Вы здесь

Браво, или В Венеции. Глава I (Джеймс Фенимор Купер, 1831)

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2009

© ООО «РИЦ Литература», состав, 2009

* * *

Giustizia in palazzo,

E pane in piazza![1]


Глава I

Венеция. Мост Вздохов. Я стоял:

Дворец налево и тюрьма направо;

Из вод как будто некий маг воззвал

Громады зданий, вставших величаво.

С улыбкой умирающая Слава,

Паря на крыльях десяти веков,

Глядела вспять, где властная держава

С крылатым львом над мрамором столпов

Престол воздвигла свой на сотне островов[2].

Байрон

Солнце скрылось за вершинами тирольских Альп, и над низким песчаным беретом Лидо уже взошла луна. В этот час людские толпы устремились по узким улочкам Венеции к площади Святого Марка – так вода, вырвавшись из тесных каналов, вливается в просторный волнующийся залив. Нарядные кавалеры и степенные горожане; солдаты Далмации и матросы с галер; знатные дамы и простолюдинки; ювелиры Риальто и купцы с Ближнего Востока; евреи, турки и христиане; путешественники и искатели приключений; господа и слуги; судейские и гондольеры – всех безудержно влекло к этому центру всеобщего веселья. Сосредоточенная деловитость на лицах одних и беззаботность других; размеренная поступь и завистливый взгляд; шутки и смех; пение уличной певицы и звуки флейты; кривлянье шута и трагически хмурый взгляд импровизатора; нагромождение всяческих нелепостей и вымученная, грустная улыбка арфиста; выкрики продавцов воды, капюшоны монахов, султаны воинов; гул голосов, движение, суматоха – все это в сочетании с древней и причудливой архитектурой площади создавало незабываемую картину, пожалуй самую замечательную во всем христианском мире.

Расположенная на рубеже Западной и Восточной Европы и постоянно связанная с ними, Венеция отличалась бо́льшим смешением характеров и костюмов, чем какой-либо другой из многочисленных портов этого побережья. Особенность эту можно наблюдать и по сей день, несмотря на то что Венеция сейчас уже не та, что прежде, хотя в те времена, о которых мы рассказываем, столица на островах, не будучи уже великой повелительницей Средиземного и даже Адриатического морей, все же была еще богата и могущественна. Ее влияние еще сказывалось на политике всех стран цивилизованного мира, ее торговля, хотя и слабеющая, все же была еще в силах поддерживать благосостояние тех семей, родоначальники которых разбогатели в дни процветания Венеции. Но людей на островах охватывало все большее безучастие, безразличие к своему будущему, а это служит первым признаком упадка, морального или физического.

В названный нами час огромный прямоугольник площади быстро наполнялся, и уже шумели подгулявшие компании во всех кафе и казино, расположенных под портиками, которые с трех сторон окружали площадь. Под сверкающими аркадами, озаренными неровным, зыбким светом факелов, уже царило беспечное веселье; и только громада Дворца дожей, древнейшая христианская церковь, триумфальные мачты Большой площади, гранитные колоннады Пьяцетты, головокружительная высота кампаниллы и величавый ряд сооружений, называемых Прокурациями, казалось, дремали в мягком свете луны, бесстрастные и холодные.

Фасадом к площади, замыкая ее, возвышался неповторимый, освященный веками собор Святого Марка. Храм-трофей, он вознесся над архитектурой площади, точно памятник долголетию и мощи республики, прославляя доблесть и благочестие своих основателей. Мавританская архитектура, ряды красивых, но ничего не несущих, декоративных колонн, которые только отягощали фасад собора, низкие, азиатские купола, уже сотни лет венчавшие его стены, грубая, кричащая мозаика, а над всем этим безумным великолепием – кони, вывезенные из Коринфа, как бы стремящиеся оторваться от серой громады и прославить здесь, в Венеции, прекрасное греческое искусство, – все это в неясном освещении луны и факелов казалось таинственным и грустным, как олицетворенное напоминание о прошлом, о редчайших реликвиях древности и былых завоеваниях республики.

