а, может, и не случайному) совпадению одно и то же число. То есть: 4 + 6 + 3 + 50 = 6 + 5 + 2 + 50 = 63! Что же представляло из себя Лито в булгаковской повести и в действительности? О впечатлениях от поиска этого учреждения в «этом колоссальном здании» мы уже немного знаем, как и о его первых, видимо, тоже новообращенных сотрудниках. Герою повести пришлось писать заявление, бегать куда-то наверх, где некто и поставил заветные слова: «Назн. секр.».

История Лито началась с 12 ноября 1920 года, когда по декрету Совнаркома для объединения всей политико-просветительной и агитационной работы страны при Народном Комиссариате по просвещению был учрежден Главный Политико-Просветительный Комитет Республики. В его структуру среди прочих входил Художественный отдел (Худо) с подчиненными ему Театральным отделом (Тео), Отделом изобразительных искусств (Изо), Музыкальным отделом (Музо), Фотокинематографическим отделом (Фото-кино) и наконец, Литературным отделом (Лито). Но и это еще не все, и поэтому можно понять эти и последующие (выросшие почти до размеров трагедии) затруднения героя повести в поисках «своего» Лито. Ведь в структуру Наркомпроса входили помимо Главполитпросвета еще и Главпрофобр, Главсоцвос (фамилия персонажа в повести «Дьяволиада» – Ян Соцвосский) и Академический центр со своими аналогичными главполитпросветовскими подразделениями.

Чем занимался Булгаков в Лито, кроме работы секретаря? Обработкой присылаемых рукописей, составлением поэтических сборников русских поэтов, сочинением лозунгов для агитпоезда Главполитпросвета в помощь голодающим Поволжья. В это время им были написаны литературные фельетоны «Муза мести», «Евгений Онегин», «Театральный Октябрь».

Время шло, но судьба Лито складывалась так, что дни его были сочтены: «…Как капитан с корабля, я сошел последним. Дела – Некрасова, „Воскресшего Алкоголика“, „Голодные сборники“, стихи, инструкции уездным Лито приказал подшить и сдать. Потушил лампу собственноручно и вышел. И немедленно с неба повалил снег. Затем дождь. Затем не снег и не дождь, а так что-то лепило в лицо со всех сторон. В дни сокращений и такой погоды Москва ужасна. Да-с, это было сокращение. В других квартирах страшного здания тоже кого-то высадили»[28].

Так 1 декабря 1921 года Булгаков остался без работы. Но не надолго. И, как мы знаем из его автобиографических очерков и писем, в дальнейшем заведовал отделом хроники в «Торгово-промышленном вестнике», играл в бродячем коллективе актеров, вел конферанс в маленьком театре на окраине, работал заведующим издательской частью в Научно-техническом комитете при Военно-воздушной академии имени Н. Е. Жуковского и, наконец, поступил на службу в газеты, сначала в «Рабочий», потом в «Гудок», стал активно печататься в берлинской газете «Накануне», в московских небольших журналах.

Был уже январь 1922 года, и у Булгакова появился его первый московский очерк «Торговый ренессанс», где описан просыпающийся от долгой спячки – разрухи – город под «живым дождем НЭПО»:

«Для того, кто видел Москву всего каких-нибудь полгода назад, теперь она неузнаваема, настолько резко успела изменить ее новая экономическая политика (НЭПО, по сокращению, уже получившему право гражданства у москвичей)…

До поздней ночи движется, покупает, продает, толчется в магазинах московский люд. Но и поздним вечером, когда стрелки на освещенных уличных часах неуклонно ползут к полуночи, когда уже закрыты все магазины, все еще живет неугомонная Тверская… ест и пьет за столиками народ, живущий в невиданном еще никогда торгово-красном Китай-городе»[29].

Аналогичную картину видит Булгаков, проезжая на трамвае маршрута «А» (очерк «Москва красно-каменная»):

«Жужжит „Аннушка“, звонит, трещит, качается. По Кремлевской набережной летит к Храму Христа…

Несется трамвай среди говора, гомона, гудков. В центр.

