Вы здесь

Бомба в голове. Часть первая (Виктор Голубев, 2017)

Умы не создают истинности или ложности. Они создают веры, однако ум не может сделать их истинными или ложными, за исключением того особого случая, когда речь идёт о будущих событиях, которые находятся во власти верящего человека… Истинной веру делает факт, и этот факт никоим образом не включает ума человека, который имеет веру[1].

Бертран Рассел, «Проблемы философии»

© Голубев В., текст, 2017

© Кривошеина А., дизайн обложки

Часть первая

«Всякое зло оправданно, если при виде его бог наслаждается», – так выражалась первобытная логика чувств, и действительно, – первобытная ли только?

Фридрих Ницше, «К генеалогии морали»

1

Яркий солнечный свет, проникавший по утрам в комнату, большим прямоугольным пятном ложился на стену напротив. На ней висела репродукция под стеклом, и отражённые сочные блики в течение получаса неминуемо проползали по голове больного. Отвернувшись, в сотый раз приходилось изучать замысловатый рисунок обоев. Он снова просыпался в полной растерянности и, пока игривые потоки фотонов гладили темя и затылок, блуждал в потёмках сознания, с огромным трудом приоткрывая дверку в реальность, прилагая неимоверные усилия, чтобы понять картину окружающего его мира.

Воздух подрагивал, новое утро, нарождавшееся добрым светом, привносило мир и спокойствие. Те далёкие отвлечённости, что терзали его накануне, казались надолго забытыми и вообще потусторонними, в чём он пытался убедить себя всякий раз, как только обнаруживал, что страхи его связаны лишь с тёмным временем суток, если не совершенно надуманные.

Палата была двухместной. В другом углу лежал сосед, который вообще ничего не соображал, таких здесь было много. Доктор с сожалением сообщил, что в раздельные помещения положить их не может и, поскольку поведение обоих не вызывает опасений, вполне допускает их соседство. Больной этот тихий, мешать ему не будет, однако за ними на всякий случай намерены присматривать – так надёжнее. Впрочем, заверения доктора о безучастности данного субъекта к событиям оказались несколько опрометчивыми: сосед действительно смотрел на всё пустым, отрешённым взглядом, но имел свойство подолгу приставать и вёл себя довольно нудно. Насколько он помнил, они были вместе с самого начала. Провалы памяти, когда реальность вдруг куда-то уплывала, случались раньше довольно часто. Сквозь сон он чувствовал, будто кто-то кричит и угрожает ему и его славный сожитель при этом обязательно попадается ему под руку, отчего летаргическая отрешённость того казалась теперь странной, чуть ли не наигранной. Если тот видел когда-то его возбуждение, смотря в упор предметно, почему сейчас в тех же самых глазах не случается обнаружить ни одной искры интеллекта?

Потихоньку жизнь наполнялась содержанием. Он вспоминал, где находится, вспоминал, сколько нудных часов проводил в бестолковом торчании у окна и в коридоре, и, однако, чувствовал, что не может отдать себе отчёт, чем занимался в течение довольно продолжительных периодов времени. Не то чтобы они выпали из головы вообще, какая-то связь с внешним миром существовала. Но припомнить досконально своё «я» в такие моменты не удавалось. Даже вообще определить, когда заканчивался сон и начиналось пробуждение.

В коридоре послышался шум, возвещающий о начале повседневной больничной суеты. Правда, сама суета здесь вовсе не означала какие-то разговоры и перемещения пациентов и не включала в себя ничего осмысленного с их стороны. Кто-то передвигал стулья, кто-то заглядывал в комнату, ворчал или корчил рожи, но всё это не вызывало ровным счётом никакого интереса, поскольку заранее было известно, что в речах этих, вскриках, вопросах и угрозах отсутствует всякий смысл и никакое событие ни в какое из последующих мгновений не способно будет придать им дополнительный оттенок. Ощущение твёрдой основы в сознании большинства обитателей клиники, при которой они понимали бы, что делают, отсутствовало напрочь. Всякое сиюминутное подключение внимания способно было только запутать отученные от серьёзной работы мысли. Поэтому лучше было вообще забыть о существовании здесь жизни, о характерах и поступках людей, не реагировать на их нескончаемую возню, не утруждать себя поиском причин страдальческой гримасы какого-нибудь психа, а погрузиться в небытиё, некое состояние сосредоточенного медиума, при котором движение, сидение и стояние равносильны спокойному естественному сну, в мягкой постельке под тёплым одеялом, полёту простой безмятежности удалённого от мирских забот ребёнка.

В восемь часов приходила сестра, перемещаясь по комнате в строго заданных направлениях и производя несколько традиционных, вероятно, заученных до автоматизма действий. Она раздвигала на окне шторы, трогала графин с водой и обмахивала тряпкой подоконник. Затем, не обращая на них внимания, тихо удалялась, не оставив никакого намёка на реальный эффект своего присутствия. Невольно на ум приходила мысль, что ей просто необходимо было удостовериться, что они на месте, никуда не сбежали, не умерли и с ними не произошло за ночь ничего экстраординарного. Больше её визит, похоже, не имел никаких целей. Если невзначай он встречался с ней взглядом, даже когда смотрел на неё в упор, она воспринимала его как застывшее каменное изваяние, не отличающееся живым интересом к окружению, словно он бездушный истукан, который можно было отключить от внешнего мира простым поворотом ручки, как телевизор. Вероятно, ей и в голову не могло прийти, что её могут здесь о чём-то спросить или просто перекинуться с ней парой незначительных фраз. Выработанные в ней навыки невосприятия здешних больных в принципе – только по долгу службы, который она ограничила минимумом необременительных для себя обязанностей, – прочно въелись ей под кожу, до того даже, что одного взгляда на неё было достаточно, чтобы понять, что это совершенно чужой для вас человек. Если же её уха касалось какое-нибудь произнесённое вами слово или вполне членораздельная просьба, она смотрела на вас с таким изумлением, будто заговорило какое-то доисторическое животное, а язык его изначально неизвестен никому на свете. Даже раздражаясь, она никогда не имела в виду вас. Это было какое-то тихое раздражение, притом что, будучи достаточно энергичным человеком, она при желании никому не давала спуску.

Однажды он попробовал вызвать в ней некое подобие добрых чувств, подняв оброненный ею пустой флакон и улыбнувшись. Она не ответила взаимностью, которая так и напрашивалась в данной ситуации. Тем более стало обидно, что её чёрствость определённо выглядела демонстративной.

Он повернулся лицом к соседу. Тот по-прежнему лежал пластом, уткнувшись в подушку, так что вызывало опасения его самочувствие: насколько легко ему было дышать? Но нет, по мерному вздыманию тела, совместно почему-то с ягодицами, можно было заключить, что с этим всё в порядке – больного до сих пор одолевает глубокий сон.

В палату влетела дежурная по этажу:

– Мальчики, подъём! – Она отдёрнула край одеяла у его изголовья. – Все уже давно встали, а вы до сих пор в постели! Скоро завтрак.

Она так же быстро умчалась, чтобы то же самое сказать в других палатах. Её слова были хорошо слышны по всему этажу.

В коридоре уже вовсю шаркали и стучали, кто-то монотонно бубнил у них под дверью. Он поднялся, чисто механически проследовав в ванную комнату, и замер у зеркала, чтобы в тяжёлой борьбе мыслей вспомнить наконец, для чего туда пришёл.

Тонкая струйка воды, когда он коснулся её, вызвала повторное оцепенение. Нет, решительно незачем было делать то, что не вызывало никакого удовольствия. Какой необходимостью был вызван каждодневный ритуал мочить руки и лицо, жертвуя для этого занятия своим душевным спокойствием? Его раздражала заключённая в утреннем умывании какая-то глупая условность, и, лишь вспоминая, что раньше он делал это постоянно, вполне осознанно, глубоко удовлетворяясь охватывающей его при этом бодростью, успокаивался окончательно, как будто даже внутренне преображаясь, словно и не было только что желания разбить раковину стулом.

Освежённый влагой, трезвел взгляд, вроде бы даже чётче стали выглядеть предметы. Он снова обнаруживал неоспоримую пользу умывания, тут же и терзаясь муками забывчивости, словно осознавая своё минутное опьянение. А сколько таких помутнений рассудка, в которых он теряет реальность, могло ещё быть?

Медленно выполнив то, что необходимо было сделать, он вернулся в комнату и обнаружил, что сосед сидит на кровати, тупо уставившись в одну точку и почти не моргая.

«Вот ведь человек. Ему, наверное, ничего не мешает. – На мгновение больного охватила растерянность. – Думает ли он? Если думает, то его выдержке можно позавидовать».

За соседом обычно ухаживали, но сегодня никто не приходил. Возможно, это обстоятельство и вызвало у того обеспокоенность. Однако вид его ни о чём не говорил вообще. Застывшая фигура и пустые стекляшки глаз характеризовали этого лунатика как абсолютно отрешённое от мира существо. Его везде нужно было водить и ко всему подталкивать, иначе он так и помер бы, не в состоянии сообразить о самых насущных своих потребностях.

Слабый отголосок жалости к субъекту, который ничего не мог делать самостоятельно, не позволил ему оставить человека одного. Он подхватил его под руки и заставил подняться:

– Пойдём со мной. Не бойся, я рядом. Я тебя провожу.

Сосед на это никак не отреагировал, однако слабыми шажками поплёлся-таки вперёд, увлекаемый напарником в сторону туалета.

– Вот так, осторожнее. Разве можно лежать, ничего не соображая? Так всю жизнь пролежишь и никому не будешь нужен.

Он впервые проявил участие в отношении этого несчастного, ещё недавно сам не обладавший способностью ориентироваться в пространстве. Ему вдруг отчётливо захотелось помочь соседу, всем сердцем. И такой радостью откликнулось в душе доносящееся из туалета слабое журчание, когда тот сподобился наконец справить там малую нужду, что ему захотелось рассказать об этом любому встречному. То было счастьем – осознать результат помощи ближнему, хоть она и явилась совсем незначительной и не была, возможно, такой уж необходимой.

Он плохо помнил, как сюда попал. Туманное представление о том злосчастном спектакле, который разыгрался в стенах научной лаборатории, обрывки каких-то выкриков, угроз, безумное поведение его сотрудников – всё это смешалось воедино, превратившись в голове в полнейшую кашу. Плотной пеленой закрылись не только недавние события, но и отдалённые горизонты жизни, заставив подозревать, что обычное недовольство его окружением имело слишком резкую форму проявлений постоянно. Теперь его запросто можно было вывести из равновесия, напугав рассказами о буйном помешательстве, присовокупив туда, наверное, то, чего и не было вовсе, и слепив из домыслов ужасную историю. Он давно никому не верил, относясь с подозрением к любым попыткам осветить в его памяти прошлое. Он противился встречам с друзьями и собеседованиям с психиатрами, которые донимали его постоянными тестами, словно рассказывая в доверительных интонациях ребёнку, как отнимут у него вкусную конфету. Как же он возненавидел их, здешних психиатров! И ненависть эта, похоже, не была беспочвенной. Такая данность, первая здравая мысль, пришедшая ему в голову, когда он стал отличать чёрное от белого, клетки от полос, ввела его в ступор, заставив тут же глубоко уйти в себя, и он подсознательно ощутил признаки того ужаса, который привёл его в нынешнее место пребывания.

Теперь же, будто в противоположность сделанным открытиям, хотелось больше позитива, и он интуитивно почувствовал, как этого можно достичь. Он помог соседу надеть халат, вернее, настоятельно посодействовал тому просунуть в рукава руки, затянув на его поясе кушак, и они вышли вдвоём в коридор.

Это было самое оживлённое место в клинике. В одном его конце находилась столовая, в другом – просторное фойе с мягкой мебелью и телевизором – что-то вроде общественной гостиной. У большинства больных состояние покоя не соответствовало приглушению их моторных функций. Они жестикулировали, говорили, неосознанно двигались, отчего их местом пребывания в каждый конкретный момент времени мог быть любой закоулок здания, поэтому в коридоре практически всегда кто-нибудь находился. Правда, за пределы этажа, за исключением летних прогулок, им выйти не давали.

У дверей им тут же повстречался Счетовод, как его тут все называли, который на протяжении многих дней вёл трудную работу по умножению и делению вслух огромной вереницы чисел. Причём, если задаться целью, можно было установить, что вычисления он производит с абсолютной точностью, возвращаясь через несколько шагов к полученным ранее результатам и подставляя их в новое выражение. Говорили, что за всё время пребывания здесь он уже выполнил в голове несколько сотен тысяч операций, добравшись до десятизначных чисел.

Парень скривил рот, скрючил в напряге пальцы; он выглядел очень отстранённым. Кроме того, у него было сильное косоглазие на оба глаза, и, обращаясь к нему, никто не знал точно, в какой глаз ему смотреть: оба взгляда были направлены мимо вас. Он блуждал в прострации, хотя доктор неоднократно подталкивал его, пытаясь направить его мысли на рассмотрение конкретных бытовых вопросов. Доктор всегда советовал больным помогать друг другу, поощряя интересы и внимание собеседника. В частности, чтобы вывести этого парня из цикла, требовалось настойчиво пытаться вовлекать его в самые простые разговоры. Наверняка ведь в его подсознании ещё остались где-то реальные образы и переживания, возможно, даже те, что спровоцировали клинический синдром. И если девяносто девять из ста адресованных ему реплик пропускались мимо ушей, то какой-нибудь самый незначительный нюанс поведения или оттенок речи мог заставить его заново пережить глубоко забытую драму, запустив тем самым прежний механизм жизнедеятельности.

Однако, что касалось данного субъекта, любые попытки заговорить с ним уже давно не давали никакого результата. Здороваться с парнем было бесполезно – он всё равно ответил бы двузначной степенью какого-нибудь числа, – и они проследовали мимо.

Мелко шаркая, его знакомый плотно вцепился ему в руку и будто даже с какой-то целеустремлённостью тянул вперёд. Из-за поворота вынырнула старшая сестра:

– Канетелин, почему сосед без присмотра?

Вопрос прозвучал так, словно в этом был виноват он лично, а его присутствие рядом с больным ни о чём не говорило. Вскрывать недоработки персонала клиники вопросом не по адресу было в её стиле. Впрочем, он её не понял, не зная, как в данном случае правильнее поступить: пропустить её слова мимо ушей, отвернувшись в сторону, либо промямлить что-либо двусмысленное, как у него выходило – он это чувствовал – в других случаях. В результате получилось ни то ни сё: он засунул свободную руку в карман и неопределённо присвистнул. Вышло как-то слишком вызывающе.

Сестра ничего не приняла на свой счёт. Само собой разумеется, она относилась к нему так же, как и ко всем остальным, среди которых попадались откровенные идиоты. Разбираться в тонкостях болезней, равно как и в тонкостях души, было не её делом.

Соседа у него забрали через несколько минут. Когда они пришли в столовую, того посадили за стол и кормили из ложки, как малыша. Он делал всё, что его просили, в отличие от других, которые, находясь в достаточно людном помещении, теряли спокойствие, всё время подозревая, что за ними кто-то наблюдает, или наблюдали сами. Процесс поглощения пищи многих не интересовал, хороший аппетит здесь вообще был из разряда нонсенсов. Кто-то размазывал по тарелке кашу или спал с открытыми глазами, собираясь с далёкими мыслями перед обременительной трапезой. Один косился по сторонам, работая челюстями украдкой. Ему казалось, наверное, что он и не ест вовсе, а выполняет шпионскую миссию. Причём антураж столовой, заполненной потенциальными врагами, доводил его до такой степени напряжения, связанного ещё и с полным выпадением из памяти собственно задания, что его беспокоил любой шум, производимый посетителями как вблизи его, так и в дальних углах помещения. В связи с этим готический хохот какого-то бедолаги, которому показались очень смешными гримасы за столом напротив, вывели этого тайного агента из себя, он рванул рукой за отворот пижамы и с корнем вырвал на ней пуговицу.

«Неужели я так же доставляю всем неудобства? – думал наш герой, держа в кулаке ложку. – Они не различают меня, но уже не любят, как и всякого, оказавшегося по недоразумению рядом. Им улыбаешься, но они не воспринимают тебя как личность – ты для них просто ходячее настроение, причём не самое лучшее, по всей видимости, настроение».

Словно в подтверждение этих мыслей, смеявшийся заплакал – видимо, ему ответили на его весёлый оскал недружелюбно. Утренняя бодрость совсем потеряла смысл. Атмосфера казённой заботливости среди кучи проблем, которую представлял из себя каждый обитатель клиники, вновь удушила его в своих объятиях.

«Как беспокойно. Почему, всего лишь поглощая завтрак и выпивая чай с бутербродом, приходится морщиться, будто это самое неприятное занятие в твоей жизни? И почему невозможно сделать это в спокойной обстановке? Они все так мешают. Ведь некоторым приносят еду прямо в палату, хотя по виду они не хуже и не лучше меня».

С некоторых пор сквозь туман безумия к нему стали возвращаться вполне чёткие, здравые мысли, и первые понятия, которые полноправно начал генерировать мозг, касались его отношения к окружающим. Он стал замечать убогость больных, что приводило к невольному от них отдалению, поскольку сам он, подспудно подозревая неладное, уже не мог смириться с тем, что находится в этом мрачном диком отстойнике, где первой реакцией любого нормального человека на увиденное является сочувствие. Тяжело было воспринимать себя частью этого мира, но ещё большей тоской иногда накатывало чувство безысходности, поскольку, не вполне ещё оправившись от трагедии, он не мог представить себе, что где-то вовне существует другая жизнь: более правильная, разумная, интересная. Оттого он боялся здешних психов, и вся эта ватага нехристей будто подозревала в нём чужака, как бы норовя обидеть его, чем-то задеть, по мере возможности уязвить его достоинство. Во всяком случае, ни один взгляд постояльцев заведения, ни одна никчёмная, самая пустая фраза не давали повода усомниться в их враждебной сущности.

В коридоре кто-то дотронулся до его плеча. Обернувшись, он уткнулся в одутловатое мрачное лицо.

– Доктор сказал вам прийти к нему, – коверкая слова, натужно выговорил незнакомец.

В его поведении не было и намёка на безумство, он выглядел вполне вменяемым. Однако в то, что он сказал, верилось с трудом.

– Он просил вас прийти сейчас же, – чуть более раздражённо повторил просьбу доктора незнакомец и, почуяв неладное, занервничал.

Очевидно, говоривший подумал, что его не понимают или умышленно игнорируют – такое он вообще принял бы за катастрофу, – оттого его левая щека задёргалась, глаза округлились и в горячем неистовстве зрачки забегали вправо-влево.

Заметно было его замешательство. Его поза выражала растерянность, он хотел было сказать что-то ещё, но запас просьб и, очевидно, слов, отражавших добрые намерения, иссяк. У него вдруг судорожно затряслись пальцы, и он сильно сжал их в кулак. Воинственный вид его возник как-то сам собой. Ничто не предвещало его негодования, однако молчаливый и несколько заторможенный образ того, к кому он напрямую обращался, был для него оскорбительным.

«Вот она, их болезнь, – пронеслось в голове. – Страшный миг отчаянного страдания, принимающего безотносительный намёк как форму надругательства над личностью».

Возникшая ситуация разозлила также и нашего героя. У него завибрировала губа. Он давно уже понял: если вибрирует губа, значит, он испытывает злобу. Почему он должен сдерживать себя при явном проявлении недружелюбия со стороны? Может быть, они все в тысячу раз ему противней.

Они стояли напротив друг друга, чуть ли не грудь в грудь, и только не смотрели сопернику в глаза. Если бы смотрели в глаза, наверняка случилось бы непоправимое, а так каждый негодовал по-своему. Было странно наблюдать эту нелепую картину – незримую борьбу так запросто лишившихся равновесия типов. Незнакомец уже побагровел, чувствуя направленный на него негатив, до самых отдалённых уголков сознания проникшись ненавистью к своему оппоненту.

Но Канетелин вдруг отбросил упрямство, совершенно ясно увидев выход из положения. Он широко и мило улыбнулся, что давно ему было несвойственно, и тихо, можно сказать, даже трогательно проворковал:

– Обязательно навещу его сей же час. Спасибо.

И, оставив незнакомца стоять с раздутыми ноздрями, с медленно выходящим на эконом-режим биением сердца, эффектно обогнул его сбоку, величаво поплыв в направлении лестницы.

Однако так же легко пробиться сквозь тоскливый монумент охранника ему не удалось. Тупой рыцарь уж точно не поддался бы на благозвучный тон его речей, тому было вообще наплевать, в каком настроении находится пациент. После долгих неумелых объяснений, в результате которых его быстро поставили на место, после звонков главврачу и уточнения правды, которую он десять минут пытался донести до человека в серой форме, его наконец-то пропустили вниз по лестнице, унизительно доложив на следующий пост, что идёт такой-то и такой-то. И в тишине лестничных пролётов он наконец обрёл долгожданный покой, спускаясь по широким ступеням с явным наслаждением.

Кабинет главврача находился на первом этаже, вход туда предвосхищала длинная комната с пальмами в кадушках и большими непонятными картинами.

Широкая дорогая дверь, подпружиненная механизмом в петлях, мягко и беззвучно отвалилась в сторону, и он оказался лицом к лицу с властителем здешних судеб. Ему показалось, что он видит его впервые.

– А, Ларий Капитонович. Рад, что вы сумели откликнуться на мою просьбу. Проходите смелее, не стесняйтесь.

Главврач увлёк его за собой и усадил в глубокое мягкое кресло.

Кабинет был просторным и светлым. Полки стеллажей занимали расставленные в беспорядке издания в аляповатых цветных обложках, а также множество непонятных вещиц – то ли затейливых настольных украшений, то ли каких-то макетов. Над рабочим столом доктора, как и принято, висело несколько важных для него сертификатов и дипломов в рамках. Сам стол был безупречно чист: на нём стоял только монитор компьютера, а также подставка с дорогой представительской ручкой.

– Простите за мой профессиональный интерес, – начал доктор, присев напротив, – но я специально устроил вам проверку. Мне захотелось знать, как вы воспримите возникшие трудности. Сначала вам надо было поверить одному из наших пациентов, который передал вам мою просьбу. А потом преодолеть пост охраны на этаже, где о моём поручении никого не предупредили. Скажу прямо, я не ожидал от вас такой рациональности действий. Вы молодец. Можно смело сказать, что вы уверенно идёте на поправку.

«Зачем он так? – пронзило острым жалом в голове. – Он говорит со мной как с несчастным недоумком, в то же время зная, что я фактически способен понимать каждое его слово».

– Вам нужно знать своё нынешнее состояние, а также, извините, то, кем вы до этого были, – словно отвечая на его немой вопрос, продолжал доктор. – И именно потому, что я в вас верю, мне следует, наверное, более детально описать, что вы пережили.

Ему был представлен отчёт, в силу умения и художественных способностей рассказчика описывающий один день несчастного из того времени, когда в нём господствовали, как страшная чума, кошмарный нрав, ужас, убожество, мракобесие. Воспоминания об этом уже затёрлись в памяти и не смогли бы самостоятельно воскреснуть из небытия ни завтра, ни потом, ни вообще когда-либо в будущем. Он узнал себя интуитивно. Ещё на дальних подступах к описанию мрачных эпизодов своего существования он понял, о чём идёт речь, и первый же пример столь вежливо предлагаемой ему как полноценному собеседнику правды привёл его в лёгкое замешательство.

Далее последовала паника, охватившая его всего до кончиков пальцев. Никаких слов не хватило бы, чтобы описать его состояние в данный момент, поскольку сидевший рядом ирод с острым проницательным взглядом просто кромсал его на куски. Ему было больно почти физически. Он не трясся, не свирепел, но по его глазам было ясно, какому стрессу он подвержен, едва заметным движением тела гася те непонятные судороги, больные всплески эмоций, что отвечали на безжалостные речи специалиста. Вжавшись в мягкое кресло, спасительно утонув в нём, он слушал почти что приговор, ужасаясь величине несчастья, творящегося рядом с ним, с кем-то здесь ещё, в конечном счёте напрямую сейчас указанного, – с ним самим.

– Это… это не я, – после минутного затишья выдавил наконец он пред ясным взором экзекутора, искусно терзающего его сердце страшной фантасмагорией.

– Нет, Ларий Капитонович, это вы. Это действительно вы.

Потянувшись к столу, доктор стукнул несколько раз по клавишам и повернул в его сторону монитор. С экрана на него смотрело жуткое человекообразное, в котором с трудом можно было выделить какие-либо узнаваемые черты.

– Это запись пятимесячной давности. Всё это время с тех пор мы пытались выдернуть вас из чёрного лабиринта расстройства, и, можно теперь с уверенность сказать, небезуспешно. Теперь, когда ваш мозг в состоянии отражать реальность такой, какая она есть, мы можем подключить к делу ваши эмоции и заняться психотерапией. Тогда процесс восстановления пойдёт быстрее.

Он явно был доволен собой и говорил так, будто выступал перед солидной аудиторией. Как истинный творец, он испытывал особые чувства к человеку, который являлся удачным примером его научной и врачебной практики.

– То, что вы узнали себя, как бы это тяжело для вас ни было, очень хорошо, – продолжал доктор. – Животные, например, не узнают себя в зеркале ни при каких условиях. Только не обижайтесь, ради бога, я не хотел сказать о вас ничего скверного. Я только отмечаю, что функции вашего мозга постепенно нормализуются, вы приходите в исходное состояние, причём более быстрыми темпами, чем следовало ожидать. После такого глубокого кризиса выбраться удаётся далеко не каждому… Но давайте не будем о грустном. Я уверен, у нас с вами всё сложится наилучшим образом.

Он вальяжно раскинулся на диване, будто собирался помечтать о самом сокровенном.

– Теперь мы можем наладить курс реабилитации, опираясь на пробудившиеся мотивы, даже если они ещё не совсем чётко обозначены. Поверьте, то, что с вами было, обязательно должно быть вам известно. И сейчас, зная всё, вы с двойным усердием должны стремиться к прежней жизни, преодолев неприязнь к этому безумцу, – он махнул рукой на экран монитора, – а значит, и страх перед будущим. – Картинка на мониторе исчезла. – Вы ещё упорней должны стремиться к полноценному контакту с миром. Я вам в этом помогу, не сомневайтесь.

Мягкий, убедительный тон доктора сам собой внушал доверие. Он сидел закинув нога на ногу, будто разговаривая на досуге с коллегой, казалось, совершенно не беспокоясь о том, насколько его слова доходят до пациента.

– Давайте попробуем начать с малого. Я буду спрашивать вас простые вещи, а от вас потребуются только односложные ответы: да – нет, хорошо – плохо. Если хотите, можете давать какие-то пояснения, это ваше право. Говорите что угодно, импровизируйте… Только не напрягайтесь так, я не собираюсь вас оценивать. Расслабьтесь.

Он, безусловно, волновался. Боясь своей речи, боясь обнаружить внешнюю неадекватность своего поведения, когда реакция опережала мысли, он больше молчал, создавая впечатление некой притуплённости сознания. Да и вид его пока действительно не внушал оптимизма. Однако на слух он воспринимал информацию вполне сносно. То, что говорил доктор, хоть и не сразу, но доходило до него почти в полном объёме, и даже оттенки речи в виде сарказма или тонкого юмора он вполне распознавал и мог дать им оценку.

– Вчера вы подрались с одним из наших клиентов. Вы были рассержены?

Он растерянно вытаращил на доктора глаза, будто его застали за неблаговидным занятием. Но через мгновение успокоился, словно придя в себя, даже несколько преувеличенно обозначив отсутствие интереса к затронутой теме, и утвердительно кивнул.

– Чем он вам не понравился? – продолжал доктор. – Он приставал к вам? Корчил рожи, толкался, был назойлив?

Было неприятно, когда простыми, казалось бы, вопросами его ставили в тупик. Как можно определить своё отношение к людям, не зная, насколько ты способен увидеть их такими, какие они есть? Требовать отчёта в такой ситуации бессмысленно. Это его путало, в такие моменты он запинался, выдавливая из себя первое, что приходило в голову.

– Что конкретно вывело вас из себя?

– Он омерзителен. – В подтверждение сего факта пришлось состроить соответствующую гримасу.

– Омерзителен? Но он больной, вы должны это понимать. Не всякий человек способен быть приятным настолько, насколько вы этого хотите. Иной раз смысл заключается в том, что правда не соответствует первым впечатлениям. Вы не находите?

Он промолчал, естественно. Как и в прошлый раз, стало непонятно, чего от него хотят. Сейчас он почувствовал раздражение относительно субъекта в белом халате, сознательно отнимающего его время на бессмысленный допрос.

– Вы набросились на самого тихого и безобидного обитателя клиники, в моём представлении ничем не способного задеть вас в принципе. И ему я верю больше, чем вам, хотя соображает он хуже. Вам не кажется это странным?

– Нет.

Ответ прозвучал столь трезво и убедительно, что заставил доктора на мгновение забыть о своей тактике и немало удивиться. Однако спустя несколько секунд он вновь увидел перед собой больного, страдающего странным психическим расстройством, создающего вокруг себя новый, совершенно не похожий на прежний мир.

Главврач сменил позу, чуть подавшись вперёд, как бы давая этим понять, что намерен более внимательно отнестись к словам пациента.

– Скажите, вы добрый человек?

Можно было бы ответить сразу, но доктор словно предчувствовал, что он теперь ревностно относится к любому высказыванию в свой адрес, поэтому более скрупулёзен в обдумывании решений и обязательно повторит этот вопрос про себя.

Добрый ли он человек? Как это можно определить? Сентиментальный точно.

Он вдруг вспомнил, совершенно отчётливо, эпизод из своей жизни, как однажды прогуливался по зелёному летнему скверу, удовлетворённый текущим положением дел и довольный успехами в аспирантуре. Он сладко вдыхал воздух бытия, который в тот момент удачно совпал с ароматом цветущей черемухи и лип. Навстречу ему по аллее быстро шла молодая мамаша, а за ней бежал полутора-двухгодовалый ребёнок. Он заметил их ещё издали, поскольку женщина сразу произвела на него какое-то странное впечатление. Та везла на верёвке игрушечную машинку, которую с немалым усердием пытался догнать карапуз. Но всякий раз, как только малыш приближался к любимому предмету своих игр, мамаша ускоряла шаг и увозила от него красивую вещь на колёсиках на довольно значительно для детских ножек расстояние.

Так повторялось несколько раз. От весёлой игривости, сияющей на лице ребёнка, уже не осталось и следа. Он с детским вожделением достигал наконец источник своего счастья, приседая и чуть ли не касаясь ручками ярко раскрашенной пластмассы, но мать с тупым изуверством дёргала за верёвку, и машинка опять уезжала от него в неизвестность, отчего он неопределённо хмурил брови, удивлялся, но стоически пока не уступал накатывающей комом обиде.

Когда они поравнялись с ним, мать в очередной раз не дала малышу насладиться радостью жизни, выдернув игрушку из-под самого его носа. С гортанным хохотом она отбежала на несколько шагов вперёд, весело крикнув: «Костя-а-а. Давай-давай догоняй».

«Ну хватит уже!» – точно металлом по асфальту, резануло внутри негодование. У него сжалось сердце. Он безумно любил детей, и столь бесчеловечную пытку этого милого беззащитного существа практически уже не мог сносить.

Мальчишка, конечно, заплакал. Глупая мамаша, совсем не понимавшая, похоже, своей вины, резко оборвала спокойный утренний моцион малыша. Не предвещавшая никаких неприятностей прогулка, наверное, в очередной раз закончилась одёргиванием, непонятным недовольством родительницы, поселяя в душе ребёнка горький осадок обиды и несправедливости.

Ему до такой степени стало жалко малыша, что он ещё долгое время не мог тогда успокоиться. Он переживал этот эпизод, как будто это произошло с ним, остро чувствуя противостояние детского сердечка грубой простоте родительской навязчивости. Он живо представлял, как бы тот радовался, когда без малой доли каких-либо усилий малышу досталась хоть часть той теплоты и душевности, которую он сам испытывал к детям. В подобные минуты на него всегда накатывала странная помесь любви и раздражения, один такой эпизод способен был расстроить его неимоверно. Сейчас он только вспоминал, что было, но переживания за ребёнка вопреки отдалённости во времени пришлось испытывать ещё ярче, чем тогда, ещё эмоциональнее.

И другой случай тут же воскрес в памяти, в противоположность первому позволивший душе наполниться мягким добрым счастьем. Он вспомнил улицу весенним погожим днём и катающегося на велосипеде мальчишку, который со всего хода въехал в огромную лужу, желая, очевидно, лихо её проскочить. Но у велосипеда прямо посередине лужи неожиданно слетела цепь, и парнишка застрял в неприятном удалении от ближайшего края суши. То ли от испуга за целостность механизма, то ли от досады, что поломка случилась в самом неподходящем месте, то ли предвкушая недовольство мамы, когда он явится, сильно промочивший ноги, – скорее там вскипело всё разом, – он заплакал, потрясённый коварством неудачи, обречённо глядя по сторонам в поисках поддержки.

Канетелин как раз проходил мимо, и горе пацанёнка невероятно сильно его задело.

– Чего ты плачешь? Подумаешь, беда какая. Не переживай, сейчас всё исправим.

Парнишка с готовностью подошёл к нему, несмотря на мокрые ботинки, довольный тем, что хоть кто-то проявил к нему участие. Всхлипывая по инерции, он с надеждой поглядывал на то, как неизвестный дядя налаживал цепную передачу, насаживал звенья на зубцы звёздочки, прокручивал её, чтобы восстановить нормальное зацепление. А когда колёса закрутились с той же лёгкостью и быстротой, что и раньше, бесконечно довольный, вскочил на своё транспортное средство и помчался дальше, забыв неудачу так же скоро, как она его настигла.

Не сказав ни слова в благодарность, мальчишка покатил по мостовой, но разве можно было тогда упрекнуть его в невоспитанности? Однако, словно опешив в догадке, уже отъехав от него на десяток метров, парнишка резко затормозил, обернувшись, и после некоторой паузы широко и счастливо ему улыбнулся, точно давая понять, что помощь мужчины ни в коем случае не осталась им незамеченной. Вот это и было настоящее «спасибо», оставшееся в памяти на всю жизнь.

Душа наполнилась теплом, ощущение огромной радости охватило его тогда невероятным порывом. Стало легко дышать, любить, он любил всё на свете, никакие бури, капризы коварной судьбы не смогли бы повлиять на его чувства. Одна благодарная улыбка ребёнка сделала его богатым в тот день до уровня самой возвышенной одухотворённости. Какой бы ни вышла его жизнь, он точно знал свою защиту, в тревоге и борьбе находя успокоение в том, что смог когда-то и кому-то помочь. Он часто вспоминал потом этого мальчика, и ноющей болью отзывалась душа, когда воспоминания эти неожиданным образом накладывались на чувство тоски и одиночества…

Он вышел из кабинета и облокотился на подоконник, всё это было ужасно неприятно. После долгого разговора с главврачом он чувствовал себя крайне опустошённым. Он вынужден был морщиться и страдать от невыносимой тяжести прошлого, однако те немыслимые цели, которые преследовал, очевидно, этот хитрый терапевт, остались для него неясными.

Что может этот доктор? Он взялся ковыряться в его душе, надеясь увидеть в ней нечто обыденное, подпадающее под сетку стандартных теоретических выкладок. Но как он способен ему помочь, если никто не знает, от каких корней растёт его несчастье? Если явной болью, физической болью в груди и суставах, отдаются самые простые переживания прошлого, которых хотелось бы поменьше, чтобы не тревожить себя понапрасну всякой мерзостью. Ему пытаются сказать, что было раньше. Задают наводящие вопросы, отчищают суеверия давних дней от традиционной пыли, налипшей толстым слоем на память, точно последней он сто лет уже не пользовался. Но им невдомёк, что эта связь ничем ему уже не поможет. Чтобы жить функционально, нормально двигаться, работать, нужны потуги в ином направлении, и нащупать пульс его стремлений можно, совершенно не вдаваясь в подробности кабалистических изысков.

Иногда он ловил на себе проницательные взгляды, даже здесь, в клинике, находясь в бредовом состоянии. Но чаще люди мешали ему, вставляли палки в колёса, и это единственное, что умели делать злобные дилетанты, бесконечно далёкие от сути его проблем. Сами их мысли и слова, их действия, имеющие примитивное толкование, его мало беспокоили. Он ненавидел всех их в совокупности, и в этой своей ненависти никого не различал. «Доктор умён, но блуждает уж слишком далеко. До меня ему не добраться», – с этой резюмирующей мыслью он отправился назад в свою палату.

Но, может, здесь хотят его погибели? Задавить, замучить, как большинство мелких душ этого странного заведения? Тогда ему не довершить начатое, и никто уже не будет способен установить наконец-то справедливость. Некому будет сделать последний шаг, чтобы наказать злодеев их же собственными методами.

Он приблизился к зоне отдыха на своём этаже, там было на удивление спокойно.

В разных местах, кто сидя, кто стоя, больные замерли, наблюдая новости на большом экране телевизора, где показывали произошедшую только что жуткую катастрофу. Войдя в зал, он органично влился в компанию напуганных странным образом шизофреников.

Искорёженный металл, разбросанные вещи и кое-где мелькавшая в кадре кровь ввели присутствующих в ступор. Даже отвлечённый, тяжёлый взгляд некоторых неадекватных замер в направлении экрана, словно они угадывали в произошедшем настоящий ужас. Казалось, факт трагедии был единственным событием, который все понимали одинаково.

Он смотрел на всё это, отмечая свою уникальную предрасположенность к пугающим мотивам, и по его лицу скользнула едва заметная зловещая ухмылка.

2

Утром шестнадцатого на федеральной трассе МN недалеко от города взорвался туристический автобус.

По предварительным данным, бомба находилась внизу в багажном отделении. Взрывом прорвало днище салона и разворотило обшивку, автобус практически переломился пополам. Двигаясь на большой скорости, он вылетел с дороги, несколько раз перевернулся на откосе и загорелся, превратившись в груду чёрного искорёженного металла. Все пассажиры и водитель погибли.

Через два часа того же дня на перегоне M – L потерпел катастрофу скоростной пассажирский поезд. Заряд сработал в одном из первых вагонов, искорёжив его до безумных форм. Взрыв был настолько мощным, что состав слетел с рельсов, протаранив ближний лес, и, навалившись на деревья, замер в зигзагообразном положении. Некоторые вагоны встали над землёй домиком. Прибывшие на место крушения спасательные бригады работали до вечера, людей с переломанными костями и черепами свозили в ближайшие больницы. Жертв было много, масштаб содеянного выглядел ужасающим.

Весть о террористических актах – а в том, что это были террористические акты, никто уже не сомневался – заполнила собой все новостные выпуски. Корреспонденты передавали репортажи с мест событий и пытались по крупицам собрать информацию, черпая её у представителей власти. Как всегда, информация была скудной, малопонятной и противоречивой, словно выдавали её разные службы, ни сном ни духом не знавшие, что делают в данном направлении другие. Однако причины подобного замешательства у знавших истинное положение вещей были. Дерзость, чёткость и планомерность проведённых операций вызвали внутри компетентных органов изрядное напряжение, поскольку по поводу замышлявшихся актов у них не было абсолютно никакой информации. Прогремевшие взрывы явились как гром среди ясного неба, заставив всполошиться серьёзные аналитические отделы, проспавшие и направление, и время, и форму вражеской атаки. Это выглядело тем более устрашающим, что в череде злодеяний днём ранее произошла ещё одна подобная этой трагедия. На воздух взлетел припаркованный у тротуара автомобиль, причём именно в тот момент, когда мимо проезжал троллейбус с пассажирами. В автомобиле сидел человек, но странность его убийства, если это было убийством, – в людном месте, с жертвами среди простых граждан, – сразу же вызвала множество вопросов.

Способ подрыва, заставивший всполошиться спецорганы, был таким же, но тогда это случилось впервые. Было время подумать, проанализировать ситуацию, сопоставить данные с наработками в других странах. На расследование отводилось достаточное в таких случаях время. Однако теперь, когда диверсия приобрела тенденцию к повторению, причём в гораздо более серьёзных масштабах, и неизвестно было, сколько ещё подобных взрывов прогремит по стране, в среде ответственных лиц это вызвало настоящую панику.

Столь сильное беспокойство было обусловлено всего лишь одним, но очень существенным обстоятельством. Во всех трёх случаях работавшие на местах профессионалы, тщательно обследовавшие каждый сантиметр исковерканных металлоконструкций, каждую складку матерчатых изделий, все кусочки предметов и мелкие обугленные обломки, не обнаружили никаких следов присутствия какого-либо взрывчатого вещества. И вообще ничто не указывало на наличие в эпицентре каких-либо взрывных устройств.

Видавшие виды специалисты по взрывному делу были обескуражены. Сначала решили копать глубже, надеясь найти то, что с первого раза, возможно, упустили. Однако время шло, изучение материалов не прекращалось круглые сутки, а положительных результатов так и не было. Кроме факта ошеломляющей силы взрывной волны, действовавшей изнутри транспортных средств, ничего другого достоверно утверждать было нельзя. Тогда к делу решили привлечь нескольких серьёзных физиков и химиков, взяв с них подписку о неразглашении, полагая с их помощью хоть немного пролить свет на столь необычный и современный метод ведения войны. Но и их консультации ни к чему не привели. Обсуждение фактов неимоверно затянулось, и это производило удручающее впечатление, поскольку действительность по-настоящему пугала. С момента взрыва автобуса у главы спецкомиссии по расследованию этих преступлений шли постоянные совещания: составлялись списки, отрабатывались различные версии случившегося, проверялись данные, рисовались схемы, высказывались самые нелепые предположения, учитывающие научные достижения и применение всевозможного оборудования, – но сказать что-либо определённое о случившемся никто пока не мог.

Все эти сложности возникли на уровне следствия и высшего руководства страны, обыватель же ничего о них не знал. Обыватель думал, что расследование идёт своим чередом, что бы там ни случилось. Он, как и раньше, напряжённо вглядывался в телеэкран, но после того, как узнавал о страшных событиях, беззаботно отправлялся на прогулку, чертил схемы или засовывал в рот остатки сладкой булочки. У него были свои заботы, он не мог думать о последствиях случившегося, он мог только пугаться или пренебрегать информацией, опутавшей тайной всю систему управления. Он даже не предполагал, что у компетентных органов могут возникнуть в процессе расследования подобного рода проблемы…

На улице светило солнце и пели птицы. Прозрачный воздух после утренней грозы дурманил ароматами парковых насаждений. Веселилась детвора, не имеющая понятия о необходимости каждый день вставать и идти на работу. Весь мир излучал радость, но настроение было мрачным.

