«Посем у всякого правоверного прощения прошу»
Москва, 1657 г. На страстной пятнице по городу, не умолкая, плывет колокольный звон. Во славу Господню разбросал над Москвой-рекой свой басистый гул Иван Великий, с ним густым баритоном переговаривается Благовещенский старый колокол.
Городской люд густо усеял подходы к Благовещенскому собору, нищие и убогие, выставляя напоказ свои больные и увечные тела, дрожащими голосами тянут хвалу Господу: и многократные слова их благодарности за то скудное, то щедрое подаяние тонут в праздничном гомоне церковных зевак и городских прихожан. Народу много – мало того, что нынче большой церковный праздник, – сам патриарх Московский служит, да и царь Алексей Михайлович с семьей быть должны.
В старую отрепанную шапку гуще всего летят медные деньги. Шелест голосов уважительно молкнет перед этим одноруким нищим, который, выставив правую культю вперед, держит высоко над головой левую руку, вызывающе указывая в небо двуперстием кривых пальцев. Молчаливый открытый вызов новым церковным обрядам заставляет прихожан то отшатываться в сторону, закрываясь от старообрядца троеперстием, то отдавать смельчаку последние гроши, а кто может – и более богатое подаяние.
– Уйди, глупый, не дразни Никона… Убьют ведь… За истинную веру страдания принимает… А какая нам разница – два перста, три ли? – слышатся в толпе голоса, – небось, донесли, глянь, бегут стрельцы-то…
Два стрельца, ножнами сабель раздвигая людей, спешат к протестующему однорукому. Тот смиренно смотрит, продолжая тянуть двуперстие к небу.
– Люди, за истинную веру на новые муки иду, – вдруг высоким старческим голосом протянул нищий, – не слушайте выродка Никона, слушайте святое слово защитника веры Христовой протопопа Аввакума Петрова. Погнал Никон его в Даур, да не гнется протопоп, шлет нам слово свое… Пустите, ироды, все одно веру не убьете, вечен Христос в душах наших! – калека задергался в сильных руках стрельцов, один из них, зажимая рот кричащему старику, зарычал в толпу:
– Чего рты раззявили, ересь богопротивную слушаете? А ну, дорогу дай, – толкнул он парня в сером армяке…
– Ишь, растолкался, счас как дам в харю-то…
– Ах ты, холопья твоя душа, – стрелец в злобе раскрыл свой гнилозубый рот, замахнулся кривыми ножнами, – а ну, подь в сторону, мразь…
Большой, золотом и самоцветами блещущий в свете сотен свечей иконостас Благовещенского. Строгие лики святых, глядя бездонными, пронзающими глазами, притягивают взгляды людей.
Патриарх Никон, высокий и рыжебородый, с властным взглядом темных глаз, в праздничном одеянии высшего князя церкви начал службу.
На почетном месте царь Алексей Михайлович крестится в три перста, блестя в свете свечей голубыми глазами. Царица рядом неотрывно смотрит на духовного отца всех русских православных. Громкие слова службы, густой бас лучшего дьякона русского царства гонят из глаз царицы крупную слезу.
Царь косит глаз на мокрую щеку жены, рука застывает в крестном знамении у лба, лицо отемняется одному ему известной думой. Тяжело царю.
– Нет покоя в душе… Было единение духовное с патриархом, было, а сейчас где оно? – трудно ворочает мыслями царь, не слыша громких патриарховых истин, – отдалился Никон, высоко вознесся в гордыне своей, а я слаб, слаб… Господи, помоги мне в моем одиночестве… А может быть, прав был Аввакум, нельзя было старину трогать, менять прадедами установленное?.. Нет, не тот уже Никон, не тот, высоко вознесся по слабости моей… Двоевластье – к смуте прямой путь… – Алексей Михайлович крестится, оглядывается на напряженные, неспокойные лица ближних бояр, слушающих патриарха с напускным, показным вниманием.
Пустозерский острог, 1672 г, Пасха.
Звучит одинокий колокол, резкими звуками вспугивая редких птиц на голых темных ветвях низких деревьев. Рыхлый, ноздреватый снег слоисто свисает с крыш бревенчатых строений, вот-вот упадет с края подмокающий, исходящий тяжелыми каплями снежный пласт.
Служка в драной рясе, вздрагивая рыжей бороденкой, спешит по скользкой тропе. У груди – небольшой сверток, концы платка по-заячьи выглядывают из узла.
– Досифей, куда тебя Господь погнал, обедня скоро, – звонарь наклонился над перилами звонницы, – опять к узникам спешишь?
– Спешу, милый, несу вот хлебца им пожевать, батюшка послал… Божий праздник для всех одинаков… – Досифей скрипит тяжелой дверью темницы и пропадает в черноте овального дверного проема.