Летит мимо московской улицы. Вывеска на вывеске. В аршин. В сажень. Свежая краска бьет в глаза. И чего, чего на них нет. Все есть, кроме твердых знаков и ятей. Цупвоз. Цустран. Моссельпром. Отгадывание мыслей. Мосдревотдел. Виноторг. Старо-Рыковский трактир. Воскрес трактир, но твердый знак потерял. Трактир „Спорт“. Театр трудящихся. Правильно. Кто трудится, тому надо отдохнуть в театре. Производитель „сандаль“. Вероятно, сандалий. Обувь женская, детская и „мальчиковая“. Врывсельпромгвну. Униторг. Мосторг и Главлесторг. Центробумтрест…

До поздней ночи улица шумит. И мальчишки – красные купцы – торгуют. К двум ползут стрелки на огненных круглых часах, а Тверская все дышит, ворочается, выкрикивает. Взвизгивают скрипки в кафе „Куку“. Но все тише, реже. Гаснут окна в переулках… Спит Москва после пестрого будня перед красным праздником.

В десять по Тверской прокатывается оглушительный марш. Мимо ослепших витрин, мимо стен, покрытых вылинявшими пятнами красных флагов, в новых гимнастерках с красными, синими, оранжевыми клапанами на груди, с красными шевронами, в шлемах один к одному, под лязг тарелок, под рев труб рота за ротой идет красная пехота.

С двухцветными эскадронными значками – разномастная кавалерия на рысях. Броневики лезут.

Вечером на бульварах толчея. Александр Сергеевич Пушкин, наклонив голову, внимательно смотрит на гудящий у его ног Тверской бульвар. О чем он думает, никому не известно… Ночью транспаранты горят. Звезды…

…И опять засыпает Москва. На огненных часах три. В тишине по всей Москве каждую четверть часа разносится таинственный нежный перезвон со старой башни, у подножия которой, не угасая всю ночь, горит лампа и стоит бессонный часовой»[30].

Такие строки булгаковских репортажей вряд ли требуют особых комментариев. Места известны, хотя от некоторых не осталось до нашего времени и следа. И только на старых фотографиях, в мемуарах и на ленте кинохроники можно теперь увидеть зарисовки писателя.

Такие, например, как в другом его очерке – «Столица в блокноте», где сами названия главок говорят о многоплановости увиденного Булгаковым. «Бог Ремонт» – о восстановлении жилищного фонда, «Триллионер» – о сверхбогачах, нуворишах тогдашней Москвы, «Во что обходится курение» – о борьбе с курильщиками в общественных местах, «Красная палочка» – о милицейском регулировании уличного движения и наведении порядка в городе… И заканчивается очерк так:

«Нет пагубнее заблуждения, как представить себе загадочную великую Москву 1923 года отпечатанной в одну краску…

Москва – котел: в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться. Среди дунек и неграмотных рождается новый, пронизывающий все углы бытия, организационный скелет…

В порядке дайте нам точку опоры, и мы сдвинем шар земной»[31].

Такой «точкой опоры» в наведении порядка Булгаков считал в первую очередь глубокий профессионализм в деле. Кто-то должен резать кроликов, проводить операции, кто-то петь в Большом театре «Аиду».

Мысль о порядке в обществе, о нормализации жизни проходит у писателя через многие московские очерки, рассказы, фельетоны. Старая жизнь кончилась безвозвратно, нужно строить жизнь новую. И вести беспощадную борьбу с преступностью, спекуляцией, мошенничеством, бесхозяйственностью, равнодушием, хулиганством.

Об этом очерки «Комаровское дело» (суд над убийцей-извозчиком) и «Под стеклянным небом» (спекулянты в торговых рядах), фельетоны «Похождения Чичикова», «Три вида свинства», «Бурнаковский племянник», «Четыре портрета», «Спиритический сеанс», «Самогонное озеро». Полушутливые бытовые сатирические зарисовки: «Шансон д'Эте», «Псалом», «День нашей жизни», «Площадь на колесах», «Чаша жизни», «Воспаление мозгов», «Обмен веществ», «Путевые заметки», «Угрызаемый хвост», «Бубновая история», «Таракан» и другие.

Не как зритель, а как непосредственный участник событий – Булгаков в манифестациях и праздниках молодой советской власти: очерки «Бенефис лорда Керзона», «Присяга на площади Революции», «В театре Зимина», «Ноября 7-го дня», «Трудовой праздник на заводе „Динамо“», «Рабочий город – сад», «Знаменосцы грядущих боев», «На Красной площади».