Тяжким грузом давила тоска. Виталий брёл по дорожке, уже давно пройдя место встречи, не решаясь остановиться, будто в движении легче переживалась горечь утраты и сильный, шокирующий удар от увиденного. Ему даже не показали то, что осталось от Олега, его давнего закадычного друга, однако по форме и объёму содержимого чёрного пакета можно было определённо сказать, что это было мало похоже на человеческое тело. Олега опознали родные по металлическому медальону, который он носил на груди с пятого класса, никогда с ним не расставаясь. Это был подарок отца, какой-то знаковый. Олег придавал ему особое значение, притом что с родителями у него были довольно натянутые отношения. Оттого, наверное, их с Виталием дружба и явилась для него тем прочным основанием, которое позволяет чувствовать себя в жизни по-настоящему комфортно. У них было много совместных мероприятий – пожалуй, все интересные события в жизни Виталия можно было смело делить на двоих.

Отчего-то вдруг сразу вспомнились мгновения их детской беготни, милые ребячливые шалости, Виталий натужно выдохнул, чтобы подавить тоску, понимая, что давать волю эмоциям теперь не время и не место. Зря он пришёл на встречу пораньше. Свободное время безраздельно заполнялось воспоминаниями, не давая отвлечься на рабочие моменты, и ему стоило больших трудов вернуться к действительности.

Чёрный сверкающий глянцем «майбах» неслышно подкатил в назначенное время. Виталий, машинально глянув по сторонам, по-деловому открыл дверку автомобиля и уселся рядом с водителем.

– Как всегда, вы пунктуальны, – бросил он в сторону строгого, респектабельного вида мужчины, сидевшего за рулём.

– У меня не очень много времени. В два часа совещание у главного, не хотелось бы опаздывать.

– Наверное, вы пойдёте туда не с пустыми руками. В такого рода делах любые сведения могут иметь решающее значение.

Только теперь Виталий внимательно посмотрел на собеседника. Хозяин автомобиля выдержал взгляд журналиста с присущей ему невозмутимостью и затем мягко погасил его профессиональное любопытство:

– Это дело особой важности. К сожалению, ничего существенного я вам сообщить не могу, потому что лиц, владеющих всей информацией, не много. Меня могут легко вычислить.

– Тем не менее на встречу вы согласились.

Собеседник будто ждал этих слов, но ответил не сразу:

– Согласился. – И снова взял некоторую паузу.

Виталий работал в серьёзном аналитическом издании, специализируясь в вопросах военно-политических исследований и глобальных угроз. Его статьи выходили регулярно почти каждый месяц, отличаясь скрупулёзностью подобранных фактов, снабжённых чёткими, зрелыми комментариями. Однако в данном случае глубоким противоречием в нём столкнулись два чувства: абсолютная ясность во всём, присущая простому обывателю, и полное непонимание произошедшего, исходя из знаний опытного, сильного аналитика. Поэтому нынешний разговор, который в любой момент мог завершиться ничем, представлялся ему чрезвычайно важным.

Приехавший на встречу с ним человек был его тайным информатором, сливавшим данные скорее не из-за денег, а исходя из побуждений высокоразвитого интеллектуала, желающего слышать и донести до других альтернативные точки зрения. Звали его Глеб Борисович.

– Всё это очень странно, – задумчиво произнёс он, уставившись в панель управления автомобиля.

– Что может быть странного в терактах?

– В самих терактах ничего, но вот в мотивах исполнителя…

Виталий замер в ожидании:

– Вам что-то известно?

– Нет. Ничего мне не известно. – Глеб Борисович устало мотнул головой. – Я только размышляю… Совершенно очевидно, что это дело одной и той же группы лиц или, может быть, даже одного человека. Но если это один человек… – Он чуть задумался и потом решительно повернулся в его сторону: – Я вам расскажу кое-что, но это не для печати.

– А для чего тогда?

Собеседник взглядом дал понять, что торговаться не намерен:

– Об этом никому не надо говорить. А для чего я с вами делюсь этой информацией, я объясню чуть позже.

Он выжидательно уставился на журналиста, и Виталий, давно уже понимая его с полуслова, даже с полунамёка, утвердительно кивнул:

– Хорошо, договорились.

Глеб Борисович снова откинулся на спинку сиденья, приняв такой вид, будто главное дело уже сделано:

– На данный момент факты таковы. Места выбраны людные, объекты подрыва – транспортные средства, сила разрушения и количество жертв увеличиваются с возрастанием скорости их движения. Взрывы идут по нарастающей: автомобиль, автобус, поезд. Следующий взрыв может быть ещё мощнее, но где и когда он произойдёт – неизвестно. Причём временна́я последовательность взрывов – с такими короткими их интервалами – говорит о том, что оборудование для проведения актов уже полностью готово, до использования самого высокого его потенциала. Похоже, с применением данного вида разрушений нет никаких проблем, решается только задача, где и в какой степени. Это были не испытания взрывного устройства, а проверка эффекта неконтролируемого воздействия по нарастающей. Катастрофой будет то, когда это поймут широкие массы населения.

– Я об этом тоже думал.

– Прекрасно. Значит, вы улавливаете степень моей обеспокоенности.

– Вы говорите про какое-то оборудование. Это что, не просто бомбы?

– Пока неясно. Но одно можно сказать вполне определённо. Бомб там никаких не было. Никаких следов взрывчатых веществ, никаких устройств. Всё абсолютно чисто, как в девственном лесу.

– А аварийные разрушения самих транспортных средств возможны?

– В такой степени нет. И потом, три случая подряд на разных объектах? Вы же понимаете.

Глеб Борисович достал из внутреннего кармана и показал Виталию несколько фотографий, одновременно дав ему осмыслить сказанное.

– Тогда что произошло?

– Всё указывает на то, что были осуществлены наведённые взрывы. Виталий попытался было вспомнить что-нибудь по теме, но понял, что с подобными вещами не встречался.

– Наведённые? Что это значит?

– Это значит, что источник и эпицентр взрыва находились в разных местах, на некотором удалении друг от друга, и, может, даже на значительном удалении.

– Такое возможно?

– В принципе да. – Глеб Борисович испытующе посмотрел на собеседника. – Мгновенное лавинообразное повышение давления в отдельно взятой точке. Мощный взрыв вне поля прямой видимости без применения ракет и лазеров. Задача вполне реализуемая, только для этого необходимо использовать громоздкий энергетический агрегат, который в чемодан не положишь. Необходимо сложное дорогостоящее оборудование, и в таком случае подозревать в проведении террористической атаки придётся целое научное производство, целый завод.

– И есть такое предприятие?

– Есть несколько таких мест. Там уже работают наши люди, но поверьте, если бы подобные, скажем так, приготовления были проведены в рамках действующих научных производств, всё это лежало бы на поверхности. Там везде есть соответствующий контроль, над контролем – свой контроль. Система строго перевязана и замечательно работает. Пусть даже из цепи на время выпадает какое-то звено, скрыть данный дефект никак не удастся. Там не закоулки человеческой души, разобраться в которой не может даже её обладатель, – там вполне зримый, ощутимый механизм, а сбои в его работе легко фиксируются уже на стадии их зарождения, для чего есть масса всевозможных способов.

– Вы говорите про сбои в работе оборудования?

– Я говорю про людей, которые обслуживают такое оборудование.

Глеб Борисович довольно часто говорил витиевато, иногда умышленно камуфлируя проблему в массе ничего не значащей информации, словно прощупывая собеседника на вшивость. В любой момент он мог свернуть тему, и подхода к ней уже было не добиться. У Виталия были с ним моменты, когда он оставался ни с чем, когда был просто не готов к восприятию нестандартных сведений. К любому собеседнику нужно уметь приспособиться, к его тайному информатору тем более. Но сейчас Виталий понял, что его визави сам вызвался посвятить его в некие государственные тайны и уровень компетенции журналиста в обсуждаемых вопросах никакой роли не играет.

– Стало быть, я так понял, масштабная диверсия, глобальный теракт на базе солидных производственных мощностей практически исключён.

– Совершенно верно.

– И в стране не существует частных предприятий, занимающихся подобного рода научными изысканиями не под контролем государства.

– По крайней мере, у нас – да.

– А провести такие операции, грубо говоря, с чемоданом в руках и с расстояния в несколько километров невозможно.

– Академики говорят, невозможно.

– Тогда где путь к решению проблемы?

– Вот этим мы сейчас и озабочены.

Очевидно, преграда, невидимой своей плоскостью вставшая поперёк мыслей этого серьёзного и ответственного человека, которого Виталий знал уже несколько лет, действительно была не легко преодолимой. Виталию стали понятны его трудности, почти не разделяемые в нём на личные и государственные. Конечно, люди из его ведомства иногда намеренно способны напустить тумана в вопросах, решение которых давно осуществляется по чётко разработанному плану. Это делается с целью дезориентации окружения: и враждебного, и обывательского, – которое до поры до времени плохо различимо. Однако Виталий нутром чувствовал, что теперь полковник в настоящем затруднении, а вместе с ним в затруднении находится и весь смазочно-профилактический компонент системы, призванный обеспечивать бесперебойную работу её механизма и не допускать случаев, когда кому-то вздумается вставить в её колёса палку.

– Действительно, события из ряда вон, – осознав проблему, заявил Виталий. – Я о таком ни разу не слышал. Если допустить, что организация подобных взрывов не составляет для кого-то особого труда, то в его руках находится страшное оружие. И, судя по тому, что вы говорите, оно какое-то фантастическое.

– Ну-у, ну, я не склонен драматизировать ситуацию. У любой фантастики, помимо головы, есть руки и ноги, которые откуда-то растут. Нам важно их отыскать и ухватиться за них. А иногда есть и сопли и много чего ещё. Поэтому любое чудо никогда не выглядит безнадёжно непонятным. Дело скорее в том, что в мире полно ущербных людей и шарлатанов – на любом уровне, – и их обязательно нужно разоблачать. Я действую исходя из того, что человек постоянно конфликтует с кем-то и постоянно врёт.

– А ошибаться вам не приходилось?

– Приходилось. Но я размышляю о судьбах людей отдельно, в свободное от работы время. А на работе я работаю.

– Странная философия.

– Принципы у каждого человека свои.

– Но есть же общие правила…

– И общее дело. Масштабные угрозы необходимо устранять.

– За счёт кого-то?

Полковник будто подивился наивности собеседника. Или принял его слова в качестве неизбежного посыла к справедливости, часто используемого в разговорах как неоспоримый аргумент, когда действенных доводов не хватает. Он не изменил тон, хотя в его речи нотки определённого превосходства всё же промелькнули:

– Если вы не знаете, есть такая работа: определять то, чем надо жертвовать в данный момент. – Через мгновение он продолжил: – Дело не простое, людей задействовано много, расследование ведётся по нескольким направлениям. Но рано или поздно результаты будут, я в этом уверен. Положительные результаты.

Он закурил, не выказывая никаких признаков того, что у него мало времени. Наоборот, разговор с Виталием будто приобрёл для него первостепенное значение. Виталий не раз сталкивался с некими противоречиями в его словах и действиях, за которыми скрывалось никак не скудоумие, а скорее тонкий, выверенный расчёт.

– В поезде ехал ваш друг?

«Бог мой. Неужели Олег был к этому как-то причастен?» – первое, что мелькнуло в голове Виталия.

– Да, он возвращался домой из командировки. Мы дружили с дошкольного возраста.

– Мне очень жаль… Однако он был именно в том вагоне, который взорвался.

– Ну и что?

Было заметно, что полковник не из тех, кто с удовольствием делится соображениями, даже если того требуют его планы.

– Мы изучили списки жертв и лиц, которые могли быть как-то связаны со всеми этими тремя террористическими актами: пассажиров, обслуживающий персонал, диспетчеров, людей, принимавших решения, – и вот что выяснили. Олег Белевский был старшим научным сотрудником в Научно-исследовательском физическом центре Академии наук. Во взорванном до этого автобусе находился его коллега Семён Савелов. А днём раньше взлетел на воздух автомобиль с Максимом Кашвили. Все трое работали в лаборатории высоких энергий, работали над одной темой и имели интересные результаты в данной области.

– Кто-то устраняет конкурентов?

– Может быть. Но зачем таким сложным и варварским способом?

– Чтобы все поверили в версию терактов.

Полковник сделал вид, что, разумеется, такие мысли у него тоже возникали.

– Я всё же склонен думать, что дело не в этом. Однако какая-то связь с перечисленными людьми, безусловно, должна быть. Связь с их профессиональной деятельностью.

Виталий невольно почувствовал немой вопрос:

– Олег мне кое-что рассказывал о своей работе, но только в общих словах. Ни о каких деталях мне не известно.

– Возможно, мы поговорим об этом чуть позже. В принципе погибшие могли знать что-то такое, что не знали рядовые сотрудники лаборатории, но сейчас нам интересно другое. Есть ещё один человек, который находился непосредственно в теме данных работ, и он жив. Это бывший заведующий лабораторией Ларий Капитонович Канетелин, хороший учёный, но человек с тяжёлым и сложным характером. Полгода назад он пережил фазу буйного помешательства и с тех пор находится в клинике для душевно-больных. Он плотно работал со всеми тремя специалистами, много с ними конфликтовал, но ввиду важности работы их до последнего момента не разводили по разным лабораториям.

Виталий внимательно слушал собеседника.

– Ваш друг, наверное, тоже был не ангелом. Во всяком случае, нередко именно он являлся создателем конфликтных ситуаций, есть свидетели.

– Никогда бы про Олега такое не подумал. Мы с ним много общались, но он ни разу не говорил, что у него есть какие-то проблемы на работе. По жизни у него были, конечно, неприятности, но в целом он всегда выглядел жизнерадостным и беззаботным.

– И тем не менее, судя по рассказам сотрудников центра, по крайней мере одного человека наверняка можно записать в его враги. Это его бывший шеф.

– А сколько шефу лет?

– Около семидесяти, точно не скажу.

– Странно. Что они могли не поделить? Авторство в научных изысканиях?

– Пока не знаю. Но мне почему-то кажется, что разгадку прогремевших взрывов прежде всего нужно искать в их отношениях. А посему у меня есть к вам просьба. Тем более что вы лицо заинтересованное. – Глеб Борисович повернулся к Виталию всем телом. – Поговорите с этим человеком, может быть, у вас что-нибудь получится. Вы друг Белевского, и, вполне возможно, вам он расскажет что-либо интересное, на что следует обратить внимание. Особенно если он назовёт ещё какие-нибудь имена.

– Он вменяемый?

– Разговаривать с ним сложно. С виду он рассуждает здраво, но его трудно понять: много тумана. Рациональные мысли в его речах, если они есть, приходится собирать по крупицам. Во всяком случае в бытовом плане без посторонней помощи он обойтись не может, его на всё необходимо направлять.

Что можно узнать у свихнувшегося физика, с которым наверняка беседовали уже не раз? Виталий моментально оценил ситуацию, приобретавшую некий детективный характер. За ними будут наблюдать, пока тот о чём-нибудь не проговорится, так что ли? Свою роль в этом деле он понял не до конца – она слишком завуалирована. Подобных просьб ему ещё не поступало, а эти ребята просто так даже прикурить не попросят, тем более выложив ему информацию, вероятнее всего затрагивающую государственные интересы. В то, что Глеб Борисович выступает от своего лица, он не верил.

– А может, гибель этих людей – случайное совпадение?

– Маловероятно, вы сами понимаете. В любом случае эта связь – пока единственное, что у нас есть. Главные вопросы – кто и как? – пока остаются без ответа.

– Хорошо, я поговорю с ним. В данном случае было бы нелепо вам отказывать. Вернее, с этим человеком я бы всё равно, наверное, встретился, но держать наш разговор втайне от вас неразумно. Узнать правду, скорее всего, можно, только действуя сообща.

Глеб Борисович удовлетворённо и одновременно как-то бессмысленно, как это умел делать только он, кивнул:

– Поезжайте к нему сегодня же. Если будет что-нибудь интересное, я на связи в любое время.

Он укатил, оставив Виталия в смешанных чувствах.

«Зачем он мне всё это рассказал? Они уже давно, наверное, выпотрошили учёного до основания. Каким бы неподдающимся тот ни был, но, пока он отличает раковину от унитаза, его можно разговорить на любую тему, в том числе и по поводу пережитых им когда-то потрясений».

Виталий уже забыл об испытанном ранее шоке от трагедии с другом, сосредоточившись на предмете расследования. Он брёл по аллее парка, не обращая внимания на мелькавших то и дело бегунов и раздающийся рядом детский смех.

Возможно, человек замкнулся в себе и никому не доверяет, и если он ушёл вовнутрь именно в таком состоянии обиды и нелюбви, отвращения ко всему на свете, то необходим какой-то ключ, чтобы «отпереть» его, чтобы он опять открылся миру, начал с ним дружить. Не найдя к учёному подход, они обратились к нему, Виталию, не сильно понимающему в физике, зато напрямую заинтересованному в том, чтобы расшевелить субъекта касаемо его отношений с сотрудниками. Через ком ожившего негодования они хотят попробовать вернуть ему память. Борьба идей, взглядов, характеров; принципиальность, продажность, тщеславие – для затравки сгодится всё. Ведь погружаться в творческий экстаз заставляют стимулы, внешние или внутренние – неважно. Самое главное, чтобы он понимал свои стимулы.

Им, наверное, нужен какой-то символ: формула, пароль, слово, – которого недостаёт, чтобы воспроизвести заново невероятную комбинацию выкладок, благодаря которой и был получен реальный эффект. Обычно так и происходит. Всё, что получено до этого, могут сделать многие. Но существенный скачок в каком-либо процессе заключается в доселе скрытой среди мусора информации маленькой приставке, обнаруживаемой в какой-то момент – волею ли случая или благодаря чьему-то гениальному озарению – и позволяющей потом кормиться с использованием этого открытия или страдать из-за него целые поколения. Если всё дело в сумасшедшем физике, то за него теперь ухватятся мёртвой хваткой, каким бы ненормальным он ни был. Он вспомнит всё и будет переживать свои обиды во сне и наяву. Наука – это радостный кусочек жизни, пока тебя распирает от мечтаний и потенциала возможностей, а когда мечтания воплощаются в конкретные достижения, наука чаще всего заканчивается и начинается головная боль.

В раздумьях он добрёл до своего автомобиля, не сразу решив, куда ехать. К визиту в клинику следовало бы подготовиться, ведь наверняка придётся затрагивать в разговоре бывших коллег учёного, а Виталий даже не представлял, в каком смысле, например, упомянуть про Олега Белевского: ну друг он ему и друг, что из того?

Забравшись в салон, некоторое время он сидел неподвижно. С момента отъезда полковника прошло всего несколько минут, однако ему показалось, будто он всё утро уже занят решением задачи, касающейся важных аспектов жизни города.

Кто мог организовать подобную серию терактов? Связаны ли с этим сотрудники упомянутой лаборатории, и, в частности, её бывший заведующий, возможно, сохранивший в памяти необходимые знания? Если полковник не лукавит, сейчас это действительно единственная зацепка, дающая надежду расследовать преступления. Им очевидно, что этот учёный им нужен, а ему, Виталию, ясно, что дело приобрело серьёзный оборот. Прощупывание пошло по всем направлениям, а оказаться в затруднительном положении, судорожно бросаясь к первому встречному, системе не к лицу. В таком случае влезать в подобные расследования представляется делом чрезвычайно опасным. Кто знает, чем всё обернётся? Не окажется ли он однажды крайне неудобным носителем важной информации?

Однако не столько профессиональный азарт, сколько обычное желание во всём разобраться, узнать, из-за чего погиб его друг, как бы он ни останавливал себя, подспудно уже привело его к решению заняться этим делом и проявить по нему необходимую активность.

Прежде всего Виталий отправился в центр, где работал учёный. Из беседы с директором выяснить что-то необычное не удалось. При виде Виталия тот сразу принял любезно-отстранённый вид, дающий понять, что на специальные вопросы кому надо он уже ответил, а рассуждать на отвлечённые темы не намерен.

– Всеми нами движут определённые мотивы. Человеческая душа – потёмки. Как учёный профессор Канетелин меня полностью устраивал, а в его взаимоотношения с коллегами по труду я старался не вмешиваться. Впрочем, я не заметил в них чего-то необычного, – заключил он.

В качестве компенсации за сухой тон и невозможность побеседовать с журналистом подольше – он куда-то спешил – он посоветовал поговорить с парой лаборантов, работавших вместе в Канетелиным, которые общались с профессором намного чаще его. Поручив секретарю сопровождать Виталия по территории, он распрощался с ним, предоставив ему возможность поупражняться в налаживании мостов взаимопонимания на примере менее значительных фигур в их сообществе.

Молодые люди оказались неординарными. Первое впечатление о них составить было трудно. Один был чем-то озабочен – скорее всего, так можно было охарактеризовать его резкость, некорректные выпады в адрес бывшего руководителя. Однако он не выглядел глупым человеком и, более того, позволял себе смелость пространно рассуждать на тему совместной деятельности в их сложной по иерархии команде. Второй изъяснялся точнее и конкретнее, но говорил мало. Его умный, проницательный взгляд наводил на мысль, что вряд ли это связано с тем, что он долго подбирает нужные слова. Через несколько минут они всё же разговорились, выложив про тогдашнего своего шефа, пожалуй, всё, что о нём думают.

– Он слишком надменный, высокомерный, что проявлялось в любой ситуации. В лаборатории он практически никого не замечал. Ты для него либо равный, либо вообще никто, это чувствовалось и сильно раздражало.

– Вы с кем-нибудь разговаривали на эту тему?

– Да, несколько раз. Он был со всеми такой. И мнение большинства сотрудников его вообще не интересовало.

– Любопытно. Как же вы обсуждали рабочие моменты, результаты исследований?

– Большей частью с ним общались Белевский и Савелов. Но когда доводилось лично разговаривать, то для меня, например, это было мучением.

– Даже так?

– Представьте, что вы рассказываете взрослому человеку сказку и он на вас смотрит как на идиота. Постоянно перебивает, одёргивает. Ваше сообщение превращается в глупый, совершенно никчёмный монолог.

– Но ведь были же какие-то правильные, полезные наработки? Он же не мог такие моменты совсем игнорировать.

– Именно не замечал. Точно вам говорю. И ни капли позитива от него не дождёшься. А через некоторое время давал новое задание на основе ваших же положительных результатов. Об этом нам Белевский рассказывал.

Тема, очевидно, была для них не новой. В их словах чувствовалась искренность: редкий человек бывает неприятен настолько, что в отношении его в памяти остаётся один негатив.

– По поводу погибших… Они все с ним конфликтовали?

– По-разному. Белевский его терпеть не мог, это было очевидным, и Канетелин отвечал ему взаимностью. А например, с Кашвили он любезничал. Правда, что сие означало, я не знаю. Может, они постоянно разыгрывали какой-нибудь изощрённый ритуал: с улыбкой на лице и со сладкозвучными речами устраивали друг другу подлянку.

– По вашим рассказам, выходит, что ваш бывший шеф никем не любимый, ужасный деспот.

– Он такой и есть. Очень странный и сильно давит. Если бы вы столкнулись с ним по делам, вряд ли общение с ним доставило вам большое удовольствие.

– И долго вы собирались его терпеть?

– В каком смысле?

Виталий промолчал. Окинув взглядом помещение с многочисленными стеллажами приборов и оборудования, он указал пальцем на какое-то странной формы устройство с множеством блестящих шаров и выставленной вбок стреловидной антенной:

– Что это?

Сотрудники лаборатории даже не взглянули на то, что заинтересовало посетителя.

– Извините, но что-либо объяснять вам по приборам и теме исследований мы не можем.

– Понятно… А директор института не деспот?

– Пожалуй, нет. Не думаю, – ответил один из них.

– Канетелина он ценил, но не похоже было, чтобы уважал, – добавил второй.

– Почему вы так думаете?

Тот неопределённо пожал плечами:

– Ходят слухи.

Из разговора с парнями удалось почерпнуть кое-что ещё, что Виталий не смог бы определить как нечто конкретное, но, исходя из своей профессиональной интуиции, зачислил в разряд полезных сведений. Поблагодарив сотрудников за уделённое ему время, уже стоя в дверях, Виталий спросил:

– Можно узнать, как вы сюда попали?

Ответил только один:

– Меня пригласил Канетелин. Он проводил со мной собеседование, когда я ещё учился в университете. Тогда он выглядел вполне нормальным.

– Он сам на вас вышел?

– Наверное. В школе я был победителем региональной олимпиады по физике.

Виталий кивнул и попрощался. В целом он остался доволен услышанным. По крайней мере, появилась хоть какая-то шелуха, которую теперь можно старательно разгребать при встрече с самим учёным. По поводу пребывания шефа в клинике для психов оба лаборанта единодушно заявили, что там ему и место. Правда, для них его помешательство явилось полной неожиданностью: заведующий лабораторией был злобным, но здравомыслящим человеком. Этим он более всего и досаждал окружающим. А насчёт гибели троих работавших рядом с ними сотрудников, о чём, исхитрившись, Виталий сумел спросить лаборантов по отдельности, они без всяких сомнений объяснили сей факт трагическим совпадением. Хотя Виталий им не сильно поверил, думать, что им что-то известно, тоже, наверное, не следовало.

Теперь предстояла главная встреча, где надо было отдавать себе отчёт в том, что он хочет услышать. Наверняка его приобщили к делу неспроста. Уж в совпадения, связанные с органами госбезопасности, Виталий точно не верил. Пусть им нужен свихнувшийся физик, но что, если им требуется нечто и от него самого, от Виталия? Надо быть всё время начеку, поскольку в понимании нюансов дела чаще всего и кроется залог успеха.

«Скорее всего, они думают, что я смогу его как-то расшевелить, – решил он. – Ну что ж, надо попробовать. Это даже интересно».

3

Частная психиатрическая клиника «Киимаярви» располагалась на берегу живописного лесного озера. Здесь было тихо и уютно, что способствовало возникновению у людей мягких, положительных эмоций. Вымощенные плиткой дорожки петляли между кустами и ельником, плавно спускаясь к открытому побережью, образуя длинный извилистый променад. Густой лес на противоположном берегу придавал местности просто сказочный вид. В лучах заходящего солнца, медленно утопающего в верхушках ёлок и берёз, силуэты здания, зелёный массив, а также аллегорические каменные глыбы, установленные возле изгибов дорожек, выглядели какой-то диковинной фантасмагорией.

В хорошую погоду под наблюдением охранников больным разрешали прогуливаться. Их поведение и реакция нередко менялись на свежем воздухе, безусловно, отражая впечатления открытого пространства и, как полагал лечащий персонал во главе с хозяином клиники, помогая стабилизации функций мозга. Здесь были разные люди: от глубоких шизофреников, практически никак не воспринимающих себя в окружающем мире, до слегка тронутых головой писателей и учёных, путающих дни, забывающих слова и неестественно реагирующих на любых встречных. Людей низшего сословия – например, попавших сюда на почве дикого алкоголизма, – было меньше. В подавляющем большинстве это были те, у которых имелись богатые родственники.

Виталий не стал подъезжать непосредственно к входу в клинику, а вышел из автомобиля раньше, как только белый флигель здания показался в проёме зарослей. Он решил немного прогуляться, настроить себя на встречу с человеком, поведение которого, да, собственно, и направление разговора с которым очень плохо себе представлял.

Он не умел импровизировать, всё, что не являлось для него спланированным, как правило, не несло в себе никаких существенных результатов. Поэтому он давно уже привык обдумывать заранее каждый свой шаг. Особенно это было полезно в его специфической работе, где добывание нужных сведений зачастую зависело от настроения собеседника, то есть фактически от воли случая, который, как он представлял, есть квинтэссенция правильной организации труда и правильно выбранного момента времени. Впрочем, отточенная с годами техника умелого вымогателя позволяла ему работать в любое время суток, из любого положения и сколь угодно долго, подобно матёрому агенту из всем известных шпионских ведомств. Он мог поддаться на спонтанную выпивку, закусывая огурчиком или занюхивая по простому сухарём, а потом тихо, без лишней суеты, спокойно раскрутить на откровения изрядно охмелевшего оппонента, уже не ведающего, что можно, а что нельзя, и не способного правильно оценить степень риска. Он мог втереться в доверие какой-нибудь незаурядной личности, а потом в самый обычный день и час подловить того на проколе – когда человек проговорится или в пылу занятости начнёт при нём обсуждать рабочие моменты по телефону. Он мог элементарно блефануть – правда, когда при этом была соответствующая техническая и командная поддержка, – наговорив про себя кучу нелепостей, так что у оппонента всерьёз возникали опасения за свою нежнейшую будущность, что если не мгновенно, то чуть позже обязательно проявлялось в его поведении. Короче, работать хитро и брать клиента тёпленьким ему уже доводилось не однажды. Единственное, он ни разу не встречался с людьми, страдающими серьёзными психическими расстройствами, а посему впервые в своей практике не знал, к чему себя готовить.

Пройдя по петляющей тропе через сухой сосновый лес, Виталий вышел к зданию с тыльной стороны. Неожиданно он увидел недалеко от себя первого психа. Тот прятался за деревом и, не отрываясь, наблюдал за ним. По его испуганному виду можно было понять, что появления постороннего в этих местах он не ожидал, хотя, возможно, данный образ был его постоянной визитной карточкой.

Виталий проследовал мимо, на всякий случай не заметив больного, чтобы не встревожить того ещё сильнее. Правда, он тут же наткнулся на санитара, очевидно искавшего беглеца, и молча указал на того пальцем.

«Ещё чего доброго огребёшь тут по макушке, – подумал Виталий, искоса поглядывая в сторону больного, державшего в руке палку. – Надо было подъезжать прямо к входу, а не бродить тут по лесам в поисках приключений».

Он обогнул строение и поднялся по ступеням на тянувшуюся вдоль всего фасада широкую террасу. Со стороны озера перед клиникой была устроена просторная лужайка с коротко стриженным газоном. Здесь уже гуляли десятка три обитателей лечебницы. Практически все сидели или ходили поодиночке, и только в одном месте виднелась что-то оживлённо обсуждающая парочка. За больными наблюдали расположившиеся по периметру несколько охранников.

Попав в небольшой вестибюль, Виталий наткнулся на лучезарную улыбку дежурной сестры.

– Добрый день. Мне нужен главврач, – сказал он, протягивая свою визитную карточку.

– Вы договаривались о встрече?

– Да, мне сказали, что он меня ждёт.

– Сейчас я уточню.

Она быстро переговорила с доктором по внутренней связи и пригласила Виталия следовать за ней. Возле дверей кабинета, находящегося тут же за приёмной, она опять красиво улыбнулась:

– В вашем распоряжении не более сорока минут. В семнадцать у доктора встреча с зарубежным коллегой.

– Спасибо, я управлюсь, – вежливо ответил Виталий, оценив её приятную учтивость.

«Как на приёме в министерстве», – подумал он. Дверь в рабочие апартаменты доктора открылась словно по мановению волшебной палочки – сестра лишь слегка прикоснулась к ней рукой. Главный врач, он же главный управляющий клиники, известный в широких кругах психиатр Полуэкт Захаров поднялся из-за стола и вышел навстречу журналисту.

«Полуэкт, – пронеслось в голове Виталия. – Как надо не любить своего ребёнка, чтобы придумать ему такое мудрёное имя».

Он поздоровался и представился учёному.

– Как вам наша клиника? – живо поинтересовался тот.

– Впечатляет. И место красивое.

– Здесь тихо, рядом никаких селений.

– Вам объяснили цель моего приезда?

– В двух словах.

Виталий осмотрелся. Через огромное окно, от пола до потолка, открывался прекрасный ландшафт местности. Наблюдать за тем, что творится на лужайке, можно было практически из любой точки кабинета, даже сидя на диване.

– Я встретил в роще за домом одного из ваших пациентов.

– Это наш известный непоседа. Он постоянно норовит убежать от охраны и спрятаться в деревьях. Но он всё время находится в зоне видимости.

– А кто он по жизни? По профессии?

– Он племянник менеджера одной крупной компании. С ним дела идут неважно…

– Давно он у вас?

– Лет десять уже.

Глядя на странные позы и занятия гуляющих, Виталию на мгновение показалось, что он находится в детском саду. Вполне можно было увидеть в их действиях зачатки острого ума, небывалой зрелости, если представить, что перед вами великие в будущем затейники, учёные, управленцы, пребывающие пока в младенчестве и не знающие о своём особом предназначении. Правда, как только они поворачивались к вам лицом и вы видели их унылые, измождённые бедой физиономии, видение заканчивалось, и для осмысления их близости к вам уже требовалась другая любовь.

– Им надо помогать, – уловил его мысли доктор. – Тогда есть вероятность, что они вернутся к нормальной жизни.

– Мне кажется, таким делом могут заниматься только одержимые люди.

– Вы серьёзно так считаете?

Виталий не понял, зачем начал превозносить деятельность Захарова. Он так не считал.

– С ними, наверное, тяжело общаться. Они же как малые дети.

Доктор ухмыльнулся:

– Не драматизируйте. – Он пригласил гостя сесть на диван. – Я прихожу на работу как обычный клерк. У меня есть некие обязательства, дополнительная ответственность, а в остальном я работаю точно так же, как офисный служащий, – по привычке. Только вместо бумаг ковыряюсь в человеческом сознании. Иногда это не сложнее, чем посчитать числа в столбик.

– Но среди прочих, наверное, бывают и тяжёлые, неординарные случаи?

– Бывают, безусловно. Таким пациентам приходится уделять больше внимания, хотя, строго говоря, все подобные заболевания неординарны. Главное, как к ним относиться в каждом конкретном случае. То есть неординарными они являются не сами по себе, неординарными их делаем мы, врачи.

– Иными словами, у кого больше денег…

– Ну, ну, что вы! Я же не это имел в виду. – Захаров сделал вид, что понял шутку гостя, по привычке вальяжно развалившись в кресле. – Итак, что вы хотите знать про интересующее вас лицо?

«Если бы знать, что я хочу знать», – подумал Виталий.

– Прежде всего, в каком он сейчас состоянии и как бы вы оценили степень этого конкретного расстройства. Скажем, по десятибалльной шкале, где десять – самый тяжёлый вариант.

Захаров в задумчивости повёл пальцем возле бровей. Очевидно, и в его практике нередко приходилось подбирать слова, чтобы выразиться понятнее.

– Скажите, а почему вас заинтересовал этот человек? – неожиданно спросил он. – Вы с ним раньше встречались?

– Я как-то брал у него интервью, и мы договорились встретиться ещё раз. Небольшой очерк с продолжением, – озвучил Виталий заранее подготовленный ответ. – Это обычно репортажи не о человеке, а на определённую тему. И теперь вот я узнал о произошедшем с ним несчастье… В какой-то мере для меня это был интересный источник информации, интересный собеседник. Хотелось бы понять, насколько я в дальнейшем могу на него рассчитывать.

Захаров удовлетворённо кивнул:

– По десятибалльной шкале я вам ничего говорить не буду. Не потому, что не знаю, а потому, что вы всё равно неправильно меня поймёте. Такие оценки дать невозможно. Сегодня человек заперт внутри себя и кажется безнадёжным, но завтра всё может резко измениться. И наоборот. В мотивах поведения не существует количественных подходов, здесь всё устроено немного по-другому. Что же касается его состояния, то могу сказать вам следующее. – Захаров безотрывно смотрел на гостя. – У него диссоциативное расстройство личности. Свою навязчивую неприязнь, совершенно не связанную с реальностью, он пытается распространить на всё ближайшее окружение: на родственников, соседей, коллег по работе. Сейчас уже нет оснований опасаться резких проявлений его недовольства. Но ещё недавно он был чрезвычайно буйным. У него часто случались приступы немотивированной агрессии, так что приходилось помещать его в специальный изолятор. Но самое главное в другом…

Доктор не стал говорить о том, что двинутый физик сильно его озадачил и вообще опровергал все его накопленные с годами практические выводы. Однако, скрывая своё незнание и недоработки, он научился выглядеть ещё более уверенным в себе, чем был.

– Пять месяцев назад, когда он к нам поступил, я диагностировал у него первую группу шизофрении. Он пережил глубокий мозговой синдром У него наблюдались расстройство мышления, утрата эмоциональных реакций, серьёзные аномалии личностного восприятия и поведения. Мы провели необходимый курс лечения и, конечно, надеялись, что это поможет. Но результаты оказались даже лучше, чем я ожидал, намного лучше. Он возвращается к нормальной жизни семимильными шагами, и это меня, безусловно, радует. Однако я ни разу не встречал случая, когда с таким диагнозом люди так быстро восстанавливались.

– Наверное, причиной этого могут быть какие-нибудь замечательные методы лечения? – вставил Виталий.

– Методы лечения самые обычные. Поверьте, существует гораздо больше способов вылечить простуду, чем психическое расстройство человека. По поводу его организма я тоже не заметил никаких особенностей. В сущности, своим быстрым восстановлением он обязан прежде всего себе. Сейчас симптомы шизофрении проявляются не так явно. Он подавлен, раздражён, но уже в значительной степени адекватен.

– С ним можно разговаривать?

Доктор покачал головой:

– Не думаю, что он уже в состоянии ответить на какие-либо вопросы по работе. Вы ведь собираетесь спрашивать о вещах, которые касаются его профессиональной деятельности?

«Если этот Канетелин ничего не соображает, то разговор с ним не имеет смысла, – подумал Виталий. – Но если что-то скрывает, то, может быть, именно сейчас, пока он не до конца себя контролирует, он способен сообщить какие-нибудь важные сведения».

– Вчера погиб сотрудник его лаборатории, с которым он много работал. – Виталий не стал говорить о трёх сразу, и Захаров, похоже, ничего об этом не знал. – Как вы думаете, ему можно сейчас сообщить такую новость?

– Зачем?

– Возможно, это оживит какие-то его воспоминания.

Доктор встал и прошёлся по комнате, потом остановился возле стола. Он будто решал важную дилемму, хотя что могло вызвать у него затруднения, Виталий не понимал. Наконец, он повернулся в его сторону:

– Вы хотели бы с ним поговорить?

– Я на это рассчитывал. В лаборатории, где я был до этого, в принципе не против нашего сотрудничества, и мне было бы спокойнее, если бы я предупредил Канетелина, если он, конечно, поймет, что я намереваюсь обсудить его работы с другим человеком.

– Хорошо, давайте попробуем. – Доктор вызвал по внутренней связи санитаров. – Говорить, естественно, будете при мне – я не знаю, какова будет его реакция. Сейчас он, по-моему, на улице.

Вошли двое крепких санитаров с такими лицами, будто место их работы является последним прибежищем по дороге в ад. Словно утомлённые непосильной ношей, они уставились на главного врача в ожидании ещё более тяжёлого задания.

– Ефим, попросите Канетелина, вежливо попросите, – уточнил доктор, – пройти с вами и приведите его в десятый кабинет.

Ефим кивнул, они с напарником скрылись, а Захаров предложил посетителю следовать за ним.

Они прошли ряд коридоров и очутились в отгороженной от внешнего мира, не имеющей окон комнате, где и остались ждать больного.

В углу Виталий заметил видеокамеру. В помещении, кроме нескольких стульев, стола с металлической столешницей и высокого лежака с ремнями, ничего не было. Гладкие стены и яркий свет настраивали, очевидно, на дознавательную форму беседы, когда вас в упор рассматривают три-четыре человека, задавая совершенно не злобным тоном самые простые вопросы типа «как здоровье?», «что с кошмарами?» и «не пошаливают ли у вас нервишки?». Это, очевидно, поднимает тонус клиента, заставляет сосредоточиться на интересе к себе, а не вызывает у него страх по поводу пикантной формы усов или нервически подёргивающейся щеки у одного из вопрошающих, в самом облике своём таящего скрытую угрозу. И помогает представить такие светлые, оказывается, намерения докторов, а не решать головоломку про их заботы о воплощении в жизнь интересных замыслов. Может, им просто не терпится услышать ваше признание – но только какое? Хорошо бы выяснить это сразу. Может, им хочется сделать самим себе приятное, изумительно восприняв тот факт, что именно в этом допросе и есть их истинное предназначение. В этом им помогают удивительно простые приспособления, а лёгкая настойчивость в достижении их целей чуть-чуть только усугубляет состояние вашего душевного дискомфорта.

Иными словами, Виталий увидел одну из тех ситуационных комнат, для которых отмеченную часть процесса можно отобразить в самой незамысловатой форме изложения. Больной смеётся, плачет или раздражается, его притягивают ремнями к лежаку и заставляют погрузиться в глубокий сон. Всё. Совещание закончено. То, что предшествовало этому, не совсем, в общем-то, и важно, поскольку связать в точности следствия с причинами не способен ни один из лучших умов планеты.

Кого, например, не раздражали дилетанты и самодуры, разумеется, имеющие по всем вопросам собственное мнение? Кого не бесила явная несправедливость обвинения, причём тем более серьёзного, чем нелепее оно на самом деле выглядело? Кто не скрывал негодования перед глупой беспардонной навязчивостью? Понять можно любого, и вас понимали. И вас никто при этом не сравнивал с сумасшедшим (только называли), и вы не бежали тут же на стул к психоаналитику. Пара лёгких шуток, и ссора, как обычно, заканчивалась панибратством. Однако насколько глубоко и долго тлел в вас огонёк ярости, которая, безусловно, приводила потом к следующим конфликтам, вы так никому и не сказали. А здесь вы открыты и смелы, да и честны по отношению к себе и можете задавать жару любого уровня. Это пусть они разгребают авгиевы конюшни вашего буйства, поскольку это им писать диссертации и, в конце концов, получать зарплату за сделанное, ибо уж они-то точно попытаются что-то сделать, прежде чем удивить вас мягкими доводами, прежде чем вы почувствуете их правоту.

Захаров присел на стул, засунув руки в карманы. Он тут же ушёл в себя, расположившись, словно в зале ожиданий, точно до отправления его самолёта оставалось ещё очень много времени.

Неловкость ситуации его не трогала. Поистине железное спокойствие учёного, даже в моменты искусственных заминок, заставляло относиться к нему с некой настороженностью. Виталию вдруг захотелось уронить что-нибудь на пол, что-нибудь поувесистей и пошумнее, но, похоже, и такая выходка не смогла бы вывести доктора из состояния задумчивости.

Помолчали. Собственно, Виталий не испытывал особых неудобств, хотя в результате затянувшейся паузы решил-таки кашлянуть. Усталые глаза доктора покосились в его сторону, но Захаров не изменил положение своего тела. Однако каким-то шестым чувством Виталий уловил шевеление его губ на несколько мгновений раньше, чем тот заговорил:

– Вы не беспокойтесь, мы всё успеем. Я думаю, наша беседа с пациентом долгой не окажется.

– Успеем что? – не понял Виталий. Поведение доктора ему казалось странным.

