Вы здесь

Блудное чадо. Глава первая (Дарья Плещеева, 2016)

Глава первая

– Москва! – радостно воскликнул, привстав на стременах, Ивашка.

– Москва, – подтвердил Богдан.

Ивашку и оставшегося в Царевиче-Дмитриеве, прежнем Кокенгаузене, друга Петруху уже вполне можно было звать уважительно – Иваном Матвеичем и Петром Федоровичем, тем более что Ивашка – женатый человек, да и Петрухе поневоле пришлось задуматься о семейных радостях. Но служба у обоих такова, что дома бывают редко, жиром не обрастают и, хотя обоим чуть за тридцать, сохраняют юношескую поджарость и молодой блеск в ясных глазах. Опять же в чинах они небольших, начальства над ними – великое множество. Ивашка – всего лишь толмач Посольского приказа, отданный в распоряжение воеводы Ордина-Нащокина, а Петруха – знающий всех языков понемногу, зато понимающий в строении всевозможных судов, и морских, и речных, северянин из Архангельска, которого в Москву, потом в Курляндию, а потом и в Царевиче-Дмитриев занес случай. Как же не назвать их Ивашкой и Петрухой?

Отряд конных (десять вооруженных всадников на крепких выносливых бахматах, четыре заводных коня, из которых два аргамака, да шесть вьючных меринов) приближался к Москве по волоколамской дороге. Уже проехали Покровское, уже оставили за спиной деревеньку Щукино, приписанную к Хорошевской конюшенной волости, и до Боровицких ворот Кремля оставалось с десяток верст.

Были в отряде двое очень опытных бойцов – Богдан Желвак и Тимофей Озорной, было трое донских казаков, местный житель – купец Иоганн Вайскопф с подручным, парнем такого мощного сложения, что хоть его зимой на лед Москвы-реки выпускай государя кулачным боем тешить. А еще в Москву ехал единственный сын воеводы Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина, Воин Афанасьевич, с пожилым дядькой Пафнутием. Ну и, само собой разумеется, Ивашка.

Желвак и Озорной, конюхи Больших Аргамачьих конюшен, что в Кремле у Боровицких ворот, обычно выполняли задания Приказа тайных дел, возглавляемого дьяком Дементием Миничем Башмаковым, а случалось и выслушивать приказания от самого государя Алексея Михайловича. На сей раз они привезли в Царевиче-Дмитриев деньги для Ордина-Нащокина, отдохнули несколько дней и присоединились к отряду, собранному для путешествия в Москву.

Казаки служили в Царевиче-Дмитриеве, поскольку их привели для завоевания Лифляндии, как и русских рейтар. С войском, временно пребывавшем в безделье, случались неурядицы – оно грабило лифляндских обывателей, хотя те уже присягнули московскому царю. Воевода Ордин-Нащокин сперва ушам своим не поверил, когда ему читали жалобы, потом взялся истреблять заразу. Он писал государю, что охотнее бы сидел в заточении, чем видел, как людям причиняются столь злые беды. Но порядок он навел, и государь, жалуя его в семь тысяч сто шестьдесят шестом году от сотворения мира чином думного дворянина, хвалил его за то, «что он алчных кормит, жаждущих поит, нагих одевает, до ратных людей ласков, а ворам не спускает».

Иоганн Вайскопф был из тех отчаянных купцов, про которых говорят: «кому – война, а кому – мать родна». Он с телегами товара мог возникнуть посреди войска, осаждающего крепость, а на другой день с мешками провианта – в этой же самой крепости. Сейчас он хотел сам встретиться с московскими купцами и посмотреть, не выйдет ли из этого какой прибыли.

Что касается Воина Афанасьевича, единственного и по такому случаю избалованного чада, то ехал он в Москву очень неохотно. В Царевиче-Дмитриеве ему жилось отлично – то туда наезжали знатные курляндские немцы, то сам он сопровождал отца в Митаву или в Гольдинген, доводилось встречаться и с образованными польскими панами, говорившими по-латыни так, как если бы родились и выросли в Древнем Риме, при императоре Августе. Воин Афанасьевич сам отлично знал и латынь, и немецкий, хорошо говорил по-польски и помогал отцу в деловой переписке, заодно учился всяким тонкостям обхождения с ненадежными союзниками. Он понимал, что в Москве и поговорить-то ему, бедненькому, не с кем, да и не о чем, а вот в храм Божий придется ходить чуть ли не ежедневно, чтобы не вызвать государев гнев на отцовскую голову: воспитал-де сынка, палками на исповедь не загонишь…

Но поездка была необходима – пусть государь видит, что Ордин-Нащокин вырастил хорошего сына, почтительного и многознающего. Только то и утешало, что предстояла встреча с государем. Государю Афанасий Лаврентьевич посылал немецкие и прочие книги да еще другие книги – в Посольский приказ. Это были лексиконы, «космографии» да еще здоровенная кипа немецких, датских и шведских газет, которую за день до отъезда отряда прислали из Курляндии.