Все на площади было под стать ее владыке – храму. Основание колокольни – кампаниллы – скрывалось в тени, но вершина ее, на сотни футов вознесенная над площадью, была залита с восточного фасада задумчивым светом луны. Мачты, несущие знамена заморских владений – Кандии, Константинополя и Мореи, – рассекали пространство на темные и сверкающие полосы, а в глубине малой площади – Пьяцетты – у самого моря ясно вырисовывались в ночном прозрачном небе силуэты крылатого льва и святого Марка – покровителя этого города, установленных на колоннах из африканского гранита.

У подножия одной из этих массивных каменных громад стоял человек, который, казалось, со скучающим равнодушием взирал на оживленную и потрясающую своей красотой площадь, заполненную людьми. Разноликая толпа бурлила на набережной Пьяцетты, направляясь к главной площади; одни скрывались под масками, другие ничуть не заботились о том, что их могут узнать. А этот человек стоял без движения, словно не в силах был даже повернуть головы или хотя бы переступить с ноги на ногу. Его поза выражала терпеливое и покорное ожидание, привычку исполнять прихоти других. Со скрещенными на груди руками, прислонясь плечом к колонне, он с безучастным, но добродушным видом поглядывал на толпы людей и, казалось, ждал чьего-то властного знака, чтобы покинуть свой пост. Шелковый камзол, тонкая ткань которого переливалась цветами самых веселых тонов, мягкий алый воротничок, яркая бархатная шапочка с вышитым на ней родовым гербом обличали в нем гондольера знатной особы.

Наконец ему наскучило смотреть на гримасы и кривляния акробатов, на пирамиду из человеческих тел, которая на время приковала его внимание, и он отвернулся, заглядевшись на освещенный луной водный простор. Вдруг лицо его осветилось радостью, и минуту спустя он тряс в крепком пожатии руки смуглого моряка в просторной одежде и фригийском колпаке, какие носили тогда люди его звания.

Гондольер заговорил первым. Слова, которые лились потоком, он произносил с мягким акцентом, характерным для островитян:

– Ты ли это, Стефано! Мне ведь сказали, что ты попал в лапы этих дьяволов, варваров, и сажаешь теперь цветы для одного из этих нехристей и слезами своими поливаешь их.

– «Прекрасная соррентинка» – не экономка священника! – ответил моряк; он говорил на более жестком калабрийском наречии, с грубоватой фамильярностью бывалого морехода. – И не девица, к которой украдкой подбирается тунисский корсар, пока она отдыхает в саду. Побывай ты хоть раз по ту сторону Лидо, ты бы понял, что гнаться за фелуккой – не значит еще поймать ее!

– Так преклони же скорее колени, друг Стефано, и отблагодари святого Теодора за спасение. В тот час, я думаю, все только и делали, что молились на борту твоего судна, зато уж, когда твоя фелукка благополучно пришвартовалась к берегу, таких храбрецов, как твои ребята, не сыскать было даже среди жителей Калабрии!

Моряк бросил полунасмешливый, полусерьезный взгляд на изваяние святого, прежде чем ответить:

– Нам больше пригодились бы крылья этого льва, чем покровительство твоего святого. Я никогда не хожу за помощью на север дальше Святого Януария, даже если налетит ураган.

– Тем хуже для тебя, дорогой, потому что епископу легче остановить извержение вулкана, чем успокоить морские ветры. Так что же, была опасность потерять фелукку и ее храбрецов у турков?

– Да, был там один тунисец[3], который подкарауливал добычу между Стромболи и Сицилией, но не тут-то было! Он бы скорее догнал облако над вулканом, чем фелукку во время сирокко[4]!

– А ты, видно, струсил, Стефано?

– Я-то? Да я ничуть не трусливее, чем твой крылатый лев, только что без цепей и намордника.

– Это и видно было по тому, как удирала твоя фелукка.

– Черт побери! Я очень жалел во время погони, что я не рыцарь ордена святого Джованни, а «Прекрасная соррентинка» – не мальтийская галера, хотя бы ради поддержания чести христианина. Но ведь негодяй висел на моей корме чуть ли не три склянки, он был так близко, что я различал даже, у кого из его нехристей грязная чалма, а у кого чистая. Отвратительное это зрелище для христианина, Стефано, видеть, как какой-то неверный берет над тобой верх.