Захаров промолчал, предоставив оппоненту лишь возможность обмениваться с ним ничего не значащими репликами. Он как-то резко закрылся; чтобы потревожить такого монстра, понадобились бы старания целой когорты журналистов. Виталий понял, что теперь он смог бы расшевелить это докторообразное только разговором по существу, но существа не было. Вернее, его не хотел обозначать сам учёный, то ли не желая вдаваться в подробности перед посторонним человеком, то ли приберегая свои выводы на более подходящий момент.

Виталий долго соображал, о чём его спросить, даже немного погрустнел, но так ни на что и не решился. Преодолеть смущение перед принципиальным умником он почему-то был не в силах.

– Вы его, конечно, мало знаете, – вдруг заговорил Захаров. – Но представьте себе, что Канетелин-физик упорно борется с Канетелиным-человеком как личностью. Личность, подчинённая моральным и этическим нормам поведения, противопоставляет себя физику, добившемуся серьёзных успехов в своём деле.

– Что вы имеете в виду?

– Раньше много говорили об ответственности учёных или художников перед обществом, об их моральной чистоте, – продолжал доктор. – Будто это главная проблема человека – отвечать за свой творческий маразм. Маразм, одолевающий каждого пятого землянина после его полового созревания. – Он вперил в журналиста легкомысленный взгляд. – Вам, наверное, приходилось писать по наитию? Когда пальцы опережают мысли, отстукивая по клавиатуре бойкой чечёткой, и потом остаётся только привести этот сумбур в порядок, исправляя корявые фразы и подбирая нужные синонимы к словам. Я думаю, в том и есть смысл творчества, когда лирика сама просится на бумагу, в нотную тетрадь или на сермяжный холст. Оно значительно только потому, что запрятано в глубинах души, и найти выход ему есть главная задача конкретного лица, если оно стремится к этому денно и нощно, сызмальства. Но не всякий с данной задачей справляется. Может быть, это и здорово, иначе работы у нас, например, – он указал пальцем на себя, – прибавилось бы на порядок.

– Все творчески одарённые – сумасшедшие?

– Это с какой стороны посмотреть. Для них, я думаю, сумасшедшие все остальные, потому как те не способны в полной мере оценить их талант. А исключительность – главный критерий самоидентификации человека разумного, ищущего. Представьте себе, что можно сказать о самомнении сколько-нибудь отличающегося от всех артиста, художника или писателя. Сколько в нём всего плещется… Так вот, собственно, о физиках. К сожалению, они думают, что научно-технический прогресс напрямую связан с научным творчеством. Но мне кажется что это не так.

Виталий не понял, к чему он клонит:

– Почему же, интересно знать?

– Потому что на самом деле никакого творчества там нет. Веками происходит усовершенствование форм практической деятельности человека, уменьшение затрат на неё собственной людской энергии, то есть, по сути, получение знаний для возведения на пьедестал основной сущности разумного существа – его лени. Ну, и уж как попутное следствие – возможность прибрать к рукам управление этой ленью повсеместно, чтобы получать с того дивиденды. Практически все достижения цивилизаций – изобретение колеса, открытие электричества, атомной энергии – вытекает из запросов времени, а не благодаря творческому экстазу отдельных индивидуумов. Наука – это не самодеятельность, это ремесло. Настоящему профессионалу вдохновение не надобно.

– Не согласен с вами.

Виталий испугался, что доктор говорит всерьёз. Надуманность подобных суждений как-то неприятно задела его, поскольку вдаваться в отвлечённые дискуссии он не хотел, а как ответить просто и коротко – не знал.

– Если бы человечество развивалось без эмоциональных стрессов, было бы скучно жить, – как-то безразлично заявил он. – Человек всё-таки чувствующее существо. Для чего тогда нужны чувства?

– Для разума. Одно другое дополняет. Это комплексная гармоничная пара качеств, призванных не противоречить друг другу, а дополнять. Когда особо выпирает одно или другое, человека можно считать нездоровым.

– Любовь – это тоже болезнь?

– Безусловно.

– Упорство, страсть, одержимость? На этих качествах держится мир.

– Глубокое заблуждение. Мир держится на правилах. С помощью того, что вы перечислили, пытаются периодически его изменить, но он всё равно возвращается в прежнюю колею. Ибо человек в этом мире букашка, ему тут ничего не принадлежит, а свои страсти или творческие потуги, которые для многих давно уже потугами не являются, люди используют лишь для удовлетворения собственных амбиций.

– Какая-то средневековая философия, – Виталий решил всё-таки вступить с Захаровым в спор. – Если бы не требовалось прилагать усилия… Если посадить человека в тепличные условия, он перестанет писать музыку и изобретать.

– Вы в этом уверены?

– Уверен. Сначала он перестанет писать хорошую музыку и усовершенствовать свои приборы, а потом перестанет писать её вообще и про науку забудет начисто. В тепличных условиях устраняется дух соревновательности. Чтобы работать качественно, нужны неравные условия, нужны страх, зависть, борьба за выживание.

– Однако тогда он будет вынужден нарушать негласный моральный кодекс. В том и есть несовершенство нашего мира. На самом деле не надо быть одержимым, надо жить по правилам – и все будут счастливы.

– И любовь не нужна?

– Она будет другой.

– Так, может, в правилах всё и дело? Раз до сих пор их не придумали такими, чтобы они устраивали всех, то, возможно, таких и не существует?

– Может быть… – Доктор принял ту фривольную позу, которая означала, что он увлёкся разговором или в данном случае увлёк им сам себя. – Мне кажется, время от времени некоторые физики-экспериментаторы стоят на пороге глобальных открытий, тех, которые доказывают влияние человеческих чувств на окружающую их материальную основу. А такие возможности явились бы для человека просто губительными… Философы открыть ничего не могут, они только болтают. А вот физики способны воспроизвести в пространстве-времени такие туннели, через которые полетит не только материя, но и мысль, эмоции, а с ними и вся человеческая гнусность, потому что её в нас гораздо больше, чем нам кажется, и она-то уж точно полетит. И если такому экспериментатору, который понял, чего он достиг, представится возможность первому воспользоваться своим открытием, как вы думаете, он удержится от подобного соблазна?

– Наверное, нет.

– Вот и я так думаю. И тогда, возможно, то, что мы принимаем за психическое расстройство, есть явление совсем иного толка.

– Это вы о Канетелине речь ведёте?

– О нём самом. Мне кажется, его нынешний кризис непосредственно связан с его научной деятельностью. У них в центре серьёзная экспериментальная база и причины расстройства его психики, возможно, лежат не в нём самом, а частично или полностью являются привнесёнными, связанными с каким-то внешним воздействием.

«А он хитрец, этот врачеватель душ человеческих, – подумал Виталий. – Настоящий пройдоха. Запудривает мозги своей странной философией, приглашает к дискуссии, а ведь тоже пытается что-то выведать, наверняка не без этого. Боже мой, кругом одни мошенники, куда ни сунься! Все только и мечтают, как бы оставить тебя в дураках и на этом ещё заработать или хотя бы выглядеть на твоём фоне куда привлекательней, чем есть на самом деле».

– Скажите, его помешательство не может быть результатом воздействия какого-нибудь химического препарата? – Виталий вдруг вспомнил, о чём хотел спросить доктора с самого начала.

– Не похоже. Я обследовал его всесторонне и ничего подозрительного не обнаружил.

– Стало быть, человек потерял умственные способности, скажем так, потом стал возвращаться к жизни, но слишком быстро, и для вас его история болезни – необычайный случай?

– В какой-то мере – да.

Виталий уже хотел было поосновательней насесть на доктора с расспросами, поскольку тот, похоже, высказался и добавить ничего более не собирался. Он уже готов был открыть рот, чтобы представить теперь свою точку зрения на домыслы психиатра, додумавшегося до того, что в его руки попал учёный гений, но дверь вдруг резко распахнулась.

Шагов снаружи слышно не было, из-за чего это явилось для Виталия неожиданностью. Двое санитаров ввели в помещение тщедушного, ничего не соображающего мужчину – в серой пижаме, мелко шаркающего тапками по полу и тупо смотрящего вниз перед собой. Один держал больного под руку.

– Ефим, я надеялся, что он придёт сюда без посторонней помощи, – укоризненно заметил доктор.

– Он и пошёл самостоятельно, только в другую сторону, – пробурчал в ответ санитар.

– Ларий Капитонович, у нас к вам несколько вопросов, это не займёт много времени. – Доктор подошёл к пациенту вплотную, доверительно заглянув ему в глаза, будто разговаривал с ребёнком. – Это Виталий Сукристов, журналист, который год назад брал у вас интервью. Вы его помните?

Если бы он начал отнекиваться, можно было бы сослаться на последствия его психического расстройства, так было задумано Виталием с самого начала. Но Канетелин, похоже, не просто имел провалы в памяти, но и вообще был не в состоянии оценить ситуацию и дать более-менее вразумительный ответ. Глядя на худое бледное лицо больного, его бестолково вытаращенные глаза, Виталий понял, что приехал сюда напрасно.

«Похоже, толку от него не будет никакого. Если Захаров заметил в его поведении сдвиги, что же он представлял из себя до этого?»

Отдельные лицевые мышцы пациента будто застыли в судороге, значительно исказив его нормальный облик. Лицо не отражало полное безразличие, но было затянуто таким туманом, что получить от больного сколько-нибудь значимую информацию представлялось делом совершенно безнадёжным. Тонкие пальцы, сжатые в хилый кулачок, продолжали болезненно трястись, отчего и вся рука его ходила ходуном. Другой он поддерживал равновесие, постоянно опираясь на какое-нибудь подходящее основание. В данный момент он продолжал держаться за своего провожатого, обхватив его руку с большой охотой, ни на йоту не заинтересовавшись предложением удовлетворить любопытство посторонних. Он никак не реагировал на доброжелательный тон обращений и, казалось, вообще не понимал, о чём его спрашивают, повинуясь лишь лёгкому нажиму, жестам или наглядному примеру визави, демонстрирующему, что надо делать.

– Пусть вас не смущает немного безнадёжный вид нашего клиента, – обратился доктор к Виталию. – Это сказываются психологические нагрузки, накопившаяся за последнее время усталость. Когда он входит в тему и начинает говорить, то моментально преображается. Вот увидите. Ларий Капитонович, – он повернулся к Канетелину, – вы же не дадите нашему гостю подумать, что не способны выразить никакой мысли?

Больной несколько раз перевёл взгляд с одного на другого, но ничего не сказал.

– Давайте мы присядем.

Доктор отцепил пациента от плечистого санитара, аккуратно подведя его к стулу. Однако, чтобы усадить его, пришлось слегка надавить ему на плечи, поскольку самостоятельно решить данную задачу ему, похоже, было не по силам.

– Вы его помните? – повторно спросил Захаров, указывая на Виталия.

В вопросе психиатра проявились нотки настойчивости. Если бы и теперь больной проигнорировал слова доктора, беседу можно было бы считать завершённой. После необоснованных ожиданий, когда он заговорит, впору было бы развести руки, сославшись на неудачный день, и больше к нему не приставать. Но тот вдруг заметно сосредоточился, на лбу у него проявились характерные складки.

– Да, – еле слышно вымолвил он, не замечая при этом никого из присутствующих.

«Откуда, интересно знать?» Виталия нисколько не удивил ответ душевнобольного, просто возникло естественное любопытство, имеют ли его мысли что-то общее с реальной действительностью.

– Он разговаривал с вами? Вы помните, когда это произошло? – продолжал доктор, наседая на изувеченное недугом сознание пациента.

Но тот, похоже, испугавшись сказанного, теперь безумно таращился на Захарова, враз потеряв нить воспоминаний, того отголоска прошлого, который позволил ему на долю секунды поддаться назойливости чужаков. То, с каким любопытством все до единого, включая санитаров, обратились в его сторону, заставило его пережить настоящий шок. Где-то глубоко внутри себя угадывая границу между здоровым сознанием и тупой уродливостью, он опять почувствовал своё одиночество, и это было сравнимо с несчастьем. Их снова было намного больше. Он ощутил дискомфорт – самое главное, что определяло его отдалённость от окружающих лиц, от существ, населяющих эту планету. Но собраться с мыслями времени не было, ответ требовали дать незамедлительно.

Подождав немного, Виталий решил вступить в разговор и уже без опаски подошёл к больному:

– Ларий Капитонович, вчера произошла трагедия. Погиб один из ваших коллег. – Он понизил голос в соответствии с негативом информации, которую пытался до него донести. – Вы в курсе событий?

Канетелин молчал, не поднимая головы, не меняя выражения лица и позы, по которым было трудно понять о его настроении.

– Мне сообщили, что погибший принимал непосредственное участие в последних ваших разработках, некие общие сведения о которых я публиковал в нашем журнале. – Виталий соврал, потому что на самом деле таких публикаций не было. – Насколько я понял, работа свёрнута не будет…

– Я думаю не стоит нагружать его служебными проблемами. Сейчас не время, – вмешался доктор. – Мы не знаем точно, каково его реальное мироощущение, а вы хотите, чтобы он думал о работе.

– Но вы же сами сказали, что он быстро восстанавливается.

Доктор покачал головой:

– С этим могут случаться перебои. Когда он не реагирует на сведения из его недалёкого прошлого, его лучше не трогать, иначе на длительное время он замкнётся в себе.

Не добившись своего, Виталий отвернулся:

– А он вообще что-нибудь о себе рассказывал?

– Да, несколько раз. Немного сбивчиво, но я имею о нём некоторое представление.

Будто уловив нечто важное и пытаясь восстановить в памяти промелькнувшую мысль, Канетелин нахмурил брови, состроив вполне живую, серьёзную гримасу, и отчётливо, без запинки заявил:

– Их было трое.

Всеобщее внимание вновь было обращено на пациента.

– Кого? – не понял доктор.

Больной, не глядя, указал рукой на Виталия, так же бесстрастно констатировав:

– Олег Белевский был неплохим человеком. Последний раз вы виделись в кофейне на Гжатской улице.

В то утро, кроме них с Олегом, там никого не было. Потом Олег сразу поехал на вокзал.

Виталий сначала даже не понял, чему следует удивляться, словно получил абсолютно точные сведения о себе у гадалки. Любым словам пациента можно было бы не придавать особого значения, однако он знал то, что с огромной долей вероятности знать не мог.

Приблизившись к больному, Виталий спросил:

– Откуда вам это известно?

Тот даже не поднял головы. Его тупая отрешённость начинала раздражать. Лучше бы он вообще был невменяемым – по крайней мере, интерес к нему быстро бы иссяк. Однако, чем больше Виталий вглядывался в измождённое недугом лицо учёного, тем отчётливее понимал, что он всё же пытается что-то вспомнить, нащупать потерянные в жизни связи либо боится чего-то, надеясь найти защиту у подходящего для такого случая человека. Ему показалось даже, что Канетелин отчасти скрывает свои мысли, не давая ход информации, которая находится в тайниках его сознания и выдать которую он, возможно, не решается по тем или иным причинам.

Скорее чтобы найти подтверждение своим догадкам, а не из желания выудить из физика какую-либо правду Виталий присел перед ним на корточки, упёршись взглядом в стекляшки его глаз:

– Что вам известно, скажите? Почему вы упомянули Белевского? Он как-нибудь связан с вчерашними взрывами?

Создавалось впечатление, что Канетелин его не слышит. Сухая, наделённая простыми функциями плоть безжизненно опиралась о сиденье стула. Сложенные на коленях руки мелко тряслись, как от работающего механического привода. Сгорбленный и подавленный, он имел жалкий вид, никак не располагающий к беседам, а только призывающий к тому, чтобы о нём позаботились. Казалось, тронь его, и он тут же завалится на бок.

Ещё несколько минут Виталий пытался добиться от больного каких-нибудь слов, потом встал, безнадёжно вздохнув, давая понять, что теперь уже иссяк окончательно и ничего больше спрашивать не намерен.

– Очень странно, – сказал он доктору, прощаясь в вестибюле клиники. – Ваш пациент, по-моему, что-то скрывает. Для меня он точно представляет интерес, поскольку сведения от него могут прояснить вопросы, касающиеся смерти моего друга. У меня к вам просьба. – Словно оговаривая важнейшие условия, Виталий сделал акцентирующую паузу. – Если вы услышите от него что-либо необычное, какие-либо дополнительные подробности или вообще если он будет чувствовать себя лучше, дайте мне знать. Телефон я вам оставил.

– Хорошо, я буду держать вас в курсе.

Разумеется, подобная просьба обошлась Виталию в некоторую сумму, которую журналист обещал перевести на счёт доктора, из-за чего тот сразу же отнёс посетителя к классу людей, с которыми стоит иметь дело. В его клинике уже попадались персоны, пристальное наблюдение за которыми оценивалось их родственниками либо другими заинтересованными лицами довольно приличным вознаграждением. Поэтому он проникся озабоченностью журналиста, но при этом в конце их встречи с Канетелиным не видел главного.

Когда доктор первым вышел из кабинета, а Виталий на какое-то мгновение оказался рядом с больным, тот неожиданно подошёл к нему и прошептал на ухо:

– Их было трое. И будет четвёртый.

– Когда?

Виталий задал первый вопрос, который пришёл ему в голову, позже удивляясь, почему именно время, а не то, кто будет этим четвёртым, заинтересовало его в качестве мгновенной реакции на данную реплику. Возможно, именно в сроках, чтобы успеть осмыслить ситуацию и поведение пока основного действующего лица трагедии, именно в сроках и заключалась теперь главная проблема всех тех, кто работал в этом направлении. В том числе и его, Виталия, проблема. Канетелина увели санитары, а он остался стоять озадаченный, не получив в ответ никаких разъяснений.

Он покидал клинику в полном смятении. По поводу интересующего его человека не только ничего не прояснилось, но, наоборот, запуталось теперь ещё сильнее. Направляясь сюда, он предполагал с ходу отмести все скрытые подозрения по поводу причастности физика к недавним событиям и увидеть невменяемого психопата, способного только вызвать к себе сочувствие. Однако заявление душевнобольного, его недвусмысленные смелые намёки заставили Виталия немного скорректировать свою первоначальную позицию, предполагая отвести Канетелину пусть и не ясную до конца, но вполне реальную, осязаемую в данном деле роль. Пока что всё выглядело именно таким образом. Если удастся подтвердить, что он элементарно валяет дурака, ко всем его словам можно будет отнестись со снисходительной улыбкой, пожелав ему скорейшего и полного восстановления работоспособности. Но пока что нужно искать любые зацепки, прямо или косвенно относящиеся к его работе и коллегам. И ждать, когда он сам даст дополнительный повод для расследования.

Санитары, безусловно, передадут Захарову, что больной шепнул ему пару слов, что наверняка вызовет у доктора некое любопытство. Ну что ж, это очень даже кстати. Пусть доктор тоже заразится интригой событий. Возможно, для этого ещё и придётся снабдить его дополнительной информацией. Он тут ближе всех к физику и, если возникнет необходимость, помочь сможет совершенно конкретно. Вдруг Канетелин ничего не выдумывает? Что он имел в виду, упоминая про четвёртого? Убийство? С кем он связан?

Виталий шёл назад пролеском, одолеваемый сомнениями по поводу развёртывающейся на его глазах странной истории. Он любил побродить в лугах или по лесу – там, где не досаждает городской шум и мельтешение прохожих, – и теперь испытывал досаду, оттого что не мог спокойно любоваться природой. Его отвлекали навязчивые мысли.

Пока что надо посмотреть записи Олега, которые ему передала его жена. Небольшую синюю тетрадь она нашла в гараже и не стала предъявлять её следствию. Она сказала, что Олег последние дни много работал, даже по выходным, делая какие-то расчёты и выкладки. Конечно, Виталий вряд ли сможет разобраться в них сам, но, безусловно, он лучше знает, кому их следует передать.

Размышляя, он вышел к своему автомобилю, стоящему на небольшой площадке у дороги, и был неприятно поражён увиденным. Вся левая боковина машины, капот и двери были нещадно исцарапаны острым предметом. Порезы были довольно глубокие, постарались на славу. Он осмотрел окрестности в поисках негодяя, однако, кроме шныряющих по веткам птиц, никого не обнаружил: вокруг царили покой и тишина.

«Вот урод!» Он сразу подумал на того ненормального, которого встретил в лесу по дороге в лечебницу. Захотелось найти его и дать ему в морду, однако вряд ли он теперь ошивается где-то рядом, небось и забыл уже, что сотворил. Его охватила ярость. Попадись ему сейчас этот ублюдок, он бы точно двинул ему по роже, невзирая на его убогий облик и скудоумие.

Страшно раздосадованный, Виталий хлопнул дверкой и рванул с места, не в силах успокоиться из-за того, что оказался виноватым сам. Он не доехал до здания клиники, поскольку думал, что вокруг никого нет. Хотя в любом случае данный поступок остался бы безнаказанным, ибо наказать психа невозможно.

Через минуту его машина скрылась за поворотом.

Предъявлять себе претензии он не любил, всегда находилось лицо, несущее по поводу случившегося бо́льшую ответственность, чем он. Однако и на явного вроде бы виновного не всегда можно было указать пальцем. Час назад, когда Виталий, направляясь в клинику, оставил за спиной психа, которого он заподозрил в содеянном, того забрал санитар, уведя в здание, и больше тот на улице уже не появлялся.

4

Чем дольше этот странный физик находился в клинике, тем сильнее он привлекал к себе внимание доктора. Помимо чисто профессионального желания помочь пациенту, выявить особенности и глубину его психического расстройства, чтобы провести необходимый курс лечения, появился ещё и дополнительный интерес, возбуждаемый главным образом обеспокоенностью судьбой Канетелина совершенно не знакомых с ним людей. По крайней мере двое сердобольных проявили любопытство о пациенте настолько, что напрямую предложили следить за ним, фиксируя его речи, просьбы, контакты и всё остальное, словно он не обычный больной, а агент иностранной разведки. И если пожелания представителя спецорганов можно было бы принять как рядовой случай – мало ли кем они могут интересоваться, – то попытки поговорить с Канетелиным журналиста, да ещё в увязке с последними событиями, уже напрямую наводили на мысль о возможном конфликте больного с законом, с государством или с какими-то важными лицами.

Клиника, конечно, не самое лучшее место для дознания. Поскольку лечащий врач здесь как переводчик с никому не известного языка и его помощь в любом случае необходима, Захарову вынуждены были дать понять, что пациентом они интересуются по серьёзному, а уж он сам потом заключил, что дело, которым они занимаются, скорее всего, особой важности. Видимо, учёный этот непростая штучка и даже с помутнённым рассудком до сих пор играет в их делах далеко не второстепенную роль.

Действительный член Академии медицинских наук Полуэкт Захаров сидел за столом в своём рабочем кабинете и обдумывал сложившуюся на данный момент ситуацию. Проблема заключалась в том, насколько важными являются полученные им сведения и как ими в дальнейшем следует распорядиться. Возможно, будет лучше в первую очередь побеседовать с журналистом. От него скорее можно ожидать разъяснений, чем от мрачных типов с кодированным сознанием, которые, как чёрные дыры, заглотят его слова со всеми попутными междометиями, похлопают его по плечу, не сказав даже «спасибо», и скроются за дверью, не забыв засунуть ему между ягодиц дополнительный «жучок». Он был далёк от личной выгоды, тем более что небольшое вознаграждение за свои услуги уже получил. Но кое-какую корысть в данном деле, не связанную, если можно так сказать, с материальной составляющей, всё же имел. Необычность поведения пациента, неординарность его личности, необъяснимый феномен событий, с которыми доктор столкнулся, – всё это делало его сопричастным к какой-то дьявольской игре, отказаться от которой он теперь уже был не в силах. И, как любой азартный человек, он, несомненно, желал быть в этой игре победителем.

Он уже несколько дней наблюдал за Канетелиным не как врач, а как тюремный надсмотрщик, выполняя просьбу и желание, которые были ему высказаны в конфиденциальной форме. Пациент проявлял нервозность, чурался других больных и, похоже, желал выйти на контакт, но только не с кем-нибудь из персонала клиники и не с ним. Это Захарова немного задевало, хотя он вроде и нашёл объяснение необычной закрытости своего подопечного. В разговорах с доктором пришлось бы объяснять некоторые вещи, происходящие с ним, которые Канетелин умышленно скрывал, скрывал по причинам, возможно, даже от него не зависящим. Или не мог объяснить, поскольку некоторыми событиями с его участием, по всей видимости, сам был слегка потрясён. Для физика Захаров, похоже, был не тем человеком, которому можно доверять, поскольку в его представлениях круг интересов доктора очерчивался только своей клиникой и собственным благополучием. Другое дело журналист, да ещё лично заинтересованный в расследовании. Ему можно довериться в любой степени, постоянно подогревая интерес, и тот без лишних разговоров исполнит любую просьбу физика на стороне. Если у учёного присутствует мышление, то, само собой разумеется, он будет пытаться утаить свои идеи, а может, даже и попробует приступить к активным действиям.

Захаров сам видел, как занервничал, едва заметно, но забеспокоился пациент, когда узнал, что к нему пришёл представитель журналистской братии, знакомый с его бывшим коллегой. И не случайно Канетелин, постоянно углублённый в себя, вдруг прорвал преграду отчуждения и выдал в свет вполне членораздельные, значимые фразы. Стало быть, с журналиста будет явно больше проку, чем с знакомых федералов, с ним надо дружить. Он как связной, через которого придёт дополнительная информация, а она в дальнейшем может очень даже пригодиться.

Захаров встал и прошёлся по кабинету. Было одиннадцать часов вечера. Сегодня он задержался в клинике, что в последние дни происходило довольно часто. Он подолгу засиживался у себя, просматривая архивные дела, видеозаписи, с помощью специальных программ обрабатывая и анализируя психосоматические реакции пациентов. В столе лежали материалы по двум неоконченным научным статьям, но в последнее время руки до них не доходили. История с Канетелиным не давала покоя, он думал о его состоянии и всё отчётливее понимал, что степень расстройства его психики, так же как и вероятность полнейшего восстановления умственных способностей пациента, лежат вне зоны его действующей практики и не сопоставимы ни с одним подобным случаем. Физик не был сумасшедшим, просто в нём на время что-то сломалось. Потом само починилось, и сломалось другое. Потом ещё раз, и так он периодически терял ориентацию во времени и навыки, приходя в себя теперь значительно чаще, что единственное можно было констатировать с уверенностью.

Показалось, что этажом выше что-то брякнуло. Доктор бросил взгляд на гладкий потолок. Потом посмотрел на зашторенные окна и на дверь, будто пытаясь увидеть за ней пустоту приёмной. Сейчас там никого не было, а по всем коридорам клиники было включено только дежурное освещение. Немного подумав, потеребив пальцем подбородок, доктор подошёл к стеллажу и, прислушавшись к тишине, запустил руку в глубь средней полки.

Стеллаж неслышно отъехал в сторону, открывая проём потайного входа. Захаров вошёл внутрь помещения, включил свет, и толстая перегородка тут же встала на своё место, заперев его в маленькой прямоугольной комнатке.

Это был звукоизолированный наблюдательный пункт, позволяющий следить, что происходит в данный момент практически в любом закоулке здания. Тайная комната была спроектирована по непосредственному указанию Захарова. О ней знал только руководитель его службы безопасности, и ни с какими федеральными агентами своими возможностями доктор делиться не собирался. Посередине помещения стоял стол с огромным монитором, в углу размещался мощный сервер. На экране, как у охранников, в мультиоконном режиме были выведены картинки самых разных объектов вплоть до изображений того, что творится внутри больничных палат.

В клинике было установлено более сотни видеокамер, как и положено, в самых людных местах: в коридорах, залах, в фойе и проходах, а также снаружи строения. Однако помимо этого, вне системы общего наблюдения, здание было нашпиговано ещё большим количеством скрытых камер, которые ни уборщики, ни другой обслуживающий персонал обнаружить не могли. Человек, традиционно знающий, что его могут видеть, волей-неволей иногда расслаблялся там, куда взгляд наблюдателя, по его мнению, добраться не мог, и вот именно информация из таких закоулков была для доктора наиболее ценной. Надо сразу сказать, что Захаров использовал данные записи исключительно в своих профессиональных интересах. Ну и, помимо всего прочего, система позволяла следить за работниками клиники, насколько они честно и добросовестно выполняют свои обязанности. Иногда не в первый раз попавшийся на халатности или откровенной нечестности работник, увольняемый с объяснением причин, долго гадал после, откуда это стало известно руководителю, подозревая в тайном доносительстве любого из служителей этого странного заведения, вплоть до недоумков-пациентов. Но о тотальной слежке задумывался в последнюю очередь. Из-за этого у доктора с течением времени сложилась репутация человека, от которого ничего невозможно утаить. Его боялись, но оттого сильнее уважали, потому что большей частью он был справедливым.

На верхнем этаже в дальнем конце коридора мелькнул свет фонаря. Это охранник начинал традиционный вечерний обход, осматривая проходы и служебные помещения. Захаров нажал пальцем на нужное окно и развернул изображение на весь экран. Детали можно было увеличить до такой степени, что различалась мимика лица, собственно и являющаяся той необходимой характеристикой объекта, которую должна была отразить техника. Данная задача была выполнена разработчиком системы на отлично. Охранник предлагался одновременно в нескольких ракурсах, что позволяло ни на секунду не терять его из виду. Хотя сам он не представлял для Захарова никакого интереса, на его месте мог быть любой обитатель клиники, и его поведение доктор мог наблюдать бесконечно долго. Кроме того, система сама анализировала и отбирала картинки по рабочим макетам. И в результате реализации функции сжатия данных непрерывная круглосуточная запись велась по всем наблюдаемым секторам в самом высоком разрешении.

Из динамиков доносились шаркающие шаги охранника. «Этот парень никогда не поднимает ноги», – подумал доктор, провожая взглядом неуклюжего, странного на вид работника.

Он пробежался глазами по тем местам, где должны были находиться люди, проверив «караул» в своей лечебнице, и потом переключился на палату Канетелина.

Пациент мирно спал, наверное, уже просматривая десятый сон. Так же, как и его сосед, он лежал ровно на спине, точно египетский фараон. На экране отображалась картинка в режиме ночного видения, где отчётливо проступали морщины на лице, впадины глаз и губы. Он ничем уже не напоминал того безумного смутьяна, поступившего в клинику весной, который, казалось, даже во сне норовил броситься на вас прямо с кровати. Тогда он спал, сморщившись или состроив такую ужасную гримасу, будто его прижигали во сне раскалённым железом. Говорить он не мог, только мычал, и в бреду, и проснувшись одинаково бессистемно. Его жуткая специфическая внешность отталкивала даже бывалых обитателей клиники. Они его пугались и таким вот и запомнили навсегда, не веря теперь в его выздоровление.

Наверное, он сам себя помнил каким-то не таким. Во всяком случае, Захарову казалось, что отдельные эпизоды того зрелища не для слабонервных, которое он специально устраивал для пациента, живо рисовали ему собственное поведение, отложенное где-то в дальних уголках памяти. Доктор показывал ему только те сюжеты, которые записывал при нём же, а не скрытой камерой, поскольку, будучи человеком опытным, не доверял даже лишённым рассудка особям. Тем более, как показал случай с самим же Канетелиным, всплески трезвости являлись неожиданно, и никогда не было точно известно, что больной запомнит, а к чему отнесётся весьма поверхностно.

Тогда казалось, что ему уже ничто не поможет. Нечленораздельные звуки, которые он из себя выдавливал, не были необходимостью. Он не страдал и не боролся, просто обстоятельства сложились так, что одномоментно отказали и речевые, и мыслительные, и моторные функции его нервной системы и воздействовать больше было не на что. Какие там упражнения по новым мультитехническим методикам, какая химиотерапия. Это был человек-призрак, полуживая материя в доисторической форме её пребывания. Он не откликался ни на какие призывы, а только выл и беспорядочно дёргался вследствие воздействия непонятных раздражителей. Таких они сажали в отдельные комнаты, обитые мягкой материей, и некоторое время их не трогали, пока они совсем не успокоятся.

Зато каким удивлением для специалистов явилось первое более-менее членораздельное слово, произнесённое им через месяц в полном одиночестве, заставившее сбежаться на чудо почти весь персонал клиники. Он вдруг начал оживать, он вспоминал отдельные слова, фразы, и даже безумные формулы, нацарапанные карандашом на странице журнала, они таили в себе какой-то смысл, позволявший взглянуть на несчастного как на трезвое, вполне думающее лицо. Теперь на него не смотрели косо, ему помогали в его потугах, помогали выразить себя, и он ещё более откликался, живость пациента тут же стала выглядывать из-за мрачных туч его образа. У него появилось настроение, он становился управляемым, постоянно чего-нибудь хотел и этим, безусловно, всем нравился. Нет большего удовольствия видеть, как опекаемый во всём вас слушается, но возможность улавливать в нём отголоски вашей же души, частички ваших правил и увлечений поистине превращает его в собственное, любимое творение. С ним нянчились, его лелеяли, видя, как он возвращается из небытия. Он самостоятельно стал кушать, не требовал серьёзного ухода, интуитивно соблюдал распорядок дня. Постепенно персонал лечебницы стал уже забывать, какой тяжёлой формой недуга он был поражён. И только доктору Захарову, как главному ответственному за здоровье своего подопечного, досталась самая нелёгкая сторона взаимоотношений с ним – уловить проблемы разрушительных процессов, правильно настроив его мозг на дальнейшее взаимодействие с внешней средой.

Работа требовала терпения и немалых сил. Поначалу приходилось с ним тупо возиться – бросить его теперь уже было невозможно. Подсказками и уговорами, часто долгими и безрезультатными, выводящими его из себя, всё же удавалось настроить его на волну прямого спокойного общения, точнее сказать, взаимодействия без отклика, но такого, что он вполне отчётливо воспринимал, что вокруг него происходит, и на отдельные слова-просьбы, слова-команды реагировал вполне в духе человека.

Те нелёгкие дни вспоминались как кошмарный сон. Научить обезьяну грамоте было бы проще. Однако та отличительная особенность сильной личности, то вдохновение, которое не позволяет оставить самое безнадёжное дело, вдруг неоспоримо пришло к Захарову, когда он занялся возвращением в мир этого странного субъекта, о чём вспоминал потом неоднократно, поскольку вложил в своего пациента достаточно много сил. Что послужило побудительной причиной, он не знал. Бывают такие случайности в жизни, к которым относишься с особым пристрастием, и даже профессиональный запал ваш, казалось бы, уснувший навеки, таит в глубине достаточные резервы, чтобы выплеснуться наружу именно в такие вот особые моменты. Захаров гордился им. Он заставил его думать. Бессчётные часы занятий и упражнений в конце концов дали результат. Канетелин уже ориентировался в обстановке, мог различать, что плохо и что хорошо, его можно было предъявить обществу. После долгих сомнений он был переведён в одноместную палату, где фактически начинал заново жить, где сама атмосфера нормального человеческого быта позволяла ему скорейшим образом адаптироваться к естественным условиям.

Содружество остальных тронутых на этаже приняло его враждебно. В чём-либо ущербное существо всегда воспринимает подобные своим отклонения с особой нервозностью. В нём увидели чужака, и на Канетелина это произвело сильное впечатление: рецидивы припадков бешенства были у него ещё не редкостью. Единственным местом, где он мог успокоиться, была его палата. Зато с каким наслаждением он, похоже, предавался отдыху, ограждённый от кривляний, нападок, угроз странных и непонятных ему соседей, можно было не сомневаться.

Захаров вспомнил, как в первый раз привёл его в эту комнату. Канетелин замер, как в ожидании чего-то необычного. Ему самому теперь предстояло здесь обустраиваться и действовать согласно собственному разумению.

Четверть часа было отдано тому, чтобы сосредоточиться на фрагментах обстановки, что предстала перед ним в виде графина с водой и стоящего рядом с ним на тумбочке стакана. Охватить всё в целом он, очевидно, не мог, иначе непременно его внимание привлекла бы какая-нибудь другая малозначительная деталь и в конце концов выжидательный взгляд доктора, которым Захаров держал его на привязи, пока не решаясь отпускать. Но и по отдельности видеть окружающие его предметы, судя по всему, давалось ему с большим трудом. Он не изучал их и не дивился, он только натужно воспроизводил в голове уже знакомые ему очертания, не в силах заполнить их содержательной основой. То, что скрывалось за стеклом, помеченное тонким фигурным абрисом, по всей видимости, не давало ему покоя, теребя сознание обрывочными догадками. Оно мучило его какой-то непреодолимой тягой к восполнению утрат, к восстановлению представлений о мире, своего места, своих ощущений в нём, мучило его жаждой, утолить которую он не мог, потому что потерял для этого все навыки и связи с реальным миром. Вид этого графина вызвал у него реакцию невыносимо пересыхающего горла, требующего только одного – глотка воды. Но он лишь безумно вопрошал в сторону заполненной ёмкости: что это такое, если, в общем-то, не жидкость? Может ли оно помочь в удовлетворении его насущной потребности? Попробовать добиться чего-то самому у него ещё мысли не возникало. И лишь оказанная сторонним услуга откликалась в нём чем-то отдалённо напоминающим благодарность, о чём он пока тоже быстро забывал.

Первые дни в обществе были для него стрессом. Всё мешало, а противные людишки, стоило выйти за порог комнаты, начинали донимать его неуступчивостью и своими ужасными нравами. В палате его постоянно не держали, старались выпроваживать наружу. Будто заново рождённый, но с запасом какой-то скрытой, недосягаемой взрослости, он зримо страдал, не зная, как ответить на дурацкое поведение ближних, хотя со временем всё реже принимался по этому поводу буйствовать. Наоборот, после долгих, многочисленных разъяснений доктора вполне ощутимое становление его как личности сопровождалось расцветом в нём великой толерантности и отдельными признаками уважения к самому себе. Его характер стал меняться на глазах. Словно это свойство личности, формирующееся в человеке в раннем возрасте и практически неизменное в течение всей его последующей жизни, содержало в себе резерв к восполнению, однажды резко поменяв полярность на противоположную. Он стал намного более сдержанным, а потом и вовсе индифферентным по отношению к выходкам сожителей по этажу.

Теперь уже странным выглядело его молчание на недвусмысленные обиды, нередко наносимые ему отдельными больными. Казалось, природная невозмутимость наложила отпечаток на всё его поведение: он не обращал внимание даже на то, что неизбежно должно было бы вызвать отрицательные эмоции или выявить явные признаки неудовольствия. Но в какие-то отдельные моменты, даже принимая во внимание его неадекватную реакцию, то безмятежное спокойствие, с которым он смотрел на всякие выпады в свой адрес и на самого обидчика, давало повод подумать, что он утратил последние составляющие своего мелкого самолюбия и никакая отчаянная встряска не способна пробудить его от этого своеобразного сна. Он всё видел и слышал, уклонялся от стычек, реагировал на боль, но никак не связывал с ней непосредственных исполнителей сиих актов недружелюбия. В его глазах не отражалась обида, тоска, удивление, он был предельно равнодушен как по отношению к психам, так и в связи с теми неудобствами, которые они с беспримерной настойчивостью создавали ему каждый день. Он ни на кого не жаловался. Наивная детская улыбка, которая расцветала вдруг на его лице, когда он, грубо оттеснённый с места, выслушивал в свой адрес какую-нибудь гнусную ересь, была его единственной реакцией и, похоже, раззадоривала местный контингент ещё сильнее. Очень бы не хотелось думать, что в подобных эпизодах он только накапливал где-то глубоко в себе отрицательные эмоции.

Так повелось, что этот человек служил объектом нескончаемых нападок и унизительных выходок со стороны некоторых наиболее активных обитателей клиники. Персонал лечебницы как мог ограждал ретивых придурков от остальной части больных, разве что не сажая первых под замок, но за всеми трудно было уследить. Канетелина бесконечно донимали толчками, пустой бранью и мелкими издёвками, которые с подачи какого-то одного идиота превратились для них в традиционную игру. Впрочем, исключающую само содержание игры из их нелепых и случайных, бессвязных действий. Решительно всегда он служил для них отменным раздражителем, как красная тряпка для быка. Словно в порыве ребячьей шалости эти убогие люди, найдя способ простого, безнаказанного удовлетворения своих смешных страстей, способ выплёскивания наружу затаившейся в них злобы, потерявшей за годы отчуждения своё лицо, постоянно пытались ему чем-то досадить, и только явная разрозненность и явная глупость их поступков не позволяли подумать, что это спланированная и целенаправленная акция. Они донимали его порознь и по отдельности же наслаждались его безответным молчаливым сношением провокаций.

Вместе с тем подвижки в его поведении стали более заметными. Храня достоинство, он будто напитывался величием духа, свойственного сознательным существам, и иногда, когда он уходил от стычек с недругами, это особенно хорошо чувствовалось. Можно представить, какое негодование он испытывал, окружённый не соответствующей его темпераменту и мировоззрению компанией. Но большей частью он теперь умело отдалялся от назойливых типов, словно уяснив ценность спокойствия и избегания не нужных ему склок. Не то чтобы он этих типов боялся, скорее презирал, определённо не впуская в свой мир даже похожих на него по характеру постояльцев. Интуитивно или вполне по-взрослому он уже возводил на прежний уровень свой социальный статус.

Он изменился внешне. По-прежнему подолгу блуждая в глубинах своего сознания, посвящая этому занятию львиную долю времени, он, тем не менее, обрёл некую уверенность в себе, а в чертах его лица стали проглядываться оттенки интеллекта, как бы говоря о том, что период мрачного одиночества скоро закончится и он вернётся в жизнь таким же умным, интересным человеком, каким был раньше. Точно подтверждая данные предположения, он брал ножницы и, спокойно, без тени сомнения орудуя ими, подстригал у себя ногти. Увидев его в такой момент, вряд ли кто бы мог предположить, что данный субъект страдал когда-то буйным помешательством.

За ним стало интересно наблюдать. Не в плане того, чтобы следить за процессом его восстановления, а улавливая в нём необъяснимую, полную мирских тайн жизнеспособность. Чем больше Канетелин становился похожим на здравомыслящего человека, тем сильнее он притягивал к себе как к цельной, неординарной личности, отличающейся умением возносить в ваших глазах то, к чему вы относитесь весьма спокойно, или сглаживать эффект от того, что вас порядком раздражает. Никого не донимая, всё сильнее сторонясь окружения, он проводил сеансы терапии самостоятельно, но можно было не сомневаться, что в такие моменты в его голове зрели самые настоящие, первоклассные мысли и занятия его, безусловно, не пройдут даром.

