I
Был тихий августовский вечер. На большой террасе виллы Коллеони, в Монако накрывали вечерний чай, и сама хозяйка наблюдала за приготовлениями.
Эмилия Карловна Коллеони была видная женщина лет пятидесяти; белое и свежее, с приветливыми чертами лицо сохранило следы красоты, большие голубые глаза отражали чрезвычайную доброту, и лишь седые, серебристые волосы обнаруживали наступавшую старость.
Была она урожденной баронессой Фарнроде, но выход замуж за скромного художника повлек за собой общее неудовольствие и почти полный разрыв с семьей. Хотя лет восемь тому назад, уже после смерти мужа, у нее и произошло примирение с родными благодаря стараниям ее племянника, барона Реймара, очень расположенного к тетке и ее покойному мужу, тем не менее с некоторыми членами семьи, а особенно с женой брата, рожденной графиней Земовецкой, отношения все-таки остались натянутыми. Впрочем, это охлаждение родственников нимало не тревожило Эмилию Карловну. Муж оставил ей хорошее состояние, вполне ее обеспечивавшее, и чудную, окруженную садом виллу, в которой она жила, занимая нижний этаж и сдавая верх богатым иностранцам.
– А пришел ли барон с прогулки, Мариетта? – спросила она у горничной итальянки, ставившей на стол чайную посуду.
– Да, синьор барон вернулся с полчаса тому назад и сидит у себя в комнате.
– Так сходи и попроси его пить чай.
И поставив цветы в вазу, она еще раз окинула взглядом накрытый стол с тонкой посудой, старинным массивным серебром, обильно уставленный свежим печеньем, маслом, сыром и холодной дичью.
Не успела Мариетта исполнить ее приказание, как балконная дверь отворилась и на террасу вошел племянник.
– Добрый вечер, тетя. Прости, я кажется, заставил тебя ждать? – спросил он, целуя у нее руку.
– Нисколько, мой милый. Мы с Мариеттой только что закончили наши приготовления.
Барон Реймар Фарнроде был человеком высокого роста, плотного сложения, но стройный.
Холодная и даже надменная манера себя держать смягчалась приветливым выражением лица. В больших голубых глазах светились ум и энергия; из-под тонких усов виднелись красиво очерченный рот и ряд ослепительно белых зубов.
Уже два месяца молодой барон гостил на вилле Коллеони и начинал поговаривать об отъезде, но тетка все удерживала его, окружая лаской и закармливая любимыми блюдами.
Сидя за столом, племянник с тетушкой оживленно болтали. В это время у чугунной садовой калитки остановился экипаж, и тотчас из дома выскочила горничная в плоеной наколке, пробежала через сад и стала что-то наказывать кучеру.
– Адаурова опять снаряжается в Монте-Карло. Какую она отчаянную игру ведет! Смотри, тетя, не остаться бы тебе при одном приятном воспоминании, что приютила эту красавицу, – усмехаясь заметил барон, накладывая на тарелку кусок дичи. – В этом отношении я спокойна: она мне уплатила за четыре месяца вперед. Кого мне от души жаль, так это Марину. Бедная девочка производит тяжелое впечатление: в ее глазах столько грусти и усталости. А как она хороша, даже слишком хороша для той обстановки, в которой живет. Но, конечно, рядом с матерью она много теряет, потому что та ослепительно прекрасна. Опасная женщина.
Барон покраснел.
– Опасны они обе, только с той разницей, что одна еще не сознает своей обольстительности, а другая ею злоупотребляет! Вообще, мамаша особа подозрительная. Ты не знаешь, есть у нее какие-нибудь средства, или все эти роскошные экипажи и туалеты оплачиваются щедротами моего милейшего кузена Земовецкого? В таком случае она ему здорово вскочит. Меня это интересует ввиду некоторых, хотя и сомнительных прав на наследство, – рассмеялся барон.
– Ну, я не думаю, чтобы твоя бабушка распустила вожжи, раз дело касается денег; у графини Ядвиги ручка крепкая, очень-то не раскутишься, – с улыбкой ответила тетка. – А о частной жизни Адауровой я мало знаю; так, кое-какие указания Марины, да рассказы, может быть и прикрашенные, одной русской дамы, живущей на вилле Бальмора, которая уверяет, будто знает их.
– Расскажи, расскажи, тетя. Я хотел бы проверить одно предположение, которое на днях пришло мне в голову…
Он остановился, потому что дверь подъезда отворилась. С крыльца сошли две дамы и направились к ожидавшему их экипажу.