– А не горели у тебя пятки при мысли о бастинадо[5], дружище?

– Я слишком часто бегал босиком в горах Калабрии, чтобы бояться этих пустяков.

– У каждого есть свои слабости, и я знаю, что твоя – страх перед палкой в руке турка. Твои родные горы и то местами твердые, а местами рыхлые; тунисец же, говорят, всегда выбирает такую же жесткую палку, как его сердце, когда хочет позабавиться воплями христианина.

– Ну что ж! И счастливейший из нас не в силах избежать своей судьбы. Если мои пятки хоть когда-нибудь отведают удары палок, священник потеряет одного кающегося грешника: я сговорился с добрым служителем церкви, что все подобные беды, если они со мной произойдут, зачтутся мне за покаяние… Ну а что нового в Венеции? И как твои дела на каналах в этом сезоне? Не вянут цветы на твоем камзоле?

– В Венеции, друг мой, все по-старому. Изо дня в день я вожу гондолу от Риальто до Джудекки, от Святого Георгия до Святого Марка, от Святого Марка до Лидо, а от Лидо домой. Здесь ведь не встретишь по пути тунисцев, при виде которых холодеет сердце и горят пятки.

– Ладно, хватит дурачиться! Ты лучше скажи, что за это время взволновало республику? Не утонул ли кто из молодых дворян? А может быть, повесили какого-нибудь ростовщика?

– Ничего такого не было, разве что беда, приключившаяся с Пьетро… Ты помнишь Пьетрило? Он как-то ходил с тобой в Далмацию запасным матросом; его еще подозревали в том, что он помогал молодому французу похитить дочку сенатора.

– Мне ли не помнить, какой тогда был голод! Мошенник в дороге только и делал, что ел макароны да поглощал лакрима-кристи[6] – груз графа из Далмации.

– Бедняга! Его гондолу потопил какой-то анконец, раздавил, словно сенатор муху.

– Так и надо мелкой рыбешке, заплывшей в глубокие воды.

– Малый пересекал Джудекку с иностранцем на борту, когда бриг ударил гондолу и раздавил ее, как пузырь, оставшийся за кормой «Буцентавра». По счастью, иностранец, видимо, успел помолиться в церкви Реденторе.

– А благородный капитан не стал жаловаться на неповоротливость Пьетро, потому что Пьетро и без того наказал сам себя?

– Пресвятая Богородица! Да не уйди он тогда в море, кормить бы ему рыб в лагунах! В Венеции нет ни одного гондольера, чье сердце не сжималось бы от обиды! Все мы не хуже своих хозяев знаем, как отомстить за оскорбление.

– Гондола так же не вечна, как и фелукка, и для каждого корабля наступает свой час. И все-таки лучше быть раздавленным бригом, чем попасть в лапы к туркам… Ну а как твой молодой хозяин, Джино? Похоже ли, что он добьется того, о чем хлопочет в сенате?

– По утрам он охлаждает свой пыл в Джудекке, а если ты хочешь знать, что он делает по вечерам, поищи его на Бролио среди гуляющих господ.

Говоря это, гондольер покосился на группу патрициев, прогуливавшихся под мрачными аркадами Дворца дожей, по тем священным местам, куда имеют доступ только привилегированные.

– Я знаком с обычаем венецианских богатеев приходить под эти своды в этот час, но я никогда раньше не слышал, что они предпочитают принимать ванну в водах Джудекки.

– Да ведь случись дожу вывалиться из своей гондолы, ему тоже пришлось бы тонуть или плыть, как любому обыкновенному христианину.

– О воды Адриатики!.. А молодой герцог тоже ехал молиться в Реденторе?

– Он в тот день как раз возвращался после… Но не все ли равно, на каком канале вздыхает ночью молодой дворянин? Мы случайно оказались рядом, когда анконец совершил свой подвиг: пока мы с Джорджио кляли на чем свет стоит неуклюжего иностранца, мой хозяин – а он вообще-то не очень любит гондолы и совсем не разбирается в них – прыгнул в воду, чтобы спасти молодую синьору от участи ее дяди.