– Епифаний, помоги, – пытается подняться Аввакум, в сумраке скудно освещенного сырого подвала его глаза – как два темных пятна. Его худая рука, зацепив звенья прикованной к стене цепи, трудно гнется, приподнимая сухое длинное тело бывшего протопопа навстречу Досифею.
– Пришел, кормилец, – старец-инок Епифаний поддерживает Аввакума, блестит голодными глазами, – отец Лазарь, Досифей праздничную снедь принес…
– Уйми радость-то, отче, – укоризненно качнул бородой протопоп, – не животу радуйся, а Божьему дару, все на земле – от Бога…
– Запел отец протопоп, корке хлеба и то возрадоваться не даешь, – низковатый и лысоватый поп Лазарь, перекинув через искалеченную руку цепь, потянулся к узелку Досифея, – ну давай что ли, брюхо совсем свело…
– Сейчас, болезные, сейчас, – замешкался над узелком Досифей, разворачивая холстину, открывая куски теплого еще хлеба. – Держи, батюшка, – протянул он хлебную краюшку Аввакуму, припал щекой к длинным нервным пальцам расстриги, – благослови, отче, освободи душу мою от грехов.
Двумя перстами Аввакум перекрестил склоненную голову Досифея:
– Живи с Богом в своей душе, Досифей…
Зубы протопопа жадно вонзились в теплую хлебную мякоть, ладонь потянулась к подбородку ловить крошки.
– Помню, матушка-покойница таким же вкусным хлебом в детстве угощала, – вздохнул среди всеобщего молчания Аввакум.
– О хорошем-то все помнят, да и о плохом тоже, – откликнулся Епифаний.
– Не жалуюсь на память свою, многое в нее плетью вбито…
– Описал бы ты жизнь свою, – потянулся к протопопу Епифаний.
– Давно мыслю об этом, – согласился Аввакум, – да где мне бумагу взять, чернила?
– Найду, батюшка, прикажи, – Досифей вспотел от усердия.
– Своруешь, новый грех… – В углу «ямы» зашевелился маленький щуплый дьякон Федор. Пряча правую руку с отрубленной кистью, он потянулся здоровой рукой к узелку Досифея, осторожно понес ко рту свой кусок праздничного хлеба.
– Сворую… – Досифей виновато заморгал, – Господь простит.
– У стрельцов плети длинные, рубаху потом от спины не отдерешь… Кто же нас тогда жалеть будет?
– У Алексея, что в посаде живет, все это спроси, он мои письма в Москву шлет, – Аввакум уже весь во власти нового желания, – Епифаний, пиши понуждение, ты отец мой духовный…
Июль, 1647 г.
Село нижегородского края Лопатищи. Поповское подворье аккуратнее и зажиточнее окружающих жилищ, колодезный журавль выглядывает из густых крон плодовых деревьев. Попадья срывает яблоко, несет яркий плод к пухлым губам, улыбаясь драчливому петуху.
Три развеселых девки на сельской улице… Подсолнечная шелуха на губах, громкий женский смех вдруг обрывается.
– Девки, поп-то наш суровый какой, гляньте, вышагивает будто журавль, – останавливает подруг синеглазая Матрена, – а ведь хорош мужик-то…
– Что, приглянулся батюшка? – Фроська стройна и черноброва, – ишь, глазами словно шилом раскаленным протыкает.
Матрена встретила пристальный взгляд попа, вспыхнула, прикрылась концом платка, но глаз своих смущенных не отвела.
– Все бы тебе шутить, Ефросинья, – шевельнула она пухлые губы в платок, поправила на груди длинную косу, – строг ликом батюшка, что-то страшно мне стало…
Аввакум, жестким взглядом усмиряя не в меру веселых баб, идет мимо них к своему подворью.
Всхохотнув, девки весело припустили вдоль улицы к церкви.
Матрена, отстав от подруг, несколько раз оглядывается на поповский двор…
Тускло блестят оклады иконостаса в свете нескольких свечей аналоя. Аввакум усердно кладет земные поклоны, глаза его полны глубокой надежды на Бога, взгляд весь во власти тихой молитвы, губы неслышно дарят Господу сокровенные мысли.
– Батюшка, спаси, – мягко шелестит голос тихо вошедшей в храм Матрены. Складки нарядного сарафана волнуются на её груди, глаза готовы брызнуть слезами, – батюшка, дай покой душе моей грешной…
Поп застыл в поклоне, медленно повернувшись к девке, окинул ее недовольным взглядом, скользнул сузившимися глазами по ее ладной фигуре, поднялся с колен.
– Бог спасет, девка, – испытующе посмотрел в глаза смутившейся Матрены, – тебя, что ль, у двора своего недавно встретил?
– Меня, батюшка, – помолчав, откликнулась гостья, осмотрелась, – темно в храме…
– Давно в церкви не была? Что-то я тебя здесь не видел… Веруешь ли?