В репортаже «Бенефис лорда Керзона» показана впечатляющая и гневная демонстрация – сопротивление угрозам английского империализма:

«В два часа дня Тверскую уже нельзя было пересечь. Непрерывным потоком, сколько хватал глаз, катилась медленно людская лента, а над ней шел лес плакатов и знамен. Масса старых знакомых, октябрьских и майских, но среди них мельком новые, с изумительной быстротой изготовленные, с надписями, весьма многозначительными. Проплыл черный траурный плакат: „Убийство Воровского – смертный час европейской буржуазии“. Потом красный: „Не шутите с огнем, господин Керзон. Порох держим сухим“…

Мальчуган на грузовике трубил в огромную картонную трубу. Публика с тротуаров задирала головы. Над Москвой медленно плыл на восток желтый воздушный шар. На нем была отчетливо видна часть знакомой надписи: „…всех стран соеди…“

Из корзины пилоты выбрасывали листы летучек, и они, ныряя и чернея на голубом фоне, тихо падали в Москву»[32].

И в эти же годы начинающий журналист и драматург живо интересуется историей Москвы и Подмосковья, пишет серию художественных рассказов или маленьких повестей. Среди них два: «№ 13 – Дом Эльпит-Рабкоммуна» и «Ханский огонь», объединенные одной мыслью – борьбы старого, отживающего мира с родившимся новым, борьбы непростой и порой трагической. Эти рассказы продолжают в идейном плане его новеллы – очерки о Гражданской войне, такие, как «Грядущие перспективы», «Дань восхищения», «Красная корона», «Налет», «Необыкновенные приключения доктора».

Рассказ о доме Эльпит носит автобиографический характер. Уже известный нам дом на Большой Садовой улице, ставший первым московским жилищем Булгакова, – «герой» произведения, где его бывший владелец, табачный фабрикант Илья Давыдович Пигит превратился в Адольфа Иосифовича Эльпита, его управляющий караим Сакизчи в Бориса Самойловича Христи, «гениальнейшего из московских управляющих, матово-черного дельца в фуражке с лакированным козырьком…» Впрочем, предоставим слово самому автору.

«Так было. Каждый вечер мышасто-серая пятиэтажная громада загоралась ста семьюдесятью окнами на асфальтированный двор с каменной девушкой у фонтана. И зеленоликая, немая, обнаженная, с кувшином на плече, все лето гляделась томно в кругло-бездонное зеркало. Зимой же снежный венец ложился на взбитые каменные волосы. На гигантском гладком полукруге у подъездов ежевечерне клокотали и содрогались машины, на кончиках оглоблей лихачей сияли фонарики-сударики. Ах, до чего был известный дом. Шикарный дом Эльпит…

Большое было время… И ничего не стало. Страшно жить, когда падают царства. И самая память стала угасать. Да было ли это, господа?.. Генерал от кавалерии!.. Слово какое! Да… А вещи остались. Вывезти никому не дали. Эльпит сам ушел, в чем был.

Вот тогда у ворот, рядом с фонарем (огненный „№ 13“), прилипла белая таблица и странная надпись на ней: „Рабкоммуна“. Во всех 75 квартирах оказался невиданный люд. Пианино умолкли, но граммофоны были живы и часто пели зловещими голосами. Поперек гостиных протянулись веревки, а на них сырое белье. Примусы шипели по-змеиному, и днем, и ночью плыл по лестницам щиплющий чад. Из всех кронштейнов лампы исчезли, и наступал ежевечерно мрак…

Но было чудо: Эльпит-Рабкоммуну топили. Дело в том, что в полуподвальной квартире, в двух комнатах, остался… Христи.

Да-с, Христи был человек. Мучил он правление до тех пор, пока не выделило из своей среды Нилушкина Егора, с титулом „санитарный наблюдающий“. Нилушкин Егор два раза в неделю обходил все 75 квартир. Грохотал кулаками в запертые двери, а в незапертые входил без церемонии, хоть будь тут голые бабы, подлезал под сырыми подштанниками и кричал сипло и страшно:

– Которые тут гадют, всех в двадцать четыре часа!

И с уличенных брал дань»[33].

И этот дом сгорел. Не помогли старания Христи и предупреждения Егора Нилушкина, в котором узнают домкомовца Никитушкина, личность скорее комическую, чем грозную. Егор погибает во время грандиозного пожара, который случился в эльпитовском доме. Виновница – некая Пыляева Аннушка, бич дома из комнаты 5 квартиры 50, то есть реальная соседка автора. Эта «Аннушка с Садовой» вопреки строжайшим запретам Христи топила буржуйку выломанным паркетом, тяга шла в обитую войлоком вентиляцию, а рядом в студии были бидоны с бензином… И пошло-поехало.