Порой это было сравнимо с магией. Блуждающий взгляд, не выражавший ровным счётом никакой заинтересованности окружающим его миром, вдруг останавливался на каком-нибудь предмете, с невероятной проницательностью начиная постигать, казалось, самые глубинные основы сущего, в чём подозреваешь иногда человека, долго и упорно рассматривающего самую обычную, ничем не примечательную вещь. Будто он видит в не имеющих никаких особенностей деталях некую связь с прошлым или будущим данного воплощения. Будто он видит иные проекции занимаемого им пространства и отличает его от других предметов не только по цвету, форме, видимой шероховатости его поверхностей, но и по изменениям его свойств, качеств, которые происходят с течением времени и которые как бы мгновенно отображаются в каком-то особом аналитическом отделе его мозга. Та напряжённая поза, в которой он замирал, словно погрузившись в глубокие раздумья, меньше всего соотносилась с состоянием простой меланхолии. Он смотрел на данную вещь с такой же неопределённостью, как и на всё остальное до этого. Но иногда отражавшаяся в его глазах ясная и восторженная одухотворённость, словно перед ним висела всемирно известная картина или находилось потрясающее в сочетании гармонии и выразительности изваяние, побуждало вдруг к стремлению окунуться в столь же глубокую и почтительную созерцательность, дабы понять, не упущено ли на самом деле что-то важное. Невидимая связь предмета его внимания с эпохой уже ощущалась не интуитивно, а почти явственно. Воображение выделяло подчёркнутые светотенью контуры, невозмутимый вид его утверждал гармонию мира, возвышенность убеждения над формой, отдельного чувства над суетой, и вдохновляющая сущность былого, детально реализованного в настоящем только благодаря тонкому, проникновенному взгляду на окружение, обретала с его помощью смысл уже не просто как набор полезных в обиходе вещей, но и как элементы высокого, скрытого в обыденности существования творчества. Его стремление постичь границы непознанного вовсе не выглядело безнадёжным. Порой казалось, что спроси его, и он тут же смог бы донести до вас какие-то особые, отличительные с точки зрения мастера нюансы исполнения – отдельные качества образа, характеризующие не только художника, но и среду обитания, налёт эпохи, пластику, выразительность, те убедительные и яркие доказательства принадлежности предмета своему времени и культуре, что несёт в себе практически всё, что сделано руками человека.

Постепенно Захаров просто загорелся желанием вернуть ему нормальную речь. Хотелось, чтобы он больше говорил, пусть туманно и сбивчиво, но хоть как-то пытаясь выразить себя. Наверное, ему было что сказать, даже если он человек неразговорчивый.

Преуспеть в налаживании взаимопонимания не удавалось долго: он не принимал нормальных людей в той же мере, в какой и сумасшедших. Именно внушённый пример, пример человека, которого он мог считать своим другом, заставил бы его учиться по-настоящему, поскольку те редкие звуки, что иногда вырывались из него, похоже, являлись для него малопригодными. Он не пытался ими что-либо обозначить, а употреблял их так же, как мы вводим в свою речь бессистемные междометия типа «э-э», «ну-у», «м-м», не замечая их присутствия, хотя это есть типичная речевая грязь. Когда же требовалось выразить нечто в явном виде – в момент захлёстывающих его эмоций при необходимости высказать порицание или угрозу, – он прибегал больше к жестам, дёрганиям, гримасам, как у диких животных, не довольный собой и после, и во время своих художественных кривляний.

Именно вот это недовольство собой Захаров и положил в основу их взаимоотношений, для начала давая понять, что он видит, как непросто приходится Канетелину в подобных ситуациях. Он жёстко брал его за руку, отводя в сторону, повторяя неоднократно нужные ему в данном случае слова, внушая речами темперамент, указывая пальцем на того, кому предназначались его нелестные отзывы. Он действительно надеялся, что такими подсказками его можно было пронять. И ребёнка и взрослого воспитывают одинаково – на уважении к личности другого. Однако для взрослого, уже досконально знающего, что такое враньё, тема добра и зла не катит – ему нужна опора посерьёзнее личного примера учителя. Смог ли он проникнуться к доктору уважением, неизвестно, однако через некоторое время старания последнего дали о себе знать. Однажды в момент какой-то ссоры с больными Канетелин произнёс фразу, которую запомнил от своего наставника, чем ошарашил недругов и значительно вырос в собственных глазах. Не ожидая в его поведении таких перемен, оппоненты моментально заткнулись. А прикинув, что он при явном проявлении сообразительности ещё и дружит с главврачом, сразу оставили его в покое.

Так доктор втёрся к нему в доверие, и Канетелин перестал его стесняться. Он уже не тяготился его обществом, перекидываясь с ним потихоньку отдельными репликами и даже обращаясь к нему с некоторыми просьбами. Доктор намеренно иногда «не понимал» пациента, заставляя того вспоминать забытое и пытаться выразить мысль другими словами, которые в бессчётном количестве накидывал ему при каждой новой встрече, отчего у больного сдвигались брови, морщился лоб и плотно сжимались губы. Он овладевал речью через силу. Видно было, с каким трудом ему даются необходимые звуки, притом что он когда-то и говорил, и кричал как бешеный и пел, отрывочные воспоминания о чём неприятно задевали за живое. Это была родная речь, не иностранная, однако она давалась труднее, чем в своё время незнакомая фразеология. Во рту что-то мешало, язык не ворочался, мысль не поспевала за действием – хотелось сильно тряхнуть головой, чтобы восстановить хоть какой-то порядок, что он и проделывал неоднократно, а когда убеждался, что это не помогает, готов был выть. Его лицо перекашивало от напряжения, взгляд тупел, и, чтобы восстановить прежний тонус, при котором только и можно было произнести что-то нормально, приходилось, взяв себя в руки, долго успокаиваться.

Регулярно через день он выполнял задания доктора, готовя короткий рассказ по выданной ему картинке – портрету или простенькому интерьеру, отображавшему знакомую ему обстановку. Захаров намеренно выбирал такие, чтобы всегда можно было сослаться на примеры меблировки в клинике. Надо сказать, что сам процесс занятий, при которых он принимал правила игры и поддавался научению, уже сам по себе являлся серьёзным достижением, означающим, что он понимает, к чему надо стремиться, и, несомненно, хочет говорить. Доказательством его тяги к жизни служило непомерное усердие, с которым он брался за выполнение уроков, выделяя на них всё своё свободное, да и прочее тоже время. Он ложился с картинками спать и с ними вставал, постоянно что-то бубнил под нос, пытался задавать в коридоре вопросы. Можно сказать, что и к очередным встречам с доктором он всегда подходил полностью подготовленным, почти осознавая, чего ему не хватает. По нескольку раз он повторял одно и то же, силясь развить мысль, но никак не находя нужных выражений. Захаров подсказывал ему, и он злился, что не мог додуматься до этого сам. Иногда в отчаянии, когда ничего не получалось, срывался и плакал – было и такое. Его губы тряслись, как у немощного старика, хотелось обнять его и утешить, и он, понимая настроение наставника, собирал с полу разбросанные картинки и начинал мычать по новой.

С начала их регулярных занятий прошло три месяца. Он уже не боялся на примитивном уровне выражать свои мысли, помогая себе жестикуляцией, что выглядело иногда довольно забавно. И всё же речь к нему стала возвращаться совершенно неожиданным для Захарова образом. Нельзя сказать, что уроки доктора не имели для пациента решающего значения, однако повреждённые нервные связи занимали у него такую обширную область мозга, что надеяться на обходные пути в нём можно было не в самой ближайшей перспективе.

Он вдруг достаточно чисто стал произносить отдельные заученные им слова, потом фразы, так что можно было подумать, будто он до этого только придуривался. Правда, было заметно, как нелегко даётся ему любой нормальный звук, но происходящие перемены явились для всех настоящим прорывом. Сёстры изумлялись и радовались, даже они теперь подключились к делу выработки у него чёткого произношения. Не все, конечно, но к нему относились уже без всяких издержек, по-серьёзному, как к солидному клиенту. Если раньше, сказав ему что-то, могли сразу и уйти, не дождавшись, пока он вымучит в голове ответное слово, то теперь, как от умного собеседника, ожидали его реакции, зная, что это не бесполезно, заводя порой пространный, поддерживаемый для пользы пациента диалог. А уж вершиной его становления как человека, владеющего нормальной речью, явился случай, когда в порыве эмоций он разразился настоящей бранью на уборщицу, случайно опрокинувшую ему под ноги ведро с водой. Та не обиделась, но была ошарашена чрезвычайно: и по поводу своей безрукости, и тем живым негодованием, с которым обрушился на неё ещё недавно тронутый умом тихоня.

Всё шло как надо. Захаров вспомнил, как почти с нулевой отметки Канетелин добрался до вполне приемлемого уровня общения. Они часто обсуждали погоду, телевизионные программы и более тонкие, близкие пациенту вопросы: его настроение и его отношение к другим обитателям клиники.

Теперь главной проблемой стала не сама речь, а его лексикон – тот мизерный запас слов, что он помнил с рождения, то есть что осталось в подсознании в качестве базового комплекта фонем. Всё остальное в одночасье выветрилось. Он вытаскивал периодически любой из этих патронов, чтобы хлопнуть холостым чисто из соображений шумности – произвести эффект в кругу незатейливой аудитории, готовой не думать, а только лишь попусту хихикать. Теперь же нужна была осмысленная программа действий, речь как источник информации, а не фон для времяпровождения. Классический анализ, крошечные остатки которого иногда всплывали на поверхность в его учёной голове, давил на него родовитостью догм. Он начинал говорить и терялся. Было больно осознавать, что этот великий учёный уже не сможет осветить в кругу знакомых своё отношение к той или иной проблеме. Ему не понадобится его огромный опыт экспериментатора, он не вспомнит свой творческий путь, вехи познания, производящие взрывной эффект малых, но очень значимых для него открытий. Ему, как самому убогому, никчёмному существу, предстоит лишь жрать и спать, пердеть и возмущаться странной историей своего прозябания, в которое он так и не смог привнести какого-либо толку.

Как хотелось его разговорить, чтобы он чувствовал участие хотя бы со стороны своего лечащего врача! Захаров, бывало, наводил его в беседах на животрепещущие темы, которые Канетелина раньше непременно заинтересовали бы, и учёный поддавался на уловку. Искринки увлечённости тут же начинали появляться в его глазах, он напрягался, суровел, начинал загораться вдохновением – его было не узнать. Он пытался изъясняться, применяя экзотические формы словообразования, приводя Захарова поистине в восторг, и тому никогда ещё не удавалось испытать такого сильного увлечения, каким являлись его речевые занятия со своим пациентом.

На то, что можно было описать в двух словах, он тратил весь свой небогатый разновес чудных фразеологических оборотов. Слова подбирались с трудом, произносить их он мог, прикладывая для этого ещё большие усилия, и то, что получалось в результате, – при обработке скудной информации, дошедшей до него откуда-то издалека, – сравниваясь с известными подобными выражениями, которые подсказывал доктор, наверное, путало его окончательно. Он запинался, а временами делал продолжительные паузы, смотря перед собой широко открытыми глазами, будто сильно испугавшись невпопад произнесённой непристойности. Его мучила вставшая непреодолимой преградой зависимость от трезвой мысли, которую он ощущал где-то в дальнем углу сознания и отделаться от которой, как бы ни подталкивали к тому его охваченные флегмой остатки сообразительности, не мог. Можно было жалеть его, подгонять, подсказывать, вставляя в прерывистый бессвязный поток этого надоедливого бормотания отдельные правильные фразы – вы ему практически никак не помогали. Он останавливался, точно узнав смысл нового для него слова, но только, казалось бы, находил его, выключался вновь. И возникшая у вас мысль о посетившем его на несколько секунд просветлении тотчас улетучивалась. Он становился так же труден для понимания, как и до этого, и продолжал наседать несусветным речитативом, похожим на тарахтение старой издыхающей машины.

Но всё же сила желания пациента и творческий подход в его реабилитации дали о себе знать. Ещё через месяц, стоя на берегу озера, Канетелин уже вполне сносно делился с Захаровым своими впечатлениями от прекрасного заката. Он немного тормозил, запинался, но в целом умело и, главное, осмысленно поддерживал разговор, начатый невзначай доктором. Он излагал ровно то, что хотел выразить, и у него это здорово получалось.

– Такими темпами он станет мастером риторики покруче вас, – говорил потом Захарову его коллега по работе.

Академик стоял нахмурившись. Явные успехи Канетелина его радовали, но заботило другое.

– Судя по томограмме, его речевой центр практически не восстанавливается, – обратился он к говорящему, – а результаты слишком впечатляющие, что довольно странно. Чего мы не знаем?

– Для меня это тоже непонятно, – откликнулся молодой коллега. – Я просмотрел подобные случаи в мировой практике и ничего похожего не нашёл. Патологические изменения обратного хода не имеют, но он держится так, словно с ним ничего не произошло. – Коллега испытующе посмотрел на более опытного и маститого товарища: – Возможно такое, чтобы отдел мозга, отвечающий за речь, полноценно переехал в другую его часть?

Доктор покачал головой:

– Даже если переезд хорошо оплачен и наняты грузчики.

– Но ведь должно же быть объяснение его феноменальным успехам. В человеке заложен огромный резерв жизнеспособности, а мы даже не предполагаем, где он находится.

– Иначе как вмешательством потусторонних сил я объяснить это не могу.

Позже Захаров всё же выдвинул гипотезу происходивших в голове пациента перемен, однако повременил рассказывать кому-либо о своих догадках. Случай с Канетелиным был особенным, и делать поспешные заключения явилось бы верхом неосторожности. Во-первых, всякие плохо обоснованные революционные теории могли повредить его учёной репутации. Он не молодой, рвущийся в бой вояка, который не имеет за плечами никакого багажа и которому поэтому нечего терять. Он уже достаточно подёргался в жизни, чтобы бросаться на амбразуру без всяких на то оснований. Фортуна любит смелых, но осмотрительность она ценит ещё больше. А в его годы осмотрительность является главной управляющей силой, пусть и притормаживающей иногда волшебные полёты фантазий. Практика показывает, что многие стихи, питаемые вдохновенными порывами, очень быстро становятся скучной прозой – достаточно одного трезвого взгляда на них чуть позже.

А во-вторых, предположения его, разумеется, нуждались в многочисленных проверках, поскольку и сейчас ещё он не мог признаться себе, что по-настоящему в них верит. Если бы дело касалось простого неврастеника, теряющего самообладание по четвергам, тогда можно было бы в чём-то слукавить, убедив себя и остальных в том, что настроение пациента обладает приобретённой каким-либо образом цикличностью. Можно было бы впустую перемалывать большое количество разнообразных доказательств, представленных по необходимости под нужным углом. Можно было залить действо теорией – таких, слава богу, имеется предостаточно. В сфере применения неточных наук, не требующих буквенно-цифрового описания процессов, количество аксиом, как и самих провидцев, счёту не поддаётся. Однако речь шла об интеллектуально развитом физике, обладающем определённым набором знаний, в том числе и в области философского осмысления задач. Он работал с какими-то системами и установками. Без сомнений, воздействия мощных полей, потеря личности, последующее лечение и реабилитация тесно переплелись между собой и отразились на его собственном «я» самым непосредственным образом. То, что наблюдалось снаружи, возможно, было запрограммировано изначально, если не им, то кем-то ещё. И тогда физические страдания человека, его переживания являлись не лишённой смысла историей болезни, а цельной картиной реакции объекта на вполне конкретное воздействие, которое осталось всего лишь найти. Или вычислить теоретически, что, правда, не совсем по его части…

Сейчас он смотрел на Канетелина, тихо посапывающего в своей кровати, и вспоминал совсем ещё недавние события. Словно времена тяжёлых переживаний, последние месяцы предстали целой эпохой, оставив в душе неизгладимый отпечаток чего-то очень важного. У него были свои принципы и подходы, позволявшие достигать нужных целей без видимых затрат энергии. Он был настоящим мастером своего дела. Хорошо известно: чтобы успешно лечить или управлять, что в стратегическом плане одно и то же, надо лишь всенепременно и полностью завоевать доверие интересующего вас объекта, и тогда любая метода ляжет на благодатную почву сознания и быстро даст нужные всходы. Идея потворствует правителям, но для врача она подобна дорогой пилюле, направляющей концентрацию жизненных сил больного в нужное русло. Однако Канетелин, ещё не приняв облик полноценного человека, сам излучал идеи, не только не поддаваясь чьему-либо внушению, но и пытаясь подчинить окружающих себе. Его лоб и надбровные дуги, будто у древнегреческого стратега, налились властным припуском гордыни. Не зная его, можно было бы представить большого полководца на сонном одре, оставившего свои войска на попечение надёжных помощников, но в ближайшее время готового вновь приступить к исполнению нелёгких обязанностей.

Его сон был крепок и безмятежен, поза бесстрастна. Он лежал на спине, вытянув руки вдоль тела, и блуждал обрывками мыслей в далёких фантазиях, возносясь на высоты нечеловеческого величия. И чем-то пугал, неся в себе неразгаданную тайну подсознания, незримо опираясь на то, что приносило вред.

Канетелин вдруг открыл глаза. Доктор затаил дыхание, словно тот лежал в непосредственной от него близости. Пациент, оказывается, не спал, что явилось для наблюдающего полной неожиданностью.

Он смотрел в потолок, скорее куда-то выше, что было ясно даже в контурах нечёткого изображения, выделявшего зрачки еле различимым оттенком в больших пятнах глазниц. В его взгляде было что-то демоническое, если принять во внимание тот факт, что человек пережил недавно органический мозговой синдром. Но именно мысли о странных явлениях, которые происходили вокруг него, вернее даже которых он был непосредственным инициатором, не давали видеть в нём обычного клиента. Искушённый в невероятных странностях человеческой психики, Захаров столкнулся теперь с совершенно неведомыми ему физическими явлениями.

Вот опять! Вытянув шею, доктор впялился в экран монитора. Над головой пациента чётко обозначились какие-то волнообразные полосы, словно исходящие от него, явно указывающие на источник их происхождения. Что они означали, Захаров не мог себе даже представить. Волны фиксировались в инфракрасном диапазоне излучения, однако это мог быть какой-то побочный эффект – физическая суть явления скрывалась под черепной коробкой больного, и фокус заключался в том, что в человеке столь сильных источников возмущения просто не должно существовать.

В очередной раз Захаров в недоумении смотрел на это ночное действо, не в силах оторвать взгляд от экрана, будто наблюдая сцену из сказочного фильма. Однако то, что он видел, было наяву, в обычной палате клиники, с обычным, вполне рядовым больным. В какой-то момент он подумал о неисправности техники, преподносящей ему сюрпризы, но он несколько раз проводил наблюдения за похожими пациентами и там ничего подобного не обнаруживал.

Сравнивая записи канетелинских излучений, он заметил, что картина поля вокруг него, рисунок волн всё время разные. Данный феномен поразил его ещё сильнее. Странный излучатель, сидящий в голове физика, оказывается, меняет форму, а может, даже и интенсивность своего действия. Получалось, наводящий на больных панику субъект действительно имеет способность реального физического воздействия на окружающих, будто антенна, выделяя в пространство спонтанно возникающую, но, возможно, и вполне себе ощутимую энергию. Его не зря не любили пол-этажа здешних постояльцев, вероятно, чувствующих подобные излучения и относящихся к физику с опаской. И оттого те нелёгкие отношения, которые он имел с большой группой разномастных придурков, расширились под воздействием данного фактора до размеров ненависти.

Показалось, что, испытывая лёгкое беспокойство, Канетелин глянул прямо в камеру, отчего стало как-то не по себе. Жуткий вид неморгающих глаз, расплывшихся на тепловизоре до огромных пятен, будто предупреждал о заряде опасной энергии, сфокусированной по направлению поворота его головы. Тонкий намёк или затаившаяся в недрах сознания грубая сила заставляли воспринимать его с настороженностью. Захаров никогда не думал, что на пике своей профессиональной карьеры будет испытывать растерянность или даже лёгкий страх перед собственным пациентом.

Но через несколько минут, прекратив «передачу», Канетелин широко зевнул и повернулся к стене, поправив одеяло, принимая более удобную позу для отдыха. На этот раз он, кажется, уснул по-настоящему. Оставив без ответа возникшие к нему вопросы, он, точно затеявший игру мошенник, спрятался под личиной скромного мирянина, ничего не ведающего о своих феноменальных способностях.

Захаров ещё долго наблюдал за ним. Вернее, задумчиво уставившись на экран монитора, пытался выстроить логически завершённую картину необычного явления. Однако, как и в предыдущий раз, он закрыл кабинет и уехал домой, так и не решив окончательно, что следует предпринять в дальнейшем. Одного его ума здесь явно не хватало.

5

Уже неделю Виталий жил в каком-то напряжении, всё это время его не покидало ощущение, что он прикоснулся к тайне никак не меньше чем вселенского масштаба. Чем бы он ни интересовался в связи с последними событиями, везде обнаруживались некие странности, которые при должном рассмотрении, наверное, могли бы вывести на нужный след. Однако по прошествии некоторого времени выяснялось, что вскрытые факты ничем необычным на самом деле не отличаются и наделять их подозрительными свойствами способно лишь сильно развитое воображение. Дело только запутывалось ещё сильнее.

По возвращении из клиники он в первую очередь внимательно просмотрел переданную ему вдовой друга тетрадь. Это были рабочие записи и наброски мыслей, сделанные, скорее всего, незадолго до трагедии. Текст изобиловал тяжёлыми, непонятными простому обывателю терминами. Судя по выводам в конце тетради, как понял Виталий, результаты проведённых экспериментов не подтверждали первоначально выдвинутую гипотезу. При этом говорилось о несовпадении каких-то факторов, служащих исходным условием для анализа, и было указано на необходимость проведения повторных исследований уже более конкретной направленности.

Сделанные от руки рисунки вообще походили на загадочные схемы из эпохи древних цивилизаций. Хаотично разбросанные по листу маркированные кружки, чёрточки, волнистые линии составляли, очевидно, суть передаваемой информации. Местами они объединялись рамкой в группы, причём группы пересекались и входили одна в другую. Единственным указанием на существование между знаками каких-то связей являлись перемежающиеся в беспорядке стрелки, то ли обозначающие причины и следствия, то ли указывающие на вставку в нужное место дополнительных пояснений. Словом, понять что-либо в этих зарисовках непосвящённому человеку было невозможно.

Виталий несколько раз перелистал тетрадь, но прийти к определённым выводам по поводу дальнейших своих действий так и не смог. Вопрос был в том, кому стоит отдать черновики друга. Если в них скрыта важная информация, то не всякому, наверное, можно было её доверить. Сомнения возникли в тот момент, когда Виталий неожиданно наткнулся внизу одной из страниц на короткую приписку мелким почерком:

«Не показывать Канетелину, если А1 —> Х. Это страшный человек».

«Странная запись, – подумал Виталий. – Что это? Напоминание самому себе? Будто они с Канетелиным встречались настолько редко, что можно было забыть, какой он страшный».

Возможно, ремарка имела смысл, если Олег сам намеревался показать кому-то свои записи, сделав пометку в самом важном месте изложения, чтобы именно в этот момент акцентировать внимание читателя на своём отношении к руководителю группы. И тогда это тот человек, который, по крайней мере, сможет понять, что такое «А1» и «Х» и какая между ними достижима связь. А если такой связи не существует, то, стало быть, и Канетелину можно знать обо всём, что тут изложено, не опасаясь какой-либо с его стороны нежелательной реакции.

Очень странно. По крайней мере несколько вопросов после прочтения данной сноски встали перед Виталием в полный свой рост, и первый из них заключался в том, зачем вообще здесь понадобилось кого-то предупреждать. В век развитых коммуникаций ничего не стоит донести своё мнение до другого иным, более простым способом: позвонив ему или отправив сообщение по электронной почте. Но делиться опасениями на полях тетради, да ещё, судя по всему, с привязкой их к результатам рабочих исследований, выглядело не просто странно, но даже подозрительно. Выходит, мнимый адресат, для которого предназначались пояснения, не достаточно хорошо знает Канетелина, но прекрасно осведомлён о деталях работ, проводимых его группой. Если отбросить внешние связи Олега, попахивающие в данном случае преступлением, во что Виталий ни за что не хотел верить, речь может идти только о сотруднике их центра из верхнего руководящего звена. Тогда и конкретика в описании физических процессов, и ссылки на неполную причастность к ним Канетелина вполне оправданы и лишь отводят Олегу Белевскому особую, не совсем пока ясную роль.

Но, пожалуй, точнее обнаруженная ремарка говорила о другом. Похоже, отношения в их коллективе были действительно далеко не радужными. Виталий вспомнил, что пару раз Олег вроде бы упоминал о неких сложностях на работе, но тогда он не придал его словам большого значения, посчитав, что друг говорит об обычных трениях, коих в любой группе дерзких и талантливых людей всегда предостаточно. Вряд ли Виталий мог реально ему помочь, даже если бы вник в суть проблемы.

Очевидно, его друг надеялся на поддержку другого человека, более компетентного в данных вопросах, и из пометки следовало, что Олег, по крайней мере, доверял этому третьему лицу.

На всякий случай Виталий сделал копию с тетради и решил отдать её директору исследовательского центра. Он позвонил ему на работу, фактически напросившись на встречу. Во время разговора по телефону у Виталия возникло ощущение, что, заинтересовавшись записями, тем не менее видеться с журналистом тот большого желания не испытывал: для него лучше было бы получить тетрадь через секретаря. Но Виталий настоял на своём.

Как и в первый раз, директор исследовательского центра Антон Егорович был скуп на комментарии, не желая развивать тему и углубляться в рабочие отношения своих сотрудников. На вопросы он отвечал по возможности односложно, а от объяснений по научным аспектам, затронутым в предлагаемом черновике отчёта, элементарно ушёл, коротко сказав, что тема закрытая. Единственное, в чём он постарался быть убедительным, это комментируя наличие подобных материалов у постороннего лица.

– Я надеюсь, вы никому это не показывали? – несколько озабоченно спросил он Виталия.

– Нет, я прямиком к вам.

– Вот и хорошо. Естественно, наши сотрудники не имеют права производить записи и вести какие-либо переговоры по теме вне своего рабочего места. Но иногда степень увлечения процессом у творческих людей зашкаливает, вы меня понимаете. Они думают над идеей дни и ночи напролёт и, конечно же, далеко не всегда соблюдают правила секретности. Я, как руководитель серьёзного учреждения, должен на это реагировать, но мне не хочется этим заниматься, потому что я понимаю, что интересные идеи могут прийти в голову где угодно и когда угодно, а степень их «утряски» – процесс непрерывный, не прекращающийся даже во сне. Поэтому у меня к вам просьба: не говорите никому о том, что Белевский работал дома, анализируя какие-то результаты, полученные в ходе научных экспериментов.

– Да, конечно. Можете во мне не сомневаться. – Виталий понимающе кивнул. – Только хотелось бы знать, был ли между Белевским и Канетелиным конфликт, и если был, как далеко он мог зайти. Меня это интересует не из праздного любопытства, а в плане того, что данное обстоятельство может как-то помочь в расследовании гибели Белевского. И других членов группы тоже.

– Вы хотите сказать, что целью терактов могло быть убийство конкретных лиц?

– В наше время ничего исключать нельзя.

Директор выказал недоумение, сильно сомневаясь, что подобная версия в целом состоятельна, однако его реакция показалась Виталию не совсем естественной.

– Про конфликт вам рассказывал Белевский? – поинтересовался руководитель центра.

– Нет, он как раз не склонен был рассказывать о своих неурядицах, тем более происходящих вне стен его дома. Но вот это. – Виталий взял из рук директора тетрадь, открыл на нужной странице и указал пальцем на приписку.

Прочитав её, тот снял очки и задумался. Не обращать внимания на подобные мелочи, которые в сложившихся обстоятельствах представляли особый интерес, было неразумно.

– Вот оно что.

– Параметров «А1» и «Х», о которых здесь упомянуто, я так и не нашёл. Может быть, запись спонтанная, а может, она привязана к определённому месту изложения, я не знаю… Вы мне можете сказать о степени важности этих экспериментов? Есть ли в их результатах какой-то серьёзный научный прорыв?

Антон Егорович представил, сколько хлопот возникнет с этим журналистом, окажи он ему малейшую услугу в деле, связанном с гибелью сотрудников лаборатории. Но тем не менее, поразмыслив, не стал отгораживаться от него глухой стеной.

«По крайней мере он может подтолкнуть меня к нужному решению, – подумал директор. – Сейчас даже опосредованная помощь важна, как никогда».

– В этой тетрадке ничего нового для меня нет. – Он указал на неё взглядом. – Но могу со всей ответственностью вам сказать: мы действительно на верном пути. Речь идёт о серьёзном научном достижении, дополняющем наши представления о мире. Оно напрямую касается общих законов физики.

– А если чуть поконкретнее.

Директор всем своим видом обозначил трудности в изложении проблемы.

– Всего я вам объяснить не могу, но вы, наверное, в состоянии представить, как тянет всегда в открывшийся проход из замкнутого, надоевшего до ужаса, изученного до мельчайших подробностей пространства. Такое стремление присуще всем существам в мире – и обладающим сознанием, и абсолютно не думающим. Однако такое же стремление присуще и неживой материи тоже.

«Стало быть, Канетелин и его помощники окунулись в лоно открытия, разделившего их группу на две неравные части, – рассудил Виталий. – Коллектива гениев быть не может: кому-то достаются лавры, а кому-то – обязанность разбираться в мелочах, кои и являются всегда основой сущего. Попробуй рассуди тогда, кто главнее, если все у них до чрезвычайности умные».

У него засвербело в груди. Один свихнулся, трое погибли в результате терактов, и есть определённые основания думать, что именно они являлись мишенью страшных преступлений. Здесь что-то неладно. Если подозреваемые один за другим выходят из игры, значит, должно быть по крайней мере ещё одно действующее лицо, которое обязательно нужно найти. Во что бы то ни стало.

– А что означает предупреждение Белевского, вы можете сказать?

– Честно говоря, я не совсем понял, чем могло быть вызвано его беспокойство. Даже если предположить, что они разошлись во взглядах или поругались, это ничего не объясняет.

– То есть вы склонны думать, что данная запись отражает только сиюминутные эмоции Белевского.

– Наверное, да.

– Иными словами, о серьёзном конфликте в их группе вы ничего не знаете.

– Не знаю. Я ничего необычного не замечал.

– Лаборанты в прошлый раз рассказали, что Канетелин довольно жёсткий и требовательный руководитель, но при этом странный и не всегда справедливый.

– Это так. Действительно чувство меры у него иногда отсутствует напрочь. Однако я не думаю, что его невозможно терпеть. Мне, во всяком случае, никто на него не жаловался.

– Он до сих пор в штате лаборатории?

– Пока да. Посмотрим, как будут развиваться события.

– Вы надеетесь, что он вернётся в строй?

Директор устало вздохнул:

– Мне бы, конечно, не хотелось терять такого специалиста. Он обладает потрясающей интуицией, это учёный с большой буквы. При всех его недостатках работать с ним интересно.

– Мне кажется, члены его группы с вами не согласились бы. Спросите мнение его лаборантов.

– Я уже спрашивал. Они ещё молодые и только вступают в полноценную научную жизнь. Сейчас их главная задача набираться опыта и терпеть, с кем бы ни приходилось работать. А предъявлять какие-либо претензии они ещё не вправе.

Больше ничего существенного он не сказал. Он, словно маститый демагог, умело жонглировал словами, потопляя конкретные вопросы в сплетениях общих рассуждений. Виталию так и не удалось понять, сильно ли его озаботило неожиданно всплывшее примечание Белевского, хотя бы из тех соображений, что какие-то пояснения, возможно, ему придётся давать и более компетентным в данных вопросах людям.

Для истинного журналиста, начавшего расследование, тупиковых ситуаций быть не может. Любая информация всегда лежит в сфере чьих-то интересов, и какая-то её часть всегда прячется от всеобщего внимания. Если бы эта часть лежала на поверхности, такой профессии, как журналист, вообще не существовало бы, в ней бы не было необходимости. Но умение выскрести из малозаметных, разрозненных фактов суть, сложить из них цельную картину, снабдить её точными и правильными ссылками и является главной отличительной особенностью хорошего профессионала от бездарного пустого проходимца. Пока он ещё не смог углубиться в затеянное расследование, но всё же надеялся откопать по этому делу что-нибудь стоящее. Все концы утеряны быть не могут, обязательно существует какой-нибудь эпизод, момент, нюанс, оставленный вне контроля заинтересованных лиц, и при должном усердии в исследовании событий он рано или поздно обнаружится.

После разговора с руководителем научного центра Виталий отправился к жене Олега и пробыл с ней до конца дня.

Она выглядела подавленной. Из того, как они любили друг друга, можно было понять весь ужас неожиданно свалившегося на неё одиночества. У них был во всех смыслах счастливый брак, Виталий даже завидовал другу, видя, как этот весёлый, своенравный человек, чуть задержавшись где-то, неизбежно всегда стремился в своё тёплое уютное гнездо. Детьми они обзавестись не успели, но это для них было делом времени.

Марина сидела напротив, углубившись в себя, выражая своим видом всю свою невыносимую тоску. Она только что проводила родителей погибшего мужа. Вид убитой горем свекрови надломил её стойкость, но она ещё держалась, стараясь распрямиться после тяжких объятий, живо напоминавших ей страстного, неугомонного мужа.

– Ты знаешь, – говорила она, – я сначала даже не поняла, как это страшно, оказаться в пустоте. Не слышать его голоса, не чувствовать присутствия. Как невыносимо тяжело думать о том, что его больше нет, потому что ни о чём другом думать уже не можешь. – Она смахнула покатившуюся по щеке слезу. – Бывало, он подолгу не выходил из своего кабинета, работал даже ночами, но всё равно я знала, что он здесь, со мной. Он разговаривал потом и целовал меня, хотя я видела, что он отсутствует – смотрит на меня и решает в голове какую-нибудь очередную задачу. Щёлкнешь его по носу – вот тогда он бросает свои заряды и индукции, целиком посвящая себя нашей любви. Сидя там, он успевал по мне соскучиться. Эти мгновения наших встреч я просто обожала.

Виталий не решился спросить о работе друга на дому, посчитав свой интерес пока в высшей степени неуместным.

Марина предложила чаю. По всей видимости, она была рада возможности поухаживать за кем-то и отвлечься от тяжёлых дум. Они перешли за стол, хозяйка угостила его сыром и печеньем. У неё вообще отменно получалось соблюдать размеренный дружественный церемониал, что Виталию всегда очень нравилось, потому что он и сам не избегал изысканных замашек.

– Скажи, он и на рыбалке высчитывал джоули и делал записи? – неожиданно спросила она, заставив Виталия подумать над ответом.

– Нет, я этого не замечал. – Виталий, как всегда, когда не понимал, о чём речь, принял озадаченный вид. – Почему ты об этом спрашиваешь?

Она то ли сожалела о чём-то, то ли вспоминала об этом с удовольствием.

– Я его ревновала к физике, это была моя главная соперница. Мне казалось, он увлекался ею так сильно, что начинал жить второй, внутренней жизнью. Скажи, что может заинтересовать в науке настолько, что человек теряет ощущение реальности?

– Неоткрытые острова… Или даже континенты.

– Неужели ещё есть области знаний, вмещающие в себя целый мир, вселенную? В которую можно окунуться с головой?

Виталий вдруг почувствовал, что Марина сама начинает затевать нужный разговор. Видимо, и ей, с её утончённым вкусом, отменным пониманием жизни, досталось проникнуться заботой неразделённых интересов, когда словно утыкаешься в глухую стену, в то время как любимый уже нырнул в невидимую щель. Их мелкие несогласованности, не выливающиеся даже в заметные разногласия, Виталию были абсолютно понятны, поскольку Марина работу мужа уважала, исходя из того, что уважала его самого. Но всё же они доставляли ей неприятности, впрочем, никак не касаясь собственно её любви. Она и недостатки его характера давно примирила со своим счастьем. И особенности его вкусов, и отдельные привычки тоже, потакая ему в нужный момент, как в искусной игре хитрых обольстительниц. Однако, видя его постоянный уход куда-то далеко, откуда возвращать необходимо ударом гонга, да ещё неоднократного, уже примеряла своё терпение под сводом нежности и необходимого умения прощать. Теперь вдруг совершенно отчётливо ей захотелось выяснить у ближайшего друга её мужа, очевидно хорошо его знавшего, чем он дышал всё это время, если не предельно плотно, а лишь насколько позволяла наука, был соединён с ней узами взаимности.

С Виталием у Олега было всё намного проще. Хотя Виталий вполне отчётливо представлял себе моменты творческого экстаза, подразумевающего отстранённость от своего окружения во всём диапазоне слуховых и визуальных эффектов, в его присутствии Олег делами никогда не занимался. Они отдыхали, общались, играли в шахматы, а неразрешённые научные вопросы приятель всегда оставлял на потом. Видимо, Виталий и устраивал его максимально в том, чтобы иметь возможность отдохнуть, поэтому видеть его в работе Виталий просто не мог. Но журналист знал, как это важно иметь часы, дни, а может быть, и недели – кому сколько нужно – уединения, чтобы ничто не мешало сосредоточенному обдумыванию, достижению выбранной цели, и понимал, насколько возрастает всегда это тихое сумасшествие творца, если осознаёшь невзначай, что у тебя что-то получается.

Бывало, Олег рассказывал о жизни их лаборатории, но скорее в шутливых тонах, увлекательно описывая характеры персонажей, представляя комедию в сюжетах, в которой присутствовало достаточно и вымысла, чтобы не получалась из всего поведанного банальная склока. Виталий тогда и представить не мог, что там господствуют совсем другие настроения, из-за чего и дома у Олега изменилось всё кардинальным образом. Из Марининых слов он почувствовал, что Олег не столько посвящал работе своё личное время, сколько жертвовал им, не столько упивался красотой неизведанного, нащупывая невидимые связи, сколько был озабочен чужой безответственностью при обладании новыми знаниями, не так стремился к уединению для дела, как тяготился собственных мыслей и досады, одолевавших его в последнее время. Если испытанию на прочность была подвергнута даже их чистая, волшебная любовь, которая была заметна невооружённым глазом, стоило ли сомневаться наличию для этого важных предпосылок. Последнее время Олег часто раздражался и, когда необходимо было отвлечься от дел, ничего не рассказывал своей умной и внимательной супруге. Он оставался безучастным даже в тех случаях, когда не лишним было бы его элементарное вмешательство. Период трудностей всегда перемежается с подъёмом. В конце концов бросаешь опостылевшие уравнения, ни к чему не приводящие выкладки и с головой окунаешься в увлечение той великой страстной близостью, которая одна за всё в ответе и одна намерена тебя спасти. Здоровому организму обязательно нужна разрядка, и именно наличие рядом любящего заботливого сердца даёт жизни столь необходимую в такие периоды подпитку. Оттого и поделиться трудностями хочется тогда неимоверно. Пусть хоть отчасти, опосредствованно, но коснуться веры в то, что и в дальнейшем твои усилия будут подкреплены прочными тылами, ты до конца будешь востребован в любви, а уж главную свою стезю тогда прорубишь с потом и кровью обязательно.

Но его безмолвие и странная реакция на вмешательство извне вошли в привычку. Трудно было понять, когда он отдыхает, а когда работает. За столом и при гостях он был обычным субъектом-мужем, вносящим свой домашний, не слишком яркий, но всё же шутливо-развлекательный колорит. Но, уже провожая их, у порога, или убирая посуду, растворялся в тяжёлых мыслях, озадачивая супругу нежеланием обременять её излишней информацией. Она пыталась его одёргивать, либо по-доброму внушать ему свою озабоченность, он был всегда открыт к разговору – пожалуйста. Однако пробиться сквозь бетонный монолит его представлений, убеждённости в том, что у них по-прежнему всё нормально, ей было не по силам. Когда надо было, он смеялся, не забывал быть обходительным, ласкал и целовал её без меры, но всё чаще казался чужим. Прохладным, приторным. Не настоящим.

Олег сам понимал, каким иногда холодом от него веет, и тут же терялся в выборе необходимых эмоций, стремясь загладить впечатление от намеренной бестактности. Он уходил в себя, разрабатывая какую-нибудь важную концепцию, уже оттуда, из глубины, пытаясь подавать умилительно-нежные сигналы. Он стонал, ругался и радовался одновременно, бывал мрачным, как ночь, а затем, опомнившись, вспыхивал бесхитростным паяцем, привлекая к себе природной, художественной своей выразительностью. Его можно было любить или ненавидеть, но такой отчаянный Олег всегда мог рассчитывать на некую толику внимания, в чём никогда ему не отказывал ни один из присутствующих рядом друзей, не говоря уже о любящей жене. Он сам себя не понимал и вводил в заблуждение присутствующих. С ним что-то творилось, с некоторых пор он поддавался панике, кипел, страдал и лихо веселился, однако объясниться по поводу чрезмерного ухода от близких у него не хватало ни времени, ни сил. Вот из всей этой гаммы противоречий и складывалась его жизненная драма, с лёгкой руки Марины названная безумным увлечением наукой.

Но это только внешняя канва смятений, Виталий уже думал о другом. Между Олегом и Канетелиным что-то произошло, и вообще у них в лаборатории что-то произошло. Понятно, как мешает противодействие, когда не работаешь, как принято теперь говорить, в одной команде. Но и внутри сплочённого, казалось бы, монолитного коллектива могут возникнуть тонкие струны напряжения, если интересы одних лишь ненамного, всего на чуть-чуть, весомее цели каждого другого. Люди не заряжены на успех абстрактно, всякий представляет себе вершину достижений по-своему. И покуда общие цели определяются мерой испорченности конкретных созидателей, стремление к личному благополучию всегда будет весомее зыбкого, неправдоподобного альтруизма.

Несомненно, Олег был заряжен какой-то идеей. Он был трудяга, крутой теоретик, отвлечь от решаемой задачи которого могла лишь серьёзная проблема. Пожалуй, даже важнее было бы выяснить причины их с Канетелиным разногласий, а суть самого открытия представлялась лишь второстепенным этапом расследования. Теперь, как никогда, Виталий почувствовал, что те же глебы борисовичи всегда начинают не с того конца.

– Мне даже показалось, что я очень мало для него значу, – меж тем говорила Марина, – но сейчас я поняла, насколько ошибалась. Он потому и работал дома подолгу, что был уверен во мне абсолютно. Он был уверен, что я не стану тревожить его понапрасну, докучать бессмысленными вопросами. Он знал, что моя любовь к нему незыблема, он мог безболезненно ставить свои дела на первое место… Как мы не хотим принимать людей такими, какие они есть. Всё время норовим подстроить их под себя. Они сопротивляются, и в этом есть основа нашего раздражения. – Марина, грустно уткнувшись в стол, крутила в руках ложку. – Постоянного счастья ведь не бывает. Нужно только уметь ценить его отдельные кусочки.

– Ты считаешь, нужно уметь к людям приспосабливаться?

Марина посмотрела на него с любопытством:

– Если любишь человека, да.