– Верую, батюшка… Грешна, дорогу к храму совсем позабыла…
Поп замолчал, разглядывая Матрену, что-то постороннее мелькает в его взгляде – уж больно хороша девка, – что за грех тебя мучит, исповедаться хочешь?
– Хочу, батюшка, спаси, сними грех…
– Имя твое как? – тихо произнес поп, взял женщину за руку.
– Матрена, – выдохнула девка.
– Что за грех мучит тебя? – Аввакум набросил на плечи Матрены край епитрахили, осторожно возложил свою ладонь на склоненную русую голову. Гладко зачесанные волосы девки блестят в свете близкой толстой свечи аналоя.
– Каюсь в грехе женском, батюшка, блуд окаянный владеет душой моей, излечи, отче, больше сил нет терпеть, – Матрена осторожно к себе ослабевшую руку попа, прикрывает вздрагивающими тонкими пальцами батюшки тугую выпуклость своей груди, – чуешь, отче, как душа моя бьется, огнем блудным сжигаемая?
Адский огонь мужского желания заплясал на лице попа свой жуткий танец, искривил в болезненной гримасе его губы, повел в сторону темную курчавую бородку. Хриплый стон скользнул сквозь стиснутые зубы, пальцы против воли сжали упругую женскую плоть. Резким движением Аввакум отвел грешную руку и поспешно сунул кисть в дрожащее пламя близкой свечи.
– Уйди, девка, уйди от греха, – прохрипел он.
Матрена вскрикнула, приподнялась…
– Прости меня, батюшка, прости ты меня, блудню окаянную… Святой ты…
Поп спрятал сожженнную руку в складках епитрахили, не поворачивась к девке, крикнул:
– Да уходи ты…
Плачущая Матрена медленно пошла к выходу.
Калитка стукнула, пропустив на поповское подворье крепкую вдовицу, которая, несмело сделав несколько шагов вперед, вдруг упала на колени, воздев руки к подходящему Аввакуму.
– Аввакум Петрович, батюшка, последняя надежда на тебя и осталась…
– Встань, Пелагея, что с тобой? – Аввакум махнул рукой, отправляя в дом свою любопытную красивую попадью. Та покорно ушла в избу.
– Староста наш Лукерью мою силой со двора свел… Загубит девку, – Пелагея зарыдала, уткнувшись мокрым лицом в ладони, – защити, отче…
– Бог защитит, Пелагея… А ну, пошли, – поп озлился, крепко прикусил густой ус, – и на старосту управу найдем.
Крепок забор старостова хозяйства, свежекрытая изба весело смотрит резными наличниками на широкий с коровником двор.
– Останься, Пелагея, я сам, – бросил вдове запыхавшийся после быстрой ходьбы Аввакум, решительно взбежал на крыльцо и резко рванул на себя дверь избы.
Староста, почесывая под рубахой грудь, лениво поднялся со скамьи навстречу священнику.
– Здоров будь, за каким делом ко мне?
– Здравствуй, Иван Родионович, коли не шутишь, – Аввакум перекрестился в иконный угол, подошел к старосте вплотную, упрямо воткнулся злым взглядом в его маленькие глазки, – отдай Лукерью матери, побойся Бога…
Засуровел лицом староста, отодвинул плотным плечом Аввакума, сел на скамью.
– Ишь, чего захотел, – медленно заговорил он, – Пелагея накаркала?
– Сирота она, дитя совсем, отпусти, Иван Родионович…
– Да твоя-то какая забота? Или ты сам на сироту глаз положил? Тогда уступлю…
– Т-ты, богопротивная твоя душа, священнику такое говорить? – Аввакум поднял свой серебряный крест, поднес к лицу старосты, – Христом-Богом молю, отпусти Лукерью к матери, Иван Родионович…
– Да плевать мне на твоего Бога, да и на тебя тоже… На вот… – староста поднял два пальца, раздвинул их и, демонстративно сложив кукиш, перекрестился им в наглой усмешке.
– Уходишь ты от Христа в блудолюбии своем, староста… Не простит Господь.
– А ну, мети из моего дома, боголюбец, – староста подхватил крест на груди Аввакума, потянул к своей спутанной бороде, – а то ить перекрещу тебя этим серебром со всей любовью…
Побелев губами, поп удержал в себе закипевшую злобу, неожиданно сильно подхватил старосту за ворот рубахи.
– Я справедливости прошу, душу невинную защищаю.
Вырвав крест из рук оторопевшего хозяина, Аввакум спокойно пошел к двери.
– Не отпустишь Лукерью – отлучу от прихода и в патриархию донесу о хуле твоей…
Тяжело, невидяще смотрит староста в окно на уходящего с подворья священника, рука его жмет в горсть длинную бороду.
– Уйди, Фома, без тебя тошно, – рычит он на своего работника, просунувшего в узкую дверную щель свою лохматую голову.