«Родословная» Аннушки восходит к реальной женщине из 34-й квартиры, вечно разбивавшей посуду по причине своего кривоглазия. В рассказе «Самогонное озеро» Аннушка живет в квартире (или коридоре, как иногда называет ее автор) 50, она же возникает уже в 48-й квартире (этажом ниже) в «Мастере и Маргарите» и где-то мимоходом в «Театральном романе». А в этом рассказе она едва спасается от устроенного ею пожара.

Так сгорел дотла знаменитый дом Эльпита, но в реальности дом на Большой Садовой цел и невредим.

Аналогичную судьбу уготовил Булгаков другому дому, даже целой «усадьбе-музею „Ханская ставка“», описанному в следующем рассказе – «Ханский огонь», «где-то под Москвой, куда можно добраться дачным поездом».

Даются и другие ориентиры: деревня Орешнево, красноармейские лагеря невдалеке и роскошный дворец чуть ли не растреллиевской постройки, где находятся портреты бывших владельцев усадьбы князей Тугай-Бег-Ордынских, портреты лиц царской фамилии. Все это рассматривают приехавшие из Москвы:

«Вечерний свет, смягченный тонкими белыми шторами, сочился наверху через большие стекла за колоннами. На верхней площадке экскурсанты, повернувшись, увидали пройденный провал лестницы и балюстраду с белыми статуями и белые простенки с черными полотнами портретов и резную люстру, грозящую с тонкой нити сорваться в провал. Высоко, улетая куда-то, вились и розовели амуры…

Пошли дальше. Свет последней зари падал сквозь сетку плюща, затянувшего стеклянную дверь на террасу с белыми вазами. Шесть белых колонн с резными листьями наверху поддерживали хоры, на которых когда-то блестели трубы музыкантов. Колонны возносились радостно и целомудренно, золоченые легонькие стулья чинно стояли под стенами. Темные гроздья кенкетов глядели со стен и точно вчера потушенные были в них обгоревшие белые свечи. Амуры вились и заплетались в гирляндах, танцевала обнаженная женщина в нежных облаках. Под ногами разбегался скользкий шашечный паркет…

Шли через курительные, затканные сплошь текинскими коврами, с кальянами, с тахтами, с коллекциями чубуков на стройках, через малые гостиные с бледно-зелеными гобеленами с карсельскими старыми лампами. Шли через боскетную, где до сих пор не зачахли пальмовые ветви, через игральную зеленую, где в стеклянных шкафах золотился и голубел фаянс и сакс»[34].

Исследователи творчества Булгакова однозначно определили адрес этой усадьбы – подмосковный дом-дворец князей Юсуповых Архангельское, расположенный к западу от столицы, в нескольких километрах от станций Павшино и Красногорска Рижского направления железной дороги. Но писатель обобщил многие детали в описании усадьбы и связанных с ней событий, превратил в символ красивого, но мертвого музейного быта. Здесь проглядываются черты шереметевских дворцов – усадеб в Останкине, Кускове, дома в селе Высоком на Смоленщине, что попал в повесть «Роковые яйца», помещичьей усадьбы в Муравишниках.

Главный же «прототип» – музей-усадьба Архангельское, памятник русской культуры конца XVIII – начала XIX века, в который вложено много труда крепостных умельцев. Ансамбль усадьбы составляют дворец, два флигеля, театр и парк. Усадьба известна с XVI века, но начинает усиленно обстраиваться и украшаться с начала XVIII века, сначала князем Д. М. Голицыным, а затем князем Н. Б. Юсуповым, ведущим свое происхождение от ордынских ханов (отсюда и фраза в рассказе: «Отливая глянцем, чернея трещинами, выписанный старательной кистью живописца XVIII века по неверным преданиям и легендам, сидел в тьме гаснущего от времени полотна раскосый, черный и хищный, в мурмолке с цветными камнями, с самоцветной рукоятью сабли родоначальник-повелитель Малой Орды, Хан Тугай»[35]).