– А если он, скажем, преступник? Чем любовь между людьми отличается от их отношения к жизни и окружающим?

– Перестань, Виталик. Ты опять начинаешь философствовать, мне сейчас не до этого.

Он взял её за руку:

– Я знаю. Но некоторые вещи в поведении Олега мне сейчас непонятны. Если бы ты согласилась кое-что вспомнить, я был бы тебе за это очень благодарен. Поверь, это важно.

– Ты о чём?

– О его отношениях с сослуживцами. Он тебе ничего про них не рассказывал?

Марина переключилась на Виталия без сопротивления. Всё, что было связано с её мужем, любые воспоминания о нём, необходимые его другу, словно отсылали её в прошлое, когда жизнь наполнялась светлыми и радостными минутами.

– Нет, я ничего не знаю о них. Я не вникала в его дела, а с его коллегами по работе виделась всего один или два раза по случаю.

– Но, может, ты слышала, как он общался с ними по телефону?

– По Интернету. В режиме видеоконференции они иногда обсуждали свои проблемы, но я не заметила в их разговорах ничего необычного. Простые деловые разговоры.

– Он ни о чём не спорил?

– Нет, вроде бы… Виталик, я уже отвечала на эти вопросы одному парню в галстуке.

– В галстуке?

– Ну да. Он был из органов. Обычно надевают галстук, чтобы элегантно выглядеть, а у этого галстук сам по себе, такой школьный, а парень – отдельно. Поэтому я его так и назвала – парень в галстуке. Он был чёрным.

– Кто?

– Галстук. И костюм тоже. Человек в чёрном. Он целый час задавал мне дурацкие вопросы, как будто я училась в шпионской школе и вышла замуж только для того, чтобы следить за своим мужем.

– Задавать вопросы – это его работа.

– И твоя тоже.

Виталий вдруг понял, что невольно подставился, в самый неподходящий момент акцентировав внимание на своих чисто профессиональных интересах, но сглаживать Маринины ощущения не стал.

– Ты не заметила, Олег упоминал когда-нибудь понятие «мультиполярный синапс»?

Марина взглянула на него умоляюще:

– Вита-а-алий, я не физик. Если бы он обсуждал с кем-нибудь, как готовить лазанью, я бы, может, обратила на это внимание. А что касалось его науки, я относилась к этому спокойно. Мне нужен был он, а не какие-то синапсы.

– Да, извини. Я действительно стал немного надоедливым. Это такая привычка выяснять подробности там, где на первый взгляд они не нужны. Но иногда из нюансов складывается совсем другое целое, не то, что представлялось изначально.

Виталий встал и отошёл к окну. Ему не хотелось донимать Марину всякими подозрениями, хотя он чувствовал, что она ещё сможет ему помочь. «Впрочем, почему мне? – подумал он. – Разве не главная задача общества жить по правде? Я лишь инструмент в его руках для узнавания правды, поскольку по самым разным причинам, кажущимся всегда уважительными, очень часто её пытаются скрыть. Все, от малого юнца до государства».

– Я всегда за вас радовался, – заговорил он. – В молодости любовь окрыляет, а в зрелые годы она успокаивает. Олег был самым спокойным человеком из тех, кого я знаю. Мне не доводилось видеть его раздражённым, кроме последних нескольких дней, когда мы общались урывками и в основном по телефону. Я и тогда не думал, что между вами что-то произошло, а теперь на девяносто девять процентов уверен, что это из-за каких-то событий в лаборатории. Насколько я понял, у них была очень разношёрстная компания, компания в меру амбициозных учёных, но довольно ревностных в отношении своей роли в проекте. Об этом мне рассказали люди, которые с ними работали. Если они не врут, каждый из ведущих сотрудников имел в своей части важный результат, но придерживал его до поры до времени при себе, препятствуя соединению данных в одно целое. Они даже не знали, сколь существенным мог явиться их вклад в общее дело, не понадейся каждый продолжить свою работу отдельным этапом, самостоятельно, выбив под неё в будущем хорошие деньги. Открытие, на пороге которого они находились, могло состояться ещё год назад. Однако собственно о науке они думали в последнюю очередь, а в первую – о своей доле в выгодном проекте. Коммерциализация фундаментальных исследований – гиблое дело.

Он повернулся к ней, она внимательно на него смотрела, дожидаясь только, что он скажет об Олеге. Остальная история, наверное, её мало интересовала.

– Первым, похоже, просёк ситуацию Канетелин, их непосредственный руководитель. Это естественно, поскольку он имел возможность сопоставить сразу все, даже неточные выводы коллег и ранее других озаботиться новой идеей. Наверное, ему нужен был помощник, всего лишь один, и он выбрал Олега. Он несколько раз посылал его в командировку уточнять косвенные данные, чтобы экспериментально проверить правильность своих предположений, а сам работал на месте, в лабораторных условиях. Но, видимо, и вдвоём им не удалось договориться. Однако в чём состояла суть их разногласий, пока неясно.

– Ты полагаешь, Олег мог быть где-то непорядочным? – На её лице отразился испуг, готовый перейти в негодование.

– Не знаю, Марина. Но если дома у вас была любовь, то на работе у него, похоже, царила ненависть. Элементарная ненависть, с которой он каждодневно входил в контакт, общаясь с другими сотрудниками лаборатории и выполняя свою великую научную миссию.

– Но это очень странно? Откуда ты узнал?

– Я понял о том, что твориться у них в лаборатории, из последнего разговора с Олегом. Тогда я не придал его словам большого значения, думал, что он просто устал. Но вот теперь, после нескольких бесед с другими сотрудниками, стала вырисовываться вполне определённая картина. В том числе я поговорил и с их директором, когда отвозил ему ту тетрадь, которую ты мне передала. Серьёзный господин. Мне кажется, у него всё было под контролем, даже внутренняя атмосфера в коллективе.

Всё это время Марина слушала его как заинтересованное лицо, всё сильнее углубляясь в смысл сказанного. Виталий пытался поведать ей драму человека, завязшего в болоте беспринципности, и эта драма с гибелью Олега оказалась не законченной – она, вероятно, только начиналась.

Теперь уже ей, Марине, предстояло оценивать неизвестное прошлое, определять степень правильности поступков, отличать зло от злословия, чтобы в конце концов оставить добрую память о муже неискажённой и не корить себя потом за глупую упёртость. Пройти мимо, отвертеться от навязчивых мыслей, подбрасываемых ей Виталием, уже не удастся. Он вмешался в дознание каких-то важных вещей, вплёл Олега в неблаговидную на первый взгляд историю и заставил её думать о погибшем в связи с участием в гнусных, нечистоплотных делах. Её, которая не чаяла в нём души.

Могла ли она заподозрить супруга в подлости? В нечестности не по отношению к ней, что приходит прежде всего на ум женщине, а по отношению к своим коллегам по труду? Наверное, до сей поры ей действительно было на это глубоко наплевать. Какое ей дело до каких-то высоколобых долдонов, путающих туше с антраша, увлечённых несчётными закорючками и синхронными полями, если они и рядом не стояли с её избранным, исходя из той деликатной нежности, изысканности и красоты в жизни, темперамента в постели, в конце концов, которые он имел? Что они могли противопоставить ему, даже если бы нашли нужным посоревноваться с ним в умении любить? Ей не нужно было даже знать его истинных друзей. Она достаточно видела и слышала подобных лысых истуканов, либо неврастеничных умников с заискивающей улыбкой, либо элегантных пижонов с куриными мозгами и такими же клевательными манерами и походкой. И потому узнать о том, что он попросту кинул пару-тройку таких теоретиков, пожалуй, и не стало бы для неё драмой, если бы Олег при этом, страстно обняв её, как он нередко делал, уткнулся влажными губами в её шею, обжал её талию, изобразил бы силу и, как тростинку на ветру, буквально с ходу увлёк её в постель. Вряд ли она тогда придала бы его творческой нечистоплотности большое значение.

Но теперь она вдруг поняла, что мелочей в жизни не бывает. Те нервные срывы, которые позволял себе муж при его рациональном и спокойном всегда поведении, наверное, уже были последней каплей, чтобы выплеснуть из чаши терпения всё то негодование, которое накопилось в нём за годы работы у Канетелина. И если с ней он компенсировал негатив страстью, то вне любви, в делячестве по-крупному, в кругу отчаянных пройдох, возможно, был ловок не более, чем музыкант перед фрезерным станком.

Она его, конечно, не идеализировала, считая себя не вправе предъявлять супругу претензии, касающиеся его дел, поскольку это только в церковных постулатах личность в абсолютном грехе и стопроцентный праведник есть два разных субъекта. В жизни всё гораздо сложнее, в жизни работают законы диалектики. В любой твари всего понемногу, и в своих действиях она всегда сообразуется с представлениями об окружающей её обстановке. В конце концов, если бы в мире не было зла, мы бы понятия не имели, что такое есть добро. Однако предел допустимого, который у всех разный, есть та особая мера, которую и стоит только принимать в расчёт и вести за неё борьбу, что и должно являться целью каждодневного воспитания.

Олег был, безусловно, талантливым учёным, а главное трудолюбивым, об этом все говорили открыто. То есть он находился на такой стадии становления, что подчеркнуть его талантливость уже не считалось мягкой похвалой авансом, которой удостаиваются обычно молодые дарования. Он много печатался, участвовал в нескольких телевизионных проектах, его часто цитировали в статьях и в Интернете, но всё это до того момента, как его пригласили однажды заняться серьёзной научной проблемой в обмен на обусловленные такими случаями некоторые ограничения. Следует отметить, что такие предложения зря не поступают. Затрагиваемая в разговоре тема, как правило, стоит того, чтобы потратить на неё определённые жизненные силы. Молодой амбициозный учёный без долгих раздумий приступил к делу и был последним, кто влился в слаженный коллектив лаборатории, хотя насчёт слаженности, здорового честолюбия у них, наверное, было не всё гладко. Марина сразу почувствовала перемены в настроении мужа, как только он перешёл на новое место работы. Некое внутреннее напряжение и мрачноватость, чего раньше у него не наблюдалось, довольно долго не оставляли его по вечерам, и она связывала это только с его работой – никакой другой причины быть не могло. Из всех знакомых только с Виталием он расслаблялся по-настоящему, за это Марина и ценила Виталия как друга семьи, то есть и её друга тоже. Виталий был такой же деловой и интересный, но делить с Олегом ему было нечего, они занимались совершенно разными вещами. А сама она никогда бы не стала причиной раздора между ними, они это прекрасно знали оба: она очень сильно любила Олега.

Именно в силу своего особого статуса в их доме Виталий однажды и поведал Марине о том, что её муж, похоже, не очень ладит с учёными коллегами и, как Виталий подозревает, проблема может вырасти в серьёзный конфликт. Не доверять его словам не было резона, но она поначалу также не придала новости особого значения. Мало ли что может происходить у мужа на работе. Совсем необязательно ему делиться с ней своими трудностями, чего он, собственно, никогда и не делал. Он вполне волевой человек и способен отстоять свои позиции без особых трудностей, а если будет что-то важное, то, разумеется, посвятит её в возникшие проблемы в первую очередь. И вот теперь Виталий говорит, что его друг ежедневно ездил на работу, как на битву, теряя вдохновение в жалких противостояниях. Но если постоянно раздражаешься, беспричинно или имея для того повод, то рано или поздно начинаешь осознавать вполне конкретно оформившееся по отношению к оппоненту чувство. Ненависть – штука коварная. Она возникает, когда нет возможности убедить себя в безразличии, наоборот, возводя безразличие на пьедестал своих амбиций, доказывая себе, что это главная твоя цель.

Она давно уже изучила Олега во всех подробностях. Он умел отстоять свою правоту в равных, аргументированных спорах. Умел организовать работу в коллективе. Делячество и зазнайство вызывали у него глубокую неприязнь, а нечестность в достижении конкретных целей он глубоко презирал. Но в этой своей правильности сам довольно часто позволял себе лукавство в мелочах, обман без зримого эффекта – так, по пустякам. Она не раз наблюдала, как он жульничал с проходимцами или говорил неправду людям для своего удобства. Однако критерии нравственности для себя определяем ведь мы сами. Даже у идеально правильного человека нечестный поступок может выглядеть в его глазах как временное оружие против ещё более мерзкого – но опять же на его взгляд – деяния. Он собственноручно выдаёт себе индульгенцию на отпор и даже не утруждает себя оценками своего личного поведения на фоне коварного недруга, мило вздыхая после одержанной победы, будто в умении побеждать ему нет равных. И потом опять возвращается в русло своих понятий, забывая неприятный инцидент как самый будничный, текущий эпизод в жизни.

Однажды Олег сказал, что, видимо, достоин в этой жизни большего и обязательно добьётся своего, если не возникнет никаких серьёзных осложнений в их коллективе. Она поинтересовалась тогда, какие это могут быть осложнения, заметив, кстати, что он и так пользуется значительными привилегиями, они очень даже неплохо живут и для любви им, в общем-то, всего хватает. Олег как-то странно улыбнулся, сделав вид, будто она чего-то не понимает. Он впервые тогда заговорил о своих возможностях, словно они только что познакомились и она практически ничего о нём не знает.

– Я чувствую в себе силы, огромный потенциал, – сказал он. – Мне кажется, будь я музыкантом или художником, я и там бы достиг серьёзных успехов.

Будь он музыкантом или художником, оценить его талант было бы проще. То, что ей сразу пришло в голову и о чём она, будучи умной женщиной, не сказала вслух, означало ни много ни мало глубокую неудовлетворённость творческого самолюбия, когда не видишь плоды своего труда многократно умноженными, в непосредственной близости от тебя играющими яркими красками признаний, благоухающими тонкими ароматами восхищений, что подбадривают бравурным звучанием аплодисментов, растворённых в гордой зависти иных и являющих тот сладкий привкус величия, который единственно и даёт тебе право считать себя непревзойдённой личностью. Нет, он не был актёром – он являлся великим тружеником. Она живо представляла себе, как у него кипели мозги, как он дёргался во сне в своих видениях, как снисходил до обычных приветствий по утрам, казавшихся ему бытовым убожеством, но непременно каждый раз воспроизводимых им, чтобы только не касались его мыслями о каком-то там диком невежестве. Это ли он хмурый и невесёлый! Вы ещё не видели его хмурым, как говорил однажды Штирлиц. Он скрывал свои заботы и чаяния, но та невыносимая карикатура, которой они выливались наружу, на всеобщее обозрение, не давала покоя ни ей, ни ему самому. Необходимо было делиться внутренним, необходимо было описывать то, что не можешь описать, – в этом было главное мучение. Она давно поняла этого милого зазнайку, настоящего гения предубеждений, славного баловня судьбы, приравнявшего свой безусловный талант к великой поступи человечества. Но если он наслаждался любовью без вдохновения, если носил иногда маску неприкасаемого, то, значит, действительно был озабочен мыслями, касающимися жизненно важных вещей.

– Конечно, я вряд ли смогла бы ему чем-то помочь, – рассказывала Марина Виталию. – Советы постороннего никогда не приносят нужного эффекта, они могут только раздражать. Видимо, я ещё не успела стать в его жизни самым главным звеном.

– Дело не в этом… Возможно, мы представляли Олега по-разному. Но мне кажется следующее.

Виталий, в постоянном побуждении рассказать ей о своих подозрениях, до этого момента одёргивал себя, пресекая самолюбивые попытки нагрузить её излишней информацией, но теперь не смог.

– Каждый человек непроизвольно оценивает себя на предмет своих сильных и слабых сторон. В любом сообществе, в любой период, – продолжил он. – В этом мы мало отличаемся от животных, а там если ты не имеешь права выпендриваться, то подыхаешь всегда одним из первых. Застолбить место под солнцем можно только завоеваниями. Талант этому безусловное подспорье, активность тоже важна в какой-то степени. Но рано или поздно приходится делать широкие шаги, чтобы бить дилетантов по боку.

– Без этого никак?

– Я думаю, нет. Надо действительно расталкивать всех локтями, иначе тебя сомнут. Причём действовать так приходится и по дороге к великим свершениям, и на пути к спокойному счастью в тихой гавани. Но вот тогда по-настоящему и проявляются нравственные позиции человека, отвечающие за то, чтобы идти вперёд, но не опускаться до элементарной подлости.

– Ты так говоришь, будто подлость бывает неэлементарной.

– Иногда её умело скрывают, даже от самого себя, так что и не распознаешь её никак. И долгое время, а то и навсегда она так и остаётся необнаруженной.

– Ты что-то знаешь про Олега?

Он все же заронил в её сердце подозрения – воспользовавшись правом лучшего друга, пренебрегая светлой памятью о нём, будто беря на себя обязанность поведать ей возможную горькую правду.

– Если бы я что-то знал, то сказал бы тебе прямо. Но, видишь ли, мне показалось, что Олег о чём-то торговался с Канетелиным. Разумеется, неспроста. Я больше чем уверен, им было что обсудить помимо результатов их исследований. Я, безусловно, на стороне Олега, но у тебя наверняка ещё будут интересоваться его связями, отношениями, выспрашивать какие-то подробности. У меня к тебе есть просьба. Всё, что ты ещё вспомнишь касаемо работы Олега, сообщи и мне тоже, и желательно даже раньше других. Поверь, это очень важно. Для всех, и для тебя не в последнюю очередь.

Она кивнула головой:

– Хорошо. Конечно. А что всё-таки произошло?

Виталий некоторое время соображал, давать ли ей повод для новых переживаний. Ещё можно было отыграть назад: если она начнёт повсюду задавать вопросы, то закопает все концы окончательно. Впрочем, он ей верил, как никому другому.

– Они сделали большое открытие, совсем недавно. Но в прикладном плане их достижениями кто-то уже вовсю пользуется.

– Канетелин, мне сказали, невменяем.

– Да, несколько месяцев. Всё очень запутанно. Сейчас ведётся следствие по факту гибели Олега и двоих его коллег. Они занимались исследованиями, инициированными Министерством обороны, однако на что-то наткнулись и параллельно вели собственные изыскания. Никто не понимает, какие. У тебя Олегово всё изъяли?

– Компьютер, книги и бумаги из стола.

– Вот видишь. У них в руках все данные и записи, и та тетрадь, в которую я смог заглянуть лишь потому, что приехал к тебе самым первым. Однако, кроме обозначенной темы, в них ничего уникального не обнаружено. Ни слова, ни намёка. Поэтому главный сейчас вопрос: как могли трое-четверо человек реализовать прорывную идею, не оставив после себя никаких следов?

– Так, может, ничего и не было?

– Было. Что-то было. И это не моё мнение.

Она напряглась, невольно подавшись вперёд, будто ухватила вдруг давно витавшую в воздухе мысль:

– Ты думаешь, Олег погиб не случайно?

– Мне кажется, они все погибли не случайно.

6

Он вышел на улицу около двенадцати. Стояла прекрасная летняя ночь. Большой пригородный бульвар, утопающий в зарослях, прямой стрелой протянулся в сторону города. Пешеходная дорожка проходила чуть сбоку от основной трассы, отчего освещалась тускло и не везде равномерно, создавая впечатление какой-то сказочной тропы с густыми тенями и пятнами редких построек. Виталий любил эту улицу и заранее решил немного пройтись пешком.

Его автомобиль был в ремонте, поэтому он заказал такси, но не к Марининому дому, а к кемпингу у северного парка, до которого было полчаса ходу. Иногда он любил прогуляться, не гнушаясь даже шумных городских улиц. В движении лучше думалось, и многие дельные мысли, он заметил, рождались на ходу или даже во время выполнения им физической работы.

Раскидистые липы, высаженный вдоль дороги кустарник с трудом пропускали свет оранжевых фонарей. Здесь было пустынно и тихо. Городская черта располагалась в нескольких километрах отсюда, оживлённые трассы, ведущие в центр, тоже проходили в стороне. Не спеша, пока ещё был запас по времени, он брёл по асфальтовой дорожке, очарованный прохладой, лёгкой грустью после длительного тура размышлений, связанных с Олегом и Мариной, упоённый подсвеченными с обратной стороны кронами деревьев, напоминающими декорации для минорной пьесы. Здесь было прекрасное место для уединения – славный закуток для влюблённых пар, для рассуждений о преданности, верности, большом продолжительном счастье. Здесь ничто не отвлекало от сущего: никакой суеты, никакого лишнего шума. Всё гармонично сбалансировано – цивилизованно чисто и малораздражающе по поводу влияния странных надоедливых горожан. Можно утопать в путаных речах, улыбаться, видеть влюблённые глаза, а потом, в забытьи, бесконечно долго ощущать вкус бесценных губ как самый искренний подарок судьбы. И быть обрадованным нежно. Всё-таки в толпе поцелуи не так интересны: они не столь волнительны, они скорее вызывающи.

Он представил себе друга с женой: наверное, и они гуляли раньше по таким же красивым тенистым аллеям. А может, и здесь проходили не раз, хотя переехали сюда в принципе недавно. Это был элитный район города, и Олег мечтал купить дом именно в этом месте.

Ему опять стало тоскливо. Оборванная на взлёте жизнь друга корявой гримасой показала превратность бытия, плохо разбирающегося в ценности своих кадров, равно как и тщетность попыток многих индивидуумов выудить для себя хоть малое благополучие. Ничего не было ясно и относительно его, Виталия, будущего. Всё может повториться в точности до запятой. Стоит ли ему лезть в тёмные дела людишек? Не лучше ли в открытую расписаться в собственном бессилии, оставить добрую память об Олеге ничем не замаранной и благополучно проживать свой век в достатке и спокойствии? Тогда, наверное, и не станешь жертвой очередного такого вот происшествия, не попадёшь под колёса какого-нибудь случайного автомобиля. Но, думая об этом, он знал, что никогда не уступит обстоятельствам: не тот у него характер, не те устои, не такая внутренняя данность. Если у одних какие-то опасности могли вызвать только озабоченность, у Виталия они обязательно отсылали к первопричине. Его всегда тянуло разобраться, узнать, насколько он далёк от правды, как следует действовать и как быть при всём при том достаточно упорным. А когда речь заходила о крутых переменах, его жизнь не могла уже развиваться спокойно, она непременно должна была сделать замороченный зигзаг. В принципе так оно всегда и получалось, и он ни о чём не жалел, он всегда стоял на своём, поскольку не успел ещё в себе разочароваться.

Неожиданно сменившееся окружение поменяло и ход его мыслей, словно порождённых неким таинством окраин. Теперь он думал не столько о последних событиях, сколько о живой природе, красоте мира, присутствующей во всём неизведанном и открывающейся всегда неожиданно броско и волнительно. Он увидел спящие деревья, мягкий бархат взлохмаченных крон, уловил дыхание леса, ласкающее воспоминанием детских грёз, сладких и таких же тонких по воздействию, как картины сказочных ландшафтов.

Есть нечто универсальное, что понятно любому живому существу, способному двигаться, моргать и чувствовать – красоту видят такой, какой она является всем представителям фауны без исключений. Однако у людей красота идеализированная, у каждого своя собственная, выношенная в замеси конкретных удовольствий, приносящая только иногда прекрасное настроение от волшебства высокой утончённости мира. Люди, обладающие множеством разных характеров, воспринимают её каждый по своему. Для кого-то красота необычна и является источником вдохновения. Некоторые вкладывают в это понятие сугубо профессиональный смысл, затаскивая выражение своих навыков до тошнотворной от них зависимости. А кому-то она приносит только тревогу, поскольку данный субъект, не способный удивляться, воспринимает глубоко волнующее с удвоенной опаской. Но красота есть неотъемлемая часть жизни, даже в темноте скрывается яркое величие ожидаемого. Отбросив примитив, всегда хочется свободы и простора, волшебной гармонии непостоянства, хочется возвести его в самую загадочную, никому не известную степень бытия.

Он подумал, что всегда стремился к лучшему. Лучшему не в смысле качества, а в соотношении истинно прекрасного и своих понятий об этом. И ему бы хотелось не только познавать, но и быть вдохновителем чувств для многих. Подражание не является полноценной сферой деятельности. Образованный, гармонично развитый человек никогда не согласится быть похожим на кого-то, всегда подразумевая некую свою исключительность уже самим фактом своего существования, умения думать, анализировать, отображать чувства. Именно уловив неординарность друг друга, они и сдружились с Олегом, и Виталий хорошо понимал его и тогда, и особенно теперь, после рассказа Марины. Он сам ощущал иногда тонкую грань между личной прихотью и полноценным величием замыслов, грань, которая то возникала, то пропадала вдруг по неизвестным причинам, словно побуждая его водить кистью по живой материи поклонников. Он погружался в работу как древний алхимик, находя смысл и связи там, где многие только разводили руками, а уж ухватившись за факты, вырисовывал картину с безупречной точностью, под которой только оставалось получить подпись главных фигурантов дела. В этом было его призвание – связывать суть с фактами, а факты с характерами, ибо возможность причастности к событию того или иного лица априори определяется его дальним интересом. И сейчас, оказавшись в полумраке затенённого бульвара, он ощутил в расследуемом деле не просто борьбу амбиций, злобу и лицемерие людей, в нём замешанных, а катастрофическую сущность всего разумного, неизменно приносящего беды себе подобным.

Справа открылось пустое тёмное пространство. Ни насаждений, ни построек не было видно, огромная лужайка и ничего более, и только чуть позже в глубине участка возник загадочный силуэт дома. По контуру, удалённому от дороги на добрую сотню метров, было понятно, что это солидное роскошное строение, коих даже здесь имелось не слишком много. Дом возвышался над кустарником изысканными формами, заметно выделяясь необычной угловатостью и широтой размаха сооружения. Виталий шёл мимо несколько минут, но участок, занятый под жильё каким-то состоятельным гражданином, всё не кончался.

Уже пройдя мимо, Виталий не увидел, как в одном из окон отмеченного им особняка зажёгся свет. Дом будто ожил, приоткрыв глаз среди безмолвия, среагировав на лёгкое движение возле ограды. По странному стечению обстоятельств именно в этом доме жил со своей семьёй академик Захаров. Если бы не было так темно, можно было бы уловить некое сходство в стилях жилого дома и здания клиники, которой руководил академик, тем более что оба проекта выполнял один и тот же архитектор, воплотивший в постройках необычайно широкий свой взгляд на условия жизнедеятельности человека.

Здание будто преобразилось, реагируя на внимание постороннего, даже не имеющего возможности рассмотреть его детально. Выхваченный из мрака, обозначился полукруглый стеклянный флигель, лёгкий и просторный, служивший вестибюлем с лестницей на верхние этажи. Расположенная сбоку балконная галерея одновременно являлась смотровой площадкой, открывающей дивный пейзаж снаружи. Искривлённые формы будто специально давали понять о новаторской смелости проекта. В то же время они подчинялись какому-то дивному закону пропорций. Глядя на архитектуру строения, можно было сколько угодно удивляться фантазии автора, но ничуть при этом не заподозрить его в отсутствии меры. Дом был построен из лёгких современных материалов, он не давил тяжестью мрамора или гранита, а богатство ему придавали искусная широта и продуманность объёмов. Узкие высокие окна в полтора этажа чередовались с масштабными витринами, словно выставляющими напоказ жильцов, но и намекающими одновременно на их индивидуальность и утончённую натуру. В середине здания выделялись три угловатые башенки, а наискосок, под углом к фасаду, было сооружено что-то вроде протяжённой мансарды со стеклянным потолком и балконом. По ней можно было приятно прогуливаться, любуясь расположенным вокруг парком пасмурным осенним днём или в знойную погоду летом.

Всё строение, планировка словно были подчинены неким важным смыслам, высвобождению той масштабной жизненной энергии, что заключена в возвышенной меланхолии. Они должны были говорить о высоте полёта хозяев, сумевших при наличии средств вложиться не в пышность, а в широту.

Шикарное просторное жильё, наверное, само по себе способствует обретению семейного счастья, разумеется, если семья при этом достаточно крепкая. Прочно осев на дорогой пригородной территории, наняв себе повара, уборщиц и даже экономку, устроив быт, приличествующий, как он понимал, своему положению, Захаров целиком сосредоточился, как мечтают многие, на предмете своего жизненного призвания, уделяя ему внимание не в ущерб семье, но не менее необходимого, чтобы чувствовать свою востребованость в профессиональной среде. Причём, являясь ко всему прочему и хорошим психологом, в себе он разбирался хуже всего. Если человек – это картина, то охватить нюансы его поведения возможно лишь на расстоянии. Копание в подробностях изнутри мало что даёт.

Свой капитал он сколотил и знаниями, и умением втереться в доверие к состоятельным людям, и способностью быть действительно полезным в их непростых семейных и личных проблемах. В основном вопросы, связанные с психическими отклонениями людей, поднимались родственниками, но были случаи, когда приходилось помогать чьим-то важным компаньонам, от работоспособности которых зависела судьба чужого предприятия. Многие полагают, что деньги приводят только к размолвкам и коварному избавлению от конкурентов. Но он видел и другие примеры использования средств и, помогая иным, прилично зарабатывал сам. Когда он вылечил от шизофрении будущего миллиардера, который через десять лет в деловой схватке сумел заработать солидное состояние, репутация Захарова окрепла неимоверно. Его узнали многие, а указанный персонаж хорошо отблагодарил его потом за помощь и молчание, чтобы не выдвигать на всеобщее обсуждение своё непростое прошлое.

Последняя из подобных историй была особо примечательная. Мальчик страдал дебилизмом, порождённым целой группой психических расстройств, путая полезное с второстепенным, стеная там, где нужно было радоваться, и справляя нужду, не доходя до туалета. Коллегам субъект представлялся малоперспективным, исходя из наблюдений за похожими пациентами и результатов предписанного им клинического и медикаментозного лечения. Однако профессиональный риск врачевателя, отторгаемый вполне обоснованным доводом «не навреди», обретает существенный вес в действиях не только с годами разумной практики, укрепляющей опыт, но и благодаря вдохновенной тяге ко всему новому, которой Захаров в полной мере был наделён с детства. Он поместил парня в своей клинике и уговорил родителей подвергнуть его суровым процедурам, возбуждая в нём отчаяние на уровне тяжелейших стрессовых реакций. И только после этого давал ему специфические препараты, приводя к успокоению на фоне блаженной музыки и красочных видений в специально оборудованном кабинете. Через месяц, после цикла процедур, парень стал более адекватен в своих реакциях, а через год терапии обладал уже вполне сносным поведением. Родители не могли нарадоваться, глядя на своего «проснувшегося» мальчика. Как-то так получилось, что отец семейства при этом имел довольно толстый кошелёк и в качестве дополнительного вознаграждения перечислил на счёт Захарова приличную сумму, притом что собственно услуги врача и так стоили ему совсем недёшево. Трудно сказать, стал бы Захаров заниматься данным пациентом с необходимым усердием, не рассчитывая при этом на весомый бонус, а имея только риск судебного разбирательства в случае неудачи. Не списал бы он мальчика в круг проблемных людей, относясь к нему с обычной долей скепсиса всю его последующую жизнь.

«А ещё говорят, не в деньгах счастье, – думал он частенько на досуге. – Если они мерило устремлений и для пациента и для врача, совпадение наших интересов предрешено. Любая удача имеет своё денежное выражение, а браться можно за что угодно, только не всякое лечение помогает».

Неосторожные высказывания никак не влияли на отношение к нему друзей. Он был силён в аргументации, переспорить его никому не удавалось. К тому же, чёрт возьми, он был действительно успешен, а симпатии всегда на стороне успешных людей, поскольку других непременно подозревают в зависти.

В субботу Захаров проснулся рано и, приняв душ и по привычке начисто побрившись, спустился вниз, чтобы выпить кофе. Напиток бодрил, снимая атрофию разморенных за ночь мышц, а также утомление от глубоких, каких-то дурацких сновидений.

На лестнице скрипнула пятая сверху ступенька, это начинало уже раздражать. Порываясь в такие минуты вызвать мастера для устранения неполадок, через мгновение он забывал об этом как о несущественном моменте, коих накапливалось таким образом большое количество. Что-то можно было сделать самому и сразу, но, привыкнув вести хозяйство по серьёзному, он уже не допускал мысли о дилетантстве. Самодеятельность он не любил ни в каком виде, домашнюю деловитость понимал по-своему, а отдыхал всегда в самом прямом смысле этого слова.

На кухне завтракал сын, видимо, собираясь в университет. Он сидел в наушниках, слушая музыку, поглощая омлет и одновременно читая какую-то книгу, прислонив её стоймя к сахарнице. Ритмичный фон загромождал его сознание до упора, не оставляя места для собственной продуктивной мысли. Последнее время даже трудно было вспомнить, когда он отвлекался от своих музыкальных пристрастий. Его законопаченные уши практически стали нормой. Серьёзные разговоры для него не являлись серьёзными, во всяком случае Захарова уже стала утомлять необходимость делать своему отпрыску внушения, поскольку за этим всегда следовало одно и то же: стоически выдержанный взгляд, сосредоточенно-умная, даже вызывающая уважение гримаса, а после – коробки на уши, чтобы всё так же погрузиться в мир нескончаемой однообразной трескотни.

Каким-то образом Димка научился угадывать сообщаемую ему информацию, не отвлекаясь от внутреннего шума и считывая слова по губам. Стоило только обратиться к нему с каким-либо вопросом или просьбой, он тут же отвечал или кивал головой, давая понять, что всё уловил и не стоит больше утруждать себя разъяснениями. Диалог сам собой умирал не начавшись, подразумевая существования для него значительно более важного занятия, чем перемалывание воздуха языком.

Сейчас он сидел, придерживая наушники пальцем, точно умилялся редкой красивой мелодией, хотя доносящиеся до Захарова частые пшики заставляли сильно в этом усомниться.

– Ты и на горшок с ними ходишь?

На этот раз Димка не понял, о чём речь, и снял их с ушей:

– Что?

– Я говорю, всю жизнь в наушниках. Ты не боишься упустить что-то главное?

– Что, например?

Типично юношеская манера возражать уже начинала граничить с дерзостью.

– Например, такие моменты, когда твоей матери плохо. Вчера у неё случился приступ, и никого, кроме тебя, в доме не было.

Димка посмотрел на него обиженно:

– Пап, ну ладно тебе. Я не такой уж безнадёжный, ты же знаешь. Вчера я посидел с ней полчаса и давал лекарство.

Словно это оправдывало его на все времена. Он мило улыбнулся – никакого ехидства, вполне добрая, открытая улыбка – и, выдержав приличную паузу в ожидании новых упрёков родителя, но не дождавшись его слов, вновь углубился в стихию нагромождения синтетических звуков.

Захаров тяжело вздохнул, однако его деланой озабоченности сын не заметил. Наверное, надо было провести с ним очередную беседу, чтобы он немного задумался, однако тщетность предполагаемых попыток была очевидной, и Захаров уже не в первый раз промолчал. С каждым днём сын всё более отдалялся от родителей, живя своей, непонятной жизнью. Всё очевидней становилось его безразличие к их чаяниям и заботам. Впрочем, Захаров понимал, что, отдавая бо́льшую часть своего времени клинике, он и сам потерял какие-то важные человеческие контакты с родными.

Сделав горячий тост, он без удовольствия выпил кофе, потом поднялся наверх и заглянул в спальную.

Жена мирно спала, развалившись на кровати по диагонали. Рядом с ней спала в кресле её сестра, оставшаяся дежурить на ночь у постели. Сегодня он ночевал у себя в кабинете. В такие моменты она всегда использовала их кровать во всю ширину, наслаждаясь во сне пространством, словно ютилась до этого на какой-то узкой, плохо приспособленной для сна лежанке.

Дыхание ровное, лицо как у ангела. Накануне она изрядно их напугала, у неё опять случился астматический приступ, и он сразу примчался домой, по дороге проконсультировавшись с её лечащим врачом. Димка уже позвонил родственнице, та приехала мгновенно. В общем-то ничего страшного не произошло, но этот приступ был вторым за последний год, что вызывало некоторые опасения. Знакомый предлагал стационар, но она до сих пор противилась.

– Пап, я ушёл, – прогремел с лестницы голос сына.

Добрый юноша, не задумываясь о том, что может разбудить родных, задолбил ногами по ступеням и был таков. Впрочем, до сего дня он их вообще ни о чём не предупреждал.

Прикрыв дверь, Захаров проследовал в свой кабинет. Предстояло серьёзно поразмышлять: он с нетерпением ожидал того момента, когда сможет спокойно обдумать свои дела, ни на что не отвлекаясь. Усевшись в гостевое кресло, он прислушался к воцарившейся в доме тишине и сосредоточенно уставился перед собой.

На стене мерно тикали часы. Письменный стол олицетворял собой лёгкий творческий беспорядок, чего он практически никогда себе не позволял. Последние события в клинике выбили его из колеи. Он перестал заниматься другими делами, поражённый необычной формой психического расстройства и удивительной саморегуляцией организма, с которой столкнулся впервые в жизни. Конечно, если при этом пациенту никто «не помогает» помимо него.

Вчера вечером произошло нечто. Сестра на этаже передала, что с ним хочет поговорить Канетелин.

– Он так и сказал? – поинтересовался Захаров.

– Да. Ему как бы очень неспокойно, и он хотел бы поделиться с вами своими подозрениями.

– Хм, интересно. Последние дни он спит как убитый. Я уже думал, что он успокоился… Хорошо, я пошлю за ним санитара.

– В этом нет необходимости, он сидит в приёмной.

– В приёмной? Это вы его привели?

– Да. Вы знаете… – Сестра неопределённо пожала плечами. – Он теперь нормальный.

Захаров не понял, о чём она говорит, но разбираться не стал.

– Зовите.

Однако когда Канетелин зашёл в кабинет, удивлению Захарова не было границ. Уверенной походкой, без каких-либо признаков помутнения рассудка к нему приблизился не пациент его клиники, а вполне здоровый человек, будто пришедший по поводу содержания здесь его любимого родственника. Захаров видел многих людей с психическими отклонениями и заблуждаться в данных вопросах не мог. Перед ним стояла личность – с ясным взглядом, чётким контролем своего поведения, вполне обыденными манерами. Столь редкостного преображения в его практике ещё не встречалось. Он не верил своим глазам. Уж не сон ли это? Даже с учётом того стремительного прогресса, с которым физик, пройдя стадию утраты умственных способностей, вновь ощутил себя человеком, Захаров полагал, что пройдут по крайней мере долгие месяцы, пока тот снова научится думать, принимая адекватные формы поведения. Но так быстро выйти на уровень рационального из глубокого кризиса представлялось делом совершенно немыслимым. «Если он ещё и рассуждает как учёный, то это просто волшебство», – подумал Захаров, рассматривая пациента в упор.

Первая же мысль, пришедшая в голову академику, касалась того, что Канетелин до этого момента умело симулировал болезнь. Неизвестно зачем – у людей возникают разные проблемы, в том числе и проблемы с законом, чтобы таким вот образом скрываться от преследования. Однако он прекрасно понимал, что это невозможно. Любой врач-психиатр, даже менее опытный, чем он, без особого труда способен отличить подобного рода притворства. Некоторые отклонения в поведении человека подделать нельзя, это прекрасно известно, так что разоблачить в обмане даже искусного актёра можно в два счёта. Но тогда как всё это объяснить? Что такого произошло с этим человеком, чего Захаров не знает, из-за чего теперь его пасут спецорганы? Мало этих таинственных ночных фокусов, так теперь ещё и в сфере его непосредственных знаний образуется прореха, грозящая одним махом вытряхнуть через себя весь его многолетний научный багаж. Этот физик и удивлял его, и в той же мере теперь раздражал своей уникальностью и непредсказуемостью.

Канетелин будто выжидал, что скажет доктор. Его лицо было спокойным, а взгляд сосредоточенным.

– Рад вас видеть, Ларий Капитонович, – невозмутимо заявил Захаров и протянул пациенту руку.

Тот смело её пожал, будто они были большими друзьями, но никак не соответствовали статусу доктора и больного.

– Как ваше настроение?

– Скверное, – ответил Канетелин, не сводя с Захарова глаз. – Последние дни меня всё больше мучают кошмары. Собственно, поэтому я и попросился к вам на приём.

Он говорил так, будто в данную минуту решалась вся его дальнейшая судьба. Доктор жестом указал сестре оставить их одних и предложил пациенту сесть.

– Расскажите, что вас беспокоит. Как вы сегодня спали?

Канетелин на мгновение запнулся, точно не зная, с чего начать. Если он соразмерял свои ощущения с возможностью правильно передать их словами, это указывало на то, что он явно желает, чтобы его поняли.

– Спал я крепко, но мне теперь являются непонятные видения. Они ужасны.

– Ужасны теперь? А до этого вас кошмары не мучили? Вы мне рассказывали про них уже несколько раз.

Больной напрягся. Видимо, откровенный разговор с предельной мерой доверительности давался ему совсем не просто.

– Доктор, я помню, что я вам говорил. То, о чём я рассказывал, было частью моего потерянного сознания, со всеми моими ощущениями во сне и наяву. Для меня сон и явь тогда практически ничем не отличались. Я был вневременным существом, словно ходячая сомнамбула, и порой, наверное, не очень спокойная. Вы можете даже не показывать мне те записи, которые демонстрировали прошлый раз, я всё знаю. Для меня это жуткие воспоминания, но это не главное.

Нет, он был далеко не прост, он внутренне готовил монолог, Захаров даже за него порадовался. То достойное спокойствие, с которым он вошёл в кабинет, являлось лишь формой представления себя в новом качестве. Однако теперь уже определённо можно было сказать, что он справляется со своей новой ролью блестяще.

– Что же главное? – поинтересовался Захаров.

– Я стал различать кошмары, потому что начал о них думать, как-то сопоставлять с теми фантазиями, которые возникали у меня, когда я был… – пришлось мучительно подбирать нужное слово, – ещё тогда, – он указал пальцем себе за спину, – ненормальным.

Прошли секунды, прежде чем разговор возобновился. В связи с последними словами, похоже, он сам себе показался слишком самонадеянным. Захаров открыл было рот, но дал говорить пациенту, видя, что тот намерен продолжать.

– И вот, что я заметил. Те странные видения, что преследовали меня в течение моего помешательства, выглядят теперь какой-то сказкой. Они неестественны, потому что нереальны. Это всего лишь сны. Люди видят множество таких, не придавая им никакого значения, поскольку те никак не влияют на их жизнь. Однако мои нынешние видения вполне конкретны по содержанию и будто целенаправленно меня пугают. Самое страшное то, что они являются мне не во сне, а наяву. И я меньше всего склонен думать, что это какие-либо галлюцинации.

– Ну, самому вам определить это сложно. Сознание может неявно управлять эмоциями. Нередко оно тщательно маскирует свои функции, дабы вы жили и действовали в привычном вам ритме и сами себе не навредили. Человек – самодостаточная система. Если у вас подобные видения, то это, скорее всего, отвлекающий манёвр организма.

Захаров вдруг поймал себя на том, что слишком увлекается разъяснениями.