Багров и скор августовский закат. Сумерки уже сливают дальние дома деревенской улицы в расплывчато темнеющую линию, размывают лица выходящих из церкви прихожан в серые пятна.
– Где поп? – староста пьян, кафтан распахнут, плеть в руке пляшет, рот влажно блестит в сумраке вечера, – ты, кликни попа, – толкает он черенком плети ближнюю нищенку.
Прихожане сгрудились позади старосты.
– Отпусти Лушку, Родионыч… Зря ты на священника… Не видишь что ли, пьян он… Пойдем, не то зашибет под горячую руку… Как же теперь без Бога будешь жить, староста? – гудят голоса и смолкают навстречу выходящему из церкви Аввакуму.
– Уходи, Иван Родионович, противен ты Богу…
– А это видал? – староста вырвал из-под полы кафтана пистоль, – вались на колени, поп, согнем теперь твою гордость…
– Нет, – Аввакум поднял крест.
Толпа шатнулась, зароптала, заголосили бабы.
– Не гневи Бога, Иван… На кого руку поднимаешь?..
– А ну! – угрожающе повел ствол пистоля в сторону староста. Люди испуганно отхлынули. – Видал? Никто тебя не защитит.
– Бог мне защита, а ты – собака блудливая…
– Сука, – взъярился староста, – на тебе!
Курок пистолета щелкнул, вспыхнул порох на полке, но оружие смолчало. Бросил пистолет наземь староста, прыгнул вдруг вперед, головой ударил Аввакума в живот.
– А-а-а, убью все равно, – засипел он, ударил священника ногой.
Мужики скрутили пьяного, увели в темноту. Бабы, окружив лежащего в беспамятстве попа, заголосили, зарыдали.
– Господь спас… Защитил Бог от пули… Воды принесите… Настасья, жена-то где?
Брызнули Аввакуму в лицо водой…
– Петрович, домой отнесем…
– Я сам, сам я… – Аввакум встал, – идите с Богом…
Гулко в осеннем воздухе звучат звуки набата. Пара телег, нагруженных мокрыми бочками, стуча в неровной колее деревянными колесами, спешит к дыму и пламени, охватившим поповское подворье. Развевая рясу, удерживая нагрудный крест, бежит к своему горящему дому Аввакум.
Мужики суетятся у пылающего двора. Настасья Марковна, прижимая к себе трехлетнего Ивана, мечется среди баб, которые, причитая, стараются удержать ее в сумятице бедствия.
– Я видела, я видела, это Фома дом спалил! – кричала, стуча клюкой, старая нищенка.
Аввакум молча смотрел на свое погибающее в огне жилище, на снопы искр, взлетающие над пожарищем, на обезумевшую Настасью, на мужиков, плескавших воду в свистящее языкастое пламя.
– Ничего, Марковна, ничего, – тронул он осторожно плечо жены, – Господь не оставит… В Москву пойдем…
Москва. Казанский собор.
Внимателен взгляд протопопа Ивана Неронова, сочувствующе кивает он, слушая печальный рассказ Аввакума.
– У меня пока поживешь, – Неронов мягко трогает плечо беглого священника, – для земляка в моем доме всегда приют есть… А что приход свой оставил… Перед Богом ответишь.
– Отвечу, – Аввакум оглянулся на жену, что прижала к себе сына у соборной ограды, – отвечу, отче…
Несколько толстых свечей топят пламенем воск, который тонкими узорными ручейками бежит от огня, застывая причудливыми наростами.
Духовник царя протопоп Благовещенского собора Стефан Вонифатьев улыбается устало архимандриту Новоспасского монастыря Никону. Белая рука протопопа нежно гладит страницы церковной книги…
– Не уберем «многогласия» в храмах, не устраним нарушений в богослужении, «нестроения» в церковной жизни еще более вырастут…
– Больше проповедей нужно, учить нужно верующих, да книг церковных поболее… – дьякон Федор в глубине комнаты тощ и строг взглядом.
– Да уж нам поучиться надо у Неронова, проповедовать он великий мастер, – архимандрит завистливо блеснул глазами, – что-то задерживается протопоп…
– Он обещал пришлого попа показать, сбежал от прихода поп-то… – дьякон Федор в своем углу все так же сух и безличен.
– От патриарха посылали в село к нему, – Вонифатьев строго глянул в сторону дьякона, – подтвердилось все. Мученик он, за веру пострадал.
Входит Иван Неронов, за ним Аввакум.
Взоры всех обратились к нему, но не смутился молодой поп, двинулся к Вонифатьеву.
– Благослови, отче…
Царь Алексей Михайлович очень молод и лицом бел. Сопровождаемый своим другом постельничим Ртищевым тяжело несет он свои царские одежды, благочестиво кланяется иконам, проходя по дворцовым покоям…
Выпрямился Алексей Михайлович после благословения духовника своего Вонифатьева, остро, с любопытством взглянул прямо в глаза Аввакуму. Тот спокойно выдержал взгляд царя, в свою очередь серьезно глядя в лицо государю.