Усадьба строилась около 40 лет, создана по проекту французского архитектора де Герна. Проект, воплощаясь в жизнь, корректировался и дополнялся русскими крепостными мастерами. Здесь работали знаменитые архитекторы Е. Д. Тюрин, С. П. Мельников, О. И. Бове, И. Д. Жуков, итальянский декоратор П. Г. Гонзаго. Дворец построен в классическом стиле. В усадьбе собраны картины знаменитых художников, скульптура, хрусталь, мебель и другие художественные произведения. Усадебная библиотека насчитывала около 30 тысяч книг. Все архитектурные сооружения искусно вписаны в окружающий ландшафт.

Парк состоит из двух частей – регулярного и пейзажного, террасами спускающегося к Москве-реке и украшенного скульптурой. Пышность и красота юсуповской усадьбы постоянно привлекали внимание современников. Здесь бывали А. С. Пушкин, А. И. Герцен, Н. П. Огарев и многие другие видные деятели русской культуры[36].

Бывал здесь и Булгаков. Герой же его рассказа, последний князь династии Антон Тугай, вернувшись тайно из-за границы за какими-то важными семейными документами, решает отомстить национализировавшим его имение новым хозяевам. И это ему удается:

«…Князь медленно отступал из комнаты в комнату, и сероватые дымы лезли за ним, бальными огнями горел зал. На занавесках изнутри играли и ходуном ходили огненные тени.

В розовом шатре князь развинтил горелку лампы и вылил керосин в постель; пятно разошлось и закапало на ковер. Горелку Тугай швырнул на пятно. Сперва ничего не произошло: огонек сморщился и исчез, но потом он вдруг выскочил и, дыхнув, ударил вверх, так что Тугай еле отскочил. Полог занялся через минуту, и разом, ликующе, до последней пылинки, осветился шатер.

– Теперь надежно, – сказал Тугай и заторопился.

Он прошел боскетную, биллиардную, прошел в черный коридор, гремя по винтовой лестнице, спустился в мрачный нижний этаж, тенью вынырнул из освещенной луной двери на восточную террасу, открыл ее и вышел в парк. Чтобы не слышать первого вопля Ионы из караулки, воя Цезаря, втянул голову в плечи и не забытыми тайными тропами нырнул во тьму…»[37]

Так кончается этот рассказ. Но следует отметить, что перу Булгакова принадлежат и строки другого характера. Он с удовольствием пишет о новом строительстве в Москве, вспоминает лихую годину разрухи после Гражданской войны, воссоздает живые картины нэпа в очерке «Сорок сороков», оглядывая город с высоты нирнзеевского дома:

«На самую высшую точку в центре Москвы я поднялся в серый апрельский день. Это была высшая точка – верхняя платформа на плоской крыше дома бывшего Нирнзее, а ныне Дома Советов в Гнездниковском переулке. Москва лежала, до самых краев видная, внизу. Не то дым, не то туман стлался над ней, но сквозь дымку глядели бесчисленные кровли, фабричные трубы и маковки сорока сороков. Апрельский ветер дул на платформе крыши, на ней было пусто, как пусто на душе. Но все же это был уже теплый ветер. И казалось, что он задувает снизу, что тепло подымается от чрева Москвы. Оно еще не ворчало, как ворчит грозно и радостно чрево живых больших городов, но снизу, сквозь тонкую завесу тумана, подымался все же какой-то звук. Он был неясен, слаб, но всеобъемлющ. От центра до бульварных колец, от бульварных колец далеко, до самых краев, до сизой дымки, скрывающей подмосковные пространства…

В июльский душный вечер я вновь поднялся на кровлю того же девятиэтажного нирнзеевского дома. Цепями огней светились бульварные кольца, и радиусы огней уходили к краям Москвы. Пыль не достигала сюда, но звук достиг. Теперь это был явственный звук: Москва ворчала, гудела внутри. Огни, казалось, трепетали, то желтые, то белые огни в черно-синей ночи. Скрежет шел от трамваев, они звякали внизу, и глухо, вперебой, с бульвара неслись звуки оркестров…

На Тверской звенели трамваи, и мостовая была извороченной грудой кубиков. Горели жаровни. Москву чинили и днем и ночью… К Воробьевым горам уже провели ветку, возят доски, там скрипят тачки – готовят Всероссийскую выставку.

И, сидя у себя в пятом этаже, в комнате, заваленной букинистскими книгами, я мечтаю, как влезу на Воробьевы горы, откуда глядел Наполеон, и посмотрю, как горят сорок сороков на семи холмах, как дышит, блестит Москва. Москва – мать»[38].