Одна из них, лет тридцати пяти, была в полном смысле слова красавицей. Черное кружевное платье и большая черная шляпа с перьями резко оттеняли мраморную белизну лица и металлический отлив чудных пепельных волос. Черты были тонкие и правильные. Лихорадочный блеск красивых глаз и нежный румянец, игравший на щеках, производили впечатление чего-то болезненного. В руках у нее была шитая золотом накидка и перламутровый инкрустированный мешочек.
Она вполголоса разговаривала с шедшей рядом дочерью – стройной молодой семнадцатилетней девушкой. Пышные пепельные, как и у матери, волосы обрамляли прелестное личико матовой белизны и без малейшего румянца; даже тонкие губы с красивым, но резким изгибом казались бледно-розовыми. Вся жизнь этого чистого, как фарфор, личика сосредоточилась в глазах, обрамленных длинными пушистыми ресницами. Выражение лица было задумчивое, почти суровое. На ней было голубое батистовое платье и большая соломенная шляпа, украшенная чайными розами.
– И к чему она таскает с собой дочь в этот притон, где девушка должна присутствовать при том, как Станислав ухаживает за ее мамашей, – с неудовольствием, хмуря брови, заметил барон.
Затем он встал и, опершись на балконные перила, смотрел, как дамы усаживались в экипаж.
– Ты, тетя, хотела мне рассказать про Адаурову, – сказал Реймар, снова садясь за стол. – Видишь ли, одна из моих кузин, Юлианна Червинская, замужем за неким генералом Адауровым, который, кажется, развелся с первой женой. Так вот эта разведенная жена – не твоя ли жилица?
– А ты с ним знаком?
– Нет, я с ним не встречался, да и Юлианну не видал, по крайней мере, лет десять. Она воспитывалась в Варшаве, и на ее свадьбе я не мог быть потому, что тогда отец был при смерти.
– Твое предположение, может быть, верно. Марина мне только намекала на прошлое матери; зато мадам Шванеман, та русская дама, про которую я тебе говорила, рассказывала мне про Адаурову разные разности. Ты знаешь, русские не привыкли щадить своих; хотя, впрочем, она говорила, что Адаурова – жертва несчастного супружества.
Вышла она по страстной любви, но муж ее обманывал, сойдясь с женой какого-то моряка, бывшего в дальнем плавании. История эта дошла, наконец, до Надежды Николаевны. Узнав, что муж принимает свою даму сердца на их квартире, пока она была в деревне, а супруг проживал в городе, удерживаемый службой, она их накрыла… Приготовилась ли она заранее, будучи уверена, что захватит виновных, или оружие нечаянно попало ей в руки, но она застрелила при этом свою соперницу. Лишь благодаря связям удалось потушить это дело: дама была убита, и скандал все равно ее не воскресил бы. После этого Адаурова потребовала развода и взяла к себе дочь, которой было тогда семь лет. Говорят даже, будто девочка была свидетельницей убийства, но я этому не верю.
Располагая личными и довольно значительными средствами, она всегда жила богато и широко; но прожила ли она свое состояние, я – не знаю, хотя это вполне возможно ввиду ее страсти к игре. По мнению мадам Шванеман, она дурит, чтобы заглушить любовь к мужу, которого все еще не может забыть. Кроме того она морфинистка и злоупотребляет этим, по словам доктора Морелли.
– Грязная история и в результате – разбитая жизнь. Но тот ли это генерал Адауров или нет, все равно. Я не понимаю, как отец решается оставлять свою дочь на руках подобной матери, – заметил барон.
В это время Мариетта подала вечернюю почту, и Реймар принялся за чтение газет, а тетка сошла в сад наблюдать за поливкой цветов и газона.
Эмилия Карловна уже кончала свой обход сада, когда стук остановившегося у калитки экипажа привлек ее внимание.
Это вернулась Адаурова дочь и, увидав хозяйку, подошла к ней здороваться.
– Вы уже вернулись, Марина Павловна, – с улыбкой встретила ее та.
– Я только проводила маму до казино. Я не могу там оставаться: в зале так шумно и душно, что у меня голова кружится и не хватает воздуха. Кроме того, я ненавижу игру, а бренчанье денег и громкие окрики крупье мне действуют на нервы. Поэтому я всегда только мешаю маме.
– Вы так и останетесь наверху одна до приезда мамаши?
– Да, конечно. Дома так хорошо: тихо и воздух такой чудный, мягкий; а я люблю тишину и покой. Я все какая-то усталая…
– Нет, это невозможно. Вы напьетесь с нами чаю на балконе, а вашу шляпу и перчатки я отошлю.