– Молод ты, давно ль в священниках? – государь жестом усадил окружающих.
– С двадцати двух лет…
– Наслышан о твоем благочестии, да о службе ревностной… Мало таких как ты в нашей церкви, мало…
– Учить священников надо, государь, книги церковные надобны, много книг. Да и школ нет, – Вонифатьев осторожен и сдержан, – отец Аввакум каждый день Священное писание прилежно читает, да таких людей на Руси мало…
Царь недвижим, рука подперла щеку, взгляд на пламени свечи.
– Старосту вашего, Ивана Родионова за самоуправство плетьми принародно били, к весне он сам новый дом тебе построит… Слышишь, отец Аввакум?
– Слышу, государь…
– Высок ты благочестием своим… Вижу, далеко в жизни своей пойдешь.
Неронов склонил голову в тихой улыбке, Никон сдержан, завистлив и подозрителен…
– Государь, с книгами решать надобно, – голос Вонифатьева тих, но настойчив.
– Надобно, – соглашается царь.
Аввакум подошел к Никону… Тот неприязненно покосился на него, отодвинулся…
– Великий Пост скоро… – царь испытующе взглянул на Аввакума, – а ну как отец Аввакум сущность свою в проповеди покажет, слово Божье прихожанам доведет? Думаю, что в силе словесной и Неронову, да и Никону не уступит…
– Молод еще Аввакумка проповеди с московских амвонов вещать, – Никон обижен и уязвлен, – да и бородой не вышел…
– Бывает, что борода долга, да ум короток… – дьякон Федор смотрит на царя прямо, – не верь завистникам, государь…
Голос Аввакума торжествен и звонок, внимательны «ревнители», царь Алексей, жадно впитывая слова молодого попа, постепенно словно бы наливается строгим величием и пониманием своего высокого предназначения…
– Оглянитесь окрест, все ли страны христианские Господа чтут с истинным благоговением? Все ли христиане, будь то католики или лютеране, все ли они бегут мирских соблазнов, все ли молят Господа о вечном спасении денно и нощно?.. Потому Царьград турки пожгли, православие потоптали…
Наша же русская земля Божьей милостью и молитвами пречистой Богородицы татар погнала, веру свою спасла, а с нею вместе и царство русское устояло. Император царьградский Иоанн недаром перед смертью своею рек: «В земле восточной больше всего православия, а Русь – высшее христианство…».
Зрите, православные, уже не храм святой Софии в Царьграде, а Успенский собор в Москве является центром православного мира, Рим первым принял христианство, да пал под язычниками, Византия стала вторым Римом, да заколебалась в вере, басурманам покорилась. Москва – третий Рим, здесь вершина православия и в этом сила русского царства. Придет день и все христианские страны сойдутся в единое царство русского православия ради, перейдут все христианские святыни из неправоверных Рима и Царьграда в истинно православную Московскую Русь…
– Нехитрое дело – псковского старца Филофея мысли пересказывать, – наклонился над ухом государя архимандрит Никон.
– Ты что же, отец Никон, другие мысли имеешь? – молодой царь взглянул строго, – через величие церкви величие стране пророчит Аввакум…
– Не дело, государь, такому человеку попом в заблудшей деревеньке сидеть, для церкви он в Москве нужнее, – с другой стороны клонит бороду к царю Ртищев, – здесь ему место найти надобно…
1652 год. Тишина под сводами столичного собора прерывается плавными вздохами церковного хора, унылый ритм заупокойной службы в тусклом свете жертвенных свечей хмурит и без того печальные лица людей, плотно стоящих в храме, так что перекреститься трудно, не то что положить поклон.
Бледен огонек тонкой свечи в пергаментно-прозрачных пальцах бывшего патриарха Московского Иосифа, отжившего свой век.
Царь не скрывает слез, но лицо уже озабочено думой о том, кого судьба пошлет в новые руководители Русской Православной Церкви, кто будет новым патриархом и его первым помощником в деле укрепления государства.
Здесь же иерархи, высшие сановники и бояре-советники Алексея Михайловича. Здесь же и знакомые уже лица Неронова, Вонифатьева, Аввакума, мелькают фигуры отцов Федора, Данилы, Лазаря, Логгина – будущих идеологов раскола.
Голос царя за кадром грустен и озабочен.
– Господи, один перед престолом своим стою, помоги, Боже, дай силы верный выбор сделать, человека достойного в патриархи определить… Отец Стефан стар и немощен, а то хорошо бы… Нет, помоложе кого… Из митрополитов только один Никон новгородский… Аввакум Петров молод совсем, да и горяч больно, Иван Неронов мягок, а здесь рука твердая нужна… Кроме Никона некого более, да уж горд больно митрополит… Эх, молод Аввакум, молод…
Царь крестится и, оглядываясь на своих ближайших советников в вере, ищет поддержки в одинаково бородатых, но все равно таких разных лицах.
