Вы здесь

Блокада Ленинграда. Народная книга памяти. Васильев Леонид Георгиевич. Мы чувствовали лицемерие его слов! ( Коллектив авторов, 2014)

Васильев Леонид Георгиевич

Мы чувствовали лицемерие его слов!

Сейчас, когда пишу эти строки, могу судить вполне осмысленно о прожитом и пережитом, хотя, признаться, сделать это очень непросто. Воспоминания о страшных картинах в блокадном Ленинграде не могут оторвать от воспоминаний о счастливейших днях, проведенных до войны и после ее победного окончания в самом красивом городе мира – центре российской культуры, науки и искусства. В результате сопоставления этих воспоминаний возникает предельно контрастная картина жизни города, которая дает приблизительное представление об ужасах блокадного периода, о мужестве и героизме ленинградцев, не сдавших город врагу. Поэтому начну с самого начала.


В Ленинграде мы жили с 1930 года, когда отца перевели туда на работу из Старой Руссы, где я родился в 1920 году. Старая Русса – один из древнейших городов России, первое упоминание о нем относится к началу ХII века. Там же окончил два класса школы и приобрел первых друзей, в их числе самого близкого друга – Георгия Левцова. Он погиб в первые месяцы войны под Ленинградом, но перед уходом в бой успел в августе 41 года навестить меня в ленинградской квартире – в д. 22/14 по ул. Правды, что на углу Звенигородской.

Улица Правды (бывшая Кабинетная) – одна из первых улиц города, возникшая одновременно со строительством на ней Священного синода. На углу Звенигородской и ул. Социалистической (бывшая Ивановская) расположена школа № 321, в которую меня приняли в 3-й класс. Мне очень повезло – там преподавали учителя, хранившие лучшие традиции 1-й петербургской гимназии, построенной в 1817 году. Об этой школе-гимназии Гнедич, который учился там, написал известную «Книгу жизни». В школе учились многие известные люди, в их числе Всеволод Вишневский и поэт Роберт Рождественский.

С 8-го класса всех перевели во вновь построенную образцовую школу имени академика Павлова, что расположена на ул. Бородинской. В школе большое внимание уделялось эстетическому воспитанию учеников, приобщению их к ленинградской культуре. Над школьным хором шефствовал композитор И. Дунаевский. Институт мозга имени академика Павлова организовывал нам экскурсии по своим лабораториям, где мы видели собак и обезьян с вживленными в их мозг электродами. Там же нам показывали макет мозга В. И. Ленина.

В этой школе я приобрел друзей – преданных и незабываемых. С Василием Городничиным мы дружили до его ухода в 41 году на фронт – сразу после окончания второго курса 1-го мединститута. Он погиб в лесах Карелии, воюя в составе лыжного десанта. С Олегом Фишером – талантливым живописцем – дружили до начала войны. Его вместе с родителями – коренными ленинградцами – выслали как немцев в Зауралье, откуда он не вернулся.

С Володей Федотовым, который писал прелестные стихи, мы расстались в первые дни войны, с которой он не вернулся. Мне повезло с Володей Доломановым, который пережил всю блокаду и после войны создал ультрасовременную кинофотолабораторию в институте, которым было поручено руководить мне. Теперь нет в живых и этого друга. Одним из моих ближайших друзей был сосед по квартире Владислав Томашевич. Это он – житель Ленинграда в третьем поколении – познакомил меня с дворцами и парками пригородов Ленинграда. За школьные годы мне посчастливилось побывать на галерках знаменитых академических театров города, быть зрителем первого в городе джазового концерта Леонида Утесова, побродить по музеям Ленинграда.

Закончив школу с «золотым» аттестатом, я получил право быть принятым в любой вуз без вступительных экзаменов. Но в Институт гражданской авиации меня не взяли – подвела болезнь сердца, не прошел медкомиссию. По совету школьного товарища Д. Зайцева подал документы в один из престижных вузов страны – в Ленинградский кораблестроительный институт (ЛКИ), где тогда читали лекции выдающиеся ученые и педагоги, в том числе и основатель корабельной науки – академик Алексей Николаевич Крылов. Не все они пережили блокаду. При эвакуации, не доехав до Вологды, умер от дистрофии проф. Н. Заботкин, читавший курс теоретической механики. Погибли и другие.