– Так что вы конкретно видите? В каких ситуациях? Постарайтесь это поподробнее описать.

Канетелин заволновался:

– В последнее время я пребываю в каком-то жутком состоянии, я ничего не понимаю. Мне страшно. Поверьте, со мной творится что-то невероятное, чему я не могу найти объяснений.

Доктор внимательно смотрел на пациента. Выслушивать подобные истории ему приходилось довольно часто.

– Скажите мне, – обратился к нему Канетелин, – если вы, находясь в тёмном помещении, закроете глаза, что вы увидите?

Захаров неопределённо вскинул брови:

– Ничего. Полнейшую темноту.

– Нет. Если присмотреться внимательнее, то на фоне черноты вы всё же увидите отдельные пятна и разводы. Зеленоватые такие. При этом они находятся в постоянном движении. – Он уставился на доктора, надеясь на подтверждение своих слов.

– Пожалуй, да. Действительно. Но это всего лишь отображение на сетчатке неоднородностей жидкой среды, в которую погружён хрусталик. Они незаметны, когда он пропускает световые лучи.

– Возможно, так. Но почему эти искажения складываются у меня во вполне различимые портреты? Вы можете это объяснить?

– Такое происходит, когда вы закрываете глаза?

– Сейчас нет. И вообще днём нет. А вот в темноте не всегда сразу, но в глазах неожиданно проглядываются образы каких-то животных и людей, точнее, их физиономии, искажённые жуткими гримасами. Они долго не пропадают, и, когда я начинаю думать, что они смотрят на меня изнутри, мне становится страшно. Меня будто кто-то пытается напугать, но этот кто-то – я сам.

– Эти лица вам кого-нибудь напоминают?

– Они очень неприятные. Это не обрывки воспоминаний, я так не думаю. Скорее какие-то карикатуры, какие-то страшилки. Они являются, когда я бодрствую. Разве такое возможно?

– Ну, раз вы их видите, значит, возможно. – Захаров вдруг почувствовал, что его начали утомлять связанные с данным субъектом мистификации. – Но я ни за что не поверю, что вас пугают видения, которые никак не соотносятся с действительностью. – Он деловито уставился на Канетелина: – Они ведь для вас что-то значат?

Тот застрял в какой-то мучительной нерешительности, будто собирался поведать доктору свою самую сокровенную тайну. Потом сказал:

– За день до гибели Белевского, нашего бывшего сотрудника, я определённо видел его лицо. Он как-то зловеще улыбался. И с двумя другими было то же самое.

У него нервно дёрнулась щека. Похоже, он был обеспокоен тем, что и теперь останется со своими проблемами один на один.

– Возможно, не стоит обращать на это внимание… но сегодня ночью я видел самого себя.

Захаров задумался. Пациент смотрел на него вопрошающе, ожидая услышать слова понимания или хоть что-то, что в таких случаях говорят лечащие врачи, заманивая больного в спокойную гавань и бросая спасательный круг надежды. Как и все в подобных ситуациях, он ждал объяснений, дежурных, малоубедительных, но, безусловно, означающих, что врач знаком с его случаем болезни и, разумеется, знает, что делать и как быть, чтобы подобные рецидивы больше не повторялись и не привносили того тягчайшего ужаса безысходности, который охватывает нас, например, в минуты ожидания трагедии. Всё это читалось в глазах Канетелина, пока длилась молчаливая пауза, показавшаяся ему вечностью, однако Захаров её не замечал. Он вполне мог сносить такие взгляды и при этом думать о чём-то своём.

Наконец доктор медленно заговорил:

– Когда вы смотрите на сильно подсвеченные предметы, а потом резко закрываете глаза, на сетчатке остаётся световой слепок изображения. Он отчётливо виден первые доли секунд, поскольку нервные окончания глаза по инерции ещё подают сигналы в мозг, уже не получая подтверждение световой информации. В вашем же случае сигналы о сохранённом в памяти изображении, возможно, поступают из отделов мозга, который генерирует сны.

– А почему я вижу только странные маски?

Захаров и сам не очень верил в то, что говорил. Он просто рассуждал вслух, чтобы проникнуться реальной проблемой пациента.

– Так, – что-то решив для себя, продолжил он. – Давайте по порядку. Те физиономии, которые вы видели, они носили конкретный характер? В них было выражение, особые черты, детали, которые вы смогли бы описать?

– Да. Определённо да. Они были вполне естественны.

– Идите сюда, – Доктор взял Канетелина за руку, подвёл к столу и посадил в своё рабочее кресло. – Вот вам бумага и карандаш. Попробуйте нарисовать то, что является причиной ваших страхов. Точного сходства не требуется. Если вы отразите хотя бы одну или две особенности ваших ночных призраков, это может помочь нам в контроле за вашим состоянием.

– Вы считаете, что это плоды моего больного воображения?

– Ларий Капитонович, – Захаров состроил добродушную гримасу, – в философии, как вы знаете, есть направления, где вообще всё сущее считается плодами нашего воображения. Рисуйте и ни о чём не думайте. Я постараюсь вам не мешать.

Захаров подошёл к шкафу, где хранился архив дел на всех пациентов клиники. Выдвинув средний ящик, он вытащил папку-регистр с надписью «Канетелин Л. К.», плотно забитую всевозможными бумагами. В ней находились материалы по истории болезни: справки, отчёты, фотографии, распечатки записей, которые делали люди, наблюдавшие больного в различные периоды времени. Два листа с непонятными каракулями пациента были датированы одним из весенних дней четыре месяца назад, когда находившийся у них физик был ещё совершенно невменяемым. Тогда никто и не думал обращать на них внимание, Захаров сам прихватил их из палаты только потому, что записал на обороте чей-то телефон. Но сейчас, рассматривая их, он вдруг обнаружил в линиях вполне отчётливые контуры.

Интуитивно сложив два листа и посмотрев их на просвет, он увидел набросок физиономии, явно источающей агрессию, но направленную не напрямую на того, кто смотрит на рисунок, а куда-то в сторону, словно намекая на чьё-то ещё присутствие. Наброски показались теперь более чем уникальными. Они говорили о сохранявшейся в голове больного разумной составляющей, хотя в тот момент он представлял собой абсолютно недееспособного субъекта. Пусть он не думал о том, что рисует, но ведь смог же расчленить изображение на части, а потом, разнеся их и во времени, нанести отдельные составляющие на разные листы. Причём это были не просто две половинки, а переплетение линий, обретающих понятные очертания только при наложении друг на друга двух слоёв кальки. Сидя в углу кабинета, Захаров молча изучал изображения, периодически поглядывая на автора рисунков, относящегося теперь к заданию значительно сдержаннее, можно даже сказать ответственнее, чем раньше.

Канетелин начал рисовать не сразу. Он долго обдумывал просьбу доктора, вертя карандаш в руке и часто роняя его на стол. Теперь вполне резонно он боялся, что не сможет отразить свои ощущения, примеряясь, как правильнее провести линию, чтобы сразу наметить нужный контур. И всё же он больше вспоминал, чем не решался взяться за дело из-за недостатка умения. Было видно, как тяжело ему дались первые штрихи к портрету и как ладно пошёл процесс, когда он полностью определился с тем, каким будет искомый лик. Дальше уже сомнений не возникало – он лишь останавливался, чтобы сделать кое-какие правки, но в целом не прекращал занятие ни на минуту.

Однако нельзя сказать, что он работал с вдохновением. Скорее как робот, расчётливо двигающий механической конечностью и следящий только за точностью исполнения своих действий. Когда он уже решился что-нибудь изобразить, вдохновение прошло и сам процесс, похоже, не нёс для него никакого позитива. Это было странно и совершенно не соответствовало творческим началам личности. Казалось бы, от его рисунка должна быть явная польза делу. Он нащупал нужные контуры, что позволит ему более конкретно общаться с доктором, почувствовать удовлетворение от способности доводить свою иррациональность до уровня простых составляющих. Он открыл в себе умение быть нацеленным на исполнение желаний. Он не дал усомниться в резонности своих доводов, которые признаются таковыми, только если исходят от уважаемых спорщиков. Но когда Захаров подошёл, чтобы взглянуть на плоды его стараний, пациент не обнаружил никакого беспокойства по поводу того, сможет ли доктор что-то увидеть в его каракулях.

То, что он нарисовал, действительно было похоже на сказочное чудовище, хотя следовало признать, по части изобразительных искусств отменными способностями Канетелин не обладал. Но это было не важно. Главное – попытка сосредоточиться на проблеме, детализировать её, тогда, возможно, какие-то нюансы уже потеряют свою значимость. А выбивая подпорки из-под страхов, можно оставить их и без причины.

Контуры изображения были жирными. Вообще все линии рисунка Канетелин снабдил изрядной толщиной, отчего тот казался похожим на большую кляксу. Выделялись неправильной формы глазницы и широко раскрытый рот с тремя клыками. Этим создавалось впечатление оскала хищника, причём сугубо фантастической породы. Отходящие в стороны отростки с лопухами напоминали уши. Любые признаки носа, даже ноздрей у него отсутствовали. Захарова, безусловно, не интересовала точное соответствие образов на бумаге и в голове пациента. Он лишь пытался понять по манере рисования, насколько глубоки эмоции больного, как тот соотносит реальный мир со своим воображаемым, есть ли между этими мирами какие-то связующие нити.

– У этого чудовища довольно всклокоченная голова, – обозначил своё первое впечатление Захаров. – Оно похоже на то, что вы видели?

– Да. Примерно такое я и наблюдал несколько раз. Только тогда оно было подвижным, почти живым.

– Подвижным, это как?

Канетелин потряс в воздухе ладонью:

– Всё расплывалось… Не знаю. Словно масляные разводы по воде. Но морда эта так и стояла в глазах постоянно. Я тряхну головой – вроде исчезнет, а как закроешь глаза, снова возникает. И никуда не деться от этой твари, только если свет включить, помогает. А потом какая-то новая появляется. Их всего несколько приходит, и, по-моему, они возникают по очереди.

– Интересный случай.

Захаров вспомнил, что пациент во время исполнения задания пару раз смотрел на него, и вполне заинтересованно.

– Скажите, вы намеренно изобразили здесь маленькую родинку, такую же, как у меня на левой щеке? – Он указал пальцем на отдельное пятнышко в соответствующем месте рисунка.

Канетелин растерялся, улавливая в вопросе доктора определённые намёки, то ли не рассчитывая, что его могут заподозрить в лукавстве, то ли вообще не понимая, о чём идёт речь.

– Нет, оно ни о чём не говорит.

– Это случайность?

– Я нарисовал эту точку совершенно непроизвольно. Видимо, мне так показалось, когда я вспоминал тот жуткий образ.

– Хорошо. Вы это видели неоднократно. У него всегда левый глаз больше правого?

– Или один или другой. А бывает, он является с закрытыми глазами вообще, будто дремлет, а сам, хитрый, всё время следит за мной. Когда он неожиданно поднимает веки и смотрит в упор, у меня от страха сжимается сердце.

– А как он выглядит с закрытыми глазами?

Он думал, что пациент опишет это словами, но тот взял карандаш и затушевал контуры глазниц, оставив на их месте огромные чёрные пятна:

– Пожалуй, вот так.

Захаров забрал рисунок, рассматривая его усевшись на диване и пытаясь представить, как что-то подобное появляется перед ним в черноте ночи, моргая поминутно и скаля зубы. Если он не выслушал очередную выдумку больного воображения, то такая функция сознания выглядела безусловной аномалией. Это действительно было пугающе неприятно, потому что объяснить подобное не представлялось возможным.

– Закройте глаза руками, – попросил он пациента, – прижмите ладони плотнее, чтобы не проникал свет.

Канетелин безропотно повиновался указанию врача.

– Что-нибудь видите?

– Сейчас нет.

– Это потому, что ваш мозг занят другими вещами: воспроизводит внешнюю обстановку, анализирует шумы, зрительные образы, мои слова. Но в моменты возбуждений, связанных с прошлыми воспоминаниями, естественнее всего по ночам, у вас открывается какая-то другая ячейка сознания, которая у большинства людей в основном заперта. Там хранятся обрывки ваших страхов, может быть, ещё с глубокого детства. Эта информация не призвана специально вас пугать, она просто мешает, она лишняя. У вас в голове нарушены пути обмена данными, что вполне, я полагаю, излечимо.

– Вы считаете?

– Почти не сомневаюсь. – Захаров приятно улыбнулся. – Я поразмышляю ещё о ваших беспокойствах, а пока советую вам больше отвлекаться, желательно с тем, чтобы получать положительные эмоции. Выходите смелее на людей, общайтесь. Составьте список ваших любимых фильмов, музыки – мы постараемся всё это вам предоставить. Не делайте того, что вас расстраивает. И главное, очень не хотелось бы, чтобы вы увлекались чем-то по своей работе – во всяком случае, пока. Повторный рецидив ваш организм может не перенести, не забывайте об этом…

В доме по прежнему царила тишина, стрелки часов сошлись на без четверти девять.

За окном доминировала зелень. Разнообразные оттенки её, от ярко изумрудного до приторно-хвойного, составляли тот великолепный пейзаж умиротворения, который был придуман кем-то, чтобы насытить жизнь спокойствием.

Захаров задумавшись откинул в кресле голову и с удивлением обнаружил теперь, что разглядывает блики на стекле. При желании и в этой мелькающей светотени можно было найти признаки злобного мира, его желание испоганить вам жизнь. Стоит только присмотреться на мельтешащие отблески лучей, будто утопающие в яростной схватке с невежеством, как сразу вспоминаются не безликие, а вполне живые оппоненты-враги, приносящие тот тягостный мрак разочарования, раздражения, безумной ненависти наконец, неуёмно копошащиеся всегда на ваших знаниях и строящие из себя больших носителей ума. Как всё это было знакомо. И не доходило только до безумия. Почему? Не хотелось тревожить близких? Не хотелось знать их снисходительного отношения или застолбить нехорошую о себе память? Порой вы видите такие же физиономии, но не в клинике, а по жизни. И чем отличается от вас этот бедный труженик науки, осмелившийся признать своё безумие? По сути он не безумец, а смельчак. Все мы великие творцы и столь же ярые гонители чужого великолепия. И в том, кто победит в данной схватке убеждений, повинна всего лишь малая толика характера, от которой зависит, в чём вы готовы переусердствовать.

От общих мыслей он постоянно возвращался к Канетелину. Казалось, что произошедшее с физиком каким-то образом касается и его. Главным образом его задевали далеко не миролюбивые взгляды пациента, которыми тот ещё и сверх меры, похоже, бравировал, безотчётно пользуясь тем случаем, что в качестве психически больного находится под его прямым покровительством. «Теперь он выражает свои воззрения вполне определённо, и они ужасны», – думал академик, впервые столкнувшись с циничной ересью среди своих клиентов. Галлюциногенные возбуждения больного заботили его даже меньше, поскольку он не в полной мере осознавал, можно ли ему верить. Вполне допустимо, что тот пережил органический мозговой синдром и благополучно вернулся потом к нормальному взаимодействию с окружением. Уникальные случаи бывают в любой практике, это не такая уж и редкость. Но теперь уже на девяносто процентов ясно, что этот физик просто прикрывается статусом несостоятельной личности для каких-то своих целей, имитируя симптомы шизофрении с крайней охотой, даже в некоторой степени изобретательно. Такие вещи тоже случаются. Он сталкивался с этим не один раз. Человек воспроизводит несвойственный ему характер, будто играет роль, а иногда по инерции продолжает использовать привнесённые болезнью манеры, как бы желая в истинном свете увидеть отношение к себе окружающих как к несчастному. В Канетелине же его настораживала какая-то глубинная ложь. Все предъявляемые на её фоне симптомы выглядели нереальными. Если бы не патологическая ненависть к убогим, с скрупулёзной чёткостью обоснованная в его речах, Захаров отнёсся бы к нему как к заурядному сумасшедшему, переживающему не лучшие времена в своей жизни. Однако сознание Канетелина возрождалось, широченными шагами покрывая скорбные метры отчуждения. А с ним поднималась во весь свой угрожающий рост вскормленная махровыми залежами злоба.

Захаров встал и, подойдя к рабочему столу, вытащил из папки последний рисунок больного, который прихватил с собой из клиники. В кабинете не было зеркала. Он вышел в коридор и уставился на своё отражение в одной из зеркальных панелей в стене. Собственный вид его мало сейчас беспокоил. Утомлённый взгляд покрасневших от бессонницы глаз лишь подчёркивал то внутреннее напряжение, которое накопилось в нём последние дни и недели. Если по недостатку информации или знаний нет возможности качественно обдумывать поступки, принимаемые спорадически решения только усиливают тревогу. Наверное, она и характеризовала того, кого он сейчас видел перед собой.

Он показал зеркалу рисунок и состроил рожу, изобразив насколько смог звериный оскал. Нет, это никак не соответствовало карандашному наброску пациента – ни по общему виду, ни по силе эмоций, ни по темпераменту. Наверное, и во сне его трудно представить в виде коварного монстра, пугающего людей по ночам.

Скорее из привычки проверять все возникшие предположения, чем всерьёз помышляя найти элементы сходства своего лица с рисунком, он провёл такое сравнение, после чего вернулся в кабинет и набрал на телефоне номер Виталия:

– Виталий Евгеньевич, добрый день.

– Доброе утро.

– Для меня всё, что не ночь, это день. Вам удобно разговаривать?

– Да, конечно.

– Я вас не разбудил?

– Да нет, я уже давно встал. Последнее время что-то плохо спится.

– Представьте, у меня то же самое. Всё время думаю о Канетелине. Его психическое состояние с каждым днём усиливает моё беспокойство. Случай необычный, и я, признаться, никогда не испытывал подобных затруднений.

– Ну, я, наверное, вряд ли смогу вам чем-то помочь.

– Может, и смогли бы, не знаю.

– Вы о чём?

Доктор всё ещё держал в руке рисунок своего пациента:

– Неделю назад вы его видели. В таком состоянии больные остаются надолго, по крайней мере не на один год. Качественные улучшения, конечно, случаются, но редко, тем более с таким диагнозом, как у него… Так вот, по поводу известного вам пациента могу сказать, что он теперь абсолютно адекватен, здраво рассуждает и ведёт себя как нормальный человек. И я даже не знаю, когда это произошло.

– Вы серьёзно?

– Серьёзней некуда.

– Но разве такое бывает?

Захаров сам уже несколько раз спрашивал себя об этом.

– Предваряя ваш следующий вопрос, скажу сразу, что симуляция такого рода расстройств абсолютно исключена. Я уже проверял видеоматериалы по его истории болезни. Кроме того, я сам его наблюдал всё это время: у него действительно была тяжёлая форма шизофрении.

– В таком случае за него можно только порадоваться. И что вас тогда в нём беспокоит?

– Его мысли.

– Мысли?

– Я не знал его до этого, но сейчас он предстаёт крайне недоброжелательной личностью.

– По отношению к кому? Мне с трудом верится, что можно быть абсолютно злобным человеком по поводу всех на свете.

Захаров согласился с мнением Виталия.

– Об этом позже. Сейчас я хотел передать вам просьбу Канетелина. Собственно, поэтому я вам и звоню. Он желает с вами встретиться.

Виталия почему-то не удивило подобное известие. В самой истории с физиком и неослабевающих относительно его подозрений изначально была заложена какая-то интрига. Не возникало даже сомнений, что увидеться с ним ещё придётся.

– Когда вы сможете приехать в клинику? – поинтересовался Захаров. – В принципе, если вы не против, можно завтра.

– Я предлагаю сейчас.

Доктор на несколько секунд замолчал, обдумывая предложение журналиста. Потом сказал:

– Хорошо, я согласен. Могу заехать за вами, когда вы скажете. Заодно обговорим кое-что по дороге.

– Очень любезно с вашей стороны. И, надо признать, очень кстати.

Виталий назвал улицу и попросил подъехать доктора через час.

7

Пока они ехали, всё небо заволокло пеленой облаков. Неприятно и, похоже, надолго заморосил дождь.

Дежурная сестра доложила, что все пациенты, кроме Канетелина, находятся в корпусе. Тот, несмотря на уговоры, остался гулять. Он неподвижно стоял в беседке у озера: со стороны главного входа была хорошо видна его субтильная фигура.

Виталий попросил у доктора поговорить с Канетелиным наедине. Затем он придёт в кабинет главврача, и они обсудят интересующие обоих моменты.

– Имейте в виду, за ним тут постоянно наблюдают, – как бы вскользь заявил Захаров в последний момент.

– Я знаю.

Виталий не нашёлся что ещё сказать, и с видом всё понимающего человека зашагал к больному.

Пришлось раскрыть зонт, иначе даже того небольшого промежутка времени, что он шёл до беседки, хватило бы, чтобы серьёзно намокнуть. Влажный воздух проникал под одежду, подбираясь со всех сторон, однако Виталий уже перестал обращать на сырость внимание.

Вокруг царила глухая убаюкивающая тишина. Мохнатые лиственницы и упругие стройные ели, заселяющие прибрежную лужайку, надменно красовались поодиночке, в стороне от плотного лесного массива, будто на пороге сказочной страны.

Пациент стоял приподняв голову, вдыхая аромат промозглого утра. Глаза его были закрыты. Казалось, он спал в таком положении – словно экзотическая древняя статуя.

– Обычно ненастье и нудный дождь навевают тоску, а вы, я вижу, наслаждаетесь, – Виталий остановился в трёх шагах от беседки, не входя внутрь.

– Плохой погоды не бывает, – не поворачиваясь, вступил в разговор Канетелин. – Это только люди называют её плохой, потому что не любят мокнуть под дождём – очень не комфортно. Кому-то в дождь тоскливо, у кого-то срываются заранее намеченные планы. Мы всегда даём оценку тому, что творится на улице, сообразуясь с собственными желаниями и самочувствием. В сущности, что такое погода? Некая производная от нашего настроения.

Он удовлетворённо улыбнулся, почувствовав, что у него получилось красиво. Только теперь он посмотрел на Виталия. Складывалось ощущение, будто они находились вместе с самого утра. Виталий так и не поздоровался с больным, потрясённый его скорым преображением. Одно дело рассказы лечащего врача и совсем другое личные впечатления.

– Я люблю дождь, – продолжал Канетелин. – На душе как-то тихо и спокойно… И не выходят на улицу всякие уроды.

– Себя вы, конечно, к их числу не относите.

Захотелось вдруг осадить его. Виталий почувствовал, что тот как-то сразу начал доминировать, что было и неожиданно, и несколько задевало самолюбие журналиста. Блеск умных глаз физика отбросил последние сомнения в его полной вменяемости.

– Да, представьте себе. И это удел немногих. Тех, которые наслаждаются в одиночестве, поскольку получать удовольствие в толпе – это выглядит не просто нелепо, это дико, я бы даже сказал, безнравственно.

– Почему?

– Потому что вся индустрия развлечений работает только на толпу, и она воспитывает стадные инстинкты, стадное мышление. Она губит лучшие качества людей.

– Может быть, просто не развивает? – Виталий поднялся в беседку и присел напротив больного.

– Именно губит. Я сужу по себе. Меня стала раздражать толпа: отчаянно, невыносимо – в юности я таким не был. Тогда я думал, что каждый всё равно индивидуален, со своим собственным набором чувств. А теперь вижу, что все люди с отштампованными мыслями, с примитивными знаниями и восхищаются всякой чепухой.

– Вы хотели со мной о чём-то поговорить.

Виталий намеренно не стал с ним церемониться, дав понять, что собственные проблемы обитателя клиники его мало интересуют. В конце концов могло быть и так, что больной элементарно соскучился по интересному собеседнику, поскольку доктор Захаров ему изрядно надоел. Но Канетелин не обиделся – во всяком случае, так показалось. Он будто и не услышал реплики журналиста, хотя дальше развивать свою мысль не стал.

– Белевский умел ценить прекрасное, – устало заявил он. – Вы это знаете. Вы ведь были с ним хорошо знакомы?

– Он был моим лучшим другом.

– Другом это здорово… – Канетелин тоскливо уставился в пол. Через несколько секунд он продолжил: – А мне он был лучшим помощником в работе. Скажу прямо, кроме меня и руководства нашего центра он один владел всей информацией по проекту, о котором вы, наверное, уже слышали.

– Да, я наводил соответствующие справки.

– Я это предполагал. Скажите, насколько вы верите в то, что причиной гибели Олега Белевского вместе с кучей народа явилась его профессиональная деятельность?

Виталий насторожился. Наверное, физик действительно знает такое, чего не знает никто. И здесь любая его оговорка, любая мелочь может иметь существенное значение.

– Честно говоря, я пытался что-нибудь узнать в данном направлении, но даже предположить такую версию у меня нет никаких оснований.

– Понятно. А сам Белевский, по-вашему, мог бы кого-нибудь убить?

– Убить? Не знаю. Нет, это исключено. Он не такой человек.

– Как будто убийцы какие-то особые люди.

– Ну как же, склад характера, образ мыслей.

– Перестаньте, вы сами в это не верите.

– Почему вы об этом спрашиваете?

Виталия вдруг начала доставать манера общения физика, которому будто нравилось ходить вокруг да около, держа оппонента в неведении. «Вот уж поистине метаморфоза, – подумал он. – От сумасшедшего от него не было никакого толку, а беседовать с ним разумным становится противно. Где золотая середина?» Пожалуй, всё равно придётся задавать прямые вопросы, и тянуть с этим не было никакого смысла.

– Вы знаете, кто их всех убил?

Канетелин сощурил глаза, сморщился, точно попал в полосу яркого света. Потом открыто уставился на журналиста:

– Кто – не знаю. Но я знаю, как произвели эти взрывы.

«Вот оно. Теперь его вытрясут всего без остатка. Впрочем…» Мелькнувшая было догадка ещё не успела оформиться в мысль, как физик заявил:

– Насчёт спецслужб вы можете не волноваться. Эти бравые ребята сами попросили посвятить вас в некоторые подробности дела. Так что дипломатические реверансы можете отбросить в сторону. Разговор открытый. Я практически не ограничен в формах ведения с вами диалога.

– Зачем вас попросили поговорить со мной?

Физик неприятно улыбнулся:

– Этого мне не пояснили. Да и потом, любым их пояснениям всё равно можно верить лишь с большой натяжкой. Вы же знаете.

Виталий с усилием цеплялся за обрывки версий: «Может, Захаров лжёт? Физик действительно симулировал помешательство, и доктор это знает. Или они все заодно?» Он начал путаться в догадках, но быстро понял, что теперь для них не время. Надо выуживать из учёного всё что можно, а дальше видно будет, как действовать.

– Значит, инициатива разговора со мной исходит не от вас. Я думал, это ваша просьба. Жаль. Откровенно говоря, этой новостью я разочарован.

– Не торопитесь с выводами. – Его глаза загадочно блеснули. – Человек в любом случае тайна. Никогда не знаешь, что найдёшь в общении с другим.

– Или потеряешь.

Канетелин состроил гримасу неопределённости:

– Или потеряешь.

Он сел, засунув руки в карманы пижамы. Теперь он выглядел вполне заинтересованным собеседником, а не отстранённой личностью, которую побеспокоили пустым вопросом.

– После трагедии я был у Олега дома, – печально произнёс Виталий. – Жена не находит себе места. Они были идеальной парой… Олег всего себя отдавал работе, они так и не успели насладиться счастьем.

– А кто пожалеет моих родных? – повысил голос Канетелин. – После того что случилось, им впору самим тронуться рассудком. – У него заиграли желваки на скулах, но он быстро успокоился. Вообще говоря, неврастеничного склада люди являлись любимыми информаторами журналиста. – Я десять лет отдал этой теме, работая днями и ночами. И Белевский вместе со мной: мы постоянно были на связи друг с другом. Он был очень работоспособным. Иногда даже подталкивал меня, когда после череды неудач опускались руки, а он находил выход из тупика. Просто продолжал искать, продолжал двигаться – в этом отношении он был чрезвычайно полезен. В самых сложных ситуациях никогда нельзя останавливаться. Нужно цепляться за любую возможность, за любое продолжение, и у него это получалось. Остановка смерти подобна, она сродни отчаянию. Нечего вообще тогда браться за дело, если не готов пожертвовать ради него своим временем, своим спокойствием. И мы творили. В науке творческое начало имеет даже более важное значение, чем в искусстве. Вы мне верите?

– Пожалуй, да… Наверное.

– Но в момент отыскания истины неожиданно включаются собственные приоритеты. Тогда вы начинаете ценить не столько свои достижения, сколько себя в них. Вам кажется, что их значимость соотносится с вашими способностями не в прямой пропорции. Способности являются главным элементом, а всё остальное второстепенное. И уже встаёт вопрос, что важнее: наука, то есть непреложные законы бытия на службе человечества, или ваш ум, интеллект, способный с помощью этой самой науки обеспечить вас почестями и материальным достатком? Противоборство вполне объяснимое исходя из представлений обычного карьериста. Но вот если далеко не рядовой учёный делает серьёзное открытие…

– Белевский?

– Да. Вернее его точных данных и численных показателей я так и не видел, где они – никто не знает. Но то, что он был на пороге чрезвычайно важных достижений или даже добился их, я в курсе.

Виталий не стал говорить про тетрадь друга, хотя, физику наверняка её уже показывали. Кому, как не Канетелину, её в первую очередь следовало бы показать.

– Что интересно, мы проводили исследования с совершенно другой целью… Но результаты говорят сами за себя.

– Вообще-то в это трудно поверить. – Виталий перехватил озадаченный взгляд собеседника. – В то, что вы не знали, что делаете. Вас на сей счёт ни о чём не спрашивали?

Канетелин впервые испытал трудности в разговоре. Похоже, никакой чёткой позиции по данному вопросу у него не было. Неуютно поёжившись, он собрался с мыслями и выдал единственно точную формулировку, какую смог найти в данный момент:

– Взрыв происходит из-за разрыва сплошности пространственно-временного континуума. Но поскольку абсолютной пустоты не бывает, то, чтобы заполнить её, туда устремляется поток энергии от какого-то наружного источника, история которого нам неизвестна.

– Своеобразный белый взрыв, то есть «белая дыра»?

– Что-то в этом роде.

– И такое можно устроить в нынешних условиях?

– Абсолютно я в этом ещё не уверен. Но похоже, что можно. – Канетелин принял на удивление отстранённый вид и спокойно заявил: – Если то, о чём я думаю, подтвердится, то задать точку и время мгновенного преобразования материи теперь не составит труда. По сути это новый тип оружия.

«Зачем мне это знать? – тут же пронеслось в голове Виталия. – Им определённо есть до меня дело».

Чем дальше, тем очевиднее становилось, что ему в данной истории предназначена отдельная роль. Почему полусумасшедший физик, но всё-таки учёный, заявляет постороннему человеку о каком-то оружии? Зачем понадобилось впутывать его в это расследование? Мотивы их встречи практически полностью были исчерпаны во время первого свидания. Он бы и знать не знал о чудесном выздоровлении больного, о его предположениях и незаконченных научных исследованиях. По крайней мере, его, Виталия, помощь следствию в запутанной череде событий выглядит крайне сомнительной. С новой остротой встал вопрос: что от него требуется? От ответа на него зависело очень многое.

– То есть вы допускаете, что оборудование и наработки, выполненные в вашей лаборатории, могли быть использованы для совершения последних терактов? Но в данной связи гибель среди прочих людей троих ваших сотрудников приобретает вполне определённый смысл. Это убийство с целью устранения свидетелей или конкурентов. Как вы считаете?

Канетелин не выглядел обескураженным. Казалось, он даже был удовлетворён тем, что подталкиваемый им ход мысли находит отклик в здраво рассуждающем собеседнике.

– Мне уже задавали подобные вопросы. Могу предположить, что по ходу собственного дознания вы вряд ли узнаете всю правду. Её не знаю даже я. А между мной и вами есть ещё определённые люди, которые крайне не заинтересованы в утечке важной информации. Для них ситуация в какой-то момент вышла из-под контроля, и они хотят знать, в чём прокол.

Учёный был прав. В сложившейся ситуации Виталию не следовало бы углубляться в поиски преступника. Или преступников. Но, чёрт возьми, зачем он тогда нужен?

Ему не раз приходилось ходить по грани, добывая информацию сверх лимита, но выдавая в свет значительно урезанный, поверхностный материал, не касающийся серьёзных лиц и их делишек. Оттого за ним и закрепилась репутация маститого профессионала, говорящего правду всегда выборочно, строго под роспись своего шефа. Тот иногда даже не подозревал, какого опасного сотрудника держит в своём штате. Даже тому, в ущерб собственному самолюбию, Виталий никогда не выкладывал все данные, самое важное и опасное оставляя при себе. Но это важное не пропадало даром, не хранилось где-то в тайнике до лучших времён, на какой-то чёрный день. Виталий использовал его по-другому: он основывал на нём свои методы ведения «деликатных» разговоров. Забавно было наблюдать, как у какой-нибудь важной птицы отвисала пачка и тупился взгляд, когда в приватной беседе Виталий намекал на имеющийся в его кругах достойный компромат на интервьюируемого или его доверенных лиц. Человек становился при этом намного сговорчивее, а его правда уже не представляла из себя обычную лапшу на уши.

Теперь же область расследования и люди, с ним связанные, были совершенно не в его теме. Интуитивно Виталий чувствовал, что заходить в опасную трясину не следует – засосёт намертво. Однако очевидно и то, что ему дают определённую свободу действий, свою нишу деятельности, а затем сведения, добытые им собственными усилиями, попросят, очевидно, выложить на стол: все без остатка, вплоть до запятой. Глеб Борисович, конечно же, не прост. Этот жук сам его использует. Вопрос, похоже, только в том, до какого момента он будет Виталия прикрывать, если придётся копнуть – случайно или намеренно – слишком глубоко.

Дождь усилился, насытив парк мягким убаюкивающим шумом. Белёсая дымка закрыла отдалённые окрестности, с крыши беседки полилась вода. В какой-то миг Виталия охватила печаль, превращающая разговор в оду странствий. На несколько секунд он потерял нить беседы, однако вернулся к разговору, заметив, что физик за ним наблюдает.

– Вы знаете, что Белевский о вас далеко не лучшего мнения? – спросил Виталий.

– Это неудивительно. Я со всеми ругался, и ему от меня доставалось. Видите ли, если не поддерживать вверенное вам подразделение в тонусе, оно превращается в болото, какие бы сильные умы его не составляли.

– Вы жёсткий человек?

– Оптимальный. Хотя я вспыльчивый. Что касается работы, я не люблю волокиту и халтурщиков, поэтому я всегда видел в действиях подчинённых больше недостатков, чем их было на самом деле. Но такова общая специфика управления, иначе будут управлять вами.

Наверное, он посчитал эту мысль решающей. Что-то, но надо было сказать про их взаимоотношения в коллективе, поскольку за время его отсутствия всевозможных мнений на эту тему было высказано немало. Он знал, что после серии терактов досье сотрудников лаборатории, всех без исключения, были изучены всесторонне, рассмотрены под микроскопом с разных позиций и освещены во множестве аспектов их личных дел и профессиональных обязанностей. Свою собственную точку зрения по поводу коллег он держал при себе, открывая по мере надобности частями, маленьким штрихами к портрету, как дополнение.

– Утаить научное открытие от коллег нереально, – предположил Виталий. – Вы же все вместе работали по одной теме. Или можно? Какую роль в данной истории могли сыграть остальные?

– Вы хотите в этом разобраться?

– А вы не хотите? Сами же сказали, что не до конца всё знаете. На вашем месте я бы схватился за любую попытку обелить своё имя.

Физик даже не повёл бровью:

– Святая наивность. Когда дело касается государственных интересов, кто будет разбираться в мелких помыслах и мотивах какого-то там Канетелина? Или Белевского, или ещё кого. Козлом отпущения сделают любого – им бы только найти, где и как нажимать кнопку. Но этой кнопки нет, вот в чём дело. Процесс не запускается простым включением установки.

– А как он запускается?

Виталий подумал, что учёный либо что-то скрывает – что-то самое главное, – либо не до конца ещё пришёл в себя, пребывая в плену собственных иллюзий. Но в любом случае приходилось надеяться только на его добровольное согласие к сотрудничеству. Никаких способов к принуждению журналист не имел. Его задачей и было всегда использование в качестве подручного материала тех отбросов натуры, которые швыряются оппонентами в мусорный бак, но очень часто летят мимо цели.

Тем временем Канетелин собрался с мыслями, сделав вид, что приготовился к долгим разъяснениям.

– Современная наука больше похожа на мозаику, – сказал он, – огромное поле с разноцветными фишками. Попробовал одну – не подходит. Убрал, подставил другую, третью, четвёртую, пока не выпала интересная комбинация. И так до бесконечности. Вся слава большинства современных корифеев науки основана на скрупулёзном переборе вариантов. Потому большинство учёных нынче превратились в обычных лаборантов, занимающихся умышленным гаданием. И когда выпадает вдруг нечто стоящее, они вскидывают руки, кричат «ура» и хлопают в ладоши, однако никто из них на самом деле не способен заглянуть внутрь вселенной.

– Это проблемы фундаментальной науки.

– Я про неё и говорю. Есть, конечно, крупные учёные, всеми уважаемые, высказывающие неординарные мысли. Но у меня складывается впечатление, что крупные они только потому, что кто-то должен быть крупным. Такова научная иерархия. Должны быть индивиды, к мнению которых нужно якобы прислушиваться, иначе не построишь систему знаний – люди просто запутаются во множестве суждений.

– Однако вы не слишком любезны к представителям своего сообщества.

– Я не читаю лекции и мне начхать на мнение других. Я занимаюсь чистой наукой, в которой оценка моих трудов научным сообществом занимает последнее место.

– Это, наверное, оттого, – не удержался Виталий, – что вы всю жизнь работаете в узком коллективе по строго засекреченной тематике.

Канетелин воспринял реплику журналиста по-своему:

– Вы намекаете на то, что государство компенсирует мне моральные издержки дополнительными благами? Нет, я не имею обид и говорю совсем о другом. Я о процессе созидания. Разумеется, он не должен быть оторван от, условно говоря, мирового: вы должны быть в курсе имеющихся в данной области достижений. Однако апеллировать к мнению других, даже самых почитаемых светил, недопустимо, а воспринимать их критику – слюнтяйство. Я понимаю, учёный постоянно хочет быть в процессе, но в процессе чего?

– А как тогда зафиксировать открытие? Его же нужно зафиксировать.

– Открытие, если оно действительно имело место быть, будет зафиксировано непременно. Современные коммуникации не позволят ему затеряться в мире болтовни. Правда, не держа руку на пульсе времени, вы можете упустить первенство, вот к этому надо быть готовым. Остальное чепуха. Даже наоборот, хорошему учёному лучше быть оторванным от мировой научной среды, как и хорошему прозаику от литературной, – только тогда он не будет подхватывать и развивать чужие идеи, многие из которых глупейшие…

Физик встал и заходил перед Виталием, словно родитель перед ребёнком, которого следовало отчитать.

– Истина рождается из абстракций. Она скрывается среди сумбура представлений, мы видим её много раз в году, не удосуживаясь остановиться и обратить на неё внимание, однако только чтобы убедиться в том, что она есть отражение нашего сознания. Прежде всего открытие нужно сделать в самом себе. Точные предметные эксперименты лишь подтверждают уже давно маячившие в подсознании и выведенные на бумаге закономерности.

– Но это чистейшей воды идеализм.

Он вскинул брови:

– Правильно. Вы хотите сказать, что материализм – это не бредни идеалистов? Помилуй боже, что бы вы знали о мире, если бы не постоянное идеалистическое подзуживание у вас под боком? Наука есть часть всемирной истории, она развивается и умирает вместе с расцветом и упадком цивилизаций. Некоторые знания утрачиваются навсегда, пока кто-то заново не воспроизведёт их на пользу человечеству. Мы не властны над этими процессами.

– Наука – это божий промысел?

Он ответил не столь уверенно, потупив взор и отвернувшись в сторону:

– Может быть, и так.

– Странно. Я перестаю вас понимать. – Виталий вновь ощутил неприязнь к обитателю клиники.

– И чем вас не устраивают мои воззрения?

– Я не понимаю, как вы, серьёзный учёный, физик, можете так рассуждать. Ваши убеждения порождают во мне массу вопросов.

– Каких, например?

– Например, насколько искренни ваши слова о служении науке, если вы фактически результаты опытов объясняете провидением?

До него дошло недоумение журналиста, определённо дошло. В той мере, в какой он не должен был выглядеть современным шарлатаном, он ответил вполне естественно, напустив на себя лишь малую толику тумана:

– Возможно, и в результаты исследований иногда закрадывается мистика.

– Мистика? Какая ещё мистика? Не морочьте мне голову. Если вы решили таким образом уйти от ответов, вам не помогут даже стены здешней клиники. Вам никто не поверит. Мистицизм – это лишь своеобразная форма сказок, сказок для взрослых. В зрелом возрасте люди уже не верят в добро и зло, как в детстве, поэтому некоторые из них умело паразитируют на страхах. И на запретах тоже. Этим, кстати, занимается церковь.

– Я полагал, она является проводником религиозных взглядов.

– Религия, как известно, есть опиум народа.

– Вот как?

– Именно так! А вы думали, кому-то там наверху есть дело до ваших химер? Учёному искать объяснения на небесах по меньшей мере наивно. – Виталий завёлся. – И мне вы, в сущности, никак не сможете возразить, поскольку всю нелепость теологии я давно уже уяснил до самого основания. Наука основана на фактах, а теология – на предположениях. Против здравого смысла и логики она слаба, как, впрочем, была слаба изначально. А процветает потому, что люди ленивы и не хотят знать больше, чем им говорит сосед. А уж если у собеседника бойкая речь и душевные складки на лбу, его тут же готовы записать в свои наставники.

Учёный улыбнулся с таким видом, будто заведомо знал больше, чем Виталий. Он не допускал снисхождения, что при его широком кругозоре и умении вести диалог ещё сильнее подчёркивало разницу в классе.

– Вы молоды и потому бескомпромиссны, – сказал он. – Однако реальная жизнь не состоит из одних лишь плюсов и минусов, кое-где встречаются пробелы, многоточия. Обычно тратишь себя на то, чтобы избавиться от неопределённостей, но с годами они только прибавляются, растут как снежный ком. И, набив себе шишек, накричавшись в порыве экстаза «да!» или «нет!», постепенно начинаешь понимать: эти самые неясные, многозначительные пустоты и наполняют реальное бытиё, а плюсы или минусы мы присваиваем событиям только для себя, поскольку в масштабе человечества они не имеют ровным счётом никакого значения. По прошествии некоторого времени начинаешь удивляться: чего ради ломал копья? Почему устроил свой мир так, а не иначе? Зачем поддался ярым убеждениям, так красиво отметающим мелкие соблазны? С какой стати поддерживал одних и ненавидел других? И вот тогда приходит прозрение: ты только барахтался среди событий, ничего в них толком не поняв. Твой ум был занят чем-то мелким, потому что глобальное находится в нас самих. Ты был пленником иллюзий. Всё до этого свидетельствовало лишь об отсутствии опыта, не только бытового, но и опыта познаний. К знаниям ведь тоже можно идти разными путями.