Ярко блестит солнечный луч на золоченом боку витого подсвечника, падает на зеленое сукно стола, задевая чистый лист бумаги и остро очиненое гусиное перо на нем. Черный шелк рясы играет плавными складками на легком сухом теле протопопа Стефана Вонифатьева. Строго смотрит отец Стефан, рука его жмет край стола, другая туго натягивает цепь нагрудного креста.
Напряженные фигуры членов царского кружка «ревнителей благочестия» – вдоль стены покоя на длинной скамье.
– Пришел трудный час для церкви нашей, покинул этот мир святейший патриарх Иосиф. Государь просит нашего совета, надобно решать, кому быть главой русского православия… – Вонифатьев положил руку на чистый лист, – как решим, так в челобитной царю и отпишем…
– Что долго думать, тебя, батюшка, и подпишем, – дьякон Федор вскинул острую бороденку, – ты у царя духовник…
– Да и благочестия тебе не занимать, – Аввакум переглянулся с Нероновым, тот одобрительно кивнул головой.
– Стар я, да и немочи одолели, – отец Стефан польщен, – мягок характер мой, а здесь рука жесткая нужна…
– Помоложе бы кого… – Отец Данила гладит седоватую бороду, – кроме митрополита новгородского некого…
– Этот в вере тверд… Да, характер не мед… Словом Божьим владеет… – голоса ревнителей затихают, взгляды всех останавливаются на Аввакуме, который, подняв руку, привлекает всеобщее внимание.
– Всем взял митрополит… – голос попа тих, но внятен, – одно тревожит меня, горд непомерно Никон, заносчив и завистлив, как бы беды не вышло, когда власть большую дадим ему…
– Гордыню смирит… Патриаршьи ризы не таких гнули… Зато характер тверд… Защитит нас в вере нашей… – возражают «ревнители».
Вонифатьев теребит крест.
– Падает вера, укреплять ее в людях наш святой долг… – царский духовник взял перо в руку, неохотно подвинул к себе чистый лист, – ну так что, пишем в патриархи Никона?
«Ревнители» молчат. Иван Неронов грустно и неодобрительно качает головой, Аввакум осуждающе оглядывает напряженные лица.
Смиренный лик Христа на драгоценной патриаршей панагии в складках саккоса рядом с золотым массивным крестом. Тяжелый посох искрит самоцветными бликами в крепкой руке новоиспеченного патриарха. Никон упивается своим новым высоким предназначеньем, косит глаз на молодого царя, прямо и строго сидящего рядом.
Аввакум слегка наклонил голову, стоя перед ними в патриаршей палате, слушает слова святейшего повеления.
– Зная твою твердую непреклонность в вере, большую силу проповедей, высокое, всем известное благочестие, направляем тебя настоятелем городского собора в Юрьевец, посвящаем в сан протопопа, – голос Никона величав и торжествен. Царь ласково улыбается и кивает согласно, поглаживая лист с большой патриаршей печатью.
Аввакум без признаков радости, настороженно, испытующе смотрит на патриарха, медленно, словно нехотя, шагает к Никону, склоняя голву не перед человеком, но перед божественной властью.
– Благослови, владыка, на дела трудные и долгие, – осторожно ловит и прижимает к губам благословившую его руку патриарха.
Царь всхлипнул и запечатлел на лбу молодого протопопа мягкий поцелуй.
Крытая повозка приняла в свое лоно нарядную, в дорогой однорядке протопопицу. Настасья, пополневшая, румянолицая, устраивает возле себя маленького Прокопия, который тянет ручки к лошадиным хвостам, упрямо стараясь перебраться поближе к облучку, Аввакум в новом протопопском одеянии порывист и полон энергии. Иван Неронов, солиден и спокоен, степенно сопровождает своего нервного собрата.
– Горяч ты больно, Аввакум, хочешь, чтобы сразу же слово Божье находило отклик у людей. А они разные, всех под одну гребенку одним махом не острижешь, – Неронов поднимает грустные глаза к жесткому лицу молодого протопопа, – мягче надо, люди ласку любят.
– Любят, – соглашается Аввакум, – но и требовать надо соблюдения правил Божьих, – он нервно теребит бороду, – ты вот мягок, отец Иван, да что-то паства и у тебя в храме шумит, многие до конца службы уходят.
– Длинна служба, пока все по порядку перечтешь… – Неронов мрачнеет взглядом, – но все равно у меня душа к многогласию не лежит… Никон-то склоняется службу укоротить, – осторожно добавляет он.
– Не ему менять Стоглавым собором установленное, – злится Аввакум.
– Поживем – увидим, – Неронов помолчал, – давай прощаться что ли, Петрович. Смотри, в самой патриаршей области тебе большой собор доверили, если что, Никон строго спросит, не по нраву ты ему.