Как праздник встретил 1 сентября 1939 года. Учеба захватила меня. Однако юношеский пыл к знаниям был охлажден известием о призыве студентов первых двух курсов в армию. В тот день – 1.09.39 г. в Европе началась Вторая мировая война. Учеба была заброшена. В конце ноября нас повели на призывную медкомиссию в клуб им. Газа. Без замечаний прошел всех врачей, но терапевт завернул меня, поставив диагноз «недостаточность митрального клапана», после чего я был признан годным к нестроевой службе и отправлен в институт продолжать учебу. Из группы нас осталось трое ребят: Евгений Павлов, Карл Янович Маркс и я. Осталась и одна девушка, Соня Кокош, но она вскоре поступила в авиационное училище, окончив которое летала на боевых самолетах, была награждена орденами.

В ЛКИ объявили дополнительный прием, на курс пришли почти одни девушки. Женя Павлов пережил блокаду, был эвакуирован, окончил ЛКИ, работал в ленинградском ЦКБ. Карл Маркс не был эвакуирован, окончил юрфак Ленинградского университета, был направлен в Эстонию, где позже занимал должности заместителя министра юстиции Эстонии, заместителя генерального прокурора республики. Наша дружба продолжалась всю их жизнь.

После вступления наших войск в Польшу, после присоединения к СССР Эстонии, Латвии и Литвы, мы понимали, что дела подошли к краю военной пропасти, но все же еще не возникало ощущения неотвратимости катастрофы. Когда же 14 июня 41 года, за восемь дней до начала войны, появилось печально известное сообщение ТАСС, в котором делалась безнравственная и губительная по своим последствиям попытка обмануть себя, народ и армию, то тревога достигла апогея. Стало ясно, что война уже началась, хотя Сталин еще и пытался этим заявлением уверить Гитлера, что мы не хотим войны, и более того – давал понять, что мы к ней и не готовы!

Еще 1 мая я шел в колонне ЛКИ на первомайскую демонстрацию. Шел снег. Когда колонна вышла на Исаакиевскую площадь, то мы увидели на крыше консульства Германии флаг фашистской Германии: в белом круге в центре красного полотнища чернела свастика. Этот символ фашизма возвышался над колоннами демонстрантов и был прямым вызовом самой идее демонстрации. В речи командующего Ленинградским военным округом ни слова не было сказано об обеспокоенности, о возможной угрозе со стороны фашизма, как будто их и не было.

Именно в те дни у наших границ завершалось сосредоточение 240 немецких дивизий, в том числе 20-ти танковых. Наша военная академия хорошо подготовила генерала Гудериана. И все это после Испании, Мюнхена, озера Хасан, Халхин-Гола, 100-дневной войны с Финляндией. Мы – студенты – недоумевали…

В мае 41-го я проходил практику на заводе «Судомех», работал на токарном станке «ДИП-200». 22 июня начальник цеха приказал закончить работу и в 11 часов выйти во двор завода. Уже немцы бомбили Москву, Киев, Минск, Севастополь, а Молотов говорил о вероломности «внезапного» нападения, мы чувствовали лицемерие его слов и вспоминали убаюкивающее сообщение ТАСС недельной давности.

Студентам приказали покинуть завод и явиться в институт. В институте несколько дней царила неразбериха, но затем из студентов 3-го и старших курсов, не подлежащих мобилизации, собрали группу и направили на строительство метро у Нарвских ворот. Со стройкой явно опоздали, и нас направили рыть противотанковый ров в районе Белоострова, на старой границе с Финляндией. Работали по 12 – 14 часов, спали в палатке, еще не было бомбежек и обстрелов. Ров мы сделали длиной около километра, глубиной 2,5 м.