– Дьявол! Ты до сих пор и слова не сказал про молодую синьору или смерть ее дяди!

– Твои мысли были заняты тунисцем, ты и пропустил это мимо ушей. Я, должно быть, рассказал тебе, как чуть не погибла прекрасная синьорина и как капитан брига отягчил свою совесть еще и гибелью римского маркиза.

– Бог ты мой! Неужели этот христианин должен был умереть собачьей смертью из-за беззаботности гондольера!

– Может, все это и к счастью для анконца, потому что говорят, будто маркиз этот обладал достаточной властью, чтобы заставить даже сенатора пройти по мосту Вздохов, если бы ему захотелось.

– Черт бы побрал всех беззаботных лодочников! А что сталось с этим плутом?

– Я же говорю тебе, он уплыл за Лидо в тот самый час, а иначе…

– А Пьетрило?

– Его вытащил своим веслом Джорджио, так как мы оба принялись спасать подушки и другие ценности.

– А ты ничем уже не мог помочь бедному римлянину? Из-за его смерти несчастье будет теперь преследовать бриг анконца.

– Так и будет, пока бриг не врежется в какую-нибудь скалу, которая окажется тверже сердца его капитана. А что касается иностранца, то мы могли только помолиться святому Теодору, потому что он так и не показался на поверхности после столкновения и сразу же пошел ко дну… Ну а что привело тебя в Венецию, мой милый? Ведь неудача с апельсинами в твою последнюю поездку, кажется, заставила тебя отказаться от этих мест?

Калабриец оттянул пальцем кожу на щеке, отчего его черный лукавый глаз глянул насмешливо, и все его красивое лицо заискрилось грубоватым юмором.

– Скажи-ка мне, Джино, ведь твоему хозяину требуется иногда гондола между закатом и восходом солнца?

– Да, с некоторого времени он спит по ночам не больше совы. А с той поры как снег растаял на Монте Феличе, и я ложусь не раньше, чем взойдет солнце над Лидо.

– А когда твой хозяин скроется в стенах дворца, ты спешишь на мост Риальто к ювелирам и мясникам рассказывать, как он проводил ночь?

– Если бы так, то эта ночь стала бы моей последней на службе у герцога святой Агаты. Гондольер и духовник – два самых близких советчика дворянина, дорогой Стефано, с той небольшой разницей, что последний узнает только то, что грешник пожелает открыть, а первый иногда знает и больше. Я бы мог найти себе более спокойное, если не сказать более честное, занятие, чем бегать и разбалтывать секреты своего господина.

– Вот и я, Джино, тоже не так глуп, чтобы позволить каждому маклеру заглядывать в мой фрахтовый договор.

– Э-э, нет, дружище, есть все-таки разница между нашими занятиями. Владельца фелукки, конечно, нельзя сравнивать с гондольером, пользующимся самым большим доверием неаполитанского герцога, который имеет право быть допущенным в Совет трехсот.

– Та же разница, что между бурным морем и спокойным заливом. Ты бороздишь своим ленивым веслом воды канала, в то время как я в мистраль[7] лечу по проливу Пьомбино, мчусь вперед в любой шквал и пролетаю, едва касаясь вод, Адриатическое море во время сирокко, который так горяч, что можно варить на нем макароны, а море при нем кипит сильнее, чем водовороты у Сциллы…

– Тс-с!.. – нетерпеливо прервал его гондольер; с юмором истинного итальянца он предавался удовольствию поспорить ради самого спора, не выказывая при этом своих подлинных чувств. – Сюда идет некто, кто может подумать, что без его помощи мы не сможем разрешить наш спор.

Калабриец замолчал и, отступив на шаг, с мрачным видом в упор разглядывал человека, который был причиной этой тревоги.