– Бог рассудит… – Аввакум обнял Неронова, трижды поцеловались иереи, – спасибо тебе, век буду помнить доброту твою.
– Бог в помощь тебе, протопоп.
– Мало жертвуют прихожане, – Аввакум недовольно встряхнул оловянную кружку, глухо звякнуло несколько монет, – слаба у людишек любовь к Господу.
– Не только деньгами любовь к Богу выражается, отче, – отец Никодим, соборный поп, укоризненно качает головой, он стар и плешив, слезящиеся глаза печальны и мудры. – Подати смердов душат, а купцы что-то мало церковь жалуют. Воевода, и тот медяками отделывается…
– Ты уж больно добр, отец Никодим, вчера опять покойника бесплатно отпевал…
– А что я возьму с бедноты, не штаны же с них последние снимать?
– То-то и оно, ох и беден приход, а тут еще десятину отбирать…
Ярмарка, хоть и небольшая, но людная, разместилась на окраине Юрьевца. Скуден торг, а все же есть чем обзавестись, да и развлечься после тяжкой покосной поры.
Скоморохи и гусельники, кривляясь и выкрикивая злые и меткие частушки, собрали народ у края торжища. Медведь косолапо, увалисто пляшет под ритмичные глухие удары бубна, поводырь, подмаргивая хмельным глазом, потешает зрителей.
– А ну, Мишка, покажи, как воевода свою тещу любит?
Медведь тяжелой лапой бьет поводыря по голове, тот валится на притоптанную траву, дрыгает ногами. Народ хохочет.
– Покажи, как поп службу несет, – поводырь встает перед медведем на колени, тот громко ревет, изображая когтистой лапой подобие креста.
Аввакум яростно хлещет жеребца, направляя повозку прямо на веселящуюся толпу. За ним – четверо верховых стрельцов.
– Помнешь людей-то! – краснолицый мужик в островерхой шапке ловит коня за узду, – сдурел, поп?
Протопоп бросает вожжи, ныряет в толпу, расталкивая зевак.
– Прекратить богопротивное зрелище! – размахивая крестом, кричит он, подбегает к поводырю, хватает за рубаху, – царская воля тебе не указ? – тычет он крестом человека в лицо, – пошто гулянку устроил, шуткам непотребным предаешься?
– Отпусти мужика, поп… Убьешь, крест, он ведь тяжелый… Озверел совсем… – люди ощетинились, толпа уплотнилась.
– Молча-ать! – взревел протопоп, оттолкнул поводыря, тот упал, пополз в сторону.
Медведь, глухо рыча, поднялся на задние лапы, гремя цепью, крутя головой, валко пошел на Аввакума. Тот обернулся, почуяв опасность, рванулся в сторону, ища спасения, но позади – враждебная толпа, а медведь совсем уже близко, страшна красная пасть с грязно-желтыми крупными клыками, маленькие глазки в лютой ярости налились кровью.
Гулко ухнула стрельцовская пищаль в руках ближнего всадника, медведь нехотя завалился набок и затих…
Недолгая тишина взорвалась негодующими криками.
– Бей его… Ты что, на нем крест… Ох и вреден поп… За что медведя-то… – люди обступили протопопа, в руках у мужиков замелькали колы и жерди…
– Бога чтить надо, а вы шуткам еретическим смеетесь, – Аввакум не испуган, скорее удивлен, что люди не покорны, как всегда, а возбуждены и агрессивны.
– Мы-то чтим Господа, а ты пошто Божий знак поганишь, крестом человека бьешь? – голос краснолицего зло возбужден, – животину ручную смертью наказал…
– За что? – жужжит глухо толпа, сжимая кольцо напружиненных тел и озлобленных лиц вокруг не в меру ретивого протопопа.
Ком грязи ударил протопопа в грудь, вязкая жижа зачернила липким потеком золотисто-голубое шитье ризы, другой ком шлепнул протопопа в ухо, грязь густо облепила щеку. Вот и камень тупо ткнулся в плечо, рука непроизвольно закрыла лицо.
– Что смотрите? – зычно вскричал протопоп стрельцам, замешкавшимся позади толпы, – в плети бунтовщиков!
– Я тебе покажу плети, – краснолицый размашисто саданул крепким кулаком протопопа по лицу, горячая кровь из разбитого носа брызнула на епитрахиль, – бейте, бейте его, он на человека руку поднял!
Десятки рук протянулись жадно, вцепились в волосы, бороду, тянули в разные стороны нарядное протопопское одеяние, рвали из судорожно сжатых пальцев большой иерейский крест.
Грохнули пищали стрельцов, сабли с тонким свистом взрезали воздух, лошади, часто перебирая ногами, медленно двинулись на толпу, понуждаемые безжалостными шпорами.