Канетелин отвернулся, сосредоточившись на мысли, при этом зная, что его внимательно слушают, точно он выступал с речью среди ярых своих поклонников.

– Человек, напичканный информацией, всё время ищет ей подтверждения. Он спокоен и в ладу с самим собой, если видит, что получал вполне достоверные сведения. События неизвестной природы, неординарные, сверхнеобычные, вызывают у него сначала любопытство, потом тревогу и в конце концов панику. Ему страшно за своё будущее. Он не видит выхода, не знает, что делать и чему учить других. Обычно говорят, что он бессилен перед натиском природы. Но он бессилен только потому, что не может с нею слиться, он этого не умеет. Мы не можем противостоять стихии и глобальным космическим явлениям. Наша функция в другом: упорядочить отношения и, соответственно, знания внутри сообщества, в том малом кусочке пространства и времени, в котором мы обитаем. Функция человечества в том, чтобы выжить. Надеюсь, с этим вы согласны?

– Согласен.

– Так вот, представьте, что один из миллионов, вполне умный, просвещённый человек, вдруг получает возможность управлять потоками вещества вне нашего информационного поля. Он не понимает происходящего процесса. Он не способен ни описать его, ни проанализировать, но он видит, что данный процесс работает, работает с завидной регулярностью, и даже есть способ вызывать его искусственно. Вы знаете, что Белевский несколько раз использовал установку несанкционированно?

– Вы же говорили, что полученный процесс неуправляемый.

– Я надеюсь, что он неуправляемый. Он не должен быть управляемым. Но, возможно, Белевскому удалось в этом плане что-то обнаружить. Это его тайна, о которой мы теперь можем только догадываться. Те его записи, которые мне недавно показывали, есть лишь результат обычной рутинной работы, не более.

– И вы ничего не можете предположить?

– Предполагать можно что угодно. Но любая гипотеза требует экспериментального подтверждения, что является долгим и дорогим удовольствием. Я ещё раз говорю: наши исследования лежали в совершенно другой плоскости.

«Неужели он попытается всё спихнуть на Олега? Что за наивность. Кто же поверит, что он ничего не знал?» – подумал Виталий.

– А почему он тогда сам погиб? Случайность?

Канетелин развёл руки:

– Понятия не имею.

Он уселся и опять потускнел, будто устал от бездушия донимающего его дилетантства.

– Материя тонкое вещество, – резюмировал он, – и в то же время глобальное. Иногда она излишне любопытных поглощает. Во всём нужна отведённая нам свыше мера, иначе благо превращается в порок, как, например, способность некоторых детей замучивать своей любовью животных.

Виталий уже несколько минут перебирал пальцами брелок от ключей: сначала в кармане, затем достав его и теребя перед собой.

– Вы можете объяснить поподробнее, хотя бы в первом приближении, как были произведены эти взрывы?

Канетелин посмотрел на него несколько вызывающе.

Чем бы таким необычным мог отличаться этот непростой посетитель, чтобы заставить уделить ему чуть больше внимания, чем он заслуживает? Он явно не верит учёному и не знает, с какого боку к нему подступиться, дабы, не обладая компетенцией спецорганов, сделать разговор более продуктивным. Однако что-то в нём всё же настраивает на позитивную волну, подталкивая отнестись к нему с уважением и доверить ему информацию о некоторых аспектах проблемы. Ну что ж. Наверное, там знают, что делают. Хотя учёный не совсем понимал, почему выбор пал именно на этого журналиста, пусть даже он и являлся другом его помощника.

– Я расскажу вам. Расскажу всё, что смогу рассказать, – Канетелин сделал философский жест рукой. – Но если вы думаете, что узнаете что-то совершенно конкретное, то смею вас разочаровать: никаких разгадок не будет. В ином случае я бы с вами теперь не беседовал. Я, заметьте, не изолирован, не убит, не накачан транквилизаторами, а свободно рассуждаю с вами о погоде и нравах, имея, правда, устойчивое подозрение, что вам хотелось бы услышать от меня нечто иное. Так вот, я готов поделиться с вами некоторыми подробностями наших наработок, но прежде позвольте мне небольшое отступление, без которого вы не поймёте суть проблемы. Ибо суть её не в научных достижениях, а в людях, в нас с вами.

– О да, конечно. Люди – это сложный материал, – счёл необходимым вставить Виталий. – С ним можно долго упражняться, так и не поняв его структуры. Но зато будет возможность потом бить себя по ляжкам: «Чёрт возьми, вот этого как раз я и не мог предвидеть». Мир устроен так, что человек ответствен только за свои деяния, поэтому попытки покопаться в чужой душе выглядят всегда нелепо. Его помыслы и чувства есть его личное дело, но никак не общественное. Он никогда не откроется вам до конца. Или он глупый человек.

– Однако его слова и поступки говорят о многом, в том числе и о том, что он может сделать в будущем.

– Допустим.

Продолжение последовало не сразу. Канетелин был настоящим актёром. Всё отчётливее вырисовывались его манеры, он умело использовал интонацию и выдерживал глубокие паузы, отчего его речь становилась весомее и ярче. Поистине в нём пропадал драматический талант.

– Мне всегда казалось, что мы с Белевским очень похожи, – сказал он. – Я его хорошо понимал – и как учёного, и как человека. Наверное, поэтому я и сделал на него ставку как на основного продолжателя моего дела. Он обладал научной хваткой, быстро соображал, умел увидеть главное в цепочке разрозненных, казалось бы, данных. И при этом никогда не выпячивал своё «я». Может, он держал его на привязи – до поры до времени, – но мне слабо в это верится. Быть открытым в столь сложном научном пространстве, коим являлся наш коллектив, где постоянно шла борьба за первенство, борьба нервов, по-моему, невозможно. Но я его чувствовал: в последнее время в нём копилось раздражение. Знаю по себе: ты внешне спокоен, но в отдельные критические минуты нервы не выдерживают, и следует срыв. В принципе ничего страшного, но если подобный рецидив далеко уже не первый, тогда они могут вылиться в серьёзный недуг.

– Что вы имеете в виду?

– Видите ли. Я, конечно, не стремлюсь ставить диагнозы, тем более в моём положении… – Его рука описала в воздухе некую кривую. – Вокруг любого всегда полно неудобств. Что-то мешает, что-то портит настроение, некоторые вещи для вас неприемлемы вообще. Приходится постоянно мириться с неустроенностью общественного бытия: не быта, я имею в виду, а нравов. Однако это является безобидной констатацией переживаний лишь до тех пор, пока вы не начнёте за такое противное окружение кого-то винить. Даже не конкретно, а в отношении группы, слоя, класса людей – по совокупности своих ощущений. Возникает всего лишь идея, но она обладает свойством объяснительных мотивов для поступков, она мо́жет быть применена как объяснительный мотив, и тогда внутренняя цепь переживаний замыкается – по ней можно пропускать ток. Сдерживающего фактора в виде неопределённости, блуждания в потёмках уже не существует: можно развивать мысли дальше, копить откровения, можно действовать. – Его речь стала жёстче и напористей. – Важным моментом в таком процессе является нащупывание единомышленников. Их наличие всегда полезно, поскольку те хоть как-то, но разбавляют гремучую помесь идей. Отличный от вашего темперамент, иное восприятие действительности служат неким демпфером в системе ваших предпочтений. Но если природой определено вам быть предоставленным самому себе, всегда и повсеместно, если тугая обособленность доведена в вас до презрения любой иной индивидуальности, тогда даже единомышленник становится для вас катализатором самопроизвольного излияния желчи. – Он прибавил интонации: – Противостояние всегда определить просто! Его все понимают, ему помогают, его воспроизводят поединично, классово, массами бесконечно долго, на протяжении всей истории существования человечества! Поэтому истоки его в каждой конкретной душе тут же обрастают почти генетически заложенной в нас сорниной, возмущая лишь немногих!

– Ну и что?

– Как хотелось бы наоборот! – Он повысил голос в порыве негодования. – Вот вам призрак духовности! Вы не видите в нём веления извне?! Безусловный наказ образумиться! Не противопоставлять себя сущему! Не-ет, вы его не ви-и-дите. – Он склонился перед ним с бесовской гримасой недружелюбия.

Канетелин раздул ноздри в чёрные фонари, выражая в лике озабоченность порывом мышления. Глаза сверкнули блеском чрезвычайной истины, и погрузить его в лоно сладкого отдохновения казалось теперь делом немыслимым.

– Вас всего лишь раздражают люди, – продолжал он. – Лишают покоя, заставляют нервничать, приводят в бешенство, поскольку угомонить их бестолковый нрав не представляется возможным. Какой-нибудь трахнутый сосед, донимающий целыми днями однообразной музыкой. Или клиент-дегенерат, которого вы, видите ли, не можете послать куда подальше. Или пустая случайность, достающая прямой бестолковостью окружения. Вот помню, как сейчас, когда я ещё ездил на работу в метро – там же всегда у нас полно народу! И каждый из толпы со своим прибабахом. Они все мешают! Встанет вот один такой рядом, и никуда от него не деться, поскольку тесно. Он вроде бы ничего не делает – переминается только с ноги на ногу, как подросток, посекундно меняя позы, будто у него шило в заднице. И вот этим своим верчением жутко раздражает. Так и хочется стукнуть его по голове, чтобы успокоился. Раз и навсегда. И сколько таких эпизодов за день? Десятки! Без конца! Это болезнь, по-вашему? Вы думаете, они все не такие же? – Он указал пальцем куда-то вдаль. – Они без разбору шлют вам проклятия по любому поводу, о котором вы даже не подозреваете. И это я лишь затронул бытовые аспекты неприязни, а если взять социальные, имущественные, расовые расслоения людей? Мы все читаем сладкую сказку про терпимость, но существует ли она на самом деле? Не лукавим ли мы себе постоянно? Не питает ли каждодневное напряжение более глубокую неприязнь, уже ко всему роду человеческому, когда не кажется чем-то невероятным в отместку за испорченную, скажем, жизнь кинуть как-нибудь десяток-другой его представителей, а то и попросту лишить их жизни? Вы считаете, что на такое способны только редкие изверги?

– На убийство?

– Да, именно на убийство. На сознательное убийство. То, на что решаются отдельные, но мысль о чём витает в голове, по крайней мере, любого неврастеника. Разве не велик соблазн не отгородиться забором, а убрать от себя других? Да будь у вас возможность безнаказанно отправить на тот свет толпу уродов, причём так, чтобы никто даже не догадался, что это сделали вы, неужели вы не решились бы однажды «подчистить» ряды прямоходящих? Даже не исходя из каких-то собственных амбиций, а просто из желания увидеть окружающий вас мир уже в ближайшем будущем более разрежённым и менее суетливым? Убить одного сложнее. А вот извести за один раз сотни, тысячи, подстрекаясь убеждением, что среди них одни уроды, да ещё исподтишка, как в результате стихийного бедствия, – неужели вас не тронула бы возможность осуществить такую затею? – Он тут же сам ответил: – Вы бы болели этой мыслью до умопомрачения и когда-то реализовали бы её обязательно.

Виталий молчал, потрясённый услышанным. Он ещё не понял, как реагировать на слова больного, то ли приписывая их рецидивам помутнённого рассудка, о чём тот как бы вскользь, как бы невольно сам только что намекнул, то ли относя их к его истинным воззрениям и имея перспективу закончить разговор в резкой, невозобновляемой форме. Умение физика отражать собственную позицию, при этом оставаясь как бы в стороне, впечатляло. Но Виталий был уверен, что уже увидел его истинное лицо, и оно показалось ему крайне непривлекательным.

Мгновение спустя Канетелин без всяких переходов, словно эмоции его были ненатуральными, свернул свою озабоченность в трубочку и представил на суд журналисту вполне конкретный вывод своего темпераментного словоизлияния:

– Теперь про вашего друга конкретнее.

То есть то, что он выложил до этого, как бы его самого не касалось. Пусть даже известные события и были связаны скорее с ним, чем с кем-либо ещё, подразумевая наличие главного свидетеля преступлений живым и невредимым, хоть и не в здравом уме и памяти.

– В последнее время Белевский постоянно находился на взводе, вы не замечали? Впрочем, с вами ему устраивать перепалки не из-за чего. А вот на работе некоторые ему были неприятны. Наверное, в первую очередь я. Но это следствие, а в чём причина? Особенности характера? Ущербное детство, спонтанный невроз? Я далёк от мысли разбирать его душевные качества, я констатирую только факты. Самый яркий из них: он запустил установку, несмотря на мой запрет на проведение эксперимента, в пику моей позиции пытаясь доказать своё. Перед этим у нас случился неприятный разговор на повышенных тонах. Вообще в последнее время мы терпели друг друга с трудом, и по мере накопления экспериментального материала он пытался гнуть свою линию, делая обособленные выводы. А от согласованности позиций зависело направление дальнейших работ всей лаборатории. Но он, наверное, интуитивно что-то нащупал и пытался сам удостовериться в правильности своих предположений, никому ничего не говоря. Велик соблазн, используя тысячелетний опыт предшественников, стать гением случая. Возвести на пьедестал всего лишь жалкую нетерпимость к иным, которая помогает двигаться вперёд, расталкивая их по сторонам. Вы даже не замечаете, как становитесь мерзавцем: сначала на бытовом уровне, а потом и в деле, в большом деле, где большие ставки и серьёзный уровень игры. Вот там уже вся ваша подноготная вылезает окончательно, поскольку нет картонки, за которую можно было бы спрятаться.

– Это вы про Олега Белевского?

– Нет, это я вообще. Его я понять до конца так и не успел. Помешал этот странный случай со мной. – Он досадливо скривил рот. – Впрочем, припадками неконтролируемого гнева он страдал, а отсюда недалеко и до мерзости.

Виталий удивился, сколь беззастенчиво физик выдавал про другого то, что окружающие рассказывали про него самого.

– Не замечал за ним такого. И вообще я вам не верю. По-моему, вы пытаетесь оговорить своего бывшего коллегу.

– Не верьте, это ваше право. Вы думаете, что хорошо его знали, но в наш сложный прагматичный век очень много двуличных и даже многоличных людей. Человек всё время приспосабливается к постоянно усложняющимся условиям обитания. Своеобразная душевная мимикрия, если хотите.

– Вы тоже двуличный?

– Да, наверное. Я сохраняю некие свойства своей натуры для себя самого и ни для кого более, – сказал он тоном, подразумевающим высокую степень откровенности. – Однако конфликт интересов вскрывается в первую очередь при совместной творческой деятельности. Любая творческая работа исходит прежде всего из удовлетворения личных амбиций, и утаить попутные мысли и чувства, работая в команде, становится делом очень непростым. Поэтому могу сказать вам со всей ответственностью: Белевского я знал лучше, чем вы.

«Ну допустим, – подумал Виталий. – Работе Олег действительно отдавал бо́льшую часть времени, а сохранять независимость в компании рвачей может только очень сильная личность. Как говорится, с кем поведёшься, таким же козлом и станешь. Но для чего теперь всякие эзоповы басни? Почему бы не сказать прямо, что, по его мнению, Олег непосредственно причастен к последним событиям? Фактов у него, похоже, нет, есть только соображения. В таком случае на любые его соображения у меня есть свои».

– Меня не покидает чувство, что вы боитесь правды, – сказал журналист, – намеренно вводя всех в заблуждение. Чем больше вы вспоминаете Белевского, тем это выглядит менее убедительно. Вы же говорите о себе. По крайней мере, вас выдают страстность и вдохновение, когда вы начинаете говорить о себе. Я не врач, но совершенно очевидно, что в вас самом сидит какая-то проблема. Разве я не прав?

Проще всего Канетелину было бы сослаться на временное расстройство психики, что на самом деле служило бетонной преградой от посягательств на его человечность и порядочность. Он мог говорить что угодно, но обвинить его ни в чём было нельзя: в любой момент он мог оказаться невменяемым. Однако уже чувствовалось, что он с самого начала примеривался к роли изворотливой слизи. Он был неординарен, и его возбуждала игра эмоций, в которую он с великой охотой пытался втянуть Виталия.

– Ну что ж, если я вам чем-то интересен, пожалуйста, поговорим обо мне, – подумав, предложил физик.

«Чем-то, – ухмыльнулся про себя Виталий. – Прижучить бы психа. Сбить с него спесь, надругаться, в конце концов, над его жизненным кредо. Он запросто теряет самообладание, а в такие минуты любой человек наиболее уязвим: рушатся оплоты, и бетонные преграды превращаются в дырявую изгородь судьбы».

– Вас не заботит излишний интерес следствия к вашей персоне? – Журналист попытался сделать вид, будто знает больше, чем говорит. – Моё-то внимание к вам вызвано как к человеку, а не как к одному из предполагаемых фигурантов дела? Собственно, меня лично и интересует в первую очередь, как вы переживаете случившееся, что об этом думаете, если имеете к нему хотя бы косвенное отношение. Я разговариваю с вами только из стремления уловить, что вы из себя представляете. С Белевским разберёмся позже, но пока что я думаю лишь о вашем собственном восприятии окружения. И картина вырисовывается довольно мрачная…

Понадобилось несколько секунд, чтобы понять, как нарисовать такую картину.

– Вы всегда и всем недовольны. Вас раздражает целый мир. И поскольку вы образованный человек, имеющий достаточно высокий социальный статус, допустить, что это всего лишь симптомы повышенной нервозности, вы не можете. Признать себя неправым в огромном числе случаев не приходит вам даже в голову. На вас давит собственное возвышенное самосознание. Деятельность подавляющего большинства других менее впечатляюща, по вашему мнению, отсюда и поведение, и нравы их автоматически становятся для вас примитивными до отвращения. А в тех случаях, где вы не можете доминировать, то есть собственно в случайностях, бытовых и жизненных эпизодах, общение с людьми раздражает вас особенно сильно. Но здесь надо иметь в виду следующее… – Виталий сделал акцентирующую паузу. – Индивидуальность не может быть оторвана от сообщества, какой-то группы людей, иначе теряется её смысл. Это диалектика. И если вы противопоставляете себя окружению, то, как умный человек, должны тотчас же понять, что в первую очередь именно вы окружению становитесь безразличны, а не наоборот. Именно вам доводится быть у него на привязи – иначе возможно только сумасшествие. Независимых людей нет. Истинно быть самим собой могут только сумасшедшие. И тогда встаёт вопрос: противиться ли этому? И что значит противиться? Превозносить себя или принижать других? Пытаться постоянно подыгрывать, что гордые делать не будут, или ждать, когда вам выпадет счастливая карта понимания со стороны присутствующих? Но тогда можно прождать значительно больше отведённого вам свыше времени. Из этого неотвратимо следует только одно: если вы поняли расклад вещей, вы, безусловно, превращаетесь в циника или психопата…

Канетелин слушал его не перебивая.

– Таких, как вы, много, – продолжал Виталий. – Однако девяносто девять человек из ста вполне свыкаются с наличием вокруг себя постоянных раздражителей. Так устроен мир, это все понимают. Бесит лишь невозможность что-либо изменить, тогда как подавляющее большинство людей таких целей и не преследует. Но поскольку вам кажется, что среди них нет даже потенциальных единомышленников, они вам сильно не по нраву. Вы пытаетесь очернить их за то, чего в них нет и в помине. Вы презираете людей. Позвольте вам сказать, что это дико.

– Почему же дико? – физик искренне удивился. – Раз бог наделил нас сознанием, я вправе использовать его по своему усмотрению. Дико было бы, если я в ответ на своё презрение требовал бы от других добра и почестей, но я не требую.

Он словно ждал, когда Виталий скажет главное. Хотя он и понял, что заговорить собеседника вряд ли удастся, всё равно по традиции отводил ему роль большей посредственности, чем он сам.

– Если исходить из того, – заявил физик, – что индивидуальность, как вы отметили, есть общественный фактор и вы можете её ощущать только среди людей – наедине с собой или находясь среди животных, например, вы её не ощущаете, – тогда вы правы. Общество развивается в единстве и борьбе противоположных личностей, так?

Виталий не ответил.

– А представьте себе на секунду, что человек сам для себя целый мир. Со своими восприятиями, ощущениями. И никто ему больше не нужен.

– Так не бывает.

– Представьте только… Со своими правилами и законами.

– Со своей моралью.

– Мораль – это всего лишь мнение большинства и ничего больше.

– Тогда наступает хаос.

– Он и так уже наступил. Вы не замечали? Люди морализируют, только оправдывая свои должности и звания, но стремление к комфорту и наживе перевешивает любые моральные принципы.

– Это отдельные случаи, а не норма.

– И главное, совершенно не к кому прислушаться, – продолжал Канетелин, не обращая внимание на слова оппонента. – Вот, скажем, я. Для меня не существует авторитетов: все они далеко не искренни в своих побуждениях. Даже наш президент, мужик, которому чуть больше повезло в жизни, который уж точно не умнее меня, – почему я должен его уважать? За него думают десятки людей, и он, видите ли, принимает решения! А я один вижу, что они все не правы! Как мне тогда быть?

– Вы можете с ним не соглашаться…

– Я и не соглашаюсь.

Осудить того, кто над тобой, – это наше главное. Но когда над тобой никого нет, самого чувства подыгрывания чужим интересам возникать вообще не должно, в этом он был прав.

– Лихо вы всех под одну гребёнку, – заметил Виталий. – Неужели хорошие люди в таком дефиците?

– А я не беру конкретных людей, я рассуждаю обобщённо. То, за что вы цените кого-то конкретно, проявляется лишь в отдельных случаях, у вас на виду, а в другом месте и в другой ситуации это другой человек, чуждый вам и малозначительный. Поэтому симпатии и почитание являются лишь временным заблуждением относительно выделенного лица в форме лёгкой абстиненции. Общество – это огромный вытрезвитель. Вокруг одни посредственности, под них принимаются все правила. А куда в таком случае деваться умным?

– Их всегда было немного, но мир всё равно развивается по правилам умных.

– Не иронизируйте.

– Я вовсе…

– Я тоже шучу. Вы, конечно же, не иронизируете, вы заблуждаетесь! Глубоко, категорично! Дефицит ума есть принцип существования цивилизации. Она убивает сама себя, потом появляется другая, которая тоже себя убивает, и так до бесконечности. Так устроен весь материальный мир. Люди убоги, поэтому они не есть фавориты истории, – они не понимают даже этого. А я хочу вырваться из этого адова круга.

– Извините, но вы несёте какую-то чушь.

– Обычная отговорка при встрече с нетрадиционными взглядами.

– Вы тщеславный, заносчивый гордец с завышенным самомнением, и, по-моему, ещё не до конца здоровы.

– Прекрасный диагноз!

Виталий встал с явным намерением закончить разговор.

– Уже уходите? – Канетелин будто не ожидал, что его покинут в момент, когда он только начинал набирать форму. – И вам не интересно узнать, чем заканчиваются подобного рода психозы? Вы же для этого со мной встретились.

Журналист помедлил, не решаясь уйти и в то же время уже наевшись пустыми разговорами. Потом спокойно опустился на сиденье:

– Да… Пожалуй, останусь.

– Вот именно. – Канетелин резко к нему наклонился. – Вам бы следовало признать, что простой псих вас всех не интересует. Мало ли что мелет свихнувшийся обыватель, переживающий в жизни личную драму. Да и связываться с ним муторно, одна канитель только. Другое дело человек, способный в одиночку устроить ядерный взрыв, – вот тогда уже интересно. О чём он думает? Чего это ему неймётся? В какой стадии расстройства его сознание, чтобы не принимать в расчёт его бредни, в которых, не дай бог, ещё обнаружится правда? И на головы ответственных людей посыплются вопросы: неужели зло настолько неуязвимо, что любой, дай ему только в руки пистолет, тут же готов всадить в ближайшего пулю? О чём вы думали раньше? А если среди этих миллионов есть тот, который умеет злом управлять? Это его стихия, он такой же одержимый, как праведник! И попробуй докажи, что светлая сторона монеты не должна обязательно содержать и тёмную, поскольку монета всегда есть одно целое, а не половина, намеренно выставленная на всеобщее обозрение. Попробуй объяви его ненормальным – значит, ненормальные мы все?! А ещё, по традиции рассуждающих дуриков, назови его несчастным! Да он самый счастливый человек на свете, ибо в отличие от других может напрямую засадить оппоненту пистон в задницу, отчего тот поперхнётся сразу же в своём ораторском искусстве! И чтобы его остановить, от моралистов потребуется наступить на горло собственной же песне или, что они любят делать больше всего, извести злодея чужими руками. Зло неистребимо, а уменьшить его можно, только отрубив себе все значимые прелести. Вы не знаете какие, поэтому я вам и интересен. И опасен для всех вас… Кто-то правильно сказал, что в мире есть всего два главных чувства: любовь и страх, – все остальные производные. Именно эти два есть движущая сила человечества, крутящая шестерёнки его прогресса. Я осознал это в полной мере. Позвольте насладиться правом вас пугать.

– Пугать? Помилуйте, какой перед вами страх? Вы говорите о том, что вызывает скорее презрение. Обладающий секретами учёный, если он недостойный человек, никого не убедит, что его грехи прощаемы. И сколько бы вы ультиматумов ни ставили, общественное сознание вам не перебороть. Люди – существа гордые, и ваша гордость будет всегда меньше народной. Чтобы с людьми дружить, надо их уважать, а вы возвели свою злобу в принцип и ещё пытаетесь как-то оправдаться. Я вам не судья, но и не адвокат тоже. Мне бы хотелось вас понять, но вы сами этому мало способствуете. Я вас слушаю и только задаюсь вопросом: вы что-нибудь вообще любите? Можно ли такому человеку, как вы, доставить удовольствие?

– Почему нет?

Его деланое недоумение словно говорило, что собеседник не понимает его по собственной инициативе. Будто Виталий находится в плену стереотипов и сам не хочет представить оппонента равным себе.

– Вы знаете, я порой очень лиричен. И мне доставляет удовольствие многое из того, что некоторые просто не замечают. Я могу долго бродить по парку, слушать тишину, меня восхищают самые обычные окружающие нас пейзажи. Я люблю в зимнюю стужу сидеть возле горящего камина. На улице темень, мороз, а дома трещат дровишки. Это так успокаивает, умиротворяет… И вы знаете, страстно люблю в такой момент похлюпать горячего чаю – просто сам процесс хлюпанья обожаю. Крепкий сладкий чай. Рядом фыркают и хлопают поленья, а вы втягиваете губами мягкий аромат напитка и восхищаетесь красотой жизни, тем, что вам это доступно. Если подумать, как неплохо вы устроились в данный момент, никого не обманывая, никого не боясь, а просто наслаждаясь тем, что вам приятно, то, в общем-то, не следовало бы больше ничего желать.

– Вы, похоже, любите одиночество.

– Да, люблю. Я живу своим внутренним миром, меня одиночество не тяготит, меня к нему тянет. И особенно тянет после долгого и нудного пребывания в толпе.

Трудно было увидеть в нём тихого, спокойного горожанина. Он больше походил на взбалмошного, склочного делягу, готового потрепать кому угодно нервы. И как нельзя кстати олицетворял в себе представителя той самой массы, которой сторонился.

– Смотря что есть для вас понятие «толпа».

– Совершенно верно. Вот тут-то собака и порылась. Я не желаю отказываться от благ цивилизации, но при этом каждодневно вынужден сталкиваться с людьми, хоть с теми же соседями, например. Они даже не грешат навязчивостью, однако я их постоянно вижу и слышу, я их чувствую, наконец. Они мне неприятны, они мусорят, мешают, раздражают, привносят шум и суету. Я мог бы не обращать на кого-то внимание, но не на всех сразу, это невозможно. Значит, дело во мне самом? Пускай. Резонно. Пусть я ненавижу это безмерное окружение, в котором вынужден обитать, и ни один из вас не способен сделать его более удобным для меня, поскольку пока один старается, другой, и третий, и десятый, и сотни других обязательно будут работать в противоположном направлении. Пусть я несносен и неисправим, но я существую и, стало быть, делаю выводы. И как долго такое может продолжаться? Вы думаете почему люди взрывают бомбы?

Вопрос повис в воздухе, будто самый риторический.

– Чтобы кого-то убить, – наконец ответил Виталий.

– Правильно. Только это следствие, причина лежит глубже.

– И вы её сейчас назовёте, – саркастично ухмыльнулся журналист.

Канетелин неприятно засмеялся:

– Нет, конечно. Я только хочу сказать вам одну вещь.

Он придвинулся ближе, отчего Виталию стало как-то не по себе. То, что больной физик вынашивает сумасбродные идеи, было ясно уже абсолютно. Его сущность пыталась бороться с понятиями, и здравый смысл ещё не давал признать в себе натурального злодея. Хотелось выкроить побольше оправданий, поскольку мешала только одна несносная мыслишка: какую он оставит о себе память? Однако Виталий мог оказаться тут совершенно не при делах и слегка уже его побаивался.

– Когда нам кто-то не нравится, мы, не задумываясь, можем его обидеть, – Канетелин смотрел Виталию в глаза. – И более того, считаем это правильным. Инстинкт неприязни порождает её продолжение уже в сфере сознательной деятельности: безусловно, хочется нанести оппоненту урон, хоть самый незначительный, но всё ж таки неприятный для него. Хочется наглядно показать, что вы его выше, сильнее. Бытовые склоки и разборки в расчёт обычно не принимаются, поскольку якобы не имеют последствий. Но малое питает нравы, закрепляет выводы, возносит идеи. Из пыли рождается грязь, а ненависть – из пренебрежения. Если вам не нравится кто-то конкретно, окружение с этим может смириться. Если вы испытываете неприязнь к людям по религиозной или расовой принадлежности, с этим, условно говоря, можно вести борьбу. И её ведёт вся мировая общественность. С переменным успехом, но пытается противостоять людскому разобщению. А вот если вы просто ненавидите себе подобных только потому, что они глупые, а таких подавляющее большинство, то с этим уже не справится никакая религия, никакой общественный порядок, будь то сивая демократия или лютая диктатура. Испорченность заложена в нас генетически, поскольку животных мы в себе далеко не изжили. Мы жуткие шаманы. Нам нравится приносить себе подобных в жертву, ибо только люди способны эмоционально ощутить весь трагизм урона. И каждый грезит себя в роли искусителя, готовый в случае удачного поворота судьбы свернуть шею всякой нечисти. Ну или хоть плюнуть ей незаметно на башмак. Какой там исламский ваххабизм, какой там «убей неверного»! Когда б была возможность резать сотнями, тысячами, нам было бы друг друга не унять, о чём, собственно, и рассказывает мировая история человечества. Людей не останавливают даже масштабные убийства, масштабные разрушения.

– И вы таких людей способны оправдать?

– А вы нет?

– Конечно, нет. Потому что это безумство. Среди живущих под небом полно детей и беззащитных, да и просто тех, которые понятия не имеют о ваших личных проблемах. Они ни в чём не виноваты, а вы выписываете им счёт, точно проворовавшимся чинушам.

– Во время войн тоже гибнут все подряд. Однако войны развязывают конкретные люди, вполне себе тихие и обходительные частенько. Мы постоянно живём в условиях войны, только она ведётся сейчас более изощрёнными методами, а в остальном всё то же самое. Её ведут все одновременно, и вы в том числе.

– Я лично ни с кем не воюю.

– Воюют политики, от вашего имени. И если вы не в силах как-либо им помешать, то часть вины, пусть косвенно, ложится и на ваши плечи тоже. Да и сами политики, они уж точно не испытывают угрызений совести. Особенность нашей эпохи в том, что решения принимают одни, а исполняют их другие. В древние времена руководители государств, княжеств, империй были одновременно и полководцами. Они сами участвовали в походах, видели кровь, убивали людей. Зато мало кто из них и умирал собственной смертью. Теперь же боевыми действиями руководят из уютных кабинетов, не видя чужих страданий, а у военных всегда есть удобная отговорка: мы выполняли приказ. Вот так. Всё шито-крыто. – Он развёл руками. – Видите, как всё замечательно устроено? Представьте себя в роли такого вот наделённого широкими полномочиями политика и скажите себе: я не убийца, я лишь хочу немного обустроить мир, свою страну, своих людей, чтобы им всем лучше жилось, ну и мне чуть-чуть было бы удобнее. Отдайте приказ, нажмите кнопку, пошлите сигнальчик, подмигните – я уж не знаю, как там у них устроена система управления, – всё остальное произойдёт без вашего участия. Кто-то погибнет, кто-то будет разгребать завалы, некоторых стошнит. Иные воспримут несчастье как должное. Но за него никто не ответит, будто это последствия стихии. Уже не та формация, вы вписываетесь в мировой процесс. По миллионам никогда не плакали, и если некому поймать вас за руку, то убивать по одному или сотнями, – не имеет никакого значения. Вы повелитель стихии. Им вас не раскусить.

Когда обучают ремеслу, самым действенным методом является передача личного опыта, собственного умения, тех заковыристых фишек, которые не валяются на дороге и обладание которыми и есть та самая благодать природы, позволяющая осилить мудрёное мастерство. Очевидно, физик оценил силы журналиста положительно. Он стал грузить Виталия по полной, ожидая, что тот либо сдастся, либо всё же будет обдумывать его слова, и тогда его можно запутать окончательно. Умение, как и знания, вещь слишком субъективная. Можно делиться им так, что природе будет завидно в недосмотре за таким дивным камуфляжем.

Теперь Виталий почувствовал, что ему жарко. Словно от досады, когда не идёт в картах масть. Бессилия от методично атакующего его прагматика он не испытывал, но побить его без рукоприкладства не знал как. Этот глист вывернется из любых пут, и для себя всегда окажется прав. Ладно твердолобые, которых не переубедить, которые не воспринимают никаких аргументов. Но немотивированный учёный, вставший в позу, – неужели нет против него никаких способов переубеждения? Он испытывал к нему глубокую неприязнь, потому что тот готов был обосновать любую мерзость… Но вдруг осознал, органически ощутил – почти рефлекторно, – что именно об этой вражде непонимания и говорит Канетелин. О своём месте на земле, которые не видят и не хотят видеть другие.

– Мне изначально непонятно только одно, – встрепенулся Виталий, – и самое главное: зачем всё это? Разве можно ненависть ставить в основу жизненного кредо? Весь мир стремится к лучшему, рациональному. В духовной сфере это доброта. Посмотрите вокруг: в мире полно добрых людей, готовых делиться радостью и помогать друг другу бескорыстно. Они не знают законов мироздания, но им приятно дружить, ощущать свою нужность, видеть рядом с собой счастливых. В этом и заключается для них их собственное счастье.

– Я с вами совершенно согласен, представьте себе. – Он принял вид уставшего от разговоров человека. – Но вы рассуждаете исходя из логики сообщества, а я исходя из логики одиночек. Спросите любого, потерявшего ребёнка от рук маньяка, что он желает убийце. Разумеется, смертной казни, да ещё чтобы тот испытал перед смертью нечеловеческие муки. Способ наказания может быть любой, но в душе вы выбираете для него самый изуверский. В природе человека чувства являются главенствующими, так он устроен. Отсюда и насилие. Просто одни выбирают его в качестве чрезвычайной меры, а другие – как средство достижения каких-то целей, вот и вся разница.

– Насилие осуждается обществом, это в порядке вещей. Что бы творилось на земле, если бы люди убивали друг друга безнаказанно?

На губах Канетелина мелькнула саркастическая ухмылка.

– Вы же христианин, – не унимался Виталий.

– С чего вы взяли? У меня свои представления о боге.

– И вы смогли бы убить человека?

– А вы нет? На расстоянии, когда вы не видите жертвы, это вообще не составляет никакого труда.

– И бомбу смогли бы взорвать?

– А какая разница? Движет ли вами чувство мести или ненависть к неверным – суть одна: всадить между рёбер кол или выпустить кишки некоторому количеству особей, которых вам ничуть не жалко.

– Вы говорите страшные вещи.

– Я говорю правду. Делить людей на ангелов и извергов берутся только робкие замшелые дилетанты. Все люди – враги, и вовремя отстоять свои права, когда другие налезают со своими противными традициями, есть истинное предназначение каждого.

Виталий вскочил с места уже решительно:

– Я не могу вас больше слушать! Более всего меня возмущает, что вы умудрённый жизнью человек, а несёте какую-то чушь.

– Не бойтесь обнаружить в себе зверя. Наверное, вы страшный в гневе. Слава богу, у вас ещё нет желания со мною расправиться.

– Вас надо изолировать.

– Вот, вы уже проявляете признаки агрессии.

– Вы ненормальный!

– Скажите это моему врачу.

Виталий резко повернулся и быстрыми шагами, сквозь мелкий дождь, направился в сторону здания клиники.

Пациент, оставшись в беседке, занял спокойно-созерцательную позу, ровно такую, в какой его застали раньше. Как будто и не было до этого никакого разговора.

8

Около получаса Виталий просидел в кабинете главврача, где за чашкой чая поделился впечатлениями о беседе с больным.

– Он говорит такие вещи, которые вызывают оторопь. Если бы он не был вашим пациентом, я бы не знал, о чём думать.

– Я уже слышал о его желании взорвать мир. Возможно, он блефует, почувствовав себя в центре событий. Скорее всего, это отголоски психического расстройства, активизация некоего комплекса детскости, когда безосновательно пытаешься как можно дольше держать на себе внимание других.

Захаров не рассказал журналисту о странных явлениях, которые зафиксировали камеры наблюдения, направленные на спящего пациента. Он посчитал, что не имеет ещё достаточно информации о нём, чтобы придавать огласке данные факты. Если их удастся понять, вполне возможно, дополнительные сведения о больном могут в будущем пригодиться.

– Вы считаете, его словам не стоит придавать значение? – спросил Виталий.

– Я не знаю, насколько его практические возможности, связанные с работой, опасны для людей, но сам он, как мне кажется, убивать никого не станет. Он высоко себя ценит и хочет, чтобы его ценили тоже. Он понимает, что вынужден придерживаться общих правил, моральных принципов, сообразуясь с которыми, он не может действовать бесконтрольно. У него целая теория ненависти, но настоящие убийцы, как правило, такими вещами не заморачиваются. Для них убийство – или ремесло, или что-то из ряда вон выходящее.

Через окно Виталий видел, как санитары проводили Канетелина в корпус клиники. Если его не увести, сказал доктор, он может простоять так до самого вечера. Опущенная голова, меланхоличный облик больного резко контрастировали с тем возбуждённо-злым напором, с которым он чуть ранее доносил до Виталия свои взгляды. Показалось, что с участием этого необычного пациента разыгрывается какая-то дьявольская игра. Во всяком случае, намеренно или нет, но он давал слишком много поводов для размышлений.

– Резкие перепады настроений для него характерны? – спросил журналист.

Доктор посмотрел в окно:

– Да, возвращение к нормальной жизни обычно не проходит гладко. Вы знаете, его странные помыслы внешне почти никак не проявляются. Большей частью он спокоен, даже дружелюбен. Мне самому удалось распознать их только по косвенным признакам, и тогда я вызвал его на откровенность. То, о чём он думает, ужасно, однако пока его удаётся сдерживать. Я намеревался его изолировать, но он уверяет, что не станет причинять зло никому из здешних обитателей.

– Вы ему верите?

Академик выглядел невозмутимым.

– Видите ли. Форма общения с больным есть часть лечебного процесса. Оттого, насколько выстроены у нас отношения, зависит качество его мировосприятия в будущем. Иногда я предпочитаю рисковать.

Виталий отпил чаю, вспомнив вдруг, как заразительно приятно описывал данный процесс Канетелин. Но вопреки кажущимся ассоциациям почувствовал поминутно нарастающее к нему раздражение. Всё, что было связано с безумством, отображающемся в дикой ненависти к людям, олицетворялось теперь в одном конкретном психе, страдающем то ли от недостатка внимания со стороны учёных, то ли от бессилия подчинить себе всемирный разум. Однако Виталий замечал, что, бывало, и сам, пытаясь вдолбить кому-то свою правду, становится таким же невежественно-буйным, находясь совсем рядом со злобой и ненавистью в отношении своих оппонентов. Уже сегодня он несколько раз ловил себя на том, что теряет самообладание и в конечном счёте может сорваться, если, не дай бог, изречения физика заденут его лично.

– Следствие полагает, что он мог быть как-то причастен к катастрофе на путях, – высказал свои подозрения Виталий. Академик молча кивнул. – Пока это выглядит нереально… Скажите, он мог, находясь в клинике, связаться с внешним миром?

– Через кого-то?

– Да.

Академик изобразил на лице озабоченность:

– Сомневаюсь. У меня проверенный персонал, люди, которые знают свои обязанности и не будут скрывать от меня любые вещи, касающиеся пациентов. Притом что за больными организован круглосуточный уход и наблюдение.

– Хотя иногда они у вас безнадзорно разгуливают по территории, – вставил журналист, не в состоянии забыть попорченный кузов своего автомобиля.

– Я же вам компенсировал потери. – Доктор покачал головой. – Видно, вас сильно задело, что виновник остался ненаказанным.

Виталий ничего не ответил.

– Отнеситесь к этому философски. Маленькие неприятности неизбежны, не здесь, так в чём-то другом, от них всё равно не скрыться. Канетелин свои впечатления накапливает, а вы спускайте их в унитаз. Так легче жить.

– Я это понимаю. Но для успешного противодействия неурядицам должно быть больше позитива. Где его взять?

– Ищите. Сам он, конечно, с неба не свалится. Живите больше для себя. Устраивайте то, что вас радует, успокаивает, вдохновляет.

– И только-то? – Виталий улыбнулся. – По-моему, все психологи поют всегда одну и ту же песню – и на праздники, и на похоронах.

Захаров спокойно отреагировал на мнение журналиста:

– Психология и психиатрия до сих пор ещё науки поверхностные. Профессионализм заключается в нюансах, если вы не в курсе.

Они договорились обмениваться информацией по Канетелину, причём каждый держал в голове гораздо большую заинтересованность в дополнительных сведениях, чем проявлял её наружно. Здесь смешалось всё: и профессиональный интерес, и человеческое любопытство, и скрытая надежда поиметь какую-либо выгоду, поскольку важная информация, как известно, всегда имеет свою цену. Оба знали, что чудес на свете не бывает, и если с физиком как-то связаны последние события, то этой связи обязательно должно быть простое объяснение.

Захаров поручил одному из своих санитаров отвезти журналиста в город. Парень всю дорогу без умолку болтал, но Виталий его не слушал, изредка поддакивая и думая о своём.