Открытие выставки, упомянутой в очерке, было не за горами. 19 августа 1923 года на месте большого пустыря у Крымского вала на территории Голицынского сада у Москвы-реки была открыта Всероссийская сельскохозяйственная и кустарно-промышленная выставка. На благоустроенной и озелененной территории соорудили 225 зданий. Выставку посетило около полутора миллионов человек.

Среди них был и московский корреспондент газеты «Накануне» Михаил Булгаков, написавший по заказу этой газеты цикл очерков о выставке под общим названием «Золотистый город». Открывается он картиной приезда москвичей к территории экспозиции и продолжается ее осмотром.

«Августовский вечер ясен. В пыльной дымке по Садовому кольцу летят громыхающие ящики трамвая „Б“ с красным аншлагом: „На выставку“. Полным-полно. Обгоняют грузовики и легкие машины, поднимая облако пыли и бензинового дыму…

Каменный мост[39] в ущелье-улице показывается острыми красными пятнами флагов. По мосту, по пешеходным дорожкам льется струя людей, и навстречу, гудя, вылезает облупленный автобус. С моста разворачивается городок. С первого же взгляда в заходящем солнце на берегу Москвы-реки он легок, воздушен, стремителен и золотист…

И всюду дальше дерево, дерево, дерево. Свежее, оструганное, распиленное, золотое, сложившееся в причудливые башни, павильоны, фигуры, вышки.

Чешуя Москвы-реки делит два мира. На том берегу низенькие, одноэтажные красные, серенькие домики, привычный уют и уклад, а на этом – разметавшийся, острокрыший, островерхий, колючий город-павильон»[40].

Сооружение и открытие этой выставки подвело итог двухлетнему опыту новой экономической политики и одновременно было своего рода первым смотром советской архитектуры в Москве. Впервые был создан – не только на бумаге, но и в натуре – крупный, хоть и недолговечный ансамбль, где архитекторы, придерживавшиеся различных творческих направлений, вступили как бы в соревнование. Главным архитектором выставки был А. Щусев, генеральный план и отдельные павильоны разработаны И. Жолтовским. Деревянные кариатиды для входного портика главного павильона-шестигранника выполнил С. Коненков. Были на выставке и стилизации в национальных стилях – русском (А. Щусев), среднеазиатском (Ф. Шехтель). Художница А. Экстер вместе с архитектором Б. Гладковым и скульптором В. Мухиной создала павильон газет «Известия» и «Красная Нива» в оригинальных конструкциях по типу знаменитой татлинской башни дома III Интернационала. Эту же спиральную форму напоминал и павильон «Махорка» (архитектор К. Мельников). Как видим, к созданию выставочных павильонов были привлечены лучшие архитектурно-художественные силы Москвы, но перед Булгаковым не стояла задача – описать эти малые и большие архитектурные шедевры, а лишь живо осветить увиденное глазами обыкновенного, но очень наблюдательного и дотошного москвича.

Вот таким увиден главный павильон выставки в разделе очерка под названием «Цветник – Ленин».

«Тень легла на Москву. Белые шары горят, в высоте арка оделась огнями. Главное здание – причудливая смесь дерева и стекла. В полумраке – внутренний цветник. У входа – гигантские резные деревянные торсы. А на огромной площади утонула трибуна в гуще тысячной толпы. Слов не слышно, но видна женская фигура. Несомненно, деревенская баба в белом платочке. Последние ее слова покрывает не крик, а грохот толпы, и отзывается на него издалека затерявшийся под краем подковы – главного павильона – оркестр. С трибуны исчезает белый платок, вместо него черный мужской силуэт.

– Доро-гой! Ильич!!

Опять грохот. Затем буйный марш, и рядами толпа валит между огромным цветником и зданием открытого театра к Нескучному на концерт. В рядах плывут клинобородый мужик, армейцы в шлемах, пионеры в красных галстуках, с голыми коленями, женщины в платочках, сельские бородатые захолустные фигуры и московские рабочие в картузах…

К центру цветника непрерывное паломничество отдельных фигур. Там знаменитый на всю Москву цветочный портрет Ленина. Вертикально поставленный, чуть наклонный двускатный щит, обложенный землей, и на одном скате с изумительной точностью выращен из разноцветных цветов и трав громадный Ленин, до пояса. На противоположном скате отрывок его речи.