Затем нас отправили поездом в район поселка Волосово, где приказали рыть окопы – на противотанковый ров времени уже не было, – немцы были недалеко, слышны были артиллерийские раскаты. Спустя неделю или чуть больше нас начали обстреливать из минометов, волнами налетали «мессера». Было уже не до окопов, и мы стали уходить вместе с нашими отступавшими войсками. Россыпью добрались до города на Неве, явились в институт, рассчитывая начать учебу. На крыше института установили зенитные орудия для отражения атак вражеских самолетов на завод им. Марти (теперь Адмиралтейский) – здание института одной стеной выходило на территорию завода.

Занятия начались 1 сентября, как всегда. В это время немцы уже жестоко бомбили город, доставалось и заводу, и институту. Занятия часто прерывались тревогами, все уходили в подвальные бомбоубежища. Вскоре занятия прекратили, студентов распустили по домам.

В школах занятий также не было, моя младшая сестра Лилечка оставалась дома. Отец, Георгий Васильевич, не подлежал мобилизации первой очереди по возрасту, но он решил идти добровольцем. Получил назначение в артиллерию. Куда в первые недели войны направилась его часть, нам было неизвестно, писем от него мы не получали. Мама – Екатерина Никитична – продолжала работать на заводе им. Марти, уходила туда в 7 часов утра, добиралась пешком вдоль р. Фонтанки до Калинкина моста, перейдя который оказывалась у проходной завода.

Братья мамы – Петр, Павел и Сергей – были призваны в первые дни войны. Петр вернулся домой без единой раны и с двумя орденами Славы на груди. Павел тоже вернулся после войны, но весь побитый, с одной рукой, висевшей как плеть. До ухода на фронт я встретился только с дядей Сережей. Он находился на призывном пункте на Бородинской улице, уже носил форму солдата. Офицер отпустил его, и мы, выйдя на Загородный проспект, имели возможность поговорить. На прощание он сказал: «Ленька, не ходи в армию. Там сейчас такой беспорядок и такая растерянность командиров, что трудно представить. Воевать в такой обстановке – самоубийство». Это были его последние слова. В августе 41-го он был смертельно ранен под Пушкиным и похоронен на Пискаревском кладбище. На его гранитной плите надпись: «Анушин Сергей Никитович. 1911 – 1941». Вечная ему память! Старший брат мамы, Николай, погиб в первые дни войны, выводя эшелон из Старой Руссы, где он работал паровозным машинистом-инструктором.

В августе нашу семью навестили родственники из Голино. Сначала пришел троюродный брат Анатолий, в военной форме. Мы с ним не виделись с 1939 года, когда я был в Голино перед учебой в ЛКИ. Толя повзрослел, стал похож на своего отца – лесничего, который угощал меня теплым, только из улья, медом с соленым огурцом. Мы с братом радовались встрече, грустили о предстоящей разлуке, не зная, сколько она продлится. Толя рассказал, что по пути в Ленинград он видел горе людей, покидающих родные места, бросающих имущество, лишь бы не остаться у немцев. Больше мы с ним не виделись – он погиб под Ленинградом, в то время когда одна винтовка приходилась на двух солдат. Ему было тогда 18 лет.

Навестила нас и моя троюродная сестра Тонечка Моисеева. Она с трудом добралась из Новгорода, который сдали 20 августа 1941 года – на 6 дней позже Смоленска. Она рассказала, что к Ленинграду тянутся массы беженцев. Тоня прошла через горнило войны, работала на лесозаготовках в Карелии, санитаркой в госпиталях. С ней я встретился в 1978 году, когда она приехала в Ленинград из Светлогорска, что на Полтавщине, на похороны моей сестры. Тогда-то она и рассказала о своих мытарствах во время войны.

В июле – августе Ленинград наводнили беженцы из-под Новгорода, Луги, Нарвы, пригородов. Город готовился к обороне. Строили доты, засыпали песком памятники и витрины богатых магазинов, вывозили музейные ценности. К Нарвской заставе по Московскому проспекту в сторону Пулково к Колпино шли ополченцы. Наших танков и самолетов мы тогда не видели. Как теперь стало известно, Ворошилов и Жданов в Смольном обсуждали меры по подготовке города к сдаче фашистам. В те дни Сталин направил в Ленинград Г. К. Жукова. Это он организовал оборону города, собрал народное ополчение и принял другие меры, не позволившие немцам с ходу ворваться в Ленинград.