Только теперь, по прошествии некоторого времени, он начинал осознавать, чем был раздражён, что не давало покоя и служило поводом его жаркого, кипучего негодования. Физик, конечно, был умён, но оттого не менее, а, признаться, даже более противен.

Что за дикость полагать, что вокруг тебя одни уроды! Не принимать ни малейшего участия в людях, не иметь ни капли добрых намерений, тепла, сочувствия – как можно жить без всего этого? Даже в близких пытаться обнаружить до безумия надоедливых существ. Из чего тогда черпать вдохновение? Если жизнь поместила тебя в условия социума, просто глупо пытаться этим пренебрегать, не впитывая от окружающих всего самого лучшего. Или вдохновение заточено только на то, чтобы противопоставить себя всем остальным? Но это нелепо. В мире миллиарды разнообразий, подавляющее большинство из которых вас не знает и которым, совершенно естественно, нет до вас никакого дела. Обратить их всех против себя просто физически невозможно. На это можно потратить много сил и ничего не добиться, и разве в этом заключается смысл жизни? Гораздо проще любить, быть добрым и отзывчивым, это и продуктивнее даже, и приятнее. Но мы почему-то делаем всё возможное, чтобы превратить добродетель в излишество. Мы черпаем силы в самых пагубных пристрастиях, увлекая ими прочих, а от того, насколько поддаются они увлечению, записываем их в разряд принимаемых или не принимаемых нами людей. Индивидуальность не в том, чтобы не замечать её у других, – справедливость данного тезиса оспаривается нами всю жизнь.

И сводится индивидуализм, как правило, к простому набору противопоставлений, в которые вовлечены все самые важные сферы жизни. Почему одних мы любим, а других при этом люто ненавидим? Где-то ведь лежит грань, разъединяющая всех на категории привлекательности. Как же все привыкли определять степень своей привязанности к человеку по его физиономии или достоинствам и недостаткам! Какая нелепость, что приходится изначально доказывать, что ты не верблюд, хотя и показался кому-то странным. А в целом и прочие такие же с ходу записываются в стан недругов. И целые толпы людей при этом ставятся ступенью ниже или даже выделяются в группу презираемых из предубеждения, что отличаются от вас короткими ногами или странной причёской и составляют особый клан чужаков. Причём они могут думать о вас то же самое. Наверное, в этом и есть истоки человеконенавистничества. Мы склонны в любом, даже очень похожем на нас, искать в первую очередь различия, а не сходства, мы склонны выделять себя и сравнивать по всем критериям с собой. Да, наверное, полюбить Квазимодо с первого взгляда невозможно, но если он всем сердцем на вашей стороне…

Если человек умён и интересен, он, безусловно, может рассчитывать на благосклонность и приятие окружающих его людей. Но что делать миллионам безликих, не заслуживших по разным причинам места под солнцем? Как быть им с их нудной вознёй, глупостью и дурными привычками?

Мы способны обрести друга в самом неприятном представителе человеческого рода, если видим его чуткость и понимание, если нас устраивают его манеры, если у нас близкие с ним взгляды – одним словом, если чувствуем, что не испытываем рядом с ним дискомфорта. Но горе тому, кто не совладает с этим правилом человеческого общежития, потому что дальше для него вступают в силу обычные законы симпатии и антипатии, законы национальной розни и расовых отношений. Ему долго ещё придётся унижаться, чтобы добиться права: не любви к себе уж, но хотя бы уважения. И насколько это право окажется действенным, тоже большой вопрос.

Какое же оно странное, это человеческое существо. Оно не имеет чётких понятий, но готово винить и оправдывать, порицать и хвалить себе подобных в свете каких-то неясных представлений. Ложь во имя спасения, предательство ради любви… Но если невозможно определить, где грань между преданностью и фальшью, стяжательством и бескорыстием, пороком и мыслью о нём, о чём вообще тогда может идти речь? Человек настолько слаб, что исступлённо каждый день, час и минуту борется с себе подобными. Его стремление возвыситься в глазах других смешно и грустно. Он придумал себе шкалу ценностей и подводит к ней каждого, отмеряя планкой по макушке, – а как иначе определить безнравственность? (Они же мешают нам жить!) Он не хочет оставить суд времени и не доверяет никому, взваливая всё на свои хрупкие плечи. Он даёт оценку сам и сразу. Он печётся о своём благополучии (или благополучии своих)! А значит, надо разделять.

В мире правит зло, а историю творят посредственности, великие только вмешиваются. Неудивительно поэтому, что противодействие злу носит характер настоящей, неустанной, бесконечной, яростной борьбы…

Парень наконец привёз его в город. Виталий сухо с ним попрощался, оставив, очевидно, не самое приятное о себе впечатление. Впрочем, хозяин автомобиля, похоже, не был обескуражен молчаливостью попутчика и, скорее всего, тут же его забыл.

Журналист зашёл в редакцию, но не успел подняться на своё рабочее место, как позвонил Глеб Борисович:

– Вы были сегодня в клинике?

– Я только что оттуда.

Виталий коротко рассказал о беседе с физиком, подчеркнув явно болезненные формы его личности, на что полковник заявил, что знает об этом от Захарова.

– Он ещё говорил про какую-то установку.

– Установка есть, но она охраняемая. Во время взрывов там никого не было.

– Может, она управляется на расстоянии?

– Вы шутите?

– …Просто я перебираю разные варианты, даже самые нелепые. Вообще Канетелин производит довольно странное впечатление. Я бы счёл его чрезвычайно опасным типом.

– Мы его проверяем. Огромная просьба, не рассказывайте никому то, что услышали.

– Да, я понимаю.

– Собственно, мне больше интересны его взаимоотношения с другими сотрудниками центра. Постарайтесь в следующий раз поковырять его в этом направлении. Он вам больше доверяет.

– Вы считаете, у него ещё будет желание со мной встретиться?

– Обязательно. Мне не звоните, я свяжусь с вами сам.

Виталий хотел было поинтересоваться: а что, если будет важная информация? – но полковник уже отключился.

Дело затягивалось. Расследование шло своим чередом, но, судя по всему, результатов практически никаких не было. Те зацепки, которые хоть на шаг могли продвинуть следствие, по словам полковника, приводили в тупик, внезапно обрываясь. Всё, что было связано с Канетелиным, имело вид бытовых разборок. Научные проработки были прощупаны со всех сторон. Никаких тайных дел он не имел, а кроме него, больше зацепиться было не за кого.

В новостях, рассказывая о трагедии, как всегда, говорили о «совокупности целого ряда причин», неожиданно совпавших в данном конкретном случае.

«Кого они хотят обмануть? Если бы подобный случай был первым… – думал Виталий. – Когда говорят о нескольких причинах, это значит, что на самом деле есть только одна, и она при этом, как правило, не называется».

Он хотел было заняться текущими делами, но разговор с Канетелиным никак не шёл из головы.

Был ли у них внутрицеховой конфликт? Если да, то он, безусловно, являлся главным катализатором чьих-то преступных действий. Можно быть социопатом или в чём-либо ущербным, но когда раздражитель рядом и каждый день, все силы сосредотачиваются на противодействии именно ему. Разговор на данную тему совсем недавно уже был, Виталий совершенно отчётливо начал вспоминать его нюансы, подивившись тому, насколько склонны люди акцентировать внимание на своих проблемах в преддверии важных изменений в своей жизни.

Да, он уже слышал это от кого-то, и долго вспоминать не пришлось. Странным показалось теперь, что именно от Олега. Как-то они разговорились по поводу здоровых человеческих амбиций, но для Виталия, имевшего слабость к рассуждениям на общие темы, его слова тогда не явились откровением. Тем более что Олег никогда не жаловался на судьбу, наоборот, всегда выглядел ею довольным.

– Я, например, не чувствую в себе возможности руководить нашим славным научным коллективом, – говорил он, – хотя по этому поводу просматриваются вполне реальные перспективы. И дело не в моих знаниях и характере, просто каждый должен заниматься тем, что умеет делать лучше всего.

– Это в идеале.

– И нужно к этому стремиться. Я чувствую, что сильнее, когда полностью погружён в тему, когда не связан проблемами управленческих отношений с партнёрами.

– Одно другому не мешает, если иметь в виду науку и административные обязанности, – возразил тогда Виталий. – К тому же любой руководитель всегда имеет по отношению к подчинённым преимущество.

Олег тогда серьёзно воспринял его реплику, но скорее оттого, что уже углубился в развитие собственной мысли.

– Вот что я тебе скажу, – заявил он. – Диалектика жизни такова, что все мы хотим иметь в ней какое-то значение. Сознание дано не для того, чтобы развиваться до бесконечности, оно нам дано, чтобы покорять. Властвовать. Признавать свои качества самыми годными среди прочего окружения. В принципе каждый из нас не против того, чтобы быть каким-нибудь начальником, но для этого нужно не просто иметь хорошую голову, нужно быть злым. Тогда только появятся основания требовать от подчинённых выполнения ими своих функций на предельном уровне способностей. Хорошую «метлу» люди уважают, но не многим из управленцев удаётся перебороть в себе обычный веник. Дело даже не в характере. Если ты по философии, по способу мышления ни рыба ни мясо, то и в твоих управленческих потугах не будет никакого проку. Именно диалектическая злость делает из людей настоящих лидеров, а тот, кто не лидер, тот постоянно чувствует себя ущербным. И беда в них, в ущербных, хотя о них никогда практически не идёт речь. Они якобы душевные, правильные, неприкасаемые.

Виталий подумал о себе: «Я ущербный? Могу ли я выдвигать претензии другим, если чувствую, что на своём месте? Мне вполне комфортно в своей шкуре, от меня кое-что зависит. Да даже если бы и не зависело, всё равно приятнее осознавать, что ты никому ничего не должен, чем постоянно с кем-нибудь бодаться. Для некоторых всё время улучшать свой имидж есть смысл жизни. Кто-то страдает из-за того, что застрял в этом процессе на определённой стадии, встал намертво и пути дальше нет. Но большинство ведь довольствуется малым, никак не переживая о нехватке времени и возможностей».

Однако он тут же понял, что, живя в обществе, человек в любом случае подвержен сравнениям, и любая тихая гавань также выбивается, выгрызается у жизни с боем.

Нет, он не знает, как повёл бы себя, окажись на месте Олега. Все его рассуждения годятся лишь для лекций затхлой профессуры, знакомой с психологией лишь на паре десятков выразительных примеров и возводящей свои догадки в ранг весомых постулатов, даже не обременяя их ремаркой «я так думаю».

Захаров от них существенно отличается, но этот лис хитрый, и тоже непонятно, чем он там занят. Похоже, его курируют спецслужбы – заведение у него явно не простое, судя по его статусу и репутации. Во всяком случае надо бы с ним поплотнее познакомиться. Человек полезный во всех отношениях. Вопрос только, что бы такое доброе для него можно было сделать.

«А может, я всё выдумываю? – пришло в голову Виталию. – Канетелин – просто физик, Олег – одержимый, а Захаров – сноб, каких свет не видывал, в силу обстоятельств вовлечённый не в свою игру. Никаких тайн не существует, им незачем друг друга обманывать. Контора лажанулась: следили, да не туда. И взрывы там были самые обычные, о чём и вещают изо всех динамиков по стране, ведь я знаю о подробностях только со слов Глеба Борисовича. Правда, тогда ещё менее понятной становится моя роль, но объяснение этому на самом деле найти проще, чем увлекаться поиском взрывателя для свёрнутой где-то в пространстве-времени акустической бомбы».

Полчаса он уже ничего не делал, он смотрел в окно. Внизу ходили люди, копошилась мелкими заботами улица. Проезжали автомобили, автобусы, по тротуарам шли пешеходы. Отчего-то совсем без клиентов оказалось расположенное напротив уличное кафе. Место было оживлённое, но никто из прохожих заходить туда не хотел, все быстрой походкой проносились мимо, деловые и строго направленные, подчинённые выполнению важных сиюминутных задач. Потенциальных посетителей с большой долей вероятности можно было заметить издалека, но таковых не наблюдалось.

Остановилась собака, вполне приличная, с ошейником, – видимо, по своим особым собачьим делам. Покрутила головой, даже взглянула, казалось, наверх, в сторону Виталия, однако ничего увлекательного не обнаружила и продолжила медленно трусить вдоль обочины. Всё так же плыли по небу густые облака, правда, теперь более кучерявые, однако по-прежнему тёмные и бесконечные. Он вернулся к рабочему столу.

Работа не шла, хотя сроки поджимали. Удивительным образом после встречи с физиком он вдруг задумался о собственной жизни. Будто Канетелин тронул его за живое, вновь заставив переживать из-за порядком подзабытых уже событий.

Когда он только устроился на работу, ему казалось, что придётся иметь дело только с фактами, опираясь на них и в развитие темы выискивая новые. Так он представлял себе высокий статус человека на своём месте, неукоснительно соблюдающего кодекс профессиональной этики. Однако уже с самого начала ему больше приходилось сочинять, чем приводить факты, что впоследствии превратилось в его главное достоинство и благодаря чему он выдвинулся на ведущие роли в редакции. Фактами он пользовался как подручным материалом, а позже вообще научился ими пренебрегать. И в своих уловках не находил ничего зазорного, поскольку всегда отражал собственное мнение, которому безгранично доверял. В конечном счёте каждый действует в меру своей испорченности: одни умело, другие не очень, а в среднем потакая только собственному чувству справедливости. Он вообще не понимал, что такое объективность, если она сплошь и рядом втолковывается другими. В оценках поступков правоты не добиться, стало быть, и говорить о ней можно только условно, принимая во внимание беспомощность и плаксивость одних и нависая дамокловым порицанием над другими. Канетелин прав, говоря о том, что все друг друга презирают, тот во всём уже давно разобрался. Учёный всего лишь не скрывает своего презрения. Законы законами, но отношения между людьми регулируются не тем, что зафиксировано общим собранием, а многообразием форм их внутренних противостояний. И вытачивают грани этих отношений постоянные пробы и ошибки, заставляющие принять ваше мнение и аргументы после того или иного количества удач.

Как-то за коньяком ему поведали о новой шкале ценностей, которая немного отличается от общепринятой, сказав, что, подразумевая последнюю, все живут на самом деле по другой. Ему сказали, что он ничем не лучше остальных и должен жить точно так же. Он, разумеется, почувствовал себя оскорблённым, однако затаился, поскольку резонов возражать у него ещё не было. Он лишь потихоньку стал предпринимать попытки выделиться в разных направлениях – хитрил или лез на рожон – и вскоре удостоверился, что действительно без понимания тех, от кого ты зависишь, жить очень трудно. А понимание это – вещь чрезвычайно прозаическая, усреднённая, до безумия простая, так что её может переварить любой жлоб. В частности, если ты рассчитываешь сделать карьеру, ты должен работать на кого-то, а не носиться со своей принципиальностью. Если ты хочешь иметь высокий доход, ты должен делать так, чтобы получаемые тобой дивиденды шли не первыми и не были выше дивидендов главного компаньона. Только подумай иначе, и ты сразу станешь выскочкой. Отсюда и стремление Виталия приспособить свои принципы под стратегию окружающего его сообщества, что рано или поздно становится главной проблемой любого мыслящего существа, приобрело вид первостепенной задачи, которую он решал в любой ситуации вне зависимости от отношения его к конкретным лицам. Нужно ценить время, серьёзные замечания вставлять только между делом; если они касаются мнения начальства, не акцентировать на них внимание; играть по общим правилам, не казаться умником, а свою полезность доказывать умелыми действиями по отдельно выбранным, главным направлениям, где и сливать свой припасённый на особые случаи цинизм. Приняв всё это на уровне подкоркового сознания, он запросто вписался в стратегию их законспирированного сообщества и с тех пор не имел с ним никаких конфликтов. Он не был мерзавцем, во всяком случае, никто на него пальцем не указывал. В нём как раз и проявлялось то тончайшее искусство – обходя стороной подлость, отрабатывать задание на пять с плюсом, – которое сделало его ценным работником в их департаменте. А уладив дела с самим собой, уверовав в свою не то чтобы непогрешимость, но вполне сносную по жизни правильность поведения, он вообще уже не думал о нравственных проблемах, которые мог бы иметь время от времени, и полагал, что недоразумений с собственной совестью у него быть не должно.

Статья, которую он теперь готовил, входила в серию заказных, а материал включал некоторые показательные цифры, к дозированию которых нужно было подходить с тщательной предосторожностью, подкрепляя тылы ссылками на ссылки.

Составление цепочки из десятка цитирующих друг друга источников, где найти первого, сказавшего «А», не представляется никакой возможности, являлось одним из страховочных элементов проводимой кампании на случай судебных исков. Обычно такая цепочка замыкалась сама на себя, что выматывало особо любопытствующих и практически не давало им шансов добраться до истины. Проводить такую «рекогносцировку» тоже входило в обязанности Виталия. То есть статей было несколько, и писали их с некоторым разбросом по времени разные издания, связанные негласно общей «темой». Это необходимо было делать, иначе любое из изданий могли бы прихлопнуть первым же серьёзным разбирательством. Он всегда подходил к своим заданиям крайне аккуратно, тщательно готовя «базу», это было самым главным в его деле. А уж когда тесто хорошо замешано, после из него можно лепить что угодно: и разоблачение, и пафос, и героику, и кляузу, – нужно только правильно подобрать факты и вдуть по ним сноровистым анализом. И тогда любому герою – в зависимости от действующей конъюнктуры – можно было резко прибавить или подсократить очков.

Нет, он не испытывал угрызений совести по поводу некоторой нечистоплотности в своей работе. Во-первых, в делах любого человека, о которых он упоминал, найдутся явные противоречия с его праведной личиной, Виталий их только выставлял на вид. А во-вторых, если сравнивать его методы с якобы чистой журналистикой, то на поверку различия можно было найти только в масштабах затрагиваемых вопросов, а суть везде одна и та же. К ней быстро привыкаешь, он и привык. Прогнуться под кого-то или уличить простака в элементарном проколе – вещи одинаково гнусные, только к ним относятся почему-то по-разному. Однако если отбросить условности, можно жить в согласии с самим собой очень долго, а вещать о заблуждениях разве только потом, в маразматических своих мемуарах, но это ему грозило ещё не скоро.

Всю содержательную часть работы он выполнял на отдельном лэптопе, не подключённом к Интернету. Да и за сохранность своих наработок нисколько не сомневался, поскольку в их изъятии никто не был заинтересован. К тому же имелись копии: вздумай кто-то почистить конюшни, выгребать пришлось бы очень долго – себе дороже, можно сильно запачкаться. Деятельность их отдела была прочно встроена в систему, никто их трогать не собирался, корректировали только векторы усилий. Методы воздействия на них были, это да, эффективные и простые, и о них все знали. Так что до сего момента результаты его трудов приносили только удовлетворение и доход, он даже полагал, что занимается полезным для общества делом…

Заглянул Павел из юридической службы:

– Пообедать хочешь?

Поскольку дела шли туго, необходимо было расслабиться и переключиться на что-то другое. Виталий знал такие моменты, но бороться с ними до сих пор не научился. Он кивнул:

– Пойдём.

Они спустились в кафе. Возле самых дверей у Павла заиграл телефон.

– Чёрт. Извини, важный звонок.

Павел отошёл в сторону. Как всегда, разговор вылился в продолжительный разбор нюансов очередного дела. Как он после объяснил, подвалила информация, и нужно срочно брать быка за рога, иначе упустишь инициативу. Для любого профи самое важное не допускать проволочек, конечно, если только в достаточной степени в себе уверен.

Виталий проскучал несколько минут, уже успев насладиться тушёной говядиной с баклажанами в ореховом соусе.

«Какой-то дурацкий сегодня день, – подумал он. – Всё идёт не так, как задумывалось».

Ещё не до конца он осознал значение для себя встречи с Канетелиным, но чувствовал, что влияние последнего оказалось весьма ощутимым. Учёный выбил его из колеи, и неясно как. Физик был нужен всего лишь для выяснения отдельных фактов, способных помочь в расследовании обстоятельств преступлений. Возможно, подозрения о его причастности к событиям окажутся небеспочвенными. Однако беседа с ним закончилась ничем, заставив только размышлять о жизни, оценивать его высказывания, разбираться, чем он дышит. А что делать дальше? Чтобы разговаривать с ним на равных, нужно представить себя в шкуре этого злобного шизофреника, иначе ничего от него не добьёшься. И что особенно напрягало, Виталий подумал вдруг, что, может, они с Канетелиным одного поля ягоды.

Пашка вернулся довольный: дела, видимо, шли замечательно.

– Никогда не знаешь, где подвалит удача. Трудности-то всегда сваливаются на голову неожиданно, – констатировал он, нарезая мелкими кусочками шницель. – Но к удачам тоже нужно быть готовым, поскольку сами по себе они ничего не значат. Это даже вредно – испытывать неподготовленным везение, оно только развращает. Удачу нужно использовать – для движения, рывка, – тогда только можно по-настоящему говорить о том, что тебе сопутствует успех. Иначе ты всего лишь провожатый. – Он отпил томатного сока и улыбнулся.

– Со шницелем как? Повезло?

– Определё-ён-но, – с настроением ответил он. – Ты знаешь, вкусовые и осязательные ощущения связаны с внешней конъюнктурой. Особенно вкусовые. Не замечал? Вот купил тут себе очки… В фирменном магазине, с дорогими линзами из сверхчистого специального стекла, которое не мутнеет, не царапается, как мне объяснили. Я за одни эти линзы пять тысяч отдал. Стекло, конечно, не царапается, они правы. Но зато пыль притягивает как магнитом. Мне их по три раза в день приходится протирать, иначе все страницы, которые я рассматриваю, в тумане и разводах. Когда я осознал, что мог приобрести самое обычное стекло и не мучиться с протираниями, как ты думаешь, что случилось с моим аппетитом?

– Я думаю, он усилился, потому что после двух стаканов тянет вкусно поесть.

Пашка даже перестал жевать:

– Ты абсолютно прав. Наверное, тоже подвержен перепадам настроения… И как хорошо, что оно быстро меняется! Вот сейчас я про очки уже не думаю. Я просто смеюсь.

При этом он с чрезвычайной серьёзностью наколол на вилку хорошо прожаренный кусочек свинины, повертел его перед глазами, с трудом различая вблизи степень его жирности, а затем медленно, словно преодолевая сомнения, отправил в рот.

– Слушай, раз уж ты в таком хорошем расположении духа, – осмелился Виталий, – может, попросить тебя помочь в одном деле?

– Валяй.

Виталий не часто обращался к приятелям за помощью, а к Павлу вообще впервые, но с данным вопросом он затянул, и откладывать его больше уже не было возможности.

– Нужно проконсультировать одних моих знакомых по поводу жилья. Заслуженные ветераны, муж с женой. Они попали под расселение, и им всучили самую дешёвую однокомнатную квартиру из новодела, словно художникам-передвижникам. Они не знают теперь, как отстоять свои права.

– А, знакомая ситуация. – Пашка сделал жест рукой, будто проблема решается элементарно просто. – Самое главное, не всякий даже одиночка согласится проживать в таких спартанских условиях. Уникальная планировка: ванная совмещена с туалетом, плита – с раковиной и кроватью, всё это находится в одном помещении и называется «квартира-студия». Кто это придумал?

– Я думаю, американцы, – поделился соображением Виталий.

– Скорее всего. У них всё не как у людей. Представь, я смотрю по телевизору футбол, а кто-то рядом стучит ножом по доске, отбивает мясо и гремит посудой. Слушать такое никаких нервов не хватит. Да даже если ты живёшь один. – Пашка входил в раж, а в такие моменты его речи по наитию обогащались самыми причудливыми фантазиями. – Понимаешь, утром хочется сварить яйцо на завтрак, но не знаешь, где включить. Как ни крути, это горшок, хоть ты и совсем не пьяный. Сплошные парадоксы.

Виталий улыбался. С аппетитом поглощая мясо, Пашка поведал ещё о нескольких парадоксальных случаях, представленных им в вольной интерпретации по мотивам собственных наблюдений. В компании весёлого балагура Виталий чувствовал себя как в театре. Он слушал болтовню приятеля с огромным удовольствием, потому что ему самому такой весёлости никогда не хватало. С Пашкой было легко. Не отличаясь занудливостью, он постоянно шутил, находя повод поюморить даже там, где у него возникали проблемы.

Когда он закончил трапезу, удовлетворённый по всем пунктам, Виталий на всякий случай напомнил про дело:

– Ну так как насчёт моих знакомых?

Пашка ничего не забыл, но для солидности порылся в голове по поводу ближайших планов.

– Дай мне их телефон и предупреди, что я позвоню им завтра днём.

Павел оказался молодцом, устроил всё быстро и эффективно. Так что пришлось принимать от знакомых горячие слова благодарности и даже отказываться от вознаграждения. Зная далеко не лучшее их материальное положение, он просто не мог себе позволить принять от них какие-либо деньги. Пашка тоже отказался от поощрения, для него это было делом принципа – восстановить хоть в малой форме справедливость в этом мире.

Между делом Виталий решил развеяться, посетив на следующий день оперу. Он никогда не готовился к таким мероприятиям заранее, а наезжал в театр спонтанно, по настроению. От таких внезапных подключений к прекрасному эффект был намного сильнее, и для этого у него было выкуплено постоянное место в ложе. Билетёрши на ярусе знали эту его особенность, никогда не позволяя занимать его место посторонним.

На этот раз он прибыл в театр заранее, позволив себе настроиться на музыку в лучших своих традициях. Его волновали и встреча с прекрасным, и огромный камерный зал, и особое зрелище его заполнения публикой, не всегда, правда, радующей его придирчивый глаз. Но всё равно это было частью незыблемого торжества культуры, отчего само место, из которого он лицезрел лёгкие прохаживания любителей оперы, вызывало в душе трепетный восторг, чудный резонанс моления, готовый уже вылиться в ликующее пламя страстей с первыми вырвавшимися из оркестровой ямы звуками.

Вагнер пришёлся как нельзя кстати. Давно заметив нечто триумфально-возвышенное в его музыке, заставляющее дышать с нею в унисон, гореть, сиять и мило трепыхаться, он постоянно слушал его дома, когда выпадало свободное время, и теперь вдруг решил испробовать, насколько взволнованное восприятие прекрасного уляжется параллельно или даже перебьёт его нынешние трудности метаний. Сможет ли он забыться на фоне музыкальной драмы, затрагивающей, по крайней мере у него, тонко настроенные струны души? Сможет ли снова услышать то, что неоднократно тревожило его волшебными переливами? Он не станет сравнивать их с чем-то. Он будет стараться предстать неподготовленным, словно ещё не имевшим счастье узнать, что такое первоклассная оперная постановка.

Но нет же! Музыка только усиливала впечатления последних дней. Она не давала спокойно дышать. Она теснила, толкала, носилась из стороны в сторону и только возбуждала его воображение. Во время всего спектакля он только и делал, что думал о своём, вырезая из памяти конкретные фразы и накладывая их на разливистое исполнение арий. Он копошился в своих недугах, как вошь под подкладкой, унюхивающая запах кожи, под звуки оркестра только представляясь вошью величественной, – волнуясь, ликуя, глубоко дыша, надрываясь от нестерпимого натиска эмоций, от представления своих пламенных речей, только мнимых, невсамделишных, от высокого мастерства исполнения вперемешку с собственной самодеятельной трелью. И ему было больно и жарко, как под ударом молнии. Он носился где-то в себе, то ли потрясённый музыкой, то ли задетый за живое в самое уязвимое своё место. Казалось, те крикливые стоны были его собственными, тот фантастический скалистый пейзаж – из его представлений, а сам волшебнейший полёт валькирий давался с неимоверным трудом, перехватывая дыхание, затмевая свет, громоздясь на ошарашенные невесомостью мышцы. Вжавшись в кресло, он словно пытался удержаться на месте, чтобы не взлететь самому. И яркий Призрак его могучей одухотворённости – такая редкость! – вдруг показался перед ним во весь свой сказочный рост.

И он сразу же успокоился. Действие продолжалось, даже с ещё большим напряжением. Однако делимое на двоих, на две пары глаз, ушей, на два настроения, оно воспринималось теперь с некой оценочной робостью, через фильтры самоконтроля, дабы не показать друг другу избыточную простоту первой реакции, которую скрыть в данном случае было невозможно. Вместе со своим Призраком он наблюдал сцены, не косясь на него, но хорошо чувствуя его присутствие, и уже ощущал в себе уйму степенности, собранность и понимание даже слов на сцене, готовый за последовавшей реакцией высказать собственное суждение.

Теперь сюжет занимал его больше. Он был достойней его знаний, чем вначале спектакля, не то чтобы из-за своего редкого гостя, но всё-таки в компании понимающего друга, всегда умеющего поддержать, можно сказать, единоверца до мозга костей. И наряду с лирико-драматическим восприятием мифа, отражающим главную тему – ослушание воли богов, он и с ним наладил собственный диалог, к которому готовился, оказывается, переживая до этого нервный приступ.

Его охватывало возмущение: какие же они боги, если подвластны чувствам? У них в головах должны быть только правила! Велико стремление смертного распространить свои переживания на подобного тебе титана. Представить его в русле общей для всех истории, гневающегося, властного, раздражённого, но и податливого уговорам, ещё и пасующего, наверное, перед шантажом, а может, и – бог ты мой! – чувствительного, трогательного, которого можно увлечь той же сказкой (в сказке) о любви и преданности между особями. Даже Вотан не всегда понятен, а мотивы Брунгильды и вовсе типично человеческие. Она ранима, как женщина, которой отказано в интересе к ней, и силы рода небесных властителей нивелированы в её образе до размытой чувственности наших земных обитателей. Таких же шатких в столкновениях, что сидят в ложах и внизу в этом зале, – он посмотрел тихонько направо и налево, – дышат сценой или хотя бы ладно ухмыляются прикосновением к искусству. Они видят их такими же, какие они есть сами. Они вертят ими как хотят. Вот, значит, как они в них верят! Выходит, и боги могут ошибаться, не всесильно их господство! А раз так, чем тогда мы им обязаны, если управляющая нить где-то в стороне, а возможно, и вообще утеряна? Может, её и не существует, этой нити? – этой связи между нами и ними, этих законов, правил, о которых нам твердят святоши (его Призрак довольно ему кивнул)? – и надеяться надо на что-то другое? Есть фантазии, вплетающие богов в земные действия, позволяющие общаться с ними напрямую, вот как мы с тобой – он обратился к своему другу, – и от этого они не становятся менее почитаемыми, но ведь это абсурд! Раз ты дотронулся до плоти, ты уже понял, что она живая, а не небесная. Раз ты услышал голос, ты уже не будешь никогда на него молиться. Вся прелесть – в таинстве, в безвестности того, чему ты поклоняешься, но тогда и, будь любезен, не выдумывай себе счастливых концов. Бог есть, если ты на него не уповаешь. Не чувствуешь его желаний, не знаешь его гнева, вообще не представляешь, что он от тебя хочет. В этом весь парадокс: ты для него неразличим. Бог всегда за занавесом. И в связи с этим гибель Зигмунда выглядит не такой уж пафосной жертвой, а всего лишь несчастным случаем. Да, подрались там два непримиримых, и мы услышали в их честь торжественные оды, и жалко его, а если он совсем уж некрасивый, то Хундинг, может быть, и прав? Мы люди, нам вообще не свойственно светиться, сиять лучами, нимбом над затылком. Мы любим только прелести. Нам нужно ликовать.

Что касалось музыкальной составляющей, то здесь вопросов не было: обычное их единодушие с Призраком подкреплялось, как всегда, одинаковыми вкусами. И даже единовременным замиранием сердца в особо лирические моменты. Ему не надо было обращать на него внимание: он знал, что тот так же упоённо слушает ариозо, не моргая и не шевелясь, не трогая мысли до поры до времени. Это были самые приятные мгновения их встреч, потому что в любом случае им было что сказать друг другу. Но какова же степень уважения к нему его собственного Призрака, который и является всегда для того, чтобы досаждать, если в отдельные мгновения тот делал всё, чтобы быть для него незаметным? Виталий был ему благодарен настолько же, насколько Вагнеру, даже, может быть, и больше. Он только под конец ощутил, что погрузился в музыку по-настоящему, не мечтая, не мучаясь, ощущая её всеми фибрами своей души, и теперь хотел бы начать всё сначала.

Он понял, что сюжет промчался как-то мимо него, и теперь с жадностью следил за каждым движением исполнителей, улавливал их каждый обертон, с маниакальным воодушевлением относился ко всякому звуку, доносящемуся со сцены. Ещё не вечер, он искушал себя самым малым, самым последним из того, чем остальные зрители, проведя с ним вместе ровно столько же времени, уже заполнили себя без остатка.

Для Виталия это была долгая постановка. Уже отгремели благодарные овации, наполовину опустел храм искусств, а он всё прощался со своим провожатым. Думая о нём, Виталий представлял, насколько сегодняшняя встреча для него самого оказалась знаковой и как повлияла на его восприятие музыки. Что-то новое ему, безусловно, сегодня открылось. Он понимал и чувствовал, что уже знакомые ему постановки, в которых отразилось столько всего разного, высокого, поэтичного, далеко не ординарного, было бы полезно повторить.

Он вышел из театра с больной головой и долго бродил по сумеречному городу. Нависшие над тротуарами фигуры зданий томили своей искусственной праздничностью.

В темноте было уютней, она убаюкивала своим сказочным успокоением. Головы зверей, кое-где торчащие из фасадов, словно реликты прошлого, вещали о буйности веков, уводя его всё дальше и дальше, в глухие проулки, где неугомонная челядь уже почти не встречалась, а вечерняя прохлада, насытившись парадностью, предстала в черноте замшелых окраин.

Солнце уже спряталось за горизонт, он порядком устал. Однако его первым желанием теперь, в котором он окончательно утвердился, было услышать вживую «Нюрнбергских мейстерзингеров».


Тем временем Глеб Борисович сидел у себя в кабинете. В полнейшей тишине при свете лампы он обдумывал свои последние действия, пытаясь представить их в свете чужой логики.

Только что состоялся разговор с «главным», работа Глеба Борисовича была подвергнута критике.

Мёртвое сияние зрачков шефа вкупе с брезгливым искривлением губ во время произнесения им итоговой фразы говорило о крайнем недовольстве руководства сложившейся ситуацией. Говорило об их простой недальновидности, то есть целой серии промашек – событий, неожиданно выпадающих из поля зрения их всевидящего ока. В таких случаях били аврал, и первый нагоняй получали самые преданные. Лёгкий, лёгонький, как будничное явление, чтобы те устроили быструю корректировку планов без участия сверху. Так всегда и проходило – на ура или без музыки. Система работала, ничего сверхъестественного в этом мире произойти не могло, разве только из-за полного разгильдяйства по всей структуре. Но бывали случаи и посерьёзней. Всё учесть верховоды, безусловно, не могли, да они этим и не занимались, а нижние не учитывали по свойству природной своей низости, из принципа или из мелкого недогляду – всё равно ни за что не отвечают, – отсюда и вылезали всякие глобальные пакости, готовые потрясти полчеловечества неучтённым своим фактором. И уж тогда громы и молнии метались по всем фронтам, искрили по ступеням от самой макушки до подножья, испепеляя наиболее сухие, неподготовленные щепки. Те, дурачки, пытались суетиться и делали неизбежные ошибки, за что им попадало ещё сильнее. Глеб Борисович знал, что он не в самом худшем положении, но от этого не становилось легче. Самолюбие полковника было подстать государственному, то есть глубокое и бесконечное.

Он сидел, играясь с зажигалкой, которая блестела в свету лампы и мешала думать, но он намеренно не выпускал её из рук. Что-то тут не срасталось, чего-то он не учёл. В событиях сквозило непредсказуемостью, а этого он боялся больше всего. Тема была слишком опасной, чтобы допускать в ней просчёты наподобие недавних. Ему уже влетело за самодеятельность, которой и в помине не было. Значит, отходные пути там продуманы и заручиться ничьей поддержкой он не сможет. В такие моменты приходится действовать жёстче и циничней, его вынуждают к этому. Чем сильна система? Спасая себя, ты неизбежно выгораживаешь начальство, а погибая – оставляешь его только в недоумении, потому что его обязательно спасёт кто-то другой. Воистину человечество – венец разумной иерархии. Никакая массовая тварь на земле соорудить такое больше не смогла.

Он ухмыльнулся, взяв с подставки дорогое перо. Потом достал чистый лист бумаги, положил перед собой и на несколько секунд замер. Текст уже давно сидел в голове, чётко сформулированный, осталось только набраться мужества и записать его, изложив свои мысли в явном виде. Никаким компьютерам в их времена доверия нет, самый надёжный способ утаить информацию – это перо и бумага. Пусть целлюлоза тлеет и разваливается, на его век её прочности хватит. Вечно он жить не собирается, а пока мы ещё поиграем, пока ещё есть чем прикрыться на всякий случай.

Ровным аккуратным почерком он оставил на листе пару десятков строк, прикрепив к тексту несколько выделяющихся размером чисел. После некоторой паузы дописал ниже мелким шрифтом ещё несколько строк, содержащих непонятный набор букв и символов, явно говорящих о том, что данная часть записки зашифрована и предназначена для очень узкого круга лиц. В записи присутствовали слэши, кавычки, скобки и квадратики, в целом она выглядела сверхубедительно, возможно, только направляя расшифровщиков по ложному следу.

Ещё раз перечитав написанное, он остался полностью удовлетворённым текстом, аккуратно сложил лист вчетверо, засунул в чистый белый конверт и положил его во внутренний карман пиджака. Откинувшись в кресле, он протяжно выдохнул, будто закончил очень важную работу. Некоторое время он сидел неподвижно, глядя перед собой и, очевидно, просчитывая возможные последствия предпринятых мер. Но записку не порвал и не сжёг, видимо, окончательно уверив себя в правильности своего решения.

9

Старший лаборант сектора высоких энергий Денис Иевлев, как и остальные сотрудники центра, в последние дни испытывал странную растерянность. После гибели сразу нескольких ведущих специалистов все работы по теме были приостановлены. В лабораторию нагрянули спецорганы, изъяв груды материалов, выяснив по минутам деятельность каждого учёного, практиканта, а также лиц обслуживающего персонала. Зафиксировав показания, они ушли, оставив после себя растерзанную пустоту, как после нашествия Мамая. Изредка ещё шныряли кое-где представители спецслужб и журналисты, но они никому уже не мешали – работы не было и, что делать дальше, никто не знал.

Однако подогретое данными обстоятельствами любопытство неожиданно выросло в большой вопрос: что же такое сверхъестественное открыли они в этих стенах, если результаты их труда переполошили все серьёзные службы страны? Быть причастным к передовым достижениям науки и не знать хотя бы приближённо о возможности их применения на практике всегда досадно. Но здесь покровами тумана были окутаны даже подходы к научной проблеме, не прогнозируемые выбросы в которой тем не менее перешли из разряда гипотетических в реальность. И получил эти выбросы кто-то из их великой четвёрки, а скорее всего, все они вместе. И кто-то потом наверняка сумел этим воспользоваться.

В живых остался только заведующий их лабораторией, но он теперь недоступен, что следовало понимать. Денис поделился своими мыслями с другими сотрудниками, с которыми поддерживал дружеские отношения. Никто из них не высказал каких-то научных догадок, либо сделал вид, что далёк от понимания сути произошедшего. Впрочем, как учёные его собеседники вряд ли находились на уровне, сопоставимом с уровнем его непосредственного шефа. А также остальных троих. Парень отработал тут уже достаточно времени, чтобы разобраться в людях, их способностях, амбициях и воле. Следовало знать, что работа работой, а карьера строится благодаря самым разным факторам, и люди в их заведении, обладающие деловой хваткой, уже на ранней стадии старались выделиться среди пней, готовых грызть гранит науки до глубокой старости. Сам Денис уже видел для себя тему, которую в будущем собирался проталкивать с единомышленниками.

– Странное дело, – говорил он, сидя в баре со своим приятелем, сотрудником той же лаборатории Кириллом. – Вот так вот ходишь полусонный на работу, а потом оказывается, что ты был в самой гуще событий и ничего при этом не заметил.

– Ты считаешь, мы упустили что-то важное?

Кирилл не разделял досады друга, полагая, что намеренно копаться в чужих материалах – удел жуликоватых проходимцев.

– Мне кажется, Белевский попутно занимался какими-то своими делами и не рассказывал о них шефу, – заметил Денис. – Никому о них не рассказывал.

– Он же был энтузиастом.

– Может, и так. Приходя в лабораторию, он часто забывал домашние записи, а по выходным из дома ездил на работу. Но, кроме него, почему-то никто у нас подобным энтузиазмом заражён не был.

– Канетелин был.

– Для которого это плохо кончилось.

Денис восхищался умом Белевского, однако глубокого уважения к нему не испытывал. Его озабоченность, именно озабоченность, а не увлечённость наукой, он понимал по-своему. Тот явно имел внутри их коллектива собственный интерес. И теперь, когда вокруг их центра поднялся переполох, очень хотелось отхватить хоть маленький кусочек тайного, чтобы, может быть, распорядиться им в будущем более рационально, чем другие. В этом мире обязательно кому-то должно везти. Не всем, конечно же. Белевский уже проехал мимо.

– Наш Олег Алексеевич в последнее время несколько раз оставался в лаборатории допоздна, – сказал Денис, – когда установка уже была отключена.

– Откуда ты знаешь?

– Я заглядывал в журнал учёта на охране, и меня удивило это его необычное рвение. Дома жена, блинчики с вишней, а он в институте кроссворды решает. Чего он там высиживал по три часа в пустоте?

– Не вижу в этом ничего странного. – Кирилл не до конца понимал приятеля. – Мы же не знаем, насколько он продвинулся в решении проблемы.

– Мы вообще не знаем, какие он проблемы решал.

Про Белевского Денис сказал не просто так. Он нутром чувствовал, что в лаборатории должны остаться зацепки, невидимые и простые одновременно, за которые незаурядному молодому специалисту следовало бы ухватиться. Связь научной деятельности центра с прогремевшими взрывами только угадывалась, никто не мог установить её определённо, даже руководство их заведения. Если бы эту связь можно было установить точно, кругом стояла бы тишайшая тишина, он бы всё так же спокойно ездил на работу, а на место выбывших кадров быстро нашли бы новые. Однако прострация, в которой витала думающая среда сообщества, обременённая непомерным давлением со стороны руководства уже страны, была полнейшей. Она была расширенной, если можно определить градацию столь глубокого раздумывания человечества над вопросами жизни и смерти. И вот здесь уже выпадал шанс обнаружить самые незаметные, мелкие детали эксперимента: идеи, заготовки, свежие клочки, способные задвигать махину накопленного научного потенциала в том направлении, в котором выгодно отдельным лицам, а не всему сообществу в целом.

Конец ознакомительного фрагмента.