Марина, видимо, колебалась.
– Благодарю вас, вы очень добры. Правда, у нас скучновато, когда никого нет дома. Но вы не одни, с вами ваш племянник… – в замешательстве пробормотала она.
– Так что же? Это ничего не значит. Или вы его боитесь? Совершенно напрасно, он совсем не злой, – засмеялась Эмилия Карловна и, взяв под руку молодую девушку, повела ее к террасе.
– Вот привела свою любимицу и прошу тебя, Реймар, развлечь ее, пока я занята с садовником, – поднимаясь на ступеньки крикнула она племяннику. – Должна предупредить, что она тебя боится.
Барон вскочил и пошел навстречу.
– Что я слышу, Марина Павловна? Вы меня боитесь, отчего? Я никогда не считал себя таким страшным, чтобы пугать молодых барышень, – весело улыбаясь сказал барон, удерживая протянутую ему ручку в своей.
Он повернул кнопку, и яркий электрический свет озарил Марину, которая остановилась у кресла хрупкая и нежная, точно видение. Большие бархатные глаза застенчиво и грустно смотрели на него; даже в эту минуту личико ее осталось бледным.
Барон восторженно глядел на нее, и в голове его мелькнула мысль:
«Тетя права, она дивно хороша!»
– Ну-с, признавайтесь – почему вы меня боитесь?
Марина тряхнула хорошенькой головкой.
– Я не то что именно боюсь, хотя у вас и очень строгий взгляд. Но я знаю, что вы осуждаете нас, особенно маму; я это прочла в ваших глазах, а кроме того еще что-то, похожее на презрение, – она глубоко вздохнула.
Яркая краска залила лицо барона. Он взял похолодевшую руку Марины и крепко пожал ее.
– Вы преувеличиваете и несправедливы, – виноватым тоном заговорил он. – Могу ли я презирать такую невинную душу, как вы? Но я хочу быть откровенным: вашу мать я осуждаю за то, что она водит свою дочь в эту игорную трущобу, притон дьявола; но это и все, клянусь вам. Да какое же право, наконец, я имею делаться вашим судьей?
– Да кто же может запретить вам высказывать ваше мнение? На прошлой неделе я невольно слышала ваш разговор, когда вы жестоко осуждали маму. Я могу только сказать, что вы несправедливы и не знаете, что она глубоко несчастна и страдает; все это она делает для того, чтобы забыться…
Барон еще гуще покраснел, вспомнив как беспощадно выразился перед теткой об ее матери.
Ему теперь было совестно, но не мог же он сказать Марине, что на матери лежат другие обязанности, а не только искание забвения в безумствах, хотя бы и для того, чтобы заглушить свое горе. Но он нашелся.
– Мать должна посвящать все силы души, всю любовь, на которую способно ее сердце, заботам о своем ребенке, а у вашей мамаши не хватает, кажется, для вас времени.
В голосе, помимо его воли, послышалось все-таки осуждение, и Марина, снимавшая в это время печатки, нерешительно взглянула на него.
– Вот у вас опять этот строгий вид, которого я так боюсь; а все же вы ужасно неправы. Мама меня любит, она меня не отпустила от себя; вот папа меня не любит и за десять лет ни разу не попытался меня повидать.
Облачко грусти набежало на нежное личико Марины.
– А воспитывались вы дома, при вашей maman?
– Воспитывалась? Да везде понемногу, но до одиннадцати лет провела у мамы. Я была болезненна и учиться много не могла, а моя гувернантка Сюзанн больше занималась хозяйством в доме и гостями, чем мной. Обо мне часто забывали, и я нередко засыпала где-нибудь в кресле, не раздеваясь. У меня была полная свобода лакомиться сколько угодно, я присутствовала на обедах и ужинах, когда бывали гости, но мне, конечно, становилось скучно. Все играли в карты, Сюзанн шепталась с каким-нибудь волочившимся за ней офицером, а я забьюсь, бывало, куда-нибудь в угол и сплю…
Потом мама отдала меня в пансион в Женеве, где я пробыла четыре года. Это было счастливое время, и там я, по крайней мере, отдохнула: вовремя вставала и вовремя ложилась, а главное училась. Я любила учиться, да и все преподаватели были очень добры ко мне. А прошлой весной мама объявила, что мое образование кончено, и взяла меня из пансиона. Лето мы провели в Виши, потом поехали в Биарриц, а затем вернулись в Париж, где мама живет постоянно.