1 сентября 1941 года немецкий десант в районе станции Ивановская отрезал город от остальной части страны, а уже 8 сентября Ленинград оказался в полной блокаде. В этот день фашисты вели ожесточенные бомбардировки с воздуха. «Юнкерсы» шли волнами с перерывами в час-полтора. Из окна моей комнаты, выходившего на юг в сторону Обводного канала, я восьмого сентября вместе с сестрой и ее подругой Ниной наблюдал, как восемь «юнкерсов» средь бела дня с небольшой высоты пикировали на Бадаевские склады, сбрасывая на них бомбы. День стоял солнечный, видимость прекрасная, и нас эта картина безнаказанного уничтожения основного продовольственного склада города удивила и возмутила – в небе не было ни одного нашего истребителя, не было слышно ни одного разрыва зенитных снарядов. Отбомбив, немцы все на той же высоте, демонстративно, не торопясь, ушли в сторону Пулково.

Над складом поднимался столб черного дыма – горел сахар и другие продукты. Блокадники потом долго собирали перемешанный с землей сахар, собирали даже тогда, когда оставалась только сладковато-жирная земля.

Вскоре начался настоящий свирепый голод. Появились умершие от истощения. Продовольственные карточки ввели в конце июля, закончив составление списков. В октябре на карточку иждивенца полагалось 200 граммов хлеба (если он был в булочных). С ноября выдавали уже по 125 граммов – за ним с ночи стояли в очереди. Голод был в разгаре, но ленинградское радио 12 ноября довело до сведения горожан, что им только еще «предстоит угроза голода»!

17.09.41 г. радио сообщило, что в зоопарке смертельно ранен единственный слон в городе. Город бомбили 4 – 5 раз в сутки. После того как 18.09.41 г. наши войска оставили г. Пушкин и отступили к Средней Рогатке, начались беспощадные артобстрелы. Они велись теперь уже из района Пулковских высот. Обстрелы велись по расписанию и усиливались в часы, когда люди шли на работу и с работы, обстреливались места скопления людей, заводы. Мама пряталась в то время вместе с другими рабочими завода в трубах большого диаметра, которые лежали недалеко от их цеха.

Мы с сестрой навек благодарны нашей мамочке за спасение от голода. Она питалась в заводской столовой, а свою рабочую карточку отдавала нам. Как кормили на заводе, она не рассказывала, но мы знали, что, кроме жидкой баланды, там ничего не было.

Город наполнялся тревожными слухами. Удручало положение Москвы, с 20 сентября находившейся на осадном положении. К вечеру устанавливали аэростаты воздушного заграждения. По радио слушали Ольгу Берггольц. Слушали призывы к бдительности, выявлению немецких шпионов-диверсантов, переодетых в милицейскую форму. По ночам во время бомбежек и обстрелов я из окна наблюдал следы ракет, указывающих цели.

18 сентября немцы почти полностью разрушили мою родную улицу Правды от Разъезжей до Социалистической. Многие дома были разрушены, мостовая разворочена. Помню, как отовсюду слышались крики и стоны раненых. В мой дом попало 4 бомбы. Одна из них весом 250 кг (позже я нашел во дворе стабилизатор от бомбы) пробила стену дома на уровне седьмого этажа над нашей квартирой. С верхних этажей неслись крики раненых. Вскоре прибыла санитарная машина. Вместе с сестрой мы выносили раненых женщин и детей. В стене нашей комнаты образовалась трещина, свет через нее не проникал, но зимой мороз выводил вдоль нее снежные узоры. Трещину заделали уже после войны.

В одну из сентябрьских ночей немцы подожгли зажигалками, сброшенными с «юнкерсов», семиэтажный дом на углу ул. Марата и Звенигородской. Мне довелось из окна наблюдать жуткую картину горящего дома. В квартирах метались люди, некоторые выпрыгивали из окон в горящей на них одежде. Дом выгорел сверху донизу и долго дымился после пожара.