Незнакомец медленно проходил мимо. Ему, наверно, не было еще и тридцати, но серьезная сосредоточенность взгляда делала его гораздо старше. Щеки его были бледны, но бледность эта свидетельствовала скорее о душевных переживаниях, чем о телесных недугах. Его крепкое, мускулистое тело двигалось легко и свободно, но в каждом его движении чувствовалась большая сила. Походка была твердой и уверенной, держался он прямо и независимо, вся его внешность выражала мужественное самообладание, бросавшееся в глаза каждому, кто на него смотрел. Если судить по одежде, то он, видимо, принадлежал к низшему классу – на нем был камзол из простого вельвета, темная шапочка в стиле Монтеро, какие носили тогда в южных странах Европы, и все остальное платье в этом же роде. Лицо его было скорее печально, чем мрачно, но удивительно спокойно, как и все его движения. Однако черты лица выражали смелость и благородство, подчеркивая силу и мужественность, столь характерные для лучших образцов итальянской красоты. И особенно выделялись на этом необычном лице глаза, словно озарявшие его, – глаза, полные ума и страсти.

Сверкающие глаза эти на мгновение задержались на лицах гондольера и его товарища, но выражение их, хотя и пытливое, было совершенно безучастным. Он оглядел их мимолетно, но испытующе, как смотрит на людей человек, у которого есть причины не доверять им. Взгляд его скользил по лицам всех прохожих с одинаковой подозрительностью, и к тому времени, как его гибкая фигура скрылась в толпе, он успел быстро и внимательно оглядеть еще многих.

Гондольер и моряк из Калабрии молчали, не отрывая глаз от удалявшегося человека. Когда незнакомец скрылся, гондольер взволнованно воскликнул:

– Браво![8]

Его приятель многозначительно поднял три пальца и указал кивком на Дворец дожей.

– И они позволяют ему свободно разгуливать даже здесь, на площади Святого Марка? – спросил он с неподдельным удивлением.

– Не так-то просто, дружище, заставить воду бежать против течения или остановить водопад. Говорят, что большинство сенаторов готовы скорее потерять свои надежды на рогатый чепец[9], чем потерять этого проклятого Якопо Фронтони! Ему известно больше фамильных секретов, чем самому настоятелю собора Святого Марка, а ведь тому бедняге приходится полжизни проводить в исповедальне!

– Ну да, они боятся заковать его в железо, чтобы из него не полезли все их секреты!

– Черт побери! Вся Венеция пришла бы в волнение, если бы Совету трех пришло в голову развязать язык этому молодому человеку таким грубым способом.

– Говорят, Джино, что твой Совет трех имеет обыкновение кормить рыбу в лагунах и сваливать потом вину на какого-нибудь бедного анконца, если волны прибьют труп к берегу.

– Но об этом вовсе незачем кричать так громко, словно ты приветствуешь сицилийца своей сиреной, хотя, возможно, ты и прав. Но, по правде говоря, мало кто из подобных людей более опасен, чем тот, что прошел мимо нас на Пьяцетту.

– Подумаешь! Два цехина – красная цена его услугам! – возразил калабриец с многозначительной гримасой на лице.

– Святая Мадонна! Ты забываешь, Стефано, что если уж он взялся за дело, то никакой священник не успеет дать несчастному отпущение грехов! Нет, его кинжал меньше чем за сотню не купишь. За твои два цехина удар будет не тот и жертва еще успеет и прочесть все молитвы, и наговориться вдоволь, прежде чем отправиться к праотцам.

– Бог ты мой! – воскликнул моряк с ужасом и отвращением.

Гондольер пожал плечами и выразил этим движением больше, чем мог бы передать словами человек, родившийся на берегах Балтийского моря. Но и он, видимо, решил переменить тему разговора.

– Слушай-ка, Стефано Милано, – сказал он после паузы, – в Венеции случаются дела, о которых надо забыть тому, кто хочет спокойно есть свои макароны. Какова бы ни была цель твоего приезда, ты прибыл как раз вовремя – завтра правительство устраивает гонки гондол.

– И ты собираешься участвовать в регате?

– Либо я, либо Джорджио, с благословения святого Теодора. Наградой счастливцу или искуснику будет серебряная гондола. А потом мы увидим обручение дожа с Адриатикой.

– Твои благородные господа хорошо сделают, если будут получше ухаживать за невестой, потому что многие еретики предъявляют свои права на нее. У скал Отронто я встретил отлично оснащенного и быстроходного пирата, который готов был гнаться за моей фелуккой чуть ли не до самых лагун.

– А при взгляде на него не загорелись ли твои пятки, милый Стефано?