Толпа тяжело расступилась, отхлынула, оставив на растоптанной траве рядом с убитым медведем избитое, истерзанное, в рваных окровавленных ризах беспамятное жалкое тело.
– Второй раз бежишь от паствы, протопоп, опять Божий храм оставил, – Никон язвителен и недоступен, – знаю, донесли уж о деяниях твоих в Юрьевце… За рвение твое, отец Аввакум, патриаршья казна тебе благодарна, а вот что человека крестом своим по голове бил… Как же это, протопоп, с амвона голосишь о великой любви к ближнему своему, а сам потом его же и бьешь, да еще крестом иерейским?
Авакум исподлобья хмуро буравит жгучим взглядом лицо ненавистного ему патриарха, с трудом выдерживает насмешливо-поучительный тон бывшего своего приятеля по кружку «ревнителей благочестия». Он молчит, кривит рот в болезненно-уязвленной усмешке, ищет взглядом знакомое мягкое лицо Неронова. Тот поддерживающе и понимающе кивает ему.
– Ступай, мы подумаем, куда определить тебя, протопоп, по твоим способностям…
Белолица и темноглаза боярыня… Хоть молода, походка плавная, гордо несет она свое тело под просторным сарафаном по дорожке соборного сквера, бережно творит знамение перед входом в храм. Ее рука, мерцая дорогими камнями перстней, щедро сыплет монеты окружающим нищим.
– Спаси тебя и помилуй, Господи… Живи долго, кормилица… Век помнить будем… – шелестят глухо голоса, руки, проворно принимая монетки, прячут деньги подальше от любопытных глаз.
Молодая нищенка тянет за рукав соседнюю беззубую старуху.
– Бабка, что это за боярышня, богатая такая?
– Неужто не знаешь? Это первого боярина женка, Морозова Федосья, царицина подружка…
Много прихожан в церкви, все больше простой люд тянет ко лбу крепкие, грубые руки, искренен шепот молитв, глубоки поклоны, полны надежд глаза, обращенные к безмолвным ликам иконостаса. Казанский собор столицы… Протопоп Аввакум строгим и в то же время будто бы притягивающим голосом начинает проповедь.
…Чти отца своего, люби мать свою сердечно, как к святым – к стопам ног их голову преклоняй благоговейно… Отец и мать, болея о тебе, печалятся о судьбе твоей всегда. Старость их поддержи, болезнь их вылечи, гной на ранах руками своими обмой, седины их расцелуй…
…Знаете ли вы силу любви? Не той любви, плотской, блудной? Не-ет, то пагубная, бесовская любовь. Истинная же любовь о Боге нашем – от трудов и пота нашего: голодного накорми; жаждущего напои; голого одень; странника в дом свой введи; священников и монахов почитай, голову свою им до земли преклоняй; о вдовах и сиротах попекись; грешника на покаяние приведи; обиженного защити… И за всех молитву Господу принеси, о здравии и спасении всех христиан. Это и есть сила любви…
Люди внимательны и восприимчивы. Темные ожидающе-вопросительные глаза Федосьи вглядываются в лицо Аввакума, захваченное проповедью. Все больше веры и признания в ее взгляде, лицо, бывшее в ожидании и напряжении, смягчается, лед глаз тает, подбородок мелко вздрагивает, серьги вспыхивают дробью цветных искр и, подобно им, сверкает в отсвете многих свечей большая слеза на реснице.
Аввакум замечает необычную гостью среди привычных лиц своей паствы, косит глаз на стоящего рядом Неронова. Тот слегка поворачивает лицо и едва заметным движением головы успокаивает проповедника.
Коптящий язычок пламени, выглядывает из оплывшей свечи, высвечивая мрачные бородатые лица священников вдоль длинного стола. Неронов взволнован, его полное лицо покрыто непривычным румянцем, пухлые пальцы барабанят по выскобленной поверхности стола.
– Епископ Коломенский Павел отписал мне, что «памяти» никоновской подчиняться не намерен, в епархии своей изменять церковную службу не собирается. Так-то вот… Что делать будем, братие? Я мыслю так же, как и епископ. В Казанском соборе, пока я здесь протопоп, служба по-старому идти будет.
– Как он смел обряды церковные, Богом освященные, по своей прихоти на новый греческий манер менять? – Аввакум привстал, его кулак ударил по столу. – Не бывать этому, гнать надо отродье дьяволово с патриаршьего места, обманом власть взял Никон…
– Попробуй, сгони, у него сила, да и царь за него, – дьякон Федор пристукнул посохом, – стрельцы у них.
– В обмане царь, сам не ведает, что творит… Спасать русскую веру православную надо, я за Нероновым иду… С тобой я, батюшка, – повернулся Аввакум к Неронову.
– И я… И я… И я… – священники поднялись, потянулись к свече. Здесь протопопы Данила, Логгин, поп Лазарь, дьякон Федор.
Конец ознакомительного фрагмента.