Три электросолнца бьют сквозь легкие трельяжи, решетки и мачты открытого театра. Все дерево, все воздушное, сквозное, просторное. На громадной сцене медный оркестр льет вальс, и черным черны скамьи от народу»[41].

С Лениным связаны страницы рассказов Булгакова «Китайская история» и «Воспоминание…». И вскоре воочию ему пришлось встретиться с ним, но, увы, лежащим в гробу. В морозные дни и ночи скорбного января 1924 года Булгаков стоял, замерзая, в траурной очереди. Впечатления этих событий вылились в очерк «Часы жизни и смерти», опубликованный в «Гудке».

«В Доме союзов, в Колонном зале – гроб с телом Ильича. Круглые сутки – день и ночь – на площади огромные толпы людей, которые, строясь в ряды, бесконечными лентами, теряющимися в соседних улицах и переулках, вливаются в Колонный зал.

Это рабочая Москва идет поклониться праху великого Ильича.

Лежит в гробу на красном постаменте человек. Он желт восковой желтизной, а бугры лба его лысой головы круты. Он молчит, но лицо его мудро, важно и спокойно, он мертвый. Серый пиджак на нем, на сером красное пятно – орден Знамени. Знамена на стенах белого зала в шашку – черные, красные, черные, красные. Гигантский орден – сияющая розетка в кустах огня, а в сердце ее лежит на постаменте обреченный смертью на вечное молчание человек.

Как словом своим на слова и дела подвинул он бессчетные шлемы караулов, так теперь убил своим молчанием караул и реку идущих на последнее прощание людей.

Молчит караул, приставив винтовки к ноге, и молча течет река.

Все ясно. К этому гробу будут ходить четыре дня по лютому морозу в Москве, а потом в течение веков по дальним караванным дорогам желтых пустынь земного шара, там, где некогда, еще при рождении человечества, над его колыбелью ходила бессменная звезда»[42].

В том же 1924 году появился уже известный нам рассказ-исповедь «Воспоминание…», о том, как решался для Булгакова жилищный вопрос осенью 1921 года.

«У многих, очень многих, есть воспоминания, связанные с Владимиром Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая кацавейка Надежды Константиновны… Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в пятьдесят свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при восемнадцати градусах мороза…»[43]

Что же вспоминает вместе с автором булгаковский герой? Историю вселения в некий дом (мы уже знаем, что дом этот на Большой Садовой, 10), где домовое управление (та самая «рабкоммуна») не хотело его прописать. Тогда он решает писать письмо главному человеку страны.

«Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью. Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: „Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину“…

Я живу. Все в той же комнате с закопченным потолком. У меня есть книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом, и тотчас вышло в свете передо мной лицо из сонного видения – лицо с бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним в тоске и отчаяньи седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами – „Ульянова“…»[44].

Квартира эта и ее беспокойные обитатели долго еще вдохновляли перо Булгакова. И, как мы знаем, попала и в «Самогонное озеро», и в «Три вида свинства», и в «Дом Эльпит…», и в «Мастера и Маргариту». В своего рода итоговом для того периода очерке «Москва 20-х годов» он снова вспоминает уже тогда покинутую им «нехорошую квартиру».

«Клянусь всем, что у кого есть святого, каждый раз, как я сажусь писать о Москве, проклятый образ Василия Ивановича стоит передо мною в углу. Кошмар в пиджаке и полосатых подштанниках заслонил мне солнце! Я упираюсь лбом в каменную стену, и Василий Иванович надо мной, как крышка гроба…

И вот, третий год я живу в квартире с Василием Ивановичем и сколько еще проживу – неизвестно. Возможно, и до конца моей жизни…

Отчего же происходит такая странная и неприятная жизнь? Происходит она только от одного – от тесноты. Факт: в Москве тесно.

Что же делать?

Сделать можно только одно: применить мой проект, и этот проект я изложу…

Москву надо отстраивать.

Когда в Москве на окнах появятся белые билетики со словами: „Сдаеца“, – все придет в норму. Жизнь перестанет казаться какой-то колдовской маетой у одних на сундуке в передней, у других в 6 комнатах в обществе неожиданных племянниц.

Экстаз!

Москва! Я вижу тебя в небоскребах!»[45]

На этой высокой ноте и закончим первую «московскую» главу, чтобы перейти к следующим страницам.