Зима опять была крайне утомительна: одни только балы, театры, визиты и нескончаемые совещания с портнихами. Такая, право, тоска, а главное ни минуты отдыха. Зато как я обрадовалась, когда в феврале на весь пост я поехала к своей тетке, игуменье, в монастырь. Ах, если бы вы только знали, как чудно я провела время.
Марина оживилась, и в ее лучистых глазах вспыхнуло восторженное настроение.
– Там я снова научилась молиться, что совершенно забыла. С тех пор, как меня разлучили с папой и старой няней, никто не говорил со мной ни о Боге, ни о молитве.
– Как, а в пансионе?
– Там воспитанницы были либо лютеранки, либо католички, и я, как православная, не присутствовала на уроках закона Божия, а общие молитвы меня не трогали. Зато в монастыре дело было иное.
Во-первых, я здесь столкнулась с богомольцами, которые отовсюду, и часто издалека, стекались на поклонение святыням; а глубокая, твердая вера этих бедняков не могла не тронуть мое сердце. Затем, тихая жизнь и непрерывная, неслышная работа в обители необыкновенно успокоительно на меня действовали; мне казалось, точно вся мирская суета, все страсти и горести людские остались где-то там, далеко за святой оградой и не смеют перешагнуть за ее врата. Особенно хорошо было в церкви на вечерней службе: просторный храм тонул в таинственном сумраке, сквозь облака кадильного дыма блестели, точно звезды, огни лампад перед иконами, а дивное монастырское пение убаюкивало и уносило душу от земли и ее невзгод ввысь.
Но счастье мое было кратко: через несколько дней приехала мама и увезла меня из монастыря сюда…
Марина глубоко вздохнула.
Барон глядел на нее, как очарованный.
– Вам жаль монастыря? – вполголоса спросил он.
– Да, очень жаль. Вы поняли меня? А представьте себе, когда я описала все это маме, она так странно рассмеялась и сказала:
– Какие глупости! Наши молитвы людские не доходят до Бога и святых, а потому совершенно излишне их беспокоить. Наша же судьба иная. Мы с тобой «болотные цветы» и выросли на зыбкой, ядовитой почве. Она нас питает, но в конце концов непременно затянет…
Разумеется, эти мамины слова внушены ей ее горем, но они меня все-таки крайне огорчили…
Марина, видимо, взволновалась. Барон молчал; его охватило чувство глубокой жалости к этому молодому существу, покаяние которого раскрыло перед ним целый мир духовной нищеты.
Голос подошедшей Эмилии Карловны вывел из задумчивости Реймара и рассеял грустные думы Марины.
– Как, вы все еще в шляпе?
– Мы тут заговорились, а я про нее и забыла, – ответила Марина, принимая с благодарной улыбкой букет, который поднесла ей хозяйка.
Разговор принял другое направление, и было уже около двенадцати часов, когда гостья простилась и ушла к себе.
Барон, облокотясь на стол, так задумался, что наблюдавшая за ним тетка тронула его за рукав и спросила, о чем он мечтает.
– О Марине Адауровой. Ты права, что бедная девушка заслуживает сожаления, а у ее матери нет, должно быть, ни капли совести. Марина – натура отзывчивая и, по-видимому, богато одаренная, а эта полоумная ее систематически портит. Ну, что она видит и слышит? Ведь это ужасно, если она понимает, какую жизнь ведет ее мать.
– Я не думаю, чтобы она вполне отдавала себе отчет в том, что творится вокруг. Марина считает свою мать несчастной. Может быть, та и в самом деле несчастна и в ее беспорядочной жизни есть смягчающие обстоятельства и мотивы, – со вздохом ответила ему тетка.
Барон встал и ходил по террасе, но при последних словах тетки он вдруг остановился.
– Это для нее не оправдание, тетя, – перебил он ее. – Чем бы ни увлеклась женщина, как бы ни была она беспутна, одно чувство должно быть для нее чисто и свято – материнская любовь. А эта… ничего знать не хочет, кроме своей ревности, и приносит ей в жертву своего ребенка, которого и увезла-то с собой не для того, чтобы всецело посвятить себя его воспитанию, а, вероятно, назло мужу, любившему дочь; иначе, она не отняла бы ее у него. А что она делает с Мариной? Она не обращает на девушку никакого внимания, глумится над ее добрыми порывами и всюду таскает ее за собой, делая свидетельницей своих сумасбродств, любовных приключений и мотовства, которыми эта особа заглушает, видите-ли, свою досаду и ревность… Нет, не говори мне про эту тварь и не старайся ее оправдать.
Барон, видимо, был взбешен и поспешно простился с теткой.