Путь от Царевиче-Дмитриева был удобен для конных – дороги давно высохли, и, хотя до Москвы более семисот верст, можно было, двигаясь даже без особой спешки, одолеть это расстояние за две седмицы. Гонцы, понятное дело, неслись куда быстрее – ну так гонцов ждут свежие кони на подставах.

По пути отряд дважды столкнулся с ватагами лесных налетчиков и успешно отбился, даже взял добычу – три старые аркебузы, чтобы не оставлять лихим людям огнестрельного оружия. Так что Ивашка чувствовал себя не простым толмачом Посольского приказа, а бойцом, чуть ли не богатырем. И чем ближе родной дом, тем радостнее было на душе: там ждала любимая жена с маленькой дочкой Варюшкой, а во чреве у жены уже копошилось и брыкалось другое дитя, если верить приметам – парнишка, сын! Месяц назад в Царевиче-Дмитриев пришло от нее письмо на французском языке, где она писала о предполагаемом сроке родов. Ивашке втемяшилось: хоть как извернуться, а быть в это время у себя в Замоскворечье, чтобы принять на руки крошечного сына.

Жена у него была необычная. Пожалуй, Ивашка стал первым служителем Посольского приказа, ухитрившимся повенчаться на французской аристократке.

Любовь настигла их в непростой обстановке: Дениза, в первом браке леди Тревельян, и ее подруга Анриэтта, тоже леди Тревельян (обе совсем юными вышли замуж за родных братьев), выполняли при курляндском дворе тайное поручение его преосвященства кардинала Мазарини. Чуть было не отправились на тот свет, да Ивашка спас и привез к боярину Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину. Тот вел русское войско брать крепость Кокенгаузен, стоявшую на двинском берегу, в сущности, на примыкавшем к нему островке. Крепость считалась неприступной, брали ее разом с суши и с воды, а когда взяли, дали другое имя, как велел государь – Царевиче-Дмитриев.

Возвращаться женщинам было некуда, и они, прожив немного в Царевиче-Дмитриеве, взялись исполнить поручение Ордина-Нащокина – завести знакомства в магистрате готовившейся к осаде Риги. Туда как раз стекалось окрестное немецкое дворянство, и легко было замешаться в толпу беженцев, входящих в город через Карловские ворота. Это было в конце августа тысяча шестьсот пятьдесят шестого года – если считать, как принято во всей Европе, от Рождества Христова. Когда стало понятно, что осада не удалась, русское войско в конце сентября отступило от Риги, Дениза и Анриэтта вышли из города, потом опять туда вернулись, наладили несколько важных встреч с рижскими ратсманами.

А потом попал в большую беду человек, которого Афанасий Лаврентьевич очень уважал и хотел сделать подлинным союзником Российского государства. Человек этот был курляндский герцог Якоб Кетлер. С ним велись многие переговоры, одно время он даже склонялся перейти под руку русского царя. Но из этой затеи ничего не вышло. Не вышло оттого, что герцог пытался совершить невозможное. Уж больно неудачно расположилась Курляндия с одной стороны – Речь Посполитая, с другой – Россия, по ту сторону Балтийского моря – Швеция, которой тесно в своих пределах.

Когда малое государство при большой стычке между тремя крупными пытается до последнего ни во что не вмешиваться и лавировать, кончается это очень плохо. Если бы герцог решительно присоединился хоть к кому-то из противников, и то нанес бы меньше вреда своему процветающему герцогству. Но он пытался спасти свои достижения, как хороший хозяин – свои заводы и верфи, в которые душу вложил, и своими руками многое погубил.

Когда шведский Карл захватил Польшу, а русское войско осадило Ригу, герцог пытался усидеть одним задом сразу на всех стульях: снабжал провиантом московитов и поляков, позволял польским отрядам проходить через Курляндию, пропускал и московских послов, ехавших к курфюрсту бранденбургскому.

Курфюрст, будучи его зятем, по-родственному уговаривал Якоба хоть к кому-то примкнуть. Сам он предпочел Швецию, к тому же склонял Якоба, но напрасно. Вассальных отношений с польским королем Якоб не рвал.

И вот до того дошло, что шведский Карл вспомнил о замысле своего предшественника Густава-Адольфа оторвать Курляндию от Польши, лишить ее самостоятельности и поставить над ней кого-то из своих людей. Сильного защитника у Якоба не было – король Ян-Казимир скрылся от шведского нашествия в Силезию, и, хотя поляки уже вовсю поднялись против шведов, выручать из беды еще и курляндца они не могли.

Сперва шведы заняли город Пильтен, а потом, в ночь с 28 на 29 сентября тысяча шестьсот пятьдесят восьмого года, шведский фельдмаршал граф Дуглас взял штурмом Митавский замок. Герцог и его семейство попали в плен. Пришлось отдать Карлу замки Доблен и Бауск, но свободы этим Якоб не добился, в ноябре его с семьей перевели в Ригу.

По указанию Афанасия Лаврентьевича Анриэтта и Дениза стали вить петли вокруг Рижского замка. Им удалось переправить плененному герцогу письмо и получить ответ, потом – другое письмо. Но шведы, засевшие в Рижском замке, тоже были не дураки. Лазутчицам пришлось спешно уходить из города. А герцога с семейством летом следующего года отправили в небольшую крепость под Нарвой.

Возвращение в Царевиче-Дмитриев для Денизы оказалось судьбоносным. В январе она поняла, что беременна. Ивашка пришел в бешеный восторг, но к радости прибавились хлопоты. Пришлось отправлять любимую в Москву, к Ивашкиной матери, и вместе с ней поехала Анриэтта. Жизнь в холодном и сыром замке не шла на пользу ее раненому колену.

Анриэтта стала горестной заботой Ивашкиной матушки.

Когда беспутный сынок привез в Замоскворечье двух француженок, не говорящих по-русски, поселил их у себя дома и объявил, что собрался на одной из них повенчаться, матушку Марфу Андреевну чуть удар не хватил.

– Дурак ты, прости Господи, дурень несуразный! – кричала она. – Выбирал, выбирал – выбрал пугало огородное! Чем тебе Агашка Свешникова была нехороша? Дородная, румяная, кровь с молоком! А эта ж чернее сатаны!

Чертей и сатанаилов матушка видела в церкви на образах, где Христос сходит в ад, чтобы вывести оттуда праведников. Там богомазы не скупились на черную краску. Каковы они на самом деле, Марфа Андреевна и помыслить боялась.

Но Ивашка был упрям. Он пошел совещаться к отцу Кондрату, которого в приходе уважали за здравый смысл и не одобряли за склонность к безобидным приключениям вроде поисков клада по древней и неразборчивой записи. Досовещались они до того, что Ивашка, утратив способность переставлять ноги, остался у попа ночевать и радовал соседей непотребными песнями на немецком языке.

Наутро отец Кондрат прислал сынишку за Марфой Андреевной.

– Препятствий не чини, – строго сказал он. – Эти две бабы, каких он из ливонских украин вывез, нашему государю там служили. Так что должна понимать!

– Бабы – и государю служили? Это как же?

– Не твоего ума дело, дура. Ты знай свои горшки и ухваты. А они – служили.

– Так черна же и тоща! Да и стара для Иванушки!

– Молчи и не перечь, дура! Твоему Ивану беречь этих баб самим государем велено! Про Приказ тайных дел слыхала? Вот то-то! Покрестим эту бабу во благовременье – будет тебе невестка! И нишкни! На то государева воля!

– Так и приданого ведь нет!

– Будет!

Дениза, которой Ивашка не просто объяснил положение дел, а даже сводил ее к отцу Кондрату и сам служил им толмачом, креститься согласилась сразу. Ее венчанный муж, которого она не видела более десяти лет, по слухам, был жив, жил с другой женщиной, и та рожала ему детей. Ездить за разводом к папе римскому было сложной и дорогостоящей затеей. Перейдя в другую веру, Дениза обретала свободу.

Так она и сделалась Дарьей, а приданое себе собрала, продав при посредстве Ивашкиных сослуживцев из Посольского приказа свои драгоценности.

Анриэтта же креститься в православие не торопилась.

Она понимала подругу и названую сестру: Дениза полюбила Ивашку, хотела жить с ним, хотела покоя и наконец-то детей. Анриэтта не любила никого – да и мудрено было полюбить после всех ее похождений.

Когда Дениза родила Варюшку, когда научила соседских девок вышиванию и плетению кружев на фламандский лад, когда заговорила по-русски, Марфа Андреевна понемногу полюбила ее. И тут Ивашкиной матушке пришло на ум выдать замуж Анриэтту. Та была, на ее взгляд, баба в самом соку, да еще красавица. Но Анриэтта откровенно скучала в Замоскворечье.

Найти утешение в рукоделиях и заботах о ребенке она не могла – ей недоставало привычных и волнующих кровь приключений. Анриэтта ошиблась, полагая, будто ей нужен покой. Два месяца тихой жизни, как в лирском бегинаже, ее бы вполне устроили, но Ивашка привез их с Денизой в Москву навсегда. По крайней мере до той поры, как помрет кардинал Мазарини.

Марфа Андреевна призвала двух опытных свах и держала перед ними такую речь:

– Сестрицы-голубушки, сыщите мне вдовца в годах, который уже старших своих поженил и замуж повыдавал, а хочет на старости лет жениться, а не блудом распаляться. Невеста-то у нас не больно молоденька, да и вдова. Собой хороша, приданого рублей с тысячу наберется…

Это Марфа Андреевна, зная, сколько было получено за бриллиантовый перстень и прочее добро Денизы, примерно посчитала, во что обойдутся украшения Анриэтты.

Свахи нашли двух почтенных старцев, но Дениза с Анриэттой догадались про эти затеи. Был неприятный разговор, женщины чуть не рассорились навеки, но очень вовремя были доставлены деньги от Ивашки с наказом: строить новый дом, чтобы там всем хватило места. Потом он и сам приехал, пробыл в Москве две недели, еще приезжал и уезжал. Очень хотел, чтобы у них с Денизой-Дарьей был сынок, но сразу сынок не получился.

Анриэтта сама не знала, чего хочет. Замужества? Так на Москве нет женихов, чтобы ее устроили. Домой, во Францию? Там и показываться нельзя. В конце концов ей стало казаться, что горница, в которой она жила, по московским понятиям отменно убранная горница, с перинами на постели толщиной чуть не в аршин, с пестрой изразцовой печкой, с новенькими образами в красном углу, с огромным сундуком для мягкой рухляди, не выдерживает сравнения с камерой в Бастилии: там в окошко Париж виден!

В таком смутном состоянии духа она ждала приезда Ивашки. И даже радость Денизы, которой все соседки пророчили рождение сына, она не могла разделить. Если бы Анриэтта знала русское слово «хандра», то сразу бы применила его к себе. Но среди слов, ею освоенных, именно этого не было.

Ивашка же торопил коня, сгорал от нетерпения, душой уже был в своих замоскворецких владениях. Но сперва следовало явиться в Кремль, доложить о себе Башмакову, отдать ему бумаги и книги, ответить на его вопросы.

У Боровицких ворот отряд остановился: стали думать, куда девать Вайскопфа с подручным. Их следовало доставить в Немецкую слободу, что за Яузой, там бы они сговорились о жилье и пропитании, но сами они, не зная языка, ввек туда сквозь Москву не доберутся. Наконец Богдан Желвак решил взять их в Аргамачьи конюшни – там найдется, где прилечь, чтобы отдохнуть с дороги, и там же им найдется провожатый до слободы.

Башмаков не слишком задержал Ивашку, ему важнее было услышать донесения Желвака с Озорным, да и неудивительно: их ведь не только с золотом в Царевиче-Дмитриев посылали, но и поглядеть, в каком состоянии крепость, каковы пушки на стенах да и сами стены, послушать, что говорит гарнизон о лифляндской жизни и о своем воеводе. Ивашке было велено прийти наутро, а Ордину-Нащокину-младшему – подождать до вечера, когда вернется с охоты государь. С тем Башмаков этого гостя и выпроводил.

Воин Афанасьевич с верным, хотя и малость бестолковым, Пафнутием должен был остановиться у давнего приятеля своего батюшки, а приятель был псковский купец Кольцов, перебравшийся в Москву и заведший дом на Варварке. Если бы искать приют сообразно положению батюшки, воеводы и думного дворянина, то можно было бы хоть к боярину Морозову в ворота стучаться. Но в том-то и беда, что на Москве Ордина-Нащокина не любили. Вечно он на все роптал, всем был недоволен и, чуть что, жаловался государю. Приказные обычаи и ставшее совсем обязательным мздоимство, устройство царского войска, дикие нравы – все его огорчало, обо всем он имел свое мнение. И получилось, что больше общего он имел с иноземцами, которые признавали за ним острый ум и образованность, даже уважали за знание своих обычаев, чем с москвичами, – эти, смеясь над ним, называли его самого иноземцем.

До того даже доходило, что в письмах к государю Ордин-Нащокин называл себя облихованным и ненавидимым человеченком, не имеющим где преклонить грешную голову. Но от таких риторических фигур он мог напрямую перейти к суровым обвинениям: государево дело ненавидят-де ради меня, холопа твоего. А ненавидеть государево дело чревато неприятными последствиями, потому что Алексей Михайлович горяч, может и чем попало по дурной голове треснуть. За такие ядовитые намеки и не любили Ордина-Нащокина, доля этой нелюбви причиталась и его единственному сыну.

Москва, где Воин Афанасьевич бывал редко, ему не нравилась. Вырос он в небольшом Пскове – и сама величина Москвы, раскинувшейся привольно, с огромными дворами, широкими улицами, большими садами, его раздражала. К тому же Москва была пестра – иной купчина гордо выходил со двора в красной рубахе, поверх нее – в полосатом желто-лазоревом зипуне, поверх зипуна – в рудо-желтом распахнутом дорогом кафтане, имея на ногах синие порты и зеленые сапоги. Это великолепие просто резало Ордину-Нащокину-младшему глаз – он невольно вспоминал курляндских купцов и дворян в их темных, на голландский лад, штанах и накидках, единственной роскошью которых были белые воротники, гладкие кружевные или плоеные на давний испанский лад. Краснокирпичные храмы тоже не выдерживали сравнения с белыми псковскими.

Когда Воин уже ехал по Варварке, а за ним – Пафнутий, ведя в поводу вьючного мерина, случилась неожиданная встреча, имевшая сложные и неудобоваримые последствия.

– Господи Иисусе, неужто ты? – услышал Воин и тут же увидел выезжавшего из переулка всадника.

– Вася?

– Я!

– Ты сюда как попал?

– Да мы всей семьей перебрались!

Вася Чертков был молод, смешлив, румян и, как говорили люди опытные, без царя в голове. Именно поэтому Воин и обрадовался встрече – умных разговоров ему и в Царевиче-Дмитриеве хватало.

– Ты где стоишь?

– Мы пока домишко на Ильинке купили, а дальше – как батюшка решит. Слушай, Войнушко, надолго ты сюда? Ведь будешь возвращаться в Лифляндию?

– Куда ж я денусь!

– Войнушко, батюшка, заставь век за тебя Бога молить! Забери меня с собой!

– Да что ты там у нас делать будешь?

Воин знал, что приятель не то чтобы немецкой или польской грамоте – русской скверно обучен. Да и вообще нет ничего такого, что бы он знал хотя бы сносно; счесть деньги в собственном кошеле – и то мог не сразу, с мучениями.

– Да уж найду, что делать, только забери меня отсюда!

– А что стряслось? – осторожно спросил Воин.

– Женить меня вздумали. Батюшка сказал, у меня от того в голове ума прибавится.

– И ты не хочешь жениться?

– Да на что? Мне наших дворовых девок хватает. Все только и думают, как меня в чулан или на сеновал заманить. Войнушко, не погуби, возьми меня с собой!

– Ну, возьму тебя, а дальше что?

– Дальше я уж осмотрюсь и догадаюсь, как быть! К курляндскому герцогу поеду.

– На что он тебе?

– Я пока не знаю. Но там же нравы другие, вольные! Там девки ходят с голыми грудями!

– Сколько бывал в Митаве и Гольдингене – ни разу такого не видал.

– А я видал!

– Где?

– На немецких печатных листах! Там они и подол задравши ходят! Войнушко, свет мой, тут же не скука, а скучища! А там польское платье носят, с бабами пляшут, не то что у нас, там – рай, право слово, рай!

Васе удалось насмешить Воина. И они уговорились всякий день, пока не настанет пора возвращаться в Царевиче-Дмитриев, встречаться.

Потом, переодеваясь, не идти же к государю в дорожном, Воин Афанасьевич все посмеивался: надо же, какое у Васи в голове представление о немецких нравах. Казалось бы, кто мешает доехать до Кукуй-слободы и хоть из кустов поглядеть, во что одеваются тамошние девки. Так нет же – печатные листы, неведомо где добытые, ему белый свет застили. Чудак, ей-богу, чудак…