Вскоре мы с сестрой пережили еще один налет, когда бомба, вопреки теории вероятности, попала снова в тот же дом, где находилась наша квартира. Сестра, ее подруга и я услышали свист бомбы и устремились к выходу. Девочки успели выбежать на лестничную клетку, где их бросило взрывной волной на решетку, ограждающую шахту лифта, и поранило осколками стекла от выбитого вместе с рамой окна. Меня в прихожей бросило вместе с дверью в комнату соседа. Мы были контужены, долго не могли прийти в себя, но к врачам с такими «пустяками» не принято было обращаться, да мы и не знали, работает ли поликлиника № 37, что была рядом с нашим домом на ул. Правды.

После сухой и солнечной осени наступила ранняя и небывало суровая зима. Морозы стояли по тридцать градусов, дома не отапливались, за водой ходили к проруби, образовавшейся в месте взрыва бомбы на ул. Звенигородской, недалеко от гаражей бывшего Семеновского полка, в которых теперь складывали мертвецов, собранных на близлежащих улицах. Заледенелые тела привозили военные на грузовиках и складывали вплоть до отправки на Пискаревское кладбище. Настало страшное для всего живого время: голод и холод. Меня с сестрой и бабушкой Машей спасала мама. Она неведомо где достала чугунную буржуйку, а я проделал в стене, где шел вентиляционный канал, отверстие и установил трубу, сделав ее из куска водосточной трубы. Поэтому мы жгли всю нашу скромную мебель и книги, поддерживали хоть какое-то тепло ночью.

В комнатке при кухне появились первые трупы наших соседей, сначала умерли родители сестер Раевых, потом туда же положили супругов Горяевых. Вывезти их ни у кого не было сил. На кухне и в этой комнатке стоял такой же холод, как и на улице, – окна и рамы там были выбиты при взрывах бомб еще в сентябре.

Однажды, когда в доме стало совсем плохо с едой, решил добраться до складов на Пискаревке, где блокадники добывали гнилую квашеную капусту из развалившихся бочек. Там я ничего не нашел, кроме перерытого песка вокруг бочек. Уныло брел к дому в тот солнечный день, когда увидел летящих вдоль шоссе «мессершмиттов» на бреющем полете. Они стреляли из пушек и пулеметов. Я бросился на обочину дороги, спасся и, переждав, когда стервятники улетели, снова побрел, думая, что немцы знали эту дорогу в районе больницы им. Мечникова, по которой голодные горожане ходили за гнилой капустой. Вспоминал об отце, не зная где он, на каком фронте, жив ли он. А через десять лет, в октябре 1951 года, в сумрачный и дождливый день, мы провожали отца в его последний путь на Пискаревское кладбище. Он ушел, не дожив до 58 лет, отдав всю жизнь родине, семье. Он лежит на Командирской площадке Пискаревки, что слева от Вечного огня, по пути к монументу Матери-Родины.

Осенью 41-го, возвращаясь с Пискаревки и думая об отце, мне представлялась противоестественной, противоречащей самому духу ленинградцев, россиян, видевших на своем веку немало потрясений, мысль о сдаче города, об объявлении его «открытым городом», как это сделали французы с Парижем и другие европейские страны со своими столицами.

По дому в мои обязанности, кроме обслуживания буржуйки, пополнения запасов воды, входила покупка пайка. За хлебом ходил в булочную, что между улицами Социалистическая и Глазовская (ныне улица Константина Заслонова). В ноябре дали по 100 г крупы и 125 г хлеба на мою карточку и карточку сестры. Сейчас, спустя 60 лет, невозможно найти слова, чтобы описать те трагические картины, что иногда совершались около булочной. Там люди падали мертвыми, подростки вырывали у немощных людей пайку хлеба и тут же ее заглатывали, чтобы не успели отнять…

Со второй декады декабря мне было положено 200 г хлеба, на мамину рабочую карточку – 350 г. С 25 декабря 1941 года работала Дорога жизни – от Жихарева на западном берегу Ладоги до Борисовой Гривы на восточном берегу. В январе вывезли 11 тыс. человек, затем – все больше и больше. Спасибо Косыгину, который, побывав в Ленинграде в январе 1942 года и увидев, что там творится, доложил Сталину о необходимости организовать срочную эвакуацию жителей города.