– На его палубе не было турецких тюрбанов, но матросский колпак сидел на черных густых волосах, и подбородки этих моряков были чисто выбриты. Твой «Буцентавр» теперь уже не самое храброе судно между Далмацией и островами, хотя и самое нарядное. Много стало людей в Гибралтарском проливе, которым уже мало того, что они делают у своего побережья, и которые воображают, что могут позволить себе то же и возле нашего.

– Республика постарела, брат, и нуждается в отдыхе. Такелаж «Буцентавра» тоже одряхлел от времени и частых походов на Лидо. Мой хозяин не раз говорил, что прыжок Крылатого Льва теперь тоже не так длинен, каким он был раньше, даже в дни его юности.

– Всем известно, что дон Камилло смело рассуждает о республике Святого Марка – ведь его древний замок Святой Агаты находится-то в Неаполе. Если бы он говорил более почтительно о рогатом чепце дожа и Совете трех, его претензии на права предков выглядели бы более справедливыми в глазах его судей. Впрочем, расстояние смягчает краски и приглушает страх. Так же меняется мое мнение о скорости фелукки и достоинствах турка в зависимости от того, нахожусь ли я в порту или в открытом море, да и ты, Джино, я помню, забывал святого Теодора и поклонялся так же истово святому Януарию, когда бывал в Неаполе, как будто тебе и в самом деле грозила беда со стороны гор.

– Нужно молиться тому, кто поближе, иначе молитвы не будут услышаны, – возразил гондольер, поднимая голову и не без суеверного страха бросая чуть насмешливый взгляд на изваяние святого, увенчивавшее колонну, к подножию которой он прислонялся, – и нужно быть поосторожнее, потому что вон тот ростовщик уже смотрит на нас так, словно его мучает совесть, что он позволяет нам говорить столь непочтительно и не может на нас донести. Этот старый бородатый мошенник, говорят, связан с Советом трех, и не только тем, что выуживает у них денежки, которые дает взаймы их сыновьям… Итак, Стефано, ты полагаешь, что республике никогда уж больше не установить новой триумфальной мачты на площади и не приобрести новых трофеев для собора Святого Марка?

– Но ведь и Неаполь с его беспрерывной сменой владык так же не способен вершить великие дела на море, как и твой крылатый зверь! С тебя вполне достаточно, Джино, водить гондолу по каналам и следовать за своим господином в его калабрийский замок; но, если тебе захочется знать, что сейчас происходит в огромном мире, тебе придется удовлетвориться рассказами моряков, вернувшихся из дальних стран. Дни Святого Марка прошли, теперь время северных еретиков.

– Ты за последнее время слишком долго жил среди лживых генуэзцев и поэтому так говоришь. Великолепная Генуя! Но разве может какой-либо город сравниться с нашим городом каналов и островов? И что такое совершила эта апеннинская республика, чтобы сравнивать ее дела с великими делами королевы Адриатики! Ты забываешь, что Венеция была когда-то…

– Тише, тише! Вот именно «была когда-то», дружище, и это относится ко всей Италии. Ты гордишься своим прошлым так же, как римляне из Трастевере.

– И римляне из Трастевере правы. Разве это ничего не значит – происходить от такого великого и победоносного народа?

– А по мне, Джино Мональди, лучше быть сыном того народа, который велик и победоносен сейчас. Наслаждение своим прошлым похоже на удовольствие, какое испытывают глупцы, мечтая о вине, выпитом вчера.

– Это хорошо для неаполитанцев, чья страна никогда не была единой нацией! – сердито возразил гондольер.

– Пусть будет так. И все же винные ягоды так же сладки, а дичь так же нежна, как раньше. Пепел вулкана покрывает все!

– Джино! – раздался повелительный голос за спиной гондольера.

– Синьор!

Тот, кто прервал беседу двух приятелей, молча указал рукой на гондолу.

– Прощай, – поспешно прошептал гондольер.

Его товарищ дружески пожал руку своему земляку – тот родился, как и он, в Калабрии, но случай привел его на каналы. В следующее мгновение Джино уже раскладывал подушки для своего господина, разбудив сначала подручного, который спал сладким сном.