Под Новый 1942 год на нашу семью свалилось огромное и нежданное счастье. Вечером 28 декабря на 190-й день войны, когда мы сидели в комнате, освещенной коптилкой, в парадную дверь раздался стук. Когда я открыл дверь, то в темной прихожей едва разглядел молодого, очень худенького старшего лейтенанта. Он, не заходя в комнату, вручил мне письмо от отца и небольшой матерчатый мешочек, в котором оказались ржаные армейские сухари. Отец, отрывая от себя, сушил хлеб, чтобы при случае передать нам. Радостно мы встречали новый 1942 год, зная, что отец жив, пили кипяток с самыми вкусными в мире сухарями и мечтали о времени, когда снова соберемся все вместе.

В письме отец сообщал, что, выйдя с частью из окружения в районе Сортавалы – на северном побережье Ладоги, стоит теперь в районе Новой Ладоги. На здоровье, как всегда, отец не жаловался, но писал, что все изрядно устали.

Голод продолжал свирепствовать. Исчезли голуби, не стало видно ни кошек, ни собак. На Кузнечном рынке можно было купить хлеб, табак или поменять их на золото и драгоценности. Продавали фарш из кошачьего или собачьего мяса. Довелось видеть около склада умерших на ул. Марата тело маленького ребенка с вырезанными мягкими частями тела… Вспоминать это трудно, а писать просто невыносимо… Но ленинградцы не сдавались, отдавая последние силы, чтобы фашистам не удалось выполнить директиву их бесноватого фюрера: «…стереть город Петербург с лица земли…».

В один из дней января ко мне пришла Нина X. – моя первая чистая юношеская любовь. Ее было не узнать – закутанная в платки, сморщенная от голода и холода, покрытая копотью. Она плохо говорила, но едва слышно сказала, что пришла потому, что умирает ее любимый старший брат Юрий. Он работал в Институте гражданской авиации над автопилотами, уже имел ученую степень и звание доцента. Их отец – профессор X. – был директором филиала Московского института металлов. Их семья продала все, чтобы спастись от голода. Тем не менее сначала умер отец, теперь умирал Юра. Моя помощь – майонезная баночка перловки – не смогла никого спасти. В следующий раз мы встретились с Ниной после войны. Она была замужем за офицером, у них была дочь Женечка.

После этой тягостной встречи с Ниной в январе 42 года, я пошел на Верейскую улицу к Владику Томашевичу. Встреча была безрадостной. Владик уже не мог ходить, в его помутневших глазах стояла смертная тоска. В комнатке стоял жуткий холод, но он очень хотел жить. Надежда и самоотверженность его матери спасли его.

Потом сдал и я – заболел голодной дизентерией, слег, и не было сил даже подняться. Стал совсем «доходягой», как тогда говорили про дистрофиков. Если бы так продолжалось еще несколько дней, то меня можно было бы заворачивать в простыню и отвозить на сборный пункт, а оттуда – к братской могиле. Но и на этот раз спасла меня моя мамочка. Она умудрилась (неизвестно за какие средства, наверное за свое обручальное кольцо, которого я позже у нее не видел) достать бутылку токайского вина. Мама давала мне утром, перед уходом на работу, и вечером, возвратившись с работы, по столовой ложке вина. В итоге мама поставила меня на ноги. Сестра тоже чувствовала себя еще сравнительно бодрой – женщины стали падать от голода позже мужчин.

В начале февраля 1942 года меня навестил мой однокашник Борис П. Он сообщил, что в институте идет запись на эвакуацию, но без членов семьи. Мама была рада такой возможности, но у меня не было сил, чтобы тронуться в путь. Так я остался в Ленинграде до 16 июля 1942 года. Вспоминать этот период не имеет большого смысла – самое страшное было позади. 16 июля во время второй очереди эвакуации дорога запомнилась мне на всю жизнь. На Ладоге нас бомбили, в Борисовой Гриве, где бесплатно кормили по эвакоудостоверениям, наш эшелон тоже подвергся бомбежке. Но все же эшелон удалось вывести со станции, хотя у многих вещи